Страница:
. — Давно минувшее прошлое? И вас удивляет, что воспоминания могут быть так мучительны. Если бы вы когда-нибудь были рабочим в одном из промышленных городов на севере, вы не удивлялись бы. Да, правда, благодаря профессиональным союзам кое-что в этих невыносимых условиях изменилось.
— А кто им внушил мысль объединиться в профессиональные союзы? — спросил Тони и, так как Стивен не ответил, добавил: — Мне помнится, вы как-то говорили, что положение рабочих никогда не было таким тяжелым, как в настоящее время. Верно ли это исторически?
Стивен вспыхнул, и его карие глаза опять загорелись, но он сдержался.
— Споры, резонерство здесь не помогут, Кларендон. Прежде всего это так называемое гуманное законодательство просто фарс. Детский труд запрещен, это правда, но ничего не сделано для того, чтобы возместить отсутствие их заработка. Мать, работающая на фабрике, имеет право на четырехнедельный отпуск — без всякой оплаты. Разумеется, она стремится как можно скорее вернуться на работу. Все эти полумеры ни к чему не приводят. Нужно изменить всю систему, сделать общественным достоянием все средства производства, распределение и обмен.
Тани питал глубочайшее отвращение к этой стереотипной фразеологии, которая казалась ему пустым краснобайством, лишенным настоящей мысли и правды.
— Это превратит половину населения в государственных служащих, — возразил он. — Вам по душе бюрократы? А на каких принципах вы построите производство и все остальное?
— Мы будем работать для удовлетворения потребностей, а не для прибыли.
Опять фразы!
— А как вы определите потребности? — не унимался Тони.
— Каждому по его потребностям, от каждого по его способностям.
— А как быть, если общая сумма потребностей значительно превысит общую сумму способностей?
Вот я, например, не такой уж щепетильный человек.
Я думаю, мне потребовалась бы масса излишеств.
Это значит, что я давал бы вам на пенни, а требовал бы с вас шиллинг.
— Государство нашло бы способ справиться с вами, — мрачно ответил Стивен.
— Ах, вот как, насилие! Тогда, значит, ваша система сразу оказывается негодной — мои потребности не будут удовлетворены.
— Они будут удовлетворены в разумных пределах.
— А кто будет устанавливать эти пределы? Министерства? Благодарю покорно!
— С экономической точки зрения вы — паразит, — сказал Стивен, — и как таковой, вы, конечно, будете сметены. Вы не по праву благоденствуете при настоящем несправедливом государственном строе, и, разумеется, вы не хотите, чтобы он изменился. Но он будет изменен вопреки вам и вашему классу. Что бы вы ни говорили, вы не скроете того факта, что народ у нас в цепях невежества, нищеты, рабского труда и безысходности. А как сказал Руссо, народ — это и есть человечество, остальных так мало, что они в счет не идут.
— В таком случае Руссо был несправедлив к себе, потому что он сделал больше, чем миллионы простолюдинов. Истинную пользу человечеству приносят исключительные личности — вожди. А в вашем мире бюрократов их истребят, и тогда наступит застой, а застой — это упадок, это движение вспять. Мы с вами по-разному смотрим на человечество, вы — с количественной, а я — с качественной точки зрения.
— Стало быть, по-вашему, в мире все обстоит благополучно? — насмешливо спросил Стивен.
— Нет, — сказал Тони, вставая. — Сказать по совести, я этого не думаю. Я верю вам и собственным глазам и ушам, которые говорят мне, что у нас много несправедливости. Но я считаю, что меньшее должно служить большему. Состояние общества определяется качеством его вождей и характером подчинения, которого они сумеют достигнуть… Вы в ваших расчетах игнорируете почти все человеческое в человеческой породе. Люди для вас — это просто экономические единицы с некоторыми элементарными потребностями, требующими удовлетворения. Вы отбрасываете все надежды, стремления, побуждения, порывы, трагедии, комедии, взлеты и падения человечества — в сущности, все, что делает жизнь интересной и заманчивой, и предаете нас во власть посредственности, которая расселит всех в бараках с палисадничками и будет снабжать стерилизованным молоком и пьесами Бернарда Шоу. К черту все эти ваши комитеты и системы. Люди должны идти за своими вождями, прирожденными вождями, такими, как, например, Генри Скроп.
— А-а! — саркастически фыркнул Крэнг. — Я так и думал, что мы вернемся к феодализму! Кто был снобом, снобом и останется! Ну что ж, пользуйтесь этим, пока у вас есть возможность, — это недолго продлится!
Энтони вспыхнул, задетый его оскорбительным тоном, но ничего не ответил и попрощался. Он не хотел доставлять удовольствия Крэнгу — зря тот старается вывести его из себя. По дороге домой Тони с удивлением думал, почему после разговора с Крэнгом он всегда чувствовал себя несчастным, неприкаянным, тогда как Генри Скроп, наоборот, взбадривал его и заставлял всегда ощущать, что жизнь — STO чудесное приключение, достойное того, чтобы ради удач терпеть и неудачи. Происходило ли это потому, как говорил Крэнг, что оба они несправедливо пользовались благами жизни за счет рабского положения других людей и поэтому не хотели отказаться от своих преимуществ? Он с усилием отогнал от себя эту неприятную мысль. Тони сознавал, что его возражения Крэнгу были беспомощны, необоснованны, но чувствовал, что должен следовать тому, что подсказывал ему внутренний голос. Этот же голос говорил, что оба они были неправы в своих попытках подогнать человечество под какие-то теории, вместо того чтобы предоставить ему выработать собственные принципы и законы. Ему стало смешно, когда он подумал, как серьезно взяли они на себя роль непризнанных законодателей человечества. И как оба они, в сущности, мало знали! Этакие доморощенные диктаторы! У Тони мелькнула мысль, что социальные реформы нужно проводить раньше всего у себя дома, но и она заставила его тревожно задуматься над тем, что, собственно, под ними следует подразумевать.
Спустя несколько дней, Энтони после бесплодных попыток разрешить непосильные для него вопросы, отправился в Нью-Корт. Генри Скроп сидел на лужайке под громадным кедром в резном дубовом кресле. Колени его были покрыты пледом, перед ним стоял небольшой столик, на котором лежало несколько книг и маленький колокольчик.
— Я видел, как ты ехал парком, — обратился он к подошедшему Энтони, — и позвонил, чтобы принесли стул. Сейчас его принесут. Как поживаешь? Твои родители, надеюсь, в добром здравии?
Огромная борзая появилась из-за дубового кресла, понюхала своим тонким носом ботинки Тони и затем села в живописной позе у ног старика, как бы говоря: «Надеюсь, вы понимаете, сколько усилий мне стоит охранять вас?»
Генри Скроп погладил ее по голове. Тони взял поданный ему стул, уселся и несколько нерешительно начал рассказывать о своем последнем споре с Крэнгом. Старик слушал его внимательно.
— А-а, Крэнг! — протянул он. — Этот ненавистник, потерявший душевное равновесие? Что же, пусть освежит в памяти свои обиды, от этого никому нет вреда, кроме него самого. Я когда-то тоже носился со своими обидами. Что ж, я ничего не имею против этого малого.
Тони удивил небрежный тон Генри Скропа; а он-то старался внушить себе, что во всех этих вопросах самое важное — уметь к ним подойти.
— Я тоже ничего не имею против него, — оказал он, — но Крэнг вызывает во мне какой-то душевный разлад, и потом он такой язвительный, исступленный, завистливый.
— А почему бы ему не встряхнуть тебя немножко? Если бы мы пожили его жизнью, мы тоже, на — верно, были бы завистливы.
— Значит, вы с ним согласны? — удивился Тони.
— Отнюдь. Его отношение к вещам — естественный результат его жизни, так же как мое отношение. — Заметив, что Тони немножко обижен его тоном, он ласково добавил: — Мой милый мальчик, ты ищешь в этих вещах абсолютной истины, как и во всем остальном. Что ж. Это привилегия молодости.
Желание абсолютной справедливости для всех людей — мечта очень благородная, но это только мечта.
Из плохой глины доброго горшка не получится, вот так же и с человеческим обществом, — ну, могут ли такие скверные животные, как человек, создать идеальное общество? Человеческое общество старо и состоит из пестрых лоскутов многих поколений. Крэнг хочет все это распороть и скроить заново. Будь я в твоем возрасте, я, пожалуй, согласился бы с ним.
Но сколько бы он ни распаривал, материал у него останется все тот же — люди.
— Вы, мне кажется, избегаете делать вывод, — неуверенно сказал Энтони. — Вы согласны с тем, что в мире много зла? А вы не думаете, что мы все должны стараться искоренить его?
Генри Скроп засмеялся и погладил собаку.
— Видишь ли, мой дорогой, это проблемы для специалистов, а не для нас с тобой и не для первого встречного. В частности, я так же мало верю этим экспертам, как и кому-либо другому, и очень недолюбливаю разных молодчиков, которые стараются соблазнить нас утопиями, вычитанными из элементарных учебников. По правде сказать, я сомневаюсь, можем ли мы действительно сколько-нибудь улучшить положение вещей. Обычно выходит то ж на то ж или еще хуже.
— Я сказал Крэнгу, что не верю ни в его отвлеченные системы, ни в то, что к людям можно подходить так, словно все люди похожи друг на друга!
Я сказал ему, что нам нужны вожди, вот такие, как вы.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Скроп. — Спасибо тебе, очень мило с твоей стороны, мой мальчик. Но только должен сказать тебе, что я просто бесшабашная голова и при этом совершенно бесхарактерный, слабовольный человек, абсолютно неспособный никого никуда вести. Но бросим этот разговор. Скажи мне лучше, что ты намерен делать теперь, после школы?
— Право, не знаю, — сказал Энтони нерешительно. — Я ведь был в школе не на очень-то хорошем счету.
— Правильно, — перебил его Скроп. — Все примерные ученики большей частью болваны. В мелком почвенном слое всходят и школьные семена, глубокая почва требует, чтобы ее хорошо вскопали.
— Ни вскопать, ни закопать меня не удалось, — сказал Тони со слабой попыткой сострить, — но я сдал экзамены без всякого блеска. Отец думает, что я не способен к наукам, и поэтому мне ни к чему поступать в университет.
— Благодари судьбу, — энергично заявил Скроп. — Ох, уж эти водопроводчики от науки, сами страдающие суеверием! А ты еще не думал, кем бы ты хотел быть?
Энтони покраснел.
— Мне бы хотелось что-нибудь созидать, — сказал он робко. — Мне… мне кажется, я мог бы стать архитектором.
— Архитектором? — воскликнул изумленно Генри Скроп. — Но в наше время это то же самое, что быть водопроводчиком. Тебе ведь не предложат построить храм святого Петра или Эскуриал, тебя заставят чертить планы мясных лавок или дачных поселков. — Но, видя смущение Тони, он сказал? — Конечно, у каждого из нас есть свои мечты. Когда я был в твоем возрасте, я катался по Венеции в гондоле, закутавшись в черный плащ, и считал себя гениальнее Байрона.
Ты до такой глупости не дойдешь, ха-ха!
Энтони не мог преодолеть ощущения, что старики, как бы они ни были добры, всегда как-то обескураживают.
— А это, наверно, очень трудно, — сказал он.
— Не огорчайся. У тебя впереди еще много времени. Но вот что: ты прожил все восемнадцать лет своей жизни в Англии; почему бы не попросить отца дать тебе возможность попутешествовать? Посмотри Европу, а потом будешь решать. Ни один человек не может сказать, что знает жизнь, не побывав на Востоке.
— Я думал об этом. По правде сказать, я даже просил папу, чтобы он отпустил меня…
— Куда?
— В Париж.
Генри Скроп быстро взглянул на него.
— В Париж? А почему именно в Париж?
Энтони покраснел и не мог скрыть своего смущения.
— Мне кажется, это само собой ясно, — пробормотал он. — Ближайшая мировая столица и…
— Каждому следует побывать во Франции, тем более что французская цивилизация и жизнеспособность недооцениваются в Англии. Но не воображай, что Париж — это Франция, и не попади там в какую-нибудь беду.
Так как Тони ничего не ответил на этот намек, Скроп продолжал:
— Советы стариков молодым — это не только пустая трата времени, но и дерзость. Каждое поколение считает себя совершенно непохожим на предшествующее, но в конце концов оказывается почти таким же. Когда я оглядываюсь на свою жизнь, я вижу, что часто ошибался. То же самое будет и с тобой в мои годы. Ну что же, живи и ошибайся.
В этом жизнь. Не думай, что ты можешь быть совершенством, — это невозможно. Закаляй себя, свой характер, чтобы, когда наступит испытание, — а это неизбежно, — ты мог встретить его как настоящий мужчина. Не давай обманывать себя прописными истинами и громкими фразами. Путешествуй, знакомься с миром, узнавай людей, работай над чем-нибудь, что тебя интересует, влюбляйся, делай глупости, если так уж суждено, но делай все это с воодушевлением. Самое главное — прожить жизнь «со вкусом».
Может быть, нас ждет еще не одна жизнь, но, чтобы заслужить их, нужно исчерпать эту жизнь до конца, взять от нее все, что можно. Бойся бесцветной судьбы. Ну вот, я прочел тебе целую проповедь. Если хочешь, назови меня старым ворчуном.
VII
— А кто им внушил мысль объединиться в профессиональные союзы? — спросил Тони и, так как Стивен не ответил, добавил: — Мне помнится, вы как-то говорили, что положение рабочих никогда не было таким тяжелым, как в настоящее время. Верно ли это исторически?
Стивен вспыхнул, и его карие глаза опять загорелись, но он сдержался.
— Споры, резонерство здесь не помогут, Кларендон. Прежде всего это так называемое гуманное законодательство просто фарс. Детский труд запрещен, это правда, но ничего не сделано для того, чтобы возместить отсутствие их заработка. Мать, работающая на фабрике, имеет право на четырехнедельный отпуск — без всякой оплаты. Разумеется, она стремится как можно скорее вернуться на работу. Все эти полумеры ни к чему не приводят. Нужно изменить всю систему, сделать общественным достоянием все средства производства, распределение и обмен.
Тани питал глубочайшее отвращение к этой стереотипной фразеологии, которая казалась ему пустым краснобайством, лишенным настоящей мысли и правды.
— Это превратит половину населения в государственных служащих, — возразил он. — Вам по душе бюрократы? А на каких принципах вы построите производство и все остальное?
— Мы будем работать для удовлетворения потребностей, а не для прибыли.
Опять фразы!
— А как вы определите потребности? — не унимался Тони.
— Каждому по его потребностям, от каждого по его способностям.
— А как быть, если общая сумма потребностей значительно превысит общую сумму способностей?
Вот я, например, не такой уж щепетильный человек.
Я думаю, мне потребовалась бы масса излишеств.
Это значит, что я давал бы вам на пенни, а требовал бы с вас шиллинг.
— Государство нашло бы способ справиться с вами, — мрачно ответил Стивен.
— Ах, вот как, насилие! Тогда, значит, ваша система сразу оказывается негодной — мои потребности не будут удовлетворены.
— Они будут удовлетворены в разумных пределах.
— А кто будет устанавливать эти пределы? Министерства? Благодарю покорно!
— С экономической точки зрения вы — паразит, — сказал Стивен, — и как таковой, вы, конечно, будете сметены. Вы не по праву благоденствуете при настоящем несправедливом государственном строе, и, разумеется, вы не хотите, чтобы он изменился. Но он будет изменен вопреки вам и вашему классу. Что бы вы ни говорили, вы не скроете того факта, что народ у нас в цепях невежества, нищеты, рабского труда и безысходности. А как сказал Руссо, народ — это и есть человечество, остальных так мало, что они в счет не идут.
— В таком случае Руссо был несправедлив к себе, потому что он сделал больше, чем миллионы простолюдинов. Истинную пользу человечеству приносят исключительные личности — вожди. А в вашем мире бюрократов их истребят, и тогда наступит застой, а застой — это упадок, это движение вспять. Мы с вами по-разному смотрим на человечество, вы — с количественной, а я — с качественной точки зрения.
— Стало быть, по-вашему, в мире все обстоит благополучно? — насмешливо спросил Стивен.
— Нет, — сказал Тони, вставая. — Сказать по совести, я этого не думаю. Я верю вам и собственным глазам и ушам, которые говорят мне, что у нас много несправедливости. Но я считаю, что меньшее должно служить большему. Состояние общества определяется качеством его вождей и характером подчинения, которого они сумеют достигнуть… Вы в ваших расчетах игнорируете почти все человеческое в человеческой породе. Люди для вас — это просто экономические единицы с некоторыми элементарными потребностями, требующими удовлетворения. Вы отбрасываете все надежды, стремления, побуждения, порывы, трагедии, комедии, взлеты и падения человечества — в сущности, все, что делает жизнь интересной и заманчивой, и предаете нас во власть посредственности, которая расселит всех в бараках с палисадничками и будет снабжать стерилизованным молоком и пьесами Бернарда Шоу. К черту все эти ваши комитеты и системы. Люди должны идти за своими вождями, прирожденными вождями, такими, как, например, Генри Скроп.
— А-а! — саркастически фыркнул Крэнг. — Я так и думал, что мы вернемся к феодализму! Кто был снобом, снобом и останется! Ну что ж, пользуйтесь этим, пока у вас есть возможность, — это недолго продлится!
Энтони вспыхнул, задетый его оскорбительным тоном, но ничего не ответил и попрощался. Он не хотел доставлять удовольствия Крэнгу — зря тот старается вывести его из себя. По дороге домой Тони с удивлением думал, почему после разговора с Крэнгом он всегда чувствовал себя несчастным, неприкаянным, тогда как Генри Скроп, наоборот, взбадривал его и заставлял всегда ощущать, что жизнь — STO чудесное приключение, достойное того, чтобы ради удач терпеть и неудачи. Происходило ли это потому, как говорил Крэнг, что оба они несправедливо пользовались благами жизни за счет рабского положения других людей и поэтому не хотели отказаться от своих преимуществ? Он с усилием отогнал от себя эту неприятную мысль. Тони сознавал, что его возражения Крэнгу были беспомощны, необоснованны, но чувствовал, что должен следовать тому, что подсказывал ему внутренний голос. Этот же голос говорил, что оба они были неправы в своих попытках подогнать человечество под какие-то теории, вместо того чтобы предоставить ему выработать собственные принципы и законы. Ему стало смешно, когда он подумал, как серьезно взяли они на себя роль непризнанных законодателей человечества. И как оба они, в сущности, мало знали! Этакие доморощенные диктаторы! У Тони мелькнула мысль, что социальные реформы нужно проводить раньше всего у себя дома, но и она заставила его тревожно задуматься над тем, что, собственно, под ними следует подразумевать.
Спустя несколько дней, Энтони после бесплодных попыток разрешить непосильные для него вопросы, отправился в Нью-Корт. Генри Скроп сидел на лужайке под громадным кедром в резном дубовом кресле. Колени его были покрыты пледом, перед ним стоял небольшой столик, на котором лежало несколько книг и маленький колокольчик.
— Я видел, как ты ехал парком, — обратился он к подошедшему Энтони, — и позвонил, чтобы принесли стул. Сейчас его принесут. Как поживаешь? Твои родители, надеюсь, в добром здравии?
Огромная борзая появилась из-за дубового кресла, понюхала своим тонким носом ботинки Тони и затем села в живописной позе у ног старика, как бы говоря: «Надеюсь, вы понимаете, сколько усилий мне стоит охранять вас?»
Генри Скроп погладил ее по голове. Тони взял поданный ему стул, уселся и несколько нерешительно начал рассказывать о своем последнем споре с Крэнгом. Старик слушал его внимательно.
— А-а, Крэнг! — протянул он. — Этот ненавистник, потерявший душевное равновесие? Что же, пусть освежит в памяти свои обиды, от этого никому нет вреда, кроме него самого. Я когда-то тоже носился со своими обидами. Что ж, я ничего не имею против этого малого.
Тони удивил небрежный тон Генри Скропа; а он-то старался внушить себе, что во всех этих вопросах самое важное — уметь к ним подойти.
— Я тоже ничего не имею против него, — оказал он, — но Крэнг вызывает во мне какой-то душевный разлад, и потом он такой язвительный, исступленный, завистливый.
— А почему бы ему не встряхнуть тебя немножко? Если бы мы пожили его жизнью, мы тоже, на — верно, были бы завистливы.
— Значит, вы с ним согласны? — удивился Тони.
— Отнюдь. Его отношение к вещам — естественный результат его жизни, так же как мое отношение. — Заметив, что Тони немножко обижен его тоном, он ласково добавил: — Мой милый мальчик, ты ищешь в этих вещах абсолютной истины, как и во всем остальном. Что ж. Это привилегия молодости.
Желание абсолютной справедливости для всех людей — мечта очень благородная, но это только мечта.
Из плохой глины доброго горшка не получится, вот так же и с человеческим обществом, — ну, могут ли такие скверные животные, как человек, создать идеальное общество? Человеческое общество старо и состоит из пестрых лоскутов многих поколений. Крэнг хочет все это распороть и скроить заново. Будь я в твоем возрасте, я, пожалуй, согласился бы с ним.
Но сколько бы он ни распаривал, материал у него останется все тот же — люди.
— Вы, мне кажется, избегаете делать вывод, — неуверенно сказал Энтони. — Вы согласны с тем, что в мире много зла? А вы не думаете, что мы все должны стараться искоренить его?
Генри Скроп засмеялся и погладил собаку.
— Видишь ли, мой дорогой, это проблемы для специалистов, а не для нас с тобой и не для первого встречного. В частности, я так же мало верю этим экспертам, как и кому-либо другому, и очень недолюбливаю разных молодчиков, которые стараются соблазнить нас утопиями, вычитанными из элементарных учебников. По правде сказать, я сомневаюсь, можем ли мы действительно сколько-нибудь улучшить положение вещей. Обычно выходит то ж на то ж или еще хуже.
— Я сказал Крэнгу, что не верю ни в его отвлеченные системы, ни в то, что к людям можно подходить так, словно все люди похожи друг на друга!
Я сказал ему, что нам нужны вожди, вот такие, как вы.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Скроп. — Спасибо тебе, очень мило с твоей стороны, мой мальчик. Но только должен сказать тебе, что я просто бесшабашная голова и при этом совершенно бесхарактерный, слабовольный человек, абсолютно неспособный никого никуда вести. Но бросим этот разговор. Скажи мне лучше, что ты намерен делать теперь, после школы?
— Право, не знаю, — сказал Энтони нерешительно. — Я ведь был в школе не на очень-то хорошем счету.
— Правильно, — перебил его Скроп. — Все примерные ученики большей частью болваны. В мелком почвенном слое всходят и школьные семена, глубокая почва требует, чтобы ее хорошо вскопали.
— Ни вскопать, ни закопать меня не удалось, — сказал Тони со слабой попыткой сострить, — но я сдал экзамены без всякого блеска. Отец думает, что я не способен к наукам, и поэтому мне ни к чему поступать в университет.
— Благодари судьбу, — энергично заявил Скроп. — Ох, уж эти водопроводчики от науки, сами страдающие суеверием! А ты еще не думал, кем бы ты хотел быть?
Энтони покраснел.
— Мне бы хотелось что-нибудь созидать, — сказал он робко. — Мне… мне кажется, я мог бы стать архитектором.
— Архитектором? — воскликнул изумленно Генри Скроп. — Но в наше время это то же самое, что быть водопроводчиком. Тебе ведь не предложат построить храм святого Петра или Эскуриал, тебя заставят чертить планы мясных лавок или дачных поселков. — Но, видя смущение Тони, он сказал? — Конечно, у каждого из нас есть свои мечты. Когда я был в твоем возрасте, я катался по Венеции в гондоле, закутавшись в черный плащ, и считал себя гениальнее Байрона.
Ты до такой глупости не дойдешь, ха-ха!
Энтони не мог преодолеть ощущения, что старики, как бы они ни были добры, всегда как-то обескураживают.
— А это, наверно, очень трудно, — сказал он.
— Не огорчайся. У тебя впереди еще много времени. Но вот что: ты прожил все восемнадцать лет своей жизни в Англии; почему бы не попросить отца дать тебе возможность попутешествовать? Посмотри Европу, а потом будешь решать. Ни один человек не может сказать, что знает жизнь, не побывав на Востоке.
— Я думал об этом. По правде сказать, я даже просил папу, чтобы он отпустил меня…
— Куда?
— В Париж.
Генри Скроп быстро взглянул на него.
— В Париж? А почему именно в Париж?
Энтони покраснел и не мог скрыть своего смущения.
— Мне кажется, это само собой ясно, — пробормотал он. — Ближайшая мировая столица и…
— Каждому следует побывать во Франции, тем более что французская цивилизация и жизнеспособность недооцениваются в Англии. Но не воображай, что Париж — это Франция, и не попади там в какую-нибудь беду.
Так как Тони ничего не ответил на этот намек, Скроп продолжал:
— Советы стариков молодым — это не только пустая трата времени, но и дерзость. Каждое поколение считает себя совершенно непохожим на предшествующее, но в конце концов оказывается почти таким же. Когда я оглядываюсь на свою жизнь, я вижу, что часто ошибался. То же самое будет и с тобой в мои годы. Ну что же, живи и ошибайся.
В этом жизнь. Не думай, что ты можешь быть совершенством, — это невозможно. Закаляй себя, свой характер, чтобы, когда наступит испытание, — а это неизбежно, — ты мог встретить его как настоящий мужчина. Не давай обманывать себя прописными истинами и громкими фразами. Путешествуй, знакомься с миром, узнавай людей, работай над чем-нибудь, что тебя интересует, влюбляйся, делай глупости, если так уж суждено, но делай все это с воодушевлением. Самое главное — прожить жизнь «со вкусом».
Может быть, нас ждет еще не одна жизнь, но, чтобы заслужить их, нужно исчерпать эту жизнь до конца, взять от нее все, что можно. Бойся бесцветной судьбы. Ну вот, я прочел тебе целую проповедь. Если хочешь, назови меня старым ворчуном.
VII
Вряд ли нужно было внушать Энтони, что — самое важное — это вкус к жизни. В сущности, Скроп оказал бы ему услугу, если бы разъяснил, что в мире, одержимом главным образом страстью к наживе, где в силу этого процветает всякого рода мошенничество, — вкус к жизни оплачивается дорогой ценой. Во всяком случае, самый рьяный защитник joie de vivre [27] мог бы только приветствовать то возбуждение, которое охватило Энтони, когда поезд, оставив позади предместья Парижа, внушительно прогромыхал по железному мосту в Аньере и, наконец, медленно подплыв к платформе, остановился, шипя и самодовольно попыхивая.
Последние четверть часа своего путешествия Тони простоял у окна пустого вагона третьего класса, надев шляпу и положив рядом с собой на сиденье саквояж. Он с таким нетерпением ожидал прибытия в Париж, что почти не замечал ни грязи, ни громадных корпусов с голыми заклеенными объявлениями стенами, врезавшихся в сады маленьких домиков с зелеными ставнями и белыми фасадами. Он неясно представлял себе, что собирается делать и смотреть в Париже, и, вопреки советам отца, намеренно воздержался от составления какого бы то ни было плана действий. Он также не стремился поскорей явиться со своими рекомендательными письмами к приятелю отца, известному профессору Коллеж де Франс, ни даже к приятелю Скропа, графу де Руссиньи-Перенкур, проживавшему на площади Этуаль.
Париж — это его первое настоящее приключение.
Здесь его ждут новые и, несомненно, увлекательные события. А еще он увидит Маргарит; об этом он не говорил никому, даже матери. Это-то и заставило Энтони смутиться, когда старик Скроп шутливо предостерегал его от возможности попасть в беду в Париже. «Как странно, — думал Тони, — что даже самые порядочные старые джентльмены почему-то считают, что молодые люди только и думают, как бы поскорей попасть в публичный дом».
Усатые носильщики в синих блузах, с гортанными звучными голосами, вытаскивали из вагонов первого класса безупречные кожаные чемоданы английских милордов, которые вдруг сразу стали типичными англичанами и поглядывали кругом с явным сознанием собственного превосходства. Тони прошел мимо них со своим саквояжем и нанял не такси, а фиакр. Экипаж был ярко-желтого цвета с голубыми подушками, а лошади на первый взгляд казались заморенными.
Тем не менее он быстро покатил по булыжной мостовой после того, как Тони, к своему великому смущению, вынужден был написать на бумажке название Отеля, потому что извозчик не понял его произношения. Он ощутил особенный запах Парижа — смесь марсельского мыла, кофе и чеснока, — увидел высокие дома с белыми ставнями, деревья на улицах, неожиданно открывающиеся просветы, быстроту уличного движения и свирепую перебранку извозчиков и шоферов на перекрестках. Но все это он видел смутно, точно во сне, и не успел прийти в себя и почувствовать удовольствие от поездки, как фиакр уже подъехал к Отелю.
Отель на улице Риволи, рекомендованный ему отцом, был слишком велик, слишком пышен и дорог — повсюду красный плюш, позолота, бронза и тяжелые портьеры. Он сразу решил, что подыщет себе Что-нибудь другое, и взял номер только на сутки.
Умывшись и переодевшись, Энтони достал план Парижа и принялся тщательно изучать его. Да, Университетская улица находится по ту сторону реки, вон за тем парком, который виден из окна. Очутившись снова на улице, он почувствовал тепло, проникавшее сквозь его легкий костюм и ласкавшее кожу.
Парк был совсем непохож на английские парки, — ровные ряды одинаковых деревьев, редкие цветочные клумбы, множество фонтанов и статуй. Народу было довольно много, его обгоняли люди, спешившие по своим делам, но чаще попадались гуляющие, медленно двигавшиеся по дорожкам; особенно много было детей, которые играли так спокойно и тихо, как будто они родились воспитанными. Он на минуту остановился, чтобы посмотреть карусель для самых маленьких ребятишек, которые важно, но с немного испуганным видом восседали на лошадях и свиньях, в то время как сердитый старик вертел колесо, заставлявшее карусель медленно вращаться.
Тони подумал, что старик мог бы покатать их подольше за их монетки, и решил, что в старости это будет самая подходящая для него работа. Он пересек парк наискось и увидел перед собой огромный двор Лувра, его чудесный фасад и высокие шиферные крыши, а когда он обернулся и поглядел назад, взору его открылся уходящий вдаль величественный проспект с Триумфальной аркой в конце. Он был глубоко потрясен благородной простотой этих линий и форм.
Тони пошел дальше, вышел на шумную набережную, обсаженную деревьями, и очень удивился, увидев огромный паровой трамвай со скамейками по бортам, на верхней палубе; трамвай, пыхтя, шел в Версаль, если только не обманывала прикрепленная на нем дощечка. Тони ощутил в этом нечто революционное. На середине моста он остановился, чтобы посмотреть на реку. Позади него в широкой пелене пронизанного золотом тумана садилось солнце; стрижи с пронзительными криками чертили стремительные кривые на нежно-голубом небе, прозрачном бледно-голубом небе Иль-де-Франс; река поблескивала на солнце, вздуваясь рябью от вереницы тяжелых коричневых барж, медленно ползущих за буксиром, выбрасывающим клубы дыма, вслед за двумя бесшумно скользящими белыми речными пароходиками, наполненными пассажирами. Фасад Лувра, выходящий на набережную, был почти скрыт освещенной солнцем зеленью, а большие серые башни собора казались коленопреклоненными среди вершин деревьев.
Направо, за деревьями, поднимался величественный купол, напоминавший здесь, в прозрачном воздухе, что-то южное, итальянское. Если бы только этот великолепный вид не был испорчен железным пешеходным мостом, который резал глаза, как грубый, непростительный промах людей, умевших строить с таким несомненным изяществом.
Немного уставши после дороги, взбудораженный светом, шумом и волнующим впечатлением от всей увиденной им новой красоты, Тони рад был очутиться в прохладной темной приемной пансиона, где жила Маргарит. Комната была заставлена мебелью в стиле Людовика XV, если не считать часов и канделябра с бронзовыми сфинксами, имитирующими стиль ампир, и диванных подушек, скатерти на столе и кружевных накидок на стульях, — несомненно, девятнадцатого века. Это было его первое знакомство с рыночным или мещанским стилем, столь излюбленным французами, и неприятно поразившим его после строгой и выдержанной в одном стиле домашней обстановки…
Чей-то голос сказал по-английски; — Вот и вы! Когда вы приехали?
— Маргарит!
Пальцы ее были прохладны, когда он пожал ее руку, которую она от смущения вытянула так, словно хотела удержать его на расстоянии. Они сели за стол друг против друга, и Тони отметил, что на ней коричневато-красное платье с короткими рукавами, открывающими ее стройные руки.
— Вот не ожидала увидеть вас здесь, — сказала она. — Вы давно в Париже?
— Я приехал сегодня, Маргарит, я ведь говорил вам на вечере у леди Ходжсон, что приеду, если вы будете здесь, и писал вам, что собираюсь приехать.
Разве вы не получили моего письма?
— Но разве я могла думать, что это серьезно. — Она громко засмеялась. — Что вы собираетесь здесь делать?
— Увидеть вас, это прежде всего.
— Ну вот, вы меня видите! — Она снова засмеялась громко и вместе с тем застенчиво. — Надеюсь, вы совершили это путешествие не только ради этого?
— Я способен совершить его и ради этого, — ответил Тони спокойно.
Его радостное настроение падало столь же стремительно, как падает птица из поднебесья. Он понял, что возлагал слишком много надежд и ожиданий на эту встречу. Маргарит, которая жила в его мечтах, была воображаемой Маргарит, она всегда поступала и чувствовала так, как ему хотелось, тогда как эта, настоящая, жила своей обычной жизнью, чистила утром зубы, занималась музыкой. Все эти недели он мечтал о каком-то невероятном, неслыханном блаженстве, а теперь они сидели, разделенные какой-то ужасной скатертью, вели скучный разговор и едва ли чувствовали себя друзьями. «Дурак, — сказал он себе, — запомни, дурак, никогда нельзя рассчитывать, что другие будут разделять твои чувства или твое настроение». Он услыхал голос Маргарит.
— Во всяком случае, здесь есть что посмотреть, и я думаю, вы встретите много знакомых. Сколько времени вы здесь пробудете?
— Это зависит… — сказал Тони, чувствуя в эту минуту, что он готов уехать с первым пароходом. — Но я надеялся, что мы с вами вместе походим и осмотрим город. Вы не могли бы пообедать со мной сегодня?
— О, боюсь, что нет! — воскликнула Маргарит. — Мы сегодня приглашены к Уэзербаям, а потом едем в оперу. Но я, вероятно, смогу позавтракать с вами как-нибудь на этой неделе. Я спрошу у мамы.
— Ваша мама здесь? — спросил Тони с испугом.
— Ну конечно. Не думали же вы, что я в Париже одна?
Это было сказано таким тоном, словно он позволил себе какую-то невероятную подлость.
— Нет, конечно, нет, — ответил Тони, быстро и трусливо, хотя про себя и подумал: «А почему бы и нет, разве она не вполне разумный, взрослый человек?»
Он почувствовал, и не ошибся, что это возражение вряд ли было бы встречено одобрительно.
— Дайте мне подумать, — сказала Маргарит с важным видом, который ужасно не понравился Тони, — сегодня понедельник. Я знаю, что мы приглашены к завтраку завтра и в пятницу, и, кажется, мама приняла приглашение на среду. Так что я, может быть, могла бы пойти с вами в четверг. Я сейчас спрошу у нее.
Тони открыл перед ней дверь, она вышла, как-то самодовольно шурша платьем, а он почувствовал двойной укол в сердце от ее красоты и восхитительной юности и от ее нелепого поведения, которым она хотела показать свое превосходство. Какая самонадеянность! Он вернулся на свое место, чувствуя, что им овладевает злоба. Действительно, какая самонадеянность! Однако нужно разобраться во всем этом как следует. Страдаю ли я просто от оскорбленного тщеславия и разочарования, или она действительно хотела унизить меня? Мне даже хочется придумать на четверг какое-нибудь деловое свидание, которое нельзя нарушить, но это было бы слишком мелочно и слишком явно. Я должен быть осторожней. Никогда, никогда не доверяться никому так безудержно и с такой откровенностью. А все-таки как она хороша!
Дверь распахнул одетый в форму лифтер, и вошла Маргарит. Энтони встал.
— Мама просит извинить ее за то, что она не сошла вниз, но она только что начала одеваться. Я могу встретиться с вами в четверг, и в тот же день в зале Плейель будет концерт, на который мы можем потом пойти. Если вы хотите попасть на концерт, возьмите билеты сейчас же, потому что там обычно бывает много народу.
Энтони был несколько смущен этим бесцеремонным предположением, что он может свободно позволить себе развлекать ее. А он-то собирался быть как можно экономнее, чтобы иметь возможность подольше пробыть в Париже. Но Энтони тотчас же сообразил, что ему не оставалось ничего другого, как держать себя соответственным образом.
Он вынул карманный календарь, стараясь не обнаружить, что страницы его совершенно чисты, если не считать слова «Маргарит», записанного против сегодняшнего числа.
— Отлично, — сказал он. — В четверг. Я зайду за вами в двенадцать часов — с билетами.
Маргарит заметила перемену в его тоне и сказала робко:
— Я ужасно рада видеть вас, Энтони.
Он поклонился полунасмешливо и ответил:
— Счастлив доставить вам удовольствие.
Он знал, что она поймет. Как-то на балу они оба смеялись над старым щеголем, который повторял эту бессмысленную фразу каждой женщине, находившейся в комнате. Не дожидаясь ответа, Тони открыл дверь, небрежно пожал ей руку, пропустив вперед в большой белый с позолотой вестибюль, и сказал:
— До свидания.
И все. Хотя он и чувствовал, что она смотрит ему вслед, не оглянулся.
Энтони пришлось сознаться, что его мечты о чудесных днях с Маргарит в Париже потерпели крушение. Однако он вовсе не чувствовал себя несчастным. Он рассуждал вполне разумно, что не всем молодым людям предоставлялась такая свобода, которой пользовался он, и что в конце концов едва ли можно обвинять Маргарит в том, что ее родители требовали, чтобы она вела себя как светская барышня. И затем, хотя с этим, пожалуй, было трудней согласиться, приходилось признать: его «жизненные ценности», то есть то, что для него было реальным и бесспорным, никогда не будут приняты другими людьми. Он долго размышлял над этим и вдруг как-то сразу понял, что всякий, кто сделает попытку жить полной жизнью, жить ради того, чтобы ощущать жизнь, обречен быть непонятым и терпеть постоянное разочарование в своих взаимоотношениях с другими людьми. Это, однако, не помешало ему впасть в ту же ошибку.
Последние четверть часа своего путешествия Тони простоял у окна пустого вагона третьего класса, надев шляпу и положив рядом с собой на сиденье саквояж. Он с таким нетерпением ожидал прибытия в Париж, что почти не замечал ни грязи, ни громадных корпусов с голыми заклеенными объявлениями стенами, врезавшихся в сады маленьких домиков с зелеными ставнями и белыми фасадами. Он неясно представлял себе, что собирается делать и смотреть в Париже, и, вопреки советам отца, намеренно воздержался от составления какого бы то ни было плана действий. Он также не стремился поскорей явиться со своими рекомендательными письмами к приятелю отца, известному профессору Коллеж де Франс, ни даже к приятелю Скропа, графу де Руссиньи-Перенкур, проживавшему на площади Этуаль.
Париж — это его первое настоящее приключение.
Здесь его ждут новые и, несомненно, увлекательные события. А еще он увидит Маргарит; об этом он не говорил никому, даже матери. Это-то и заставило Энтони смутиться, когда старик Скроп шутливо предостерегал его от возможности попасть в беду в Париже. «Как странно, — думал Тони, — что даже самые порядочные старые джентльмены почему-то считают, что молодые люди только и думают, как бы поскорей попасть в публичный дом».
Усатые носильщики в синих блузах, с гортанными звучными голосами, вытаскивали из вагонов первого класса безупречные кожаные чемоданы английских милордов, которые вдруг сразу стали типичными англичанами и поглядывали кругом с явным сознанием собственного превосходства. Тони прошел мимо них со своим саквояжем и нанял не такси, а фиакр. Экипаж был ярко-желтого цвета с голубыми подушками, а лошади на первый взгляд казались заморенными.
Тем не менее он быстро покатил по булыжной мостовой после того, как Тони, к своему великому смущению, вынужден был написать на бумажке название Отеля, потому что извозчик не понял его произношения. Он ощутил особенный запах Парижа — смесь марсельского мыла, кофе и чеснока, — увидел высокие дома с белыми ставнями, деревья на улицах, неожиданно открывающиеся просветы, быстроту уличного движения и свирепую перебранку извозчиков и шоферов на перекрестках. Но все это он видел смутно, точно во сне, и не успел прийти в себя и почувствовать удовольствие от поездки, как фиакр уже подъехал к Отелю.
Отель на улице Риволи, рекомендованный ему отцом, был слишком велик, слишком пышен и дорог — повсюду красный плюш, позолота, бронза и тяжелые портьеры. Он сразу решил, что подыщет себе Что-нибудь другое, и взял номер только на сутки.
Умывшись и переодевшись, Энтони достал план Парижа и принялся тщательно изучать его. Да, Университетская улица находится по ту сторону реки, вон за тем парком, который виден из окна. Очутившись снова на улице, он почувствовал тепло, проникавшее сквозь его легкий костюм и ласкавшее кожу.
Парк был совсем непохож на английские парки, — ровные ряды одинаковых деревьев, редкие цветочные клумбы, множество фонтанов и статуй. Народу было довольно много, его обгоняли люди, спешившие по своим делам, но чаще попадались гуляющие, медленно двигавшиеся по дорожкам; особенно много было детей, которые играли так спокойно и тихо, как будто они родились воспитанными. Он на минуту остановился, чтобы посмотреть карусель для самых маленьких ребятишек, которые важно, но с немного испуганным видом восседали на лошадях и свиньях, в то время как сердитый старик вертел колесо, заставлявшее карусель медленно вращаться.
Тони подумал, что старик мог бы покатать их подольше за их монетки, и решил, что в старости это будет самая подходящая для него работа. Он пересек парк наискось и увидел перед собой огромный двор Лувра, его чудесный фасад и высокие шиферные крыши, а когда он обернулся и поглядел назад, взору его открылся уходящий вдаль величественный проспект с Триумфальной аркой в конце. Он был глубоко потрясен благородной простотой этих линий и форм.
Тони пошел дальше, вышел на шумную набережную, обсаженную деревьями, и очень удивился, увидев огромный паровой трамвай со скамейками по бортам, на верхней палубе; трамвай, пыхтя, шел в Версаль, если только не обманывала прикрепленная на нем дощечка. Тони ощутил в этом нечто революционное. На середине моста он остановился, чтобы посмотреть на реку. Позади него в широкой пелене пронизанного золотом тумана садилось солнце; стрижи с пронзительными криками чертили стремительные кривые на нежно-голубом небе, прозрачном бледно-голубом небе Иль-де-Франс; река поблескивала на солнце, вздуваясь рябью от вереницы тяжелых коричневых барж, медленно ползущих за буксиром, выбрасывающим клубы дыма, вслед за двумя бесшумно скользящими белыми речными пароходиками, наполненными пассажирами. Фасад Лувра, выходящий на набережную, был почти скрыт освещенной солнцем зеленью, а большие серые башни собора казались коленопреклоненными среди вершин деревьев.
Направо, за деревьями, поднимался величественный купол, напоминавший здесь, в прозрачном воздухе, что-то южное, итальянское. Если бы только этот великолепный вид не был испорчен железным пешеходным мостом, который резал глаза, как грубый, непростительный промах людей, умевших строить с таким несомненным изяществом.
Немного уставши после дороги, взбудораженный светом, шумом и волнующим впечатлением от всей увиденной им новой красоты, Тони рад был очутиться в прохладной темной приемной пансиона, где жила Маргарит. Комната была заставлена мебелью в стиле Людовика XV, если не считать часов и канделябра с бронзовыми сфинксами, имитирующими стиль ампир, и диванных подушек, скатерти на столе и кружевных накидок на стульях, — несомненно, девятнадцатого века. Это было его первое знакомство с рыночным или мещанским стилем, столь излюбленным французами, и неприятно поразившим его после строгой и выдержанной в одном стиле домашней обстановки…
Чей-то голос сказал по-английски; — Вот и вы! Когда вы приехали?
— Маргарит!
Пальцы ее были прохладны, когда он пожал ее руку, которую она от смущения вытянула так, словно хотела удержать его на расстоянии. Они сели за стол друг против друга, и Тони отметил, что на ней коричневато-красное платье с короткими рукавами, открывающими ее стройные руки.
— Вот не ожидала увидеть вас здесь, — сказала она. — Вы давно в Париже?
— Я приехал сегодня, Маргарит, я ведь говорил вам на вечере у леди Ходжсон, что приеду, если вы будете здесь, и писал вам, что собираюсь приехать.
Разве вы не получили моего письма?
— Но разве я могла думать, что это серьезно. — Она громко засмеялась. — Что вы собираетесь здесь делать?
— Увидеть вас, это прежде всего.
— Ну вот, вы меня видите! — Она снова засмеялась громко и вместе с тем застенчиво. — Надеюсь, вы совершили это путешествие не только ради этого?
— Я способен совершить его и ради этого, — ответил Тони спокойно.
Его радостное настроение падало столь же стремительно, как падает птица из поднебесья. Он понял, что возлагал слишком много надежд и ожиданий на эту встречу. Маргарит, которая жила в его мечтах, была воображаемой Маргарит, она всегда поступала и чувствовала так, как ему хотелось, тогда как эта, настоящая, жила своей обычной жизнью, чистила утром зубы, занималась музыкой. Все эти недели он мечтал о каком-то невероятном, неслыханном блаженстве, а теперь они сидели, разделенные какой-то ужасной скатертью, вели скучный разговор и едва ли чувствовали себя друзьями. «Дурак, — сказал он себе, — запомни, дурак, никогда нельзя рассчитывать, что другие будут разделять твои чувства или твое настроение». Он услыхал голос Маргарит.
— Во всяком случае, здесь есть что посмотреть, и я думаю, вы встретите много знакомых. Сколько времени вы здесь пробудете?
— Это зависит… — сказал Тони, чувствуя в эту минуту, что он готов уехать с первым пароходом. — Но я надеялся, что мы с вами вместе походим и осмотрим город. Вы не могли бы пообедать со мной сегодня?
— О, боюсь, что нет! — воскликнула Маргарит. — Мы сегодня приглашены к Уэзербаям, а потом едем в оперу. Но я, вероятно, смогу позавтракать с вами как-нибудь на этой неделе. Я спрошу у мамы.
— Ваша мама здесь? — спросил Тони с испугом.
— Ну конечно. Не думали же вы, что я в Париже одна?
Это было сказано таким тоном, словно он позволил себе какую-то невероятную подлость.
— Нет, конечно, нет, — ответил Тони, быстро и трусливо, хотя про себя и подумал: «А почему бы и нет, разве она не вполне разумный, взрослый человек?»
Он почувствовал, и не ошибся, что это возражение вряд ли было бы встречено одобрительно.
— Дайте мне подумать, — сказала Маргарит с важным видом, который ужасно не понравился Тони, — сегодня понедельник. Я знаю, что мы приглашены к завтраку завтра и в пятницу, и, кажется, мама приняла приглашение на среду. Так что я, может быть, могла бы пойти с вами в четверг. Я сейчас спрошу у нее.
Тони открыл перед ней дверь, она вышла, как-то самодовольно шурша платьем, а он почувствовал двойной укол в сердце от ее красоты и восхитительной юности и от ее нелепого поведения, которым она хотела показать свое превосходство. Какая самонадеянность! Он вернулся на свое место, чувствуя, что им овладевает злоба. Действительно, какая самонадеянность! Однако нужно разобраться во всем этом как следует. Страдаю ли я просто от оскорбленного тщеславия и разочарования, или она действительно хотела унизить меня? Мне даже хочется придумать на четверг какое-нибудь деловое свидание, которое нельзя нарушить, но это было бы слишком мелочно и слишком явно. Я должен быть осторожней. Никогда, никогда не доверяться никому так безудержно и с такой откровенностью. А все-таки как она хороша!
Дверь распахнул одетый в форму лифтер, и вошла Маргарит. Энтони встал.
— Мама просит извинить ее за то, что она не сошла вниз, но она только что начала одеваться. Я могу встретиться с вами в четверг, и в тот же день в зале Плейель будет концерт, на который мы можем потом пойти. Если вы хотите попасть на концерт, возьмите билеты сейчас же, потому что там обычно бывает много народу.
Энтони был несколько смущен этим бесцеремонным предположением, что он может свободно позволить себе развлекать ее. А он-то собирался быть как можно экономнее, чтобы иметь возможность подольше пробыть в Париже. Но Энтони тотчас же сообразил, что ему не оставалось ничего другого, как держать себя соответственным образом.
Он вынул карманный календарь, стараясь не обнаружить, что страницы его совершенно чисты, если не считать слова «Маргарит», записанного против сегодняшнего числа.
— Отлично, — сказал он. — В четверг. Я зайду за вами в двенадцать часов — с билетами.
Маргарит заметила перемену в его тоне и сказала робко:
— Я ужасно рада видеть вас, Энтони.
Он поклонился полунасмешливо и ответил:
— Счастлив доставить вам удовольствие.
Он знал, что она поймет. Как-то на балу они оба смеялись над старым щеголем, который повторял эту бессмысленную фразу каждой женщине, находившейся в комнате. Не дожидаясь ответа, Тони открыл дверь, небрежно пожал ей руку, пропустив вперед в большой белый с позолотой вестибюль, и сказал:
— До свидания.
И все. Хотя он и чувствовал, что она смотрит ему вслед, не оглянулся.
Энтони пришлось сознаться, что его мечты о чудесных днях с Маргарит в Париже потерпели крушение. Однако он вовсе не чувствовал себя несчастным. Он рассуждал вполне разумно, что не всем молодым людям предоставлялась такая свобода, которой пользовался он, и что в конце концов едва ли можно обвинять Маргарит в том, что ее родители требовали, чтобы она вела себя как светская барышня. И затем, хотя с этим, пожалуй, было трудней согласиться, приходилось признать: его «жизненные ценности», то есть то, что для него было реальным и бесспорным, никогда не будут приняты другими людьми. Он долго размышлял над этим и вдруг как-то сразу понял, что всякий, кто сделает попытку жить полной жизнью, жить ради того, чтобы ощущать жизнь, обречен быть непонятым и терпеть постоянное разочарование в своих взаимоотношениях с другими людьми. Это, однако, не помешало ему впасть в ту же ошибку.