— Ну, вот и первая ссора влюбленных! — оскорбительно процедила она и рассмеялась, пожалуй, уж чересчур весело.
   Будто впервые она его увидела — совсем мальчишка, лицо гладкое, чистое, ни морщинки, только сердито и обиженно поджаты губы да жгучий стыд в глазах.
   — Я не заслужил от вас насмешки, — сказал он с достоинством, и достоинство охладило досаду. Он опять предложил ей руку, но так, словно не имел ни малейшего желания ее коснуться. — Спасибо за чрезвычайно приятный вечер, мадам, буду счастлив проводить вас до вашей каюты.
   — О, это вам спасибо, но провожать меня совершенно незачем. Пожалуйста, не беспокойтесь, я прекрасно дойду сама.
   Он щелкнул каблуками, чопорно поклонился, четко повернулся налево кругом и зашагал обратно, туда, где танцевали. Минуту-другую миссис Тредуэл думала о нем с восхищением; да, в пристрастии мужчин ко всевозможной чисто внешней, осязаемой дисциплине есть свой смысл — ведь вот мальчишка, несомненно, так же пьян, как и она сама, а меж тем она не очень-то ловко, спотыкаясь и перескакивая через ступеньки, спускается по крутому трапу с главной палубы на вторую — и вот цепляется каблуком туфельки за металлический край предпоследней ступеньки. Каблук отрывается и со стуком летит дальше, а она застывает, покачиваясь на одной ноге.
   Внизу как раз чистил ботинки пассажиров молодой стюард, он встал, поднял каблук, подошел к трапу и протянул Руку.
   — Если позволите, meine Dame, я починю вашу туфельку, — сказал он с безукоризненной учтивостью.
   Миссис Тредуэл приветливо махнула рукой, улыбнулась, протянула ему ногу, согнув колено, и он снял туфлю, а миссис Тредуэл вприскочку, вприхромку заковыляла по коридору; порой она останавливалась, подбирала юбку и пыталась повыше вскинуть ногу, вытянув носок, точно балерина. До чего нелепый выдался вечер, и как приятно, что он уже позади. А у молодого стюарда очень славное, чуть сумрачное лицо и такие деликатные движения, были бы все люди такие, куда более сносно жилось бы на свете.
   Лиззи наверняка еще долго будет танцевать, а потом невесть до какого часа любезничать по темным углам со своим свинтусом. Миссис Тредуэл низко наклонилась к зеркалу и задумчиво на себя поглядела, а потом для забавы принялась неузнаваемо разрисовывать себе лицо, как нередко делала раньше, собираясь на какой-нибудь бал-маскарад. Брови сделала очень черные, тонкие, длинные-предлинные, они сходились у переносицы и убегали к вискам, чуть не скрываясь под волосами. Веки покрыла серебристо-голубой краской, ресницы намазала так густо, что на них повисли крохотные черные капельки, напудрилась до белизны клоунской маски и, наконец, поверх своих довольно тонких губ намалевала другие — кроваво-красные, толстые, лоснящиеся, с изгибом невыразимо диким и чувственным. Гладко зачесала назад со лба свои черные волосы и отступила на несколько шагов, чтобы удобней полюбоваться делом рук своих. Да, так было бы совсем недурно… можно было взять высокий гребень, накинуть мантилью и явиться на сегодняшний вечер под видом испанской танцовщицы… хотя бы Ампаро. Почему она раньше об этом не подумала? Да потому, что все равно было бы скучно, и что ни выдумывай, а вечер закончился бы совершенно так же,

 

 
   Сидя все там же, за туалетным столиком, миссис Тредуэл почти кончила в третий раз раскладывать пасьянс «Пустынник»; изредка она поглядывала в зеркало на свое неузнаваемо преображенное лицо — оно ее уже не забавляло, казалось, в этих чуждых чертах проступило нечто зловещее, что скрывалось прежде в самой глубине ее характера. Раньше она вовсе не задумывалась, есть ли у нее характер в общепринятом смысле слова, а впрочем, и не чувствовала, что характера ей не хватает. Пожалуй, поздновато открывать в себе какие-то глубины, где прячутся разные пренеприятные свойства, которые в ком угодно показались бы отвратительными, а уж в себе самой — тем более. Со вздохом она смешала карты, не докончив пасьянс, и стала искать в сумочке снотворное.
   Дверь распахнулась, ввалилась Лиззи, упала на колени, но тут же поднялась — лицо искаженное, вся в слезах, бормочет что-то невнятное. Позади нее стоял тощий молодой человек с навеки озабоченным лицом — опасаясь, как бы она не затащила его в дамскую каюту, он выпустил ее руку секундой раньше, чем следовало. Ему бросилось в глаза причудливо загримированное лицо миссис Тредуэл, и он не сумел скрыть изумление; он принял было ее за одну из танцовщиц-испанок, тотчас понял свою ошибку и поразился еще сильней. Отступил на шаг, остановился в тени за дверью.
   — Meine Dame, — начал он и вкратце объяснил миссис Тредуэл, что произошло. Лиззи, в совершенной истерике, обхватила голову руками, ее рыдания перемежались икотой, и она раскачивалась в такт этой музыке. — Прошу прощенья, meine Dame, я вынужден оставить ее на ваше попечение, — докончил молодой человек. — Я из оркестра, мне надо сейчас же вернуться.
   — Очень вам признательна, — любезно поблагодарила миссис Тредуэл, закрывая дверь.
   Лиззи уже растянулась на диване и оглашала каюту долгими протяжными, нестерпимо нудными стонами.
   — Ах, скотина, дикарь, негодяй! — опять и опять повторяла она.
   Миссис Тредуэл едва не спросила, который именно, но подавила столь легкомысленный порыв и помогла Лиззи раздеться и натянуть ночную рубашку. Она даже подобрала и аккуратно сложила платье и прочие предметы туалета, от которых так и несло разгоряченным телом и отвратительным застарелым запахом мускуса. Потом вспомнила о снотворном и приняла две таблетки. Лиззи повернула голову, миссис Тредуэл увидела жалкое, страдальческое лицо, глаза точно у побитой собаки, лоснящийся от пота лоб, и в ней всколыхнулись сочувствие и угрызения совести.
   — Вам тоже надо принять снотворное, — сказала она, подала Лиззи воду и таблетки, та молча их проглотила, — Ну вот, — сказала миссис Тредуэл просто и по-доброму, как женщина, хорошо понимающая чувства другой женщины, — хотя бы на ночь полегчает.
   — Да, а что будет завтра, — горестно вздохнула Лиззи, немного успокаиваясь.
   — Завтра? Утро вечера мудренее, — сказала миссис Тредуэл. — По крайней мере сегодняшний вечер останется позади.
   На сердце у нее стало легко, беззаботно, чуть ли не счастливо, хотя это, конечно, вздор. С чего тут быть счастливой? Она двигалась по каюте шаткой, неуверенной походкой, не замечая, что одна нога у нее в туфле на высоком каблуке, а другая — босая. Лиззи, притихшая и усталая, вдруг забыла про свои горести и воззрилась на ее размалеванное лицо.
   — Что это, зачем? — ахнула она. — Зачем… что вы с собой сделали?
   — Надела маску, — вразумительно объяснила миссис Тредуэл. — Маску для праздника.
   — Но вы опоздали, — протянула Лиззи и опять разразилась слезами. — Праздник кончился!
   — Да, я знаю.
   И миссис Тредуэл подумала, что Лиззи уже возвращается к своим мерзким повадкам и скоро станет такой же несносной, как всегда. А сама она, видно, совсем пьяная, иначе почему визгливый голос Лиззи слышится ей с многократными раскатистыми отзвуками, будто эхо из колодца.
   — Ох, что же я теперь буду делать? Все так переменилось… Глаза бы мои больше его не видали… Миссис Тредуэл, дорогая, ну скажите, как я могла так обмануться? Теперь-то я понимаю, вовсе я не была в него влюблена.
   — Как же тут можно что-нибудь знать? Это всегда загадка, сперва кажется — чувствуешь одно, а потом совсем другое, — с любезной рассеянной улыбкой заметила миссис Тредуэл, собираясь снять халат. Должно быть, она обращалась к Потолку — подняла глаза, будто надеялась прочитать там ответ на свой вопрос. — Откуда нам знать, что мы чувствуем?
   Она медленно, равнодушно опустила глаза и с минуту прислушивалась: за дверью поднялся шум, топот, стук, пьяные крики. Она узнала голос Дэнни и подошла ближе.
   — Слушай, Пастора, впусти меня, открой, ты, подлая…
   Миссис Тредуэл покоробило, но она продолжала слушать — Дэнни, еле ворочая языком, свирепо живописал все, что он намерен учинить над Пасторой, среди всего этого изнасилование — лишь невинная прелюдия.
   Лиззи села на постели, зажала уши ладонями.
   — Ох, нет, нет, нет! — завопила она. — Это последняя капля… нет, нет, я этого не заслужила… Нет, нет…
   — Ну-ну, тише, — сдержанно сказала миссис Тредуэл. — Он не с вами говорит. Не с вами и не со мной. Он сам с собой разговаривает. Успокойтесь и лежите тихо.
   Она неторопливо положила Лиззи на лоб мокрое полотенце, устроила ее в постели поудобней, ворочая, точно куклу с подвижными руками и ногами; потом вприскочку проковыляла к двери, взялась за ручку, постояла минуту. И внезапно распахнула дверь настежь. От неожиданности Дэнни отшатнулся, потом кинулся к ней, ухватился за халат спереди и скрутил как тряпку.
   — Выходи, шлюха, — сказал он почти официально, будто передавал чье-то поручение. — Выходи, сейчас я тебе все кости переломаю.
   И так больно, с вывертом стиснул ей грудь, что она едва не упала.
   Обеими руками миссис Тредуэл схватила его за руку, сказала серьезно:
   — Вы сильно ошибаетесь. Посмотрите внимательней!
   — Кто такая? — спросил он тупо. — Фу ты, что за чертовщина? — Наклонился ближе, всматриваясь в ее черты под гримом, дыша ей в лицо зловонным перегаром. — Э, нет, дудки, меня не проведешь!
   Миссис Тредуэл уперлась обеими руками ему в грудь, оттолкнула и сама подивилась — откуда силы взялись. Застигнутый врасплох Дэнни зашатался, попятился, его отнесло к противоположной стене, он боком сполз по ней и, кряхтя и охая, бестолково размахивая руками, с шумом и грохотом какой-то несуразной кучей повалился на пол. Миссис Тредуэл изумленно застыла: неужели это она одним необдуманным движением так его сокрушила? Дэнни не шевелился. Она опустилась на колени и кончиками пальцев потрогала его шею, голову — не очень-то хотелось к нему прикасаться. Как будто ничего не сломано; шея какая-то обмякшая, но, может быть, это естественно. Он шумно дышит открытым ртом, веки только наполовину опущены, и видно — вращает глазами. Провел языком по губам, похоже — силится выговорить какое-то слово. Миссис Тредуэл сжала кулак и размахнулась — раз, раз, по губам, по щеке, по носу, еще и еще. Руке стало больно, а Дэнни, кажется, и не почувствовал ударов. Зашевелился, точно собираясь подняться. Миссис Тредуэл нащупала рукой свою туфлю, сняла ее, ухватила за подметку и начала лупить Дэнни каблуком по голове, по лицу; тяжело дыша, привстала на коленях, придвинулась к нему ближе, верхняя губа ее вздернулась, обнажая стиснутые, оскаленные зубы. Она избивала пьяного с наслаждением, так яростно, что острая боль пронзила ей руку от запястья до плеча и отдалась в затылке. При каждом ударе тонкий каблук с металлической подковкой врезал в кожу Дэнни крохотный полумесяц, следы эти все гуще покрывали его лоб, щеки, подбородок, губы и постепенно багровели. Миссис Тредуэл похолодела от страха, глядя на дело рук своих, и все равно, хоть убейте, не могла остановиться. Дэнни заворочался, тяжко застонал, на миг открыл глаза, потом ошалело их вытаращил, с великим трудом приподнялся и сел, опять повалился на пол и закричал в ужасе, точно его душил кошмар:
   — Пастора! Пастора!
   Миссис Тредуэл поднялась на ноги с отчетливым чувством, что не его, а ее чудом миновала трагическая развязка. Она совсем выдохлась, вконец опьянела, ее шатало; кое-как удерживаясь на одной ноге, она надела туфлю — и вовремя: в конце коридора появился стюард. Она тревожно замахала ему, и он бросился к ней, точно это ей досталось, хотя сразу издали увидел скорчившееся тело на полу.
   — Вы не пострадали, meine Dame? — с неподдельной тревогой спросил он. — Этот джентльмен… он не?..
   — Нет-нет, ничего такого, — туманно ответила миссис Тредуэл.
   Юноша опустился на колени возле пьяного, тот уже снова впал в оцепенение. Теперь миссис Тредуэл узнала стюарда — тот самый, которому она отдала вторую туфлю.
   — Я была у себя в каюте, и вдруг слышу крики, слышу, кто-то упал, — чистосердечно, как на духу, призналась она. — Кажется, он кого-то звал, я не разобрала… Вышла, думала, может быть, можно помочь… — Теперь она лепетала тоненько, растерянно, как ребенок, у нее дрожали губы. — Я испугалась, — докончила она громко, искренне, и это была чистая правда.
   — Не расстраивайтесь, meine Dame, — сказал юноша. — Я все сделаю, что надо. Это не опасно. — Он внимательно разглядывал кровоточащие полукруглые ранки, усеявшие лицо Дэнни. — Просто этот джентльмен немного… пожалуй… не совсем…
   — Да, конечно, — подтвердила миссис Тредуэл, неодобрительно улыбнулась, изящным округлым движением, словно что-то от себя отстраняя, провела рукой по лбу. — Я очень вам благодарна, жаль, что вам достается столько хлопот. Спокойной ночи.
   Лиззи укрылась с головой и лишь из щелки поглядывала на миссис Тредуэл, как пугливый звереныш из норки. Тень прежней улыбки еще дрожала на губах миссис Тредуэл, хотя глаза больше не улыбались.
   — Он ушел, ничего страшного не случилось, — решительно заверила она. — Просто он ошибся, постучал не в ту дверь, только и всего. Теперь он это понял.
   — Все равно, лучше бы мне умереть, — захныкала Лиззи. — Жизнь такая невыносимая, ведь правда?
   Миссис Тредуэл расхохоталась.
   — Чепуха! — сказала она и дала Лиззи стакан воды и третью таблетку снотворного. — По-моему, жизнь великолепная штука!
   Она и сама приняла еще таблетку, с восхищением улыбнулась отвратительному, злобному отражению в зеркале. В порыве неистовой радости сорвала с ноги запачканную кровью туфлю и поцеловала ее. Над диваном, с которого Лиззи сонно спросила — что это вы делаете? — потянулась к иллюминатору и швырнула туфлю за борт.
   — Bon voyage[76], дружок, — сказала она и властно скомандовала Лиззи: — Спите сейчас же, а то я заставлю вас проглотить еще двадцать таблеток.
   И угрожающе к ней наклонилась. Лиззи, уже одурманенная снотворным, была польщена таким вниманием, приписала его доброте, какой вовсе не ожидала от своей высокомерной соседки, и тихонько захрапела.
   Миссис Тредуэл долго, старательно умывала свое обезображенное лицо теплой водой, накладывала и втирала крем, похлопывала, массировала и наконец восстановила обычный свой облик и узнала себя в зеркале. От полноты счастья неслышно, одним дыханием что-то напевая, она перевязала волосы лентой, точно Алиса в стране чудес, и облачилась в белую шелковую ночную сорочку с широчайшими рукавами. И только свернулась калачиком в постели, словно пай-девочка, которая уже помолилась на ночь, как осторожный стук в дверь заставил ее опять подняться. За дверью стоял навытяжку молодой стюард; он поклонился и подал ей туфлю с аккуратно прибитым каблуком.
   — С вашего позволения, meine Dame, вот ваша туфелька, — сказал он в высшей степени почтительно, однако в лице его сквозило нечто весьма похожее на проницательную усмешку, не очень-то она сочеталась с его тоном и словами.
   Миссис Тредуэл и эту туфлю крепко взяла за подметку, точно оружие. И тихо, скромно поблагодарила стюарда, ничуть не смущаясь тем, что стоит перед ним в ночной рубашке. Он окинул ее всю, с головы до ног, беглым взглядом и молчаливо озлился. Для нее он всего лишь слуга, ничтожество, обязанное являться, когда зовут, и делать, что велят. И он торопливо зашагал прочь… эх, если бы как-нибудь с ней сквитаться, чтоб хлебнула горя… стоит и усмехается, хитрая бестия, будто он не понимает, откуда у этого осла Дэнни на морде синяки от каблука. Так ему и надо! Стюард брезгливо дернул губами, но не сплюнул — самому же пришлось бы подтирать.
   Миссис Тредуэл опять потянулась через разметавшуюся во сне Лиззи и швырнула вторую золоченую туфлю вслед за первой в океан. С минуту постояла так, наклонясь к иллюминатору, блаженно вдыхая влажный свежий ветер, и слушала, как шумят волны, как мерно катятся исполинские водяные горы под иссиня-черным небом, усеянным огромными звездами. И вспомнилось: когда-то в высоченном старом доме неподалеку от авеню Монтень один молодой художник писал ее портрет; вечерело, и он бегом спустился по лестнице, со всех этих бесконечных этажей, принес в свою мансарду хлеба, сыру, холодной говядины, бутылку вина, и они поужинали. А потом художник держал скрипучую приставную лесенку, а она взобралась под самую стеклянную крышу, высунула голову в крохотное слуховое окошко — и смотрела, как понемногу загораются и мерцают огни Парижа, а в вышине все гуще синеет ясное небо и одна за другой вспыхивают звезды. Была середина мая.
   Вечер близился к концу, и доктор Шуман вышел на палубу пройтись и осмотреться, но скоро его утомили возникающие опять и опять, волна за волной, беспорядок и всяческое безобразие, и одна и та же варварская музыка, и все неизбежные следствия разыгрывающегося на борту веселья. Он отметил про себя, что танцоры-испанцы по-прежнему совершенно трезвы и деловиты. Дело им еще предстояло, хотя возможные зрители и слушатели уже разбредались кто куда. Двое или трое молодых моряков все еще порой приглашали потанцевать кого-нибудь из испанок, и студенты-кубинцы, как всегда по-спортивному неутомимые, отплясывали веселую пародию на мужской народный танец басков; но кое-кто из мужчин был безнадежно пьян, в том числе Дэнни — этот о чем-то ожесточенно спорил с испанкой по имени Пастора. Доктор Шуман всерьез призадумался, какими способами можно обуздать таких вот субъектов или хотя бы заставить их прилично разговаривать и вести себя на людях; не следовало бы позволять молодчику так выражаться на палубе, даже и в разговоре с такой особой; а впрочем, слава Богу, его, Шумана, это не касается. Немногие женщины еще оставались на палубе, и видно было — почти каждая либо недавно плакала, либо злилась, а нередко и то и другое вместе, и некоторые вдобавок тоже явно захмелели. Доктор Шуман ушел к себе, если понадобится, его разыщут… и почти сразу прибежал стюард: доктора просят зайти в каюту герра Рибера. Он сейчас же пошел туда, пересиливая гнетущую усталость; в каюте сонный, сердитый Левенталь, от которого несло пивом, мочил в холодной воде полотенца, выкручивал их и, часто сменяя, прикладывал к голове Рибера.
   — Дрались бутылками, — сказал он. — Как в последнем кабаке. Входите, доктор. И скажите на милость, кто бы указал мне на вашем корабле уголок, куда мне деваться от этого типа? Каждый день от него одни неприятности, за что мне такое наказание? День перемучаешься, до смерти хочется спать, а тут он навязался на мою шею.
   И Левенталь окунул в таз полотенце, выжал и шлепнул на лысину Рибера.
   — Неужели мне никак нельзя от него избавиться?
   — Подождите, сейчас я его осмотрю, — сказал доктор Шуман. — Очень жаль, но, боюсь, мне некуда его положить. Я пришлю стюарда ухаживать за ним.
   — Ухаживать? — охнул Левенталь. — С ним так плохо?
   При свете фонарика доктор Шуман наскоро оглядел рану, обтер голову Рибера спиртом, сделал укол в лоб и наложил на рану семь аккуратных швов. Связал черные шелковые нитки, подрезал кончики, и стало казаться, что Рибер отрастил на лысине какие-то совсем лишние ресницы. Во время этой операции Рибер крепко зажмурился, а впрочем, лежал смирно, не шелохнулся. Доктор Шуман сделал ему еще укол и послал за стюардом, чтобы тот раздел раненого и уложил в постель. Левенталь вконец расстроился.
   — Боже мой, Боже мой! — опять и опять бормотал он себе под нос.
   — Он проспит долго, — пообещал ему Шуман. — Думаю, он вам больше не доставит хлопот. Но если я вам понадоблюсь, позовите меня.
   Он и сам услышал, как хрипло от изнеможения прозвучали эти обязательные слова.
   Только он лег и приготовился уснуть, в дверь опять постучали. На этот раз вызывали к молодому техасцу Дэнни; он столкнулся с какими-то неведомыми силами, которые обратили все его лицо, от лба до подбородка, в бугристое месиво непонятного цвета, сплошь иссеченное маленькими, но прескверного вида порезами и ссадинами — они полны были запекшейся крови и уже вспухали.
   Глокен, его сосед по каюте, беспомощно трепыхался и дрожал от страха.
   — Я послал за вами, доктор, ума не приложу, что с ним стряслось? Его принесли два моряка и сказали, что нашли его в таком состоянии, и один сказал — он знает, отчего это, он и прежде такое видал, это следы от каблука, от женской туфли.
   Он суетился и скулил за плечом у доктора, а тот первым делом взял шприц и ввел пациенту сыворотку против столбняка. Потом осторожно обмыл избитое лицо спиртом.
   — И еще это можно было сделать сапожным молотком, — сказал он. — Или на каблуках были металлические набойки.
   Доктор Шуман тоже не впервые видел такие ранки и сразу решил, что острые каблучки испанских танцовщиц придутся как раз впору любому из этих следов.
   — Что же это случилось, доктор? — бормотал Глокен. По его лицу было видно, ему отчаянно жаль себя. «Почему меня всегда преследуют такие напасти? Что мне делать, кто мне теперь поможет?» — было ясно написано на этом лице. — Доктор, вы же знаете, я больной человек. Не оставляйте меня тут с ним одного! Между нами говоря, милый доктор, он чудовище какое-то, а не человек, я ведь видел и слышал, что он такое. Как же мне быть?
   Доктор Шуман от души улыбнулся ему.
   — Вы один из немногих пассажиров, кто нынче вечером остался трезв. Почему бы вам не поискать Дэвида Скотта? Приведите его сюда, и он поможет. Но я думаю, помощь вам не понадобится. Не волнуйтесь, герр Дэнни будет спать крепким сном. Спокойной вам ночи.
   Глокен вышел за ним из каюты, но дальше, на палубу, поплелся в унылом одиночестве, а доктор поспешил к себе, он боялся, что вот-вот упадет, что ему уже не добраться до своей каюты, до иллюминатора, не успеет он глотнуть свежего воздуха и выпить спасительные прозрачные капли. В эти минуты он ждал смерти и во всех этих навязчивых чужаках видел заклятых врагов. Нет, он не приемлет их, все они ему отвратительны, все до единого, он отказывается признавать, что и они тоже люди, отказывается даже от своего врачебного долга, разве что надо сохранять какую-то видимость. Что бы там с кем из них ни стряслось, ему все равно. Пусть живут своей гнусной жизнью и умирают своей гнусной смертью, как угодно и когда угодно, все они — падаль, туда им и дорога… Доктор Шуман перекрестился, сложил руки на груди и вытянулся на постели; он дышал очень осторожно, медленно, поворачивал голову то вправо, то влево, отгоняя горькие мысли, а они опять и опять всплывали и пронизывали болью все его существо, будто самая кровь его ощетинилась шипами. Но благословенное лекарство еще раз сотворило чудо. Его заворожил сон наяву, и привиделась condesa — одно лишь ее лицо всплыло перед ним, ближе, ближе, заглянуло ему прямо в глаза, и отступило, и вновь подплыло, глядя в упор, безмолвный призрак. Вот голова ее отпрянула куда-то вдаль, стала крохотная, как яблочко, и опять метнулась к нему, белая, раздувшаяся, точно детский воздушный шар, подброшенный невидимой рукой, точно голова покойницы пляшет в воздухе и улыбается. Доктору Шуману привиделось: он поднялся, протянул руку и поймал эту пляшущую голову, а она все улыбается, но из глаз текут слезы. «Что же ты сделал? — спрашивает она, но это не упрек, не жалоба, только недоумение. — Зачем, зачем?» А он ласково сжимает эту голову в ладонях и целует в губы, чтобы замолчала; и снова он ложится в постель, а ее голова невесомо покоится у него на груди, безмолвная, без слез и без улыбки… сон его стал еще глубже, и он не знал, что все это ему приснилось.

 

 
   В одиннадцать часов оркестр сыграл «Auf Wiedersehen»[77], и все музыканты скрылись, кроме пианиста — у него был лотерейный билет. Испанская труппа начала свое представление под орущий во всю мочь патефон. Первым номером танцевали болеро с участием Рика и Рэк; всякий раз, оказываясь лицом к лицу, они обменивались свирепыми взглядами, точно вот-вот перервут друг другу глотки. Студенты-медики уселись поблизости в тесный круг, хлопали в ладоши и по ходу танца, когда надо, кричали: «Ole!» Но предполагаемые зрители почти все разбрелись, а те, что оставались на местах или подходили и опять отходили, лотерейными билетами не обзавелись. Арне Хансен после расправы над Рибером сменил запачканную кровью рубашку, вернулся на палубу и теперь опять сидел в своем шезлонге, а рядом стояла бутылка пива. Казалось, он вполне спокоен, глаза закрыты, можно было даже подумать, что он уснул, но время от времени он протягивал руку к бутылке и основательно к ней прикладывался. А порой выпрямлялся, взмахом руки подзывал палубного стюарда и коротко распоряжался:
   — Еще одну!
   Ампаро несколько преждевременно решила, что в этот вечер можно больше его не опасаться.
   Фрау Шмитт, зажав в руке лотерейный билет, робко сидела на краешке складного стула почти рядом с эстрадой.
   — Спокойной ночи, желаю удачи! — бросила ей, проходя мимо, фрау Риттерсдорф.
   И эти слова укололи маленькую фрау Шмитт больнее, чем если бы та вонзила ей в тело дюжину булавок.
   Левенталь первую половину вечера провел в маленькой гостиной — курил, пил пиво, писал родным, друзьям и деловым знакомым открытки, чтобы отправить их авиапочтой из Саутгемптона, уж очень противно было возвращаться в четыре стены, где никуда не денешься от Рибера; наконец он сдался, устало спустился в каюту, и ему тут же пришлось заботиться об избитом Рибере. Теперь он снова вышел на палубу и намерен был тут оставаться, пока не погаснут последние огни. Мелькнула даже мысль — не прикорнуть ли на кожаном диване в гостиной. Его и так отчаянно мутит, не в силах он отравляться зловонным дыханием этого борова. Никто его не заставит, лучше уж спать прямо на палубе. Или он спустится в третий класс, там теперь места вдоволь, по крайней мере на палубе… И он стоял в невеселом раздумье, прислонясь спиной к борту, хмуро курил, затягиваясь сигарой так, что по ветру летели искры, и неодобрительно смотрел, как Ампаро искусно исполняет танец под названием «качуча» — никогда прежде он не видел этого танца, вовсе не жаждет еще раз его увидеть и хотел бы понять — чем может соблазниться в такой женщине, что бы она там ни вытворяла, какой бы то ни было мужчина, если он в здравом уме?! Сколько раз приходилось слышать, будто христианки очень недурны в постели, надо только разумно к ним относиться, вовсе незачем считать их такими же людьми, как еврейки, просто пользоваться их телом, — но нет, его эти разговоры никогда не убеждали… Левенталь пошел в бар, спросил кружку пива и кусок сыру, вернулся в гостиную и с наслаждением подкрепился. Погасил свет, вытянулся на кожаном диване. Ой-ой-ой, как стало спокойно, как тихо, впервые за все плаванье!