Эльза в отчаянии озиралась по сторонам — где бы спрятаться или хоть посидеть? Когда палубу освобождали для танцев, убрали не все стулья, один стоял почти рядом с креслом больного старика — этот несчастный верил, будто способен исцелять других, хотя сам был при смерти. Эльза робко, нерешительно направилась к нему — может быть, ее соседство будет ему неприятно? Она столько мучилась, чувствуя себя отверженной, кому недоступны обычные, естественные радости, — это сделало ее чуткой и милосердной. Их еще разделяло несколько шагов, и тут умирающий радостно приподнял руку и указал на соседний стул.
   — Придвиньте его поближе и поговорим, — сказал он.
   Эльза пододвинула стул и села так неловко, что ее колени почти касались колен больного. Обернулась и стала грустно оглядывать танцующие пары: вот Дженни Браун с Фрейтагом; вот миссис Тредуэл с самым красивым из молодых моряков, — притом он в самом высоком чине, галуны у него золотые, а у того, с которым танцевала она, Эльза, были только серебряные. Хансен, как всегда, с этой ужасной Ампаро — и как ни трудно поверить глазам, но вот кружатся и покачиваются, прильнув вплотную друг к другу, угрюмый мальчишка Иоганн и девица по имени Конча. А для Эльзы нет никого — нет и не будет; вечно ей вот так сидеть и смотреть, как любимый танцует с другой — и всегда с кем-нибудь вроде Пасторы! У нее так заколотилось сердце, что толчки его больно отдавались во всем теле. Старик Графф заметил, что девушку что-то мучает, спросил ласково:
   — Как вы себя сегодня чувствуете?
   А она и не подумала справиться о его самочувствии!
   — Почему вы не танцуете? — мягко продолжал больной. — Вы такая славная девушка! Мой сумасброд племянник должен бы танцевать с вами, а не с той странной особой…
   — У меня, кажется, немножко болит горло. — Эльза не умела лгать без запинки. — Мама говорит, лучше мне посидеть спокойно.
   — Придвиньтесь ближе, — сказал Графф, — наклонитесь ко мне, я вылечу ваше горло. Вам незачем хворать, ведь Господь дал мне силу исцелить вас.
   Он приподнял руку и хотел дотянуться до Эльзы, тронуть ее. Но она откачнулась, ее неповоротливому уму и добродетельной плоти претила близость этого полутрупа, точно к ней тянулась сама смерть…
   — Тогда сначала станьте сами здоровы, — сказала она мягко, но решительно.
   — «Других спасал, пусть спасет себя самого, если он Христос» — помните? — мигом подхватил Графф, ему уже сколько раз это говорили. — Он наделил даром исцелять своих избранных мучеников и апостолов, однако никто из них тоже не мог спасти самого себя, так поныне и с нами, к кому перешел этот священный дар. Зачем бы мне исцеляться? Господь этого не пожелал, а значит, и я не желаю. Слушайте, дитя мое: если бы я мог исцелиться сам, я стал бы таким же себялюбцем, как другие; я искал бы удовольствий и позабыл бы о своем долге перед страждущими. Господь пожелал, чтобы я остался в домах болезни и смерти и страдал вместе с другими. Только в болезни я могу ему служить, он мне сам это поведал. И это не так трудно, — промолвил Графф шепотом, Эльза с трудом его расслышала за плеском волн, да и ветер шумел в ушах. Она ближе наклонилась к больному, почтительно вслушиваясь в слова, исполненные святости, и он прибавил: — Не надо меня жалеть. Это легко. Господь послал мне испытание, ибо возлюбил меня.
   Она молчала, еле сдерживая слезы. Пронзительная музыка зазвучала громче, ярко освещенная палуба, по которой проносились танцующие пары, выглядела так празднично, даже противные близнецы-испанчата сейчас казались счастливыми… и звезды казались совсем близкими, и ветер овевал лицо такой нежностью и чистотой, столько в нем было прохлады, и свежести, и доброты…
   — Мне надо идти, — смущенно сказала Эльза. — От всего сердца желаю вам доброй ночи, господин Графф. Спасибо, что вы хотели мне помочь… но я не больна, это на самом деле и не болезнь…
   — Я принял на себя все мучения людские, — сказал он, — недуги всех недужных приняла моя плоть, и так же я приму боль, поразившую ваше горло, и вашу скорбь… но для этого я должен вас коснуться.
   С усилием он подался вперед, приподнял голову, редкая острая бороденка, лежавшая у него на груди, тоже приподнялась.
   — Дайте мне коснуться вашего горла и помолиться за вас, и вы станете воистину здоровы телом и душой.
   Ей не хотелось быть грубой — и, прежде чем она посмела отпрянуть, старик протянул руку и взялся за ее шею холодной тощей ладонью, мгновенье костлявые пальцы бессильно льнули к ней — и разжались, соскользнули по груди Эльзы и вновь упали на плед, который покрывал его колени. Он увидел ужас в ее лице, ощутил, как содрогнулось под его рукой упругое тело.
   — Да простит вам Бог, жестокосердая, — сказал он сурово.
   Эльза выпрямилась, отвернулась, но успела заметить, что на глазах у него выступили слезы, покатились по щекам на редкую и какую-то словно нечистую бороду. В отчаянии она бегом кинулась по палубе, мимо танцующих, шарахнулась от белого бульдога Детки (он как раз спускался по трапу с палубы, где находились шлюпки) и вбежала в ярко освещенный салон. Ее родители так поглощены были партией в шахматы, что едва кивнули ей, когда она села неподалеку. Она слегка задыхалась.
   — Ты, кажется, запыхалась, Эльза? — спросила мать. — Ты что же, так усердно танцевала?
   И они широко, ласково, понимающе заулыбались, одобрительно глядя на дочь.
   — Ну вот и хорошо, — сказал отец. — Нашей дочке не пристало подпирать стенку. А теперь поди ложись, — распорядился он. — Чтобы завтра быть хорошенькой, надо лечь пораньше и как следует выспаться.

 

 
   Миссис Тредуэл танцевала со своим помощником капитана, он приглашал ее чуть не каждый вечер. Он давно уже назвал ей свое имя и даже имя города, откуда он родом; сперва она их путала, а потом уже не могла вспомнить ни то, ни другое. В минуты, когда она не смотрела на этого молодого человека, она едва могла припомнить его лицо и порой не сразу его узнавала, когда он подходил. После недавнего недоразумения с Лиззи и Фрейтагом она, как никогда, жаждала держаться от всех подальше — никого не касаться, и чтобы ее никто не коснулся ни рукой, ни словом. Эти субъекты даже разговаривают так, будто подглядывают за тобой или хватают тебя лапами, просто невыносимо. Ей нравилось, что молодой моряк едва придерживает ее кончиками пальцев, а правая рука покоится — нет, не покоится, почти что взвешена в воздухе у самого безразличного краешка ее существа — это совсем безобидное местечко чуть пониже правой лопатки. И ее ладонь тоже легко парит чуть выше его согнутого локтя, храня надлежащее расстояние между их телами — когда-то на уроках танцев ответственность за это безраздельно возлагалась на даму.
   «Если вы не уверены, соблюдаете ли должное расстояние, — наставляла ее учительница танцев, — мысленно поднимите правую руку, согнутую в локте, на высоту плеча и, если она едва касается груди кавалера, будьте спокойны, все правильно. Если вам покажется, что кавалер переходит эту границу, отстраняйтесь решительно, но грациозно, не сбиваясь с такта, пока он не поймет намека. И помните, если он настоящий джентльмен, он безусловно поймет намек. Если же не поймет, в другой раз вы не станете с ним танцевать…» Этот призрачный голос донесся из допотопных времен ее юности, долетел из бескрайних бездн забвения и так умилил миссис Тредуэл, что она поглядела на своего кавалера с мечтательной нежной улыбкой, словно сквозь сон, — и мгновенно очнулась, потому что он в ответ нахмурился — может быть, и не тревожно, но, во всяком случае, озадаченно. В то же время рука его сжалась чуть-чуть крепче, и он очень-очень осторожно привлек ее поближе. Миссис Тредуэл мысленно приподняла правую руку, согнув ее в локте. Молодой моряк тотчас же вновь расслабил руку и, глядя на Детку, который путался под ногами у танцующих, сказал задумчиво:
   — Интересно, почему пес бродит тут один?
   Миссис Тредуэл об этом понятия не имела, и они продолжали кружить в мирном молчании и полном согласии, пока не смолкла музыка.
   — Благодарю вас, — сказал моряк.
   — Это было восхитительно, — с улыбкой отозвалась миссис Тредуэл, глядя куда-то поверх его головы, — Спокойной ночи.
   И сейчас же ушла с палубы.
   Ампаро все еще учила Хансена танцевать, она поворачивала его и подталкивала, и на лице ее застыла безмерная скука. Как она ни старалась его направлять, он ухитрился вместе с нею едва не сбить с ног стремительно кружащихся Иоганна с Кончей, но те все-таки увернулись и унеслись прочь, как птицы.
   — Чурбан, — ругнулась Ампаро, это было первое слово, которое она ему сказала за весь вечер. — Долго еще, по-твоему, я должна с тобой топтаться?
   Хансен весь вечер молчал, промолчал и теперь, только стиснул ее еще крепче, тяжело двинулся по прямой, точно шагал за плугом, и едва не вломился вместе со своей дамой в оркестр.
   — Болван! — сказала она.
   Хансен затопал дальше, угрюмо задумался.
   — Я тебе плачу, верно? — мрачно сказал он наконец.
   — Ну, уж не за то, что все ноги мне отдавил! — вспылила Ампаро. — Буйвол! Гляди, куда копыта ставишь!

 

 
   Фрейтаг и Дженни усердно прикидывались друг перед другом, будто встретились они на палубе совершенно случайно, и мешкали в нерешимости: танцевать ли? От Дэвида в любую минуту можно ждать какой-нибудь нелепой выходки. Когда Дженни натолкнулась на Фрейтага, он стоял в одиночестве, чуть наклонясь, сунув одну руку в карман, и смотрел на танцующих или только притворялся; хмурое лицо его странно застыло, глаза широко раскрыты, так что вокруг радужной оболочки светится белок, и взгляд слепой, неподвижный; Дженни уже не раз видела его таким и сперва вполне верила тому, что видит, и досадливо сочувствовала, а потом засомневалась: может быть, он и вправду мучается, а может, отчасти актерствует. Но все равно каждый раз в ней вспыхивала досада на капитана, который так грубо и пошло оскорбил этого человека. Конечно же, виноват именно капитан, ведь только он одним своим словом мог прекратить всю эту чепуху; а он, напротив, все это поддержал и узаконил. Какая трусость и подлость — ударить того, кто не может дать тебе сдачи. Беднягу Левенталя тоже унижают, а Фрейтаг про это, кажется, ни разу и не подумал, что вовсе не делает ему чести. Нет, непременно надо давать сдачи, удар за удар — и еще сверх того, сколько сумеешь. Не сопротивляться, не отплатить тому, кто оскорбил тебя ли, другого ли, — значит примириться с несправедливостью, это самая настоящая нравственная трусость, и это она, Дженни, презирает больше всего на свете. С такими мыслями (впрочем, они с каждым ее шагом затуманивались и рассеивались) Дженни подошла к Фрейтагу, а когда он, увидев ее, встряхнулся и, словно бы радуясь, улыбнулся ей, и вовсе про них забыла.
   — Хотите потанцевать? — спросила она. — Дэвид такой подозрительный, мне надоело потакать его капризам.
   — Конечно, хочу! — отозвался Фрейтаг. — Весьма польщен!
   Такт-другой они приноравливались друг к другу, потом заскользили согласно, и Фрейтаг сказал:
   — Я вам не рассказывал, как первый раз встретил свою жену? Мы были в одном очень дорогом и шикарном берлинском ночном клубе, это такое низкопробное заведение высшего сорта, открытое для всех и каждого. — Он запнулся. — То есть если вы хорошо одеты и ясно, что денег у вас вдоволь. Я танцевал с одной тамошней девицей, там, знаете, такие дамы — спина голая чуть не до пояса, и в перерывах между танцами они играют друг с дружкой в невинные игры, скажем перекидываются мячом, чтоб выставить напоказ свою фигуру и свою гибкость… ну и вот, а она, маленькая, прелестная, появилась там с небольшой компанией молодежи, бросалось в глаза, что все эти юнцы и девушки очень богаты… выглянула из-за плеча своего кавалера, рожица озорная, дерзкая, сразу видно — балованная особа, ничего на свете не боится, и крикнула мне, как будто я раньше ее спрашивал: «Что ж, пожалуйста, могу танцевать с вами следующий танец!» Сами понимаете, в перерыве я ее сразу отыскал и спросил, всерьез ли она это.
   «Ну и нахалка, — подумала Дженни. — Но это ей удалось, такое почти всегда удается».
   Фрейтаг стал вспоминать какой-то другой столь же нелепый случай, а Дженни терпеливо слушала, как он себя мучает, и гадала — понимает ли он, что рассказывает о своей жене в прошедшем времени?
   — На самом-то деле она была очень воспитанная девушка, обычно она ничего подобного не делала. Позже, много позже я ее спросил, и она сказала, что влюбилась в меня с первого взгляда и решила выйти за меня замуж, хотя еще не успела подойти поближе, еще не видела даже, какого цвета у меня глаза! Вот безумие, правда?
   — Чистейшее безумие, — подтвердила Дженни. — Просто самоубийство.
   Фрейтага это слово, кажется, смутило, но он предпочел обойти его молчанием.
   — Она была такая умница, — продолжал он с нежностью, — она будет еще умнее своей матери, когда доживет до таких лет… Она всегда в точности предсказывала мне как что будет, никогда не попадала впросак, бывало, сразу почует, где чем пахнет, и скажет: «Пойдем дальше, это место не для нас». Иногда я ей не верил или мне не хотелось верить, я сердился, что она слишком много думает о своей национальности, что она из тех евреев, которым вечно чудится, будто их ненавидят и преследуют. А она говорила мне прямо в лицо: «Все иноверцы ненавидят евреев, только некоторые притворяются, будто они нас любят, и эти хуже всех, потому что они лицемеры». А я ей говорил, что она так рассуждает, просто чтобы придать себе важности, мол, она тоже из числа избранных… Это ж надо — вообразить себя избранным народом, такое непростительное зазнайство и свинское себялюбие! Я ей говорил, постыдились бы все вы… Нет, мы не ругались, ничего подобного. Но иногда это всплывало, и она очень сердилась и кричала: «Говорила я тебе… все иноверцы так рассуждают!» А потом мы ужасно пугались, и скорей обнимали друг друга, и говорили — давай не будем ссориться, и все это забывалось, потому что мы ведь любили друг друга.
   Он говорил, говорил, будто завороженный плавным ритмом вальса и собственным голосом, звучащим в лад музыке. А Дженни спрашивала себя, помнит ли он и другие свои рассказы про жену, все эти слова, полные безмерного обожания, романтическую нежность, лучезарные самообманы медового месяца, неизменные похвалы, неизменную готовность охранять и защищать. А почему бы и не помнить? Все это было правдой, пока так оно шло, но, когда зайдешь так далеко, неминуемо надо возвратиться вспять, к самой основе, к истокам, и начать сызнова, и установить ряд других истин. Спишь — и это одна действительность, пробуждаешься — и действительность уже другая, или, может быть, та же самая, но в иных своих бесчисленных поворотах. Теперь понятно: Фрейтаг все время говорил о жене, как говорят о мертвых, и в этих непрестанных воспоминаниях словно бы приходил с цветами на ее могилу и читал надгробную надпись, которую сам же для нее сочинял.
   — …ох, Господи, — говорил он еле слышно (они с Дженни легко скользили в кругу вблизи оркестра, Фрейтаг почти касался губами ее уха). — Как бы я хотел взять и увезти ее одну, без матери, та нипочем не даст нам забыть, что она чуть не всех своих друзей из-за нас лишилась… найти бы такую страну — есть же где-нибудь на свете такая страна! — где мы сможем жить как люди, как все люди! И никогда не услышим этих слов: еврей, христианин…
   — Вы можете поехать в Африку, — сказала Дженни. — Поищите какое-нибудь необыкновенное племя, там, наверно, еще уцелели людоеды и охотники за черепами, они вас обоих будут ненавидеть одинаково, потому что у вас кожа другого цвета. А вы преспокойно сможете их презирать, потому что от них скверно пахнет, и они все время чешутся, и поклоняются деревяшкам и камням, и надевают на себя чересчур яркие тряпки; они такие же самовлюбленные, как и мы, так же пылко собой восхищаются, а цвет нашей кожи напоминает им о привидениях и о смерти, и они говорят, что их тошнит от нашего запаха. Вам это больше понравится?
   Фрейтаг вскинул голову, посмотрел на Дженни сурово и укоризненно, по глазам было видно: он оскорблен и полон жалости к самому себе.
   — Вы очень легкомысленны, — сказал он. — Вы смеетесь над страшной человеческой трагедией.
   Движения их все замедлялись, они забыли о танце, вот-вот остановятся.
   — Иногда я говорю легкомысленней, чем думаю и чувствую, — сказала Дженни. — Такая у меня несчастная привычка. От нее почти все мои беды…
   Из-за плеча Фрейтага она увидела — на пороге появился Дэвид, мгновенно окинул взглядом происходящее и, ничем не показав, что заметил Дженни с Фрейтагом, скрылся.
   — Вот уходит Дэвид, — сказала она, ничуть не удивляясь.
   — Где? — Фрейтаг обернулся, но было уже поздно. Лицо его прояснилось, странная натянутая улыбочка искривила губы. Быстро, по-свойски, точно они оба — заговорщики, он привлек Дженни к себе, прижался щекой к ее щеке. — Он еще тут? И все еще ревнует? Ах, жаль, надо было дать ему повод для ревности!
   — Ему никакие поводы не нужны, — весело ответила Дженни; все же от дерзости Фрейтага ее покоробило, и она стала как деревянная в его объятиях. — Он и без вашей помощи прекрасно справляется, благодарю покорно.
   Фрейтаг от души рассмеялся, и Дженни мысленно отметила, что смех ему к лицу. Нет, он не годится в герои драмы, а тем более — трагедии.
   — Ах вы, жестокая женщина! Вы что же, хотите заставить его всю вашу совместную жизнь сражаться с призраками? Это просто грешно — не дать ему веских оснований, если они ему нужны позарез…
   — Ну нет, — возразила Дженни, — вы сильно ошибаетесь. Он вовсе не хочет, чтобы я ему изменяла. Ему только надо чувствовать, что это возможно, что другие мужчины на меня заглядываются, и, значит, он вправе обвинять меня во всех грехах… да если бы он всерьез верил в эти мои грехи, разве он был бы сейчас тут, со мной на корабле! Но знаете что? Давайте не будем говорить о Дэвиде. Он этого терпеть не может, и я его не осуждаю.
   — Я-то с вами говорил о моей жене, — напомнил Фрейтаг.
   — Вы говорили по-другому, — возразила Дженни.
   И подумала, что зря придирается. Оба они ведут себя глупо и пошло, и что до нее, она бы вовсе не прочь провести с ним ночь, и даже не одну, да только на этой несчастной посудине, в такой теснотище никуда не скроешься. Больше ей ничего от него не надо, а вот этого хочется до тихого бешенства, до лихорадочного жара, безоглядно, как во сне. Странный этот Фрейтаг, неужели он уж такой каменный, что не чувствует всем существом охватившего ее жара?
   — Да, верно, я говорил иначе, — согласился Фрейтаг, — но ведь ее здесь нет, это большая разница… Что же вы будете делать, дорогая? — спросил он с нежностью.
   — Не знаю, — сказала Дженни. — Знаю только, что близок конец.
   Он вдруг крепче сжал ее в объятиях и, кружа в вальсе, скользнул с нею к музыкантам. — Сыграйте, пожалуйста, «Adieu, mein kleiner Garde-offizier», — крикнул он тому, кто, сгорбясь, барабанил на плохоньком пианино.
   Пианист кивнул, довольный, что кто-то хотя бы мимолетно и его признал за человека. Когда Дэвид еще раз выглянул из другой двери, подальше, он увидел, что Дженни с Фрейтагом отплясывают какой-то собственного изобретения танец диких — двигаются большими шагами, размашисто, будто пьяные, и хохочут как сумасшедшие. Он повернулся и ушел в бар.
   — Осторожнее! — сказал Фрейтаг. — Это Детка, что он тут делает?
   Они и вправду чуть не наступили на бульдога. Он тоже попятился, они благополучно миновали друг друга, и Детка побрел дальше.

 

 
   Рик и Рэк тоже танцевали в сторонке, поодаль от взрослых. Как всегда, это была игра-сражение: они стали друг против друга так близко, что носы их башмаков почти соприкасались, крепко сцепились пальцами, откинулись назад как можно дальше и завертелись на одном месте, круг за кругом, точно неистовые планеты, четко пощелкивая носками, точно кастаньетами. Соль игры была вот в чем: кто выдохнется первым, ослабит хватку и с размаху шлепнется на пол. Или еще того лучше: неожиданно выпустить руки другого, причем самому рвануться вперед, чтобы сохранить равновесие, а тот грохнется затылком. Но на деле такие победы бывали редко, ведь и души и тела близнецов прекрасно уравновешивали друг друга. Когда один хотел разжать пальцы и распрямиться, всем телом метнуться вперед, другой крепче стискивал его руки и тоже рывком выпрямлялся; тогда, самое большее, они стоймя стукались лбами, а если день выдавался удачным, оба в кровь разбивали носы.
   Сегодня день скучный. Игра их не веселит, но оба слишком упрямы, чтобы прекратить ее, пока не удалось хоть как-нибудь, все равно как, сделать друг другу больно. И вот эта парочка вертится вокруг своей оси — плечи откинуты назад, подбородок прижат к груди, глаза впились в глаза так злобно, словно два малолетних отпрыска Медузы Горгоны пытаются обратить друг друга в камень. Ни тот ни другая не сдаются, кружатся все неистовей, впиваются когтями друг другу в запястья, стараются отдавить друг другу ноги и готовят минуту, когда, будто по молчаливому сговору, они разом отпустят друг друга и разлетятся в разные стороны — вот тогда поглядим, кто свалится, а если оба — кто расшибется больней!

 

 
   Конча танцевала с Иоганном, когда они очутились неподалеку от кресла его больного дяди, она вздрогнула всем телом и отвернулась.
   — Господи, он совсем как покойник… не надо туда. Отведи меня подальше. Почему он еще не умер?
   — Ей-Богу, я только этого и хочу, — с горечью сказал Иоганн.
   Он прижался щекой к ее прелестной, спокойно склоненной головке, совсем по-девичьи обвитой жгутами гладких черных волос, а его волосы поблескивали золотом даже здесь, в тусклом свете, и доктор Шуман, направляясь на нижнюю палубу принимать очередные роды, приостановился и залюбовался обоими, от души радуясь их свежести и красоте… как могла такая красота расцвести в такой бедности и убожестве? Он ведь знает, из какой среды эти двое, и, уж конечно, душой они так же нищи и жалки, как вся их жизнь, но вот они проходят в танце, безупречно сложенные, точно породистые скакуны, и страстная тоска и неуверенность на их лицах трогательны, как слезы обиженного ребенка.
   — Это все от дьявола, — сказал наконец доктор Шуман и пошел помогать явиться на свет еще одному комочку бренной плоти. — Дьявол одарил их этой красотой, и вскоре он их покинет… уже сейчас, в эти минуты, покидает, и это очень жаль!
   Танцуя с Иоганном, да и с любым другим, Конча не просто держалась совсем близко, прижималась к своему кавалеру, она с ним сливалась всем телом, словно растворялась в нем, теплая, крепкая и все же невесомая; ее чуть слышное дыхание ласкало его щеку, она нежно мурлыкала что-то ему на ухо, зарывалась лицом в щеку, под ухо, украдкой незаметно кончиком языка прокладывала на шее, под подбородком, влажный след — цепочку молниеносных леденяще-жгучих поцелуев.
   — Перестань! — сказал он, отчаянно обхватив ее вместо талии за шею. — Хочешь свести меня с ума?
   — Да, ты все только говоришь, говоришь, а не любишь меня… и не так уж сильно ты меня хочешь. — Она запрокинула голову ему на плечо, беспомощно заглянула в глаза. — Что же мне делать? Ты сказал, у тебя нету денег… так ведь и у меня нету. У тебя вон дядя, есть кому о тебе позаботиться, а я совсем одна. Я у тебя много не прошу, но хоть что-нибудь мне надо! Ты же сильней его, вот и заставил бы его дать тебе денег.
   — Он уже почти мертвец, это верно, — уныло сказал Иоанн. — И он оставит мне свои деньги, он часто говорит — потерпи, тебе уже недолго ждать. Ненавижу его, когда он так говорит, ненавижу, потому что он знает все мои скверные мысли, он говорит про это, а ведь знает, что мне все это — нож острый. Но он пока еще не умер, и я должен ждать.
   Голос его оборвался, он закрыл глаза и так стиснул Кончу, будто она — единственная его поддержка в жизни.
   — Не так крепко, пожалуйста, — попросила Конча и очаровательно улыбнулась; приятно, что он такой сильный. — Ну хорошо, любишь ты меня хоть немножко? Может, ты думаешь, я из тех, которые стоят по ночам в дверях и зазывают к себе?
   — Так ведь ты танцовщица? Разве ты не можешь прожить на свой заработок?
   — С грехом пополам, — равнодушно сказала Конча. — Пока я не знаменитая, этим много не заработаешь. Не хватит. А ты бесстыжий, ты что же, хочешь стать моим «хозяином» вместо Маноло? Если я не отдаю ему все деньги, он меня. бьет. Ты тоже станешь меня бить?
   — Если он у тебя отнимает все деньги, что толку тебе их зарабатывать? — спросил Иоганн.
   При мысли о финансовой стороне ее ремесла в нем встрепенулся истинно немецкий коммерческий дух, любопытство на минуту пересилило все прочие чувства.
   — Нет уж, всех-то денег ему не отнять, — сказала Конча. — А хоть бы и отнял, чем ты лучше его? Он хочет, чтоб я спала с другими мужчинами и деньги отдавала ему, а ты хочешь спать со мной задаром, и выходит, оба вы жулики! А еще говоришь про любовь!
   — Я не говорил! — вспылил Иоганн. — Не говорил я этого слова!
   — Что ж, — Конча презрительно засмеялась, и этот смех хлестнул его, как бичом, — ты просто трус… всего боишься, даже слова «любовь». Ты просто еще не мужчина…
   — Я тебе докажу, я докажу! — Иоганн в бешенстве рванулся вперед и так толкнул ее, что оба едва не упали.
   — Нет, — сказала Конча, — я совсем не про то… Быть мужчиной — другое, куда лучше. Да-да. Потанцуем в ту сторону, там никого нет, и я тебе объясню. — Она прижала ладонь к щеке Иоганна, сказала нежно: — Не сердись, миленький. — Она кружилась в лад и в такт с ним, но не подчинялась, а вела, и вдруг предупредила: — Осторожно!