Страница:
Кэтрин Энн Портер
КОРАБЛЬ ДУРАКОВ
На борту современного ковчега
«Корабль дураков» Кэтрин Энн Портер (1890—1980) — одно из тех произведений, слухи и легенды о котором намного обогнали дату его публикации. Еще с середины 40-х годов в печати США начали появляться сообщения о работе известной писательницы над «большой книгой», которой суждено было стать ее первым и единственным романом. К тому времени у Портер сложилась прочная репутация незаурядного мастера американской прозы, превосходного стилиста, автора рассказов и повестей, объединенных в сборниках «Цветущее Иудино дерево», «Бледный конь, бледный всадник», «Падающая башня». Переступив порог своего пятидесятилетия, писательница отважилась на длительный и нелегкий труд, и влиятельный критик Марк Шорер не преувеличивал, когда утверждал, что «роман Портер ожидали в Соединенных Штатах на протяжении жизни целого поколения».
Сопровождавший выход книги в свет весной 1962 г. шквал восторженных оценок в прессе (не говоря уже о чрезвычайной активности покупателей) сменился вскоре, как это нередко случается, сравнительно сдержанными суждениями. Похвалы, собственно, не смолкали, но более явственно выступили претензии к чрезмерной «дистиллированности» слога и неопределенности авторской точки зрения, упреки в философском релятивизме и пессимизме. Дискуссия о романе Портер продолжается и сейчас. В ней теперь смогут принять участие и наши читатели, ибо спустя свыше четверти века после публикации «Корабль дураков» остается одним из самых сложных, насыщенных философской символикой, многомерных реалистических произведений мировой литературы последних десятилетий.
Некоторые аспекты общей концепции и само название романа были заимствованы К. Э. Портер у Себастьяна Бранта — европейского писателя и философа конца XV столетия. Подобно яркой сатире раннего немецкого Ренессанса, брантовскому «Кораблю дураков», ее книга тоже написана «ради пользы и благого поучения, для увещевания и поощрения мудрости, здравомыслия и добрых нравов, а также ради искоренения глупости, слепоты и дурацких предрассудков и во имя исправления рода человеческого…». Американская писательница заимствовала у своего далекого предшественника центральную метафору, но она, конечно же, не собиралась следовать в русле свойственного его манере прямолинейного дидактического гротеска. Вряд ли можно утверждать, что население современного ковчега у Портер состоит исключительно из образчиков человеческой тупости и производных от нее пороков. Характерологический ряд романа широк и неоднозначен, а в обрисовке персонажей в полной мере сказались многие новейшие открытия психологической прозы XX века.
Стремление к всеохватности и универсализации всегда проистекает у художника из вполне конкретных жизненных импульсов. Вынашивая замысел своей книги, Портер могла опереться на богатый, как лично, так и опосредованно воспринятый опыт. Растянувшиеся на несколько десятилетий революционные события в Мексике, ставшей для писательницы вторым домом; положение в России, о которой она много узнала от группы советских кинематографистов во главе с С. Эйзенштейном; первая мировая война, совпавшая с молодостью Портер и отозвавшаяся в ее творчестве; победа фашизма в Германии и развязанная им новая кровавая бойня — все это пополняло запас наблюдений и образов, запечатленных впоследствии на страницах произведения.
Рейс парохода «Вера» (от латинского «veritas» — истина) из Мексики в Северную Германию датирован в романе августом — сентябрем года, то есть чуть ли не самой высшей точкой всемирного экономического кризиса. Мир взбаламучен, и люди снимаются с мест — кто в поисках лучшей доли, а кто и движимый инстинктом самосохранения. Состоятельные немцы, для которых Латинская Америка издавна служила надежной сферой приложения капитала, в страхе перед мексиканской революцией спешат вернуться домой. Другие же, напротив, чувствуют прилив шовинистических настроений в родном «фатерланде» и опасаются преследований по идеологическим или расовым мотивам. И хотя имя Гитлера и название его национал-социалистской партии не упоминаются в романе ни разу, по многим косвенным приметам можно понять, что «тридцатые годы», эта эпоха произвола и террора, уже начались и лишь короткий миг отделяет человечество от самой трагичной фазы его современной истории.
Эти социально-исторические и политические предпосылки важны для уяснения некоторых общих контуров произведения, хотя они еще не образуют всей его «подпочвы». Люди везде прежде всего люди, считает автор, — что на борту корабля «Вера», что на твердой земле портового города Веракруса. Перекличка двух названий не случайна. «В их жизни постоянно перемежаются полосы бурной деятельности и сонного затишья, они не мыслят себе иного существования и, в уверенности, что их нравы и обычаи выше всякой критики, с удовольствием пренебрегают мнением людей сторонних» — такой аттестации уже на первых страницах удостоены горожане переживающей бурную трансформацию Мексики, но она во многом приложима и к разноплеменному составу пассажиров судна, готовящегося сняться с якоря.
Какая смесь племен, наречий, лиц! — так, вслед за поэтом, можно воскликнуть, читая предпосланный тексту книги список ее персонажей, а затем все ближе и ближе знакомясь почти с каждым. Неотесанный и невежественный, находящийся в полном рабстве у своих инстинктов инженер-нефтяник из Техаса; отставная гувернантка-немка, не расстающаяся с записной книжкой, которая выдает всю пустоту и мелкость интересов ее владелицы; пылкие и впечатлительные, более других склонные к рефлексии художники-американцы; семейство уравновешенных и бесконечно тусклых швейцарцев, мечтающих о покойной жизни на родине, — вот лишь некоторые из фигур переднего плана, и для каждой из них у писательницы находятся наиболее подходящие конкретному случаю тона и краски.
Скупые на движения души люди соседствуют в каютах парохода с тонко чувствующими натурами, с теми, для кого возникающие по необходимости «человеческие контакты» оборачиваются тяжелой психологической ношей. Картинный красавец мужчина Вильгельм Фрейтаг, пышущий здоровьем и не страдающий от отсутствия аппетита, снедаем тайной тоской и едва сохраняет внутреннее равновесие. Под стать ему и обычно внешне невозмутимая миссис Тредуэл, которой трудно припомнить место, где хоть когда-нибудь ей действительно было легко и уютно. Больше, чем кто-либо другой, эта «миловидная и с виду очень неглупая женщина» обеспокоена проблемой гармонизации существующих в мире противоречий на их «молекулярном», межличностном уровне. В глазах же ее антиподов, так сказать «стратегов-глобалистов», сочувствие чужим горестям и заблуждениям расценивается как что-то бесконечно ничтожное по сравнению с их широкомасштабными и, в сущности, до крайности примитивными схемами. Однако писательница хорошо понимает, что даже в органично развивающемся, свободном от вездесущего административного контроля сообществе любые планы могут приводиться в движение только конкретными людьми, и если тяга к разобщенности вдруг возьмет верх, то самые громкие призывы к сотрудничеству и взаимозависимости безжизненно повиснут в воздухе.
С образом почти каждого из попутчиков миссис Тредуэл связана в романе вполне определенная, своеобычная нота. Развитие действия в «Корабле дураков» в чем-то схоже с течением шахматной партии. Его три части — «Отплытие», «В открытом море», «Причалы» — соответствуют дебюту, долгому миттельшпилю и несколько вяловатой концовке. Фигуры редко снимаются с доски, но их взаимное расположение не постоянно, и по мере продвижения «Веры» к Европе на авансцену выдвигаются все новые темы, среди которых — религия и искусство, любовь и столкновение классов, таинство смерти и тайна бессмертия.
Не так уж много внимания уделено, например, скромному горбуну Глокену, с трудом живущему на доходы от своего «дела», но за ним стоит идея личной экономической инициативы, самостоятельного предпринимательства, сопряженного с риском, соблазняющего свободой и независимостью. Работа по найму — будь то при капитализме или социализме — сулит и некоторую обеспеченность, кое-какие гарантии на случай неожиданных осложнений. Поэтому ее предпочитают те, кто не рассчитывает твердо на свои силы в схватке с жизнью, и таких всегда было и будет большинство. Глокен же — своего рода вольный стрелок, одержимый стремлением упрочить свое положение, такой же художник в собственном деле, как и американец Дэвид Скотт, к которому он испытывает инстинктивную симпатию. «Никто не знает, какой конец его ждет, — обращается Глокен к Скотту. — Но вам не придется умирать в отчаянии, горюя о том, что у вас не хватило смелости жить! Вы хозяин своей судьбы, и никто на свете не заставит вас об этом пожалеть!»
На противоположном от Глокена конце иерархического спектра находится капитан парохода Тиле — один из тех божков местного масштаба, чей начальственный гнет ложится нестерпимым и не только психологическим бременем на впечатлительные души. Преисполненное важности луноподобное лицо Тиле, его привычка цедить полушепотом слова в стремлении придать самым банальным высказываниям статус неземного откровения, другие аналогичные черточки создают в совокупности образ мелкого тирана, которого, как пишет Портер, «постоянные усилия поддержать свой престиж сделали раздражительным и даже злобным». Вечно угрюмый и насупленный, поразительно похожий по удачному сравнению на разобиженного попугая, он встречает презрительным взглядом тех, кто пытается установить с этим надутым ничтожеством взаимоуважительные отношения. Безраздельная власть, безусловно четкое разделение по кастам и строгое распределение всех преимуществ по рангам — такова программа капитана Тиле, списанная с живой действительности 30-40-х годов и без каких-либо существенных корректив сохраняющаяся и поныне в реальной практике авторитарных режимов.
Ничто в открытой схватке не является столь враждебным и столь чуждым повадкам ограниченного бюрократа, как искусство и культура. Художницу Дженни Браун Портер наделила изысканно артистической способностью интуитивно распознавать настрой чужих чувств и безотчетно сразу же соизмерять его с собственным душевным ладом. У этой изощренной восприимчивости есть, однако, и оборотная сторона — постоянный «ветер бесплодных грез наяву, горький безмолвный разговор с собой, который без конца вгрызается в мозг». Самоистязательные размышления Дженни об искусстве и собственном творчестве не имеют, похоже, четких контуров и рационального смысла, но продолжающийся на протяжении всего путешествия внутренний спор обостряет чувствительность молодой женщины и не позволяет ей — в отличие от многих других пассажиров привилегированной верхней палубы — погрузиться в состояние нравственной апатии и спасительного благодушия.
Тема трудной любви, которая вновь и вновь вторгается в сознание героини, самым непосредственным образом вырастает из более ранних произведений К. Э. Портер, в своем большинстве знакомых нашему читателю. Слова Дженни Браун о несвободе и тяготах, сопутствующих любовному союзу двух требовательных и крайне эмоциональных людей, о диалектике притяжения и отталкивания, разрешающейся почти неизбежным крахом, словно продолжают внутренний монолог героини новеллы «Кража», написанной еще в 20-е годы и ставшей с тех пор хрестоматийной. Жизненный итог обыкновенного, ничем особым не облагодетельствованного судьбой человека обычно складывается из потерь, из «краж» у самого себя, совершаемых почти автоматически, незаметно. И вот приходит пора подсчитывать утраты: «…вещи, которые она сама потеряла или разбила… слова, которых она ждала и так и не услышала, и те слова, что она хотела сказать в ответ… долгая терпеливая мука, когда отмирает дружба, и темное, необъяснимое умирание любви — все, что она имела и чего ей не досталось…»
Неуспокоенность особо близкой автору героини Дженни Браун — ключ к уяснению важного компонента идейно-философской системы романа. Надежда на то, что весь мир может существовать упорядочение и целеустремленно, подчиняясь какой-то определенной религиозной, социально-экономической либо политической доктрине, полностью иллюзорна, полагает Портер. Движение человечества к совершенству (если мы вообще принимаем подобное допущение), по-видимому, только и возможно в рамках многообразнейшего сочетания культур, обычаев, верований. Попытки управлять этим процессом, опираясь на силу и хитроумную организацию, основаны на заблуждении. Другое дело — усилием воображения и мысли постараться войти в этот поток, изучить его многоструйность, сопоставить и сблизить различные правила навигации в его водах.
Не только от Себастьяна Бранта, но и от других упрямых мыслителей-рационалистов, вплоть до «кукловода» У. Теккерея, Портер восприняла уверенность в своем верховном праве взирать на поступки своих героев, пребывая под знаком вечности. Эту позицию, впрочем, не нужно смешивать, следуя некоторым критикам романа, с безразличием к отдельно взятой личности. Известная абстрагированность общей схемы постоянно ставится под вопрос, а то и «перекрывается» в «Корабле дураков» обостренной чуткостью гуманистического подхода. Писательница внимательна и к вечно гонимому еврею-фабриканту Левенталю, и к неосторожному в словах и поступках запойному пьянице адвокату Баумгартнеру, и к судовому врачу Шуману, на которого возложена обязанность заботиться о здоровье других, хотя сам он одной ногой уже стоит на краю могилы.
Естество почти каждого из наиболее заметных персонажей книги соткано из противоречий, как проникающих в глубь психики, так и отражающихся на социально-идеологическом «профиле» данного образа. Известная своим покровительством революционерам кубинская аристократка привыкла помыкать безропотными, принадлежащими к низшему классу слугами, да и вообще отнюдь не безупречна в нравственном измерении. С другой стороны, бурбон и невежда Уильям Дэнни оказывается чуть ли не единственным на корабле, кто проявляет непритворный, лишенный вымученной снисходительности интерес к несчастному изгою Левенталю.
Обилие и разнообразие действующих лиц позволяет автору постоянно менять ракурс изображения, переходя от сатирических зарисовок к метафизическим раздумьям, а затем опять обращаясь к нравоописательным сценам. Мозаичность текста, складывающегося из отдельных фрагментов, сродни поэтике киносценария, но когда в конце 60-х годов американский режиссер Стенли Крамер взялся за экранизацию романа, он предпочел вычленить из обширного полотна важнейшую идейно-композиционную линию. Ее можно определить как решительное осуждение философии исключительности, любых претензий на превосходство, которые в случае с идеологией немецкого национал-социализма зиждились прежде всего на расовых, и в частности на антисемитских, предрассудках.
Острый конфликт между Левенталем и издателем модного журнала Рибером, а также изгнание из-за стола «чистокровных арийцев» женатого на еврейке Фрейтага стягивают в тугой узел различные аспекты так называемого «еврейского вопроса». Патологическая нетерпимость профашиста Рибера находит мало поддержки в кают-компании «Веры», и вряд ли кто еще, кроме Лиззи Шпекенкикер, стал бы внимать его разглагольствованиям насчет желательности уничтожения всех «неполноценных» — не только «неарийцев» или социально чуждых элементов, но и физически недоразвитых младенцев, стариков, полукровок, короче, каждого, кто по тем или иным причинам не устраивает «правительствующую элиту». Неспешный анализ обсуждаемой проблемы профессором Гуттеном претендует на непредвзятую объективность, однако и в его речах сразу же обнаруживается попытка приписать определенной национальности далеко не специфические, распространенные где угодно черты нравственной нечистоплотности. Следуя этой искривленной логике, подчиняющей себе даже, казалось бы, высокообразованных людей, под «еврейством как состоянием ума» нередко понимают склонность к необязательности, к мелкому коварству и расчетливости, дешевое фанфаронство и въевшееся во все поры души двуличие.
Защита достоинства еврейского народа номинально доверена в романе Левенталю и Фрейтагу, но парадоксальность ситуации такова, что, исходя от них, самые резонные доводы способны вдруг обернуться своей противоположностью. Оттолкнув от себя естественного союзника, Левенталь демонстрирует узколобость и душевную скудость — те самые черты характера, на которые с особым злорадством указывали евреям их критики. Что касается Фрейтага, то, предвидя все козни антисемитизма, он невольно потворствует человеконенавистническим предрассудкам и сам становится их выразителем. «Кровь наших детей, — мысленно взывает он к своей жене, — будет такой же чистой, как моя, в их немецких жилах она очистится от той порчи, которая таится в твоей крови…»
Опровержение расистской идеологии — задача непростая, и поэтому ее психологические корни являются предметом особого внимания со стороны автора книги. Среди тех, на кого опирается рвущийся к власти тоталитаризм, не только горластые агитаторы и забронзовевшие бонзы, но и огромная масса «людей с улицы», подобных маленькой фрау Шмитт, которая при случае не прочь пролить слезу и посочувствовать бедствиям человечества. Националистический угар заставляет миллионы таких, как она, забыть о реальной жизни, полной обид и унижений, и вместо этого отдаться наркотическому ощущению «кровного родства с великой и славной расой». «Пусть сама она лишь мельчайшая, ничтожная среди всех — но сколько у нее преимуществ!» — размышляет чувствительная фрау, будучи, конечно же, не в состоянии распознать всю фальшь причащения к завлекательным абстракциям, в изобилии выдвигавшимся XX веком, но почти неизменно заводившим в тупик своих восторженных адептов.
Самым последовательным противником антисемитизма выступает на страницах «Корабля дураков» сама К. Э. Портер. В гораздо более откровенном и субъективно окрашенном, чем обычно свойственно ее прозе, пассаже она зло высмеивает отвергших Левенталя и Фрейтага «людей высшей породы», которым вскоре суждено будет стать прямыми пособниками, а быть может, и жертвами нацистского режима. Однако в каких-то случаях определенные элементы общей концепции произведения представляются довольно сомнительными. Так, пожалуй, ничем, кроме как стойкой предубежденностью против представителей «латинской расы», нельзя объяснить черные краски, которыми рисует автор кубинских студентов и испанских танцоров. О «лукавой и злобной обезьяньей природе» в романе говорится неоднократно, а пара близнецов, Рик и Рэк, всякий раз является на сцене действия точно в отблесках адского пламени.
Их страсть к разрушению, привычка швырять за борт что ни попади таят в себе постоянную непредсказуемую угрозу — ведь многие осложнения по ходу плавания от Мексики до бухты Виго кое-как утрясались, и только проделки близнецов почему-то неизменно сопровождались непоправимыми последствиями. И все же, чуткая к каждой фальшивой ноте, писательница вовремя подправляет положение. Комментарии относительно «метафизических миазмов зла», которые источают вокруг себя вместе со своими соплеменниками Рик и Рэк, она обычно передоверяет «даме с записной книжкой», фрау Риттерсдорф, суждениям которой явно недостает глубины и простой человечности.
Большие и малые конфликты в среде примерно пятнадцати пар «чистых» оттесняют на задний план, но не позволяют полностью исключить из поля зрения другие проблемы социально-психологического порядка. У занятых бесконечными «эстетизированными» словопрениями Дэвида и Дженни хватает такта, чтобы по крайней мере попытаться вникнуть в трагедию изгоняемых с тростниковых полей Кубы наемных рабочих. Колебания рыночной конъюнктуры вдруг делают ненужными сотни и тысячи человеческих жизней, и, покорные слепому экономическому произволу, власти не находят ничего лучшего, как прибегнуть к сугубо полицейским мерам. Соответствующие страницы «Корабля дураков» писались на рубеже 30-40-х годов, и по силе обличения социальной несправедливости они сопоставимы с рожденными той же эпохой и переполненными народным страданием «Гроздьями гнева» Дж. Стейнбека.
То, что подчас благозвучно именуется в наши дни «новой стратегией занятости», предстает здесь перед читателем в своем подлинном, свободном от лицемерного камуфляжа обличье. Фальшивые рассуждения буржуазной газетки о гуманном и вместе с тем практичном подходе к решению вопроса о «лишней» рабочей силе опровергаются плачевным видом молчаливого и забитого люда, вынужденного сниматься с насиженного места. Почти девятьсот мужчин и женщин загнаны на тесную нижнюю палубу корабля «Вера», и эта пороховая бочка так и останется на всем пути до Канарских островов впечатляющим символом неустойчивости мироустройства, базирующегося в первую очередь на грубо материалистическом расчете.
Пассажиры с нижней палубы почти не персонифицированы в романе. Агитатор в красной рубашке и резчик по дереву, выделывающий забавных зверюшек, нужны Портер больше для того, чтобы обозначить два извечных типа реакции на социальные притеснения — неуправляемый, хотя и пламенный, протест и смиренномудрое терпение. Основная же масса «нечистых» безгласна, но уже в самом описании их повседневных непритязательных забот угадывается мысль писательницы о нравственном превосходстве этих отверженных над вот уж действительно образчиками «человеческого шлака» в лице все того же неуемного Рибера и его достойной партнерши фрейлейн Шпекенкикер.
Сухопутные главы «Корабля дураков» — составная часть развертываемой в романе панорамы. Мексика, Куба, а затем Тенерифе образуют тот необходимый контекст, без которого исследование взаимодействия характеров, предпринятое Портер, могло бы показаться подчеркнуто лабораторным экспериментом. Особенно многозначительна экспозиция книги, проливающая свет на представления писательницы об историческом процессе. Еще до знакомства с основными персонажами романа имеет место эпизод, о котором жители Веракруса узнают из утренней газеты. Адская машина террористов, предназначавшаяся «некоему потерявшему совесть богачу», взорвалась почему-то во дворе шведского посольства. От взрыва погибает мальчишка-индеец, бедняк, и смущенные ультрарадикалы спешат извиниться перед скорбящей семьей, а заодно припугнуть тех, кто на сей раз сумел избежать «народного мщения». Случившийся конфуз, впрочем, никого особенно не настораживает, хотя символика того, что зафиксировало перо писательницы, вполне прозрачна.
«Не понимают, видно, что это палка о двух концах… Они даже не понимают, что вся их борьба только и даст им новых хозяев…» — звучат приглушенные разговоры на веранде городского кафе. К сожалению, эти опасности, угрожающие любой революции, самым непосредственным образом повлияли на ситуацию в Мексике. После осуществления некоторых позитивных мер наследники буржуазно-демократического переворота, вдохновившего Джека Лондона на рассказ «Мексиканец», а Джона Рида — на книгу репортажей «Восставшая Мексика», пошли на существенные уступки реакции. Проведение аграрной реформы замедлилось, в 1929 году репрессии обрушились на местную компартию, а через год были порваны дипломатические отношения с Советским Союзом, которые Мексика установила раньше других латиноамериканских стран.
Другой, еще глубже проникающий в основной «корпус» романа мотив, который впервые также возникает в его экспозиции, навеян экзистенциалистской трактовкой проблемы «удела человеческого». Забота, неприкаянность, маета — этот синонимический ряд выходит на передний план уже при изображении того, что предшествует посадке пассажиров на корабль. «Кошельки и душевные силы, — пишет Портер, — неуклонно истощались… а неотложные дела, казалось, все не двигаются с места». Озабоченные, напряженные лица особо отличают американцев, но подобное состояние игнорирует национальные и даже имущественные различия. Несмотря на перемену обстановки, оно не исчезает и во время путешествия. Стиснутые условиями неуютного существования на борту старой посудины, кое-кто из пассажиров быстро опускаются и прямо-таки дичают; у других обостряются давние неврозы, выплескивается наружу неутоленное озлобление.
Как хорошо было бы поверить вместе с простодушной и доверчивой фрау Шмитт, что все люди хотят только покоя и счастья, хотят, чтобы желания одного не мешали бы желаниям другого. Откуда же берется тогда дух зла, тот самый «бес извращенности», что причиняет не меньше бед, нежели войны и стихийные бедствия? «Царят на свете три особы, /Зовут их: Зависть, Ревность, Злоба./ Нет им погибели и гроба!» — утверждал в конце XV века Себастьян Брант, и последующие столетия не поколебали оправданности этих слов. Причин тому немало, но стоило бы осознать, что особый разгул низких страстей возможен там, где человеческое бытие долгие десятилетия было стиснуто до предела, где страшно напряжен быт и где ржавчина душевной всеядности и приспособленчества к вечно «трудным временам» разъедает последние скрепы нравственности. Так, примененный даже в самом первом приближении, конкретно-исторический анализ корректирует, если не вовсе опровергает, экзистенциалистские догмы.
Тенденция к разъединенности постоянно воздвигает перегородки между персонажами романа и служит, в глазах его автора, устойчивой характеристикой склада современной жизни. Черные тени то и дело ложатся между любовниками и супругами, ссорятся соседи по каюте, родители истязают детей, и даже два врачевателя, доктор Шуман и проповедник Графф, исполнены глухой подозрительности друг к другу. Но можно ли говорить, как это делают многие американские критики, о «безысходной мизантропичности» писательского взгляда? Следует ли соглашаться с тем, что содержание «Корабля дураков» полностью отвечает заявленному самой Портер перед началом работы над рукописью намерению «проследить драматический и в чем-то величественный процесс упадка личности в западном мире»?
Сопровождавший выход книги в свет весной 1962 г. шквал восторженных оценок в прессе (не говоря уже о чрезвычайной активности покупателей) сменился вскоре, как это нередко случается, сравнительно сдержанными суждениями. Похвалы, собственно, не смолкали, но более явственно выступили претензии к чрезмерной «дистиллированности» слога и неопределенности авторской точки зрения, упреки в философском релятивизме и пессимизме. Дискуссия о романе Портер продолжается и сейчас. В ней теперь смогут принять участие и наши читатели, ибо спустя свыше четверти века после публикации «Корабль дураков» остается одним из самых сложных, насыщенных философской символикой, многомерных реалистических произведений мировой литературы последних десятилетий.
Некоторые аспекты общей концепции и само название романа были заимствованы К. Э. Портер у Себастьяна Бранта — европейского писателя и философа конца XV столетия. Подобно яркой сатире раннего немецкого Ренессанса, брантовскому «Кораблю дураков», ее книга тоже написана «ради пользы и благого поучения, для увещевания и поощрения мудрости, здравомыслия и добрых нравов, а также ради искоренения глупости, слепоты и дурацких предрассудков и во имя исправления рода человеческого…». Американская писательница заимствовала у своего далекого предшественника центральную метафору, но она, конечно же, не собиралась следовать в русле свойственного его манере прямолинейного дидактического гротеска. Вряд ли можно утверждать, что население современного ковчега у Портер состоит исключительно из образчиков человеческой тупости и производных от нее пороков. Характерологический ряд романа широк и неоднозначен, а в обрисовке персонажей в полной мере сказались многие новейшие открытия психологической прозы XX века.
Стремление к всеохватности и универсализации всегда проистекает у художника из вполне конкретных жизненных импульсов. Вынашивая замысел своей книги, Портер могла опереться на богатый, как лично, так и опосредованно воспринятый опыт. Растянувшиеся на несколько десятилетий революционные события в Мексике, ставшей для писательницы вторым домом; положение в России, о которой она много узнала от группы советских кинематографистов во главе с С. Эйзенштейном; первая мировая война, совпавшая с молодостью Портер и отозвавшаяся в ее творчестве; победа фашизма в Германии и развязанная им новая кровавая бойня — все это пополняло запас наблюдений и образов, запечатленных впоследствии на страницах произведения.
Рейс парохода «Вера» (от латинского «veritas» — истина) из Мексики в Северную Германию датирован в романе августом — сентябрем года, то есть чуть ли не самой высшей точкой всемирного экономического кризиса. Мир взбаламучен, и люди снимаются с мест — кто в поисках лучшей доли, а кто и движимый инстинктом самосохранения. Состоятельные немцы, для которых Латинская Америка издавна служила надежной сферой приложения капитала, в страхе перед мексиканской революцией спешат вернуться домой. Другие же, напротив, чувствуют прилив шовинистических настроений в родном «фатерланде» и опасаются преследований по идеологическим или расовым мотивам. И хотя имя Гитлера и название его национал-социалистской партии не упоминаются в романе ни разу, по многим косвенным приметам можно понять, что «тридцатые годы», эта эпоха произвола и террора, уже начались и лишь короткий миг отделяет человечество от самой трагичной фазы его современной истории.
Эти социально-исторические и политические предпосылки важны для уяснения некоторых общих контуров произведения, хотя они еще не образуют всей его «подпочвы». Люди везде прежде всего люди, считает автор, — что на борту корабля «Вера», что на твердой земле портового города Веракруса. Перекличка двух названий не случайна. «В их жизни постоянно перемежаются полосы бурной деятельности и сонного затишья, они не мыслят себе иного существования и, в уверенности, что их нравы и обычаи выше всякой критики, с удовольствием пренебрегают мнением людей сторонних» — такой аттестации уже на первых страницах удостоены горожане переживающей бурную трансформацию Мексики, но она во многом приложима и к разноплеменному составу пассажиров судна, готовящегося сняться с якоря.
Какая смесь племен, наречий, лиц! — так, вслед за поэтом, можно воскликнуть, читая предпосланный тексту книги список ее персонажей, а затем все ближе и ближе знакомясь почти с каждым. Неотесанный и невежественный, находящийся в полном рабстве у своих инстинктов инженер-нефтяник из Техаса; отставная гувернантка-немка, не расстающаяся с записной книжкой, которая выдает всю пустоту и мелкость интересов ее владелицы; пылкие и впечатлительные, более других склонные к рефлексии художники-американцы; семейство уравновешенных и бесконечно тусклых швейцарцев, мечтающих о покойной жизни на родине, — вот лишь некоторые из фигур переднего плана, и для каждой из них у писательницы находятся наиболее подходящие конкретному случаю тона и краски.
Скупые на движения души люди соседствуют в каютах парохода с тонко чувствующими натурами, с теми, для кого возникающие по необходимости «человеческие контакты» оборачиваются тяжелой психологической ношей. Картинный красавец мужчина Вильгельм Фрейтаг, пышущий здоровьем и не страдающий от отсутствия аппетита, снедаем тайной тоской и едва сохраняет внутреннее равновесие. Под стать ему и обычно внешне невозмутимая миссис Тредуэл, которой трудно припомнить место, где хоть когда-нибудь ей действительно было легко и уютно. Больше, чем кто-либо другой, эта «миловидная и с виду очень неглупая женщина» обеспокоена проблемой гармонизации существующих в мире противоречий на их «молекулярном», межличностном уровне. В глазах же ее антиподов, так сказать «стратегов-глобалистов», сочувствие чужим горестям и заблуждениям расценивается как что-то бесконечно ничтожное по сравнению с их широкомасштабными и, в сущности, до крайности примитивными схемами. Однако писательница хорошо понимает, что даже в органично развивающемся, свободном от вездесущего административного контроля сообществе любые планы могут приводиться в движение только конкретными людьми, и если тяга к разобщенности вдруг возьмет верх, то самые громкие призывы к сотрудничеству и взаимозависимости безжизненно повиснут в воздухе.
С образом почти каждого из попутчиков миссис Тредуэл связана в романе вполне определенная, своеобычная нота. Развитие действия в «Корабле дураков» в чем-то схоже с течением шахматной партии. Его три части — «Отплытие», «В открытом море», «Причалы» — соответствуют дебюту, долгому миттельшпилю и несколько вяловатой концовке. Фигуры редко снимаются с доски, но их взаимное расположение не постоянно, и по мере продвижения «Веры» к Европе на авансцену выдвигаются все новые темы, среди которых — религия и искусство, любовь и столкновение классов, таинство смерти и тайна бессмертия.
Не так уж много внимания уделено, например, скромному горбуну Глокену, с трудом живущему на доходы от своего «дела», но за ним стоит идея личной экономической инициативы, самостоятельного предпринимательства, сопряженного с риском, соблазняющего свободой и независимостью. Работа по найму — будь то при капитализме или социализме — сулит и некоторую обеспеченность, кое-какие гарантии на случай неожиданных осложнений. Поэтому ее предпочитают те, кто не рассчитывает твердо на свои силы в схватке с жизнью, и таких всегда было и будет большинство. Глокен же — своего рода вольный стрелок, одержимый стремлением упрочить свое положение, такой же художник в собственном деле, как и американец Дэвид Скотт, к которому он испытывает инстинктивную симпатию. «Никто не знает, какой конец его ждет, — обращается Глокен к Скотту. — Но вам не придется умирать в отчаянии, горюя о том, что у вас не хватило смелости жить! Вы хозяин своей судьбы, и никто на свете не заставит вас об этом пожалеть!»
На противоположном от Глокена конце иерархического спектра находится капитан парохода Тиле — один из тех божков местного масштаба, чей начальственный гнет ложится нестерпимым и не только психологическим бременем на впечатлительные души. Преисполненное важности луноподобное лицо Тиле, его привычка цедить полушепотом слова в стремлении придать самым банальным высказываниям статус неземного откровения, другие аналогичные черточки создают в совокупности образ мелкого тирана, которого, как пишет Портер, «постоянные усилия поддержать свой престиж сделали раздражительным и даже злобным». Вечно угрюмый и насупленный, поразительно похожий по удачному сравнению на разобиженного попугая, он встречает презрительным взглядом тех, кто пытается установить с этим надутым ничтожеством взаимоуважительные отношения. Безраздельная власть, безусловно четкое разделение по кастам и строгое распределение всех преимуществ по рангам — такова программа капитана Тиле, списанная с живой действительности 30-40-х годов и без каких-либо существенных корректив сохраняющаяся и поныне в реальной практике авторитарных режимов.
Ничто в открытой схватке не является столь враждебным и столь чуждым повадкам ограниченного бюрократа, как искусство и культура. Художницу Дженни Браун Портер наделила изысканно артистической способностью интуитивно распознавать настрой чужих чувств и безотчетно сразу же соизмерять его с собственным душевным ладом. У этой изощренной восприимчивости есть, однако, и оборотная сторона — постоянный «ветер бесплодных грез наяву, горький безмолвный разговор с собой, который без конца вгрызается в мозг». Самоистязательные размышления Дженни об искусстве и собственном творчестве не имеют, похоже, четких контуров и рационального смысла, но продолжающийся на протяжении всего путешествия внутренний спор обостряет чувствительность молодой женщины и не позволяет ей — в отличие от многих других пассажиров привилегированной верхней палубы — погрузиться в состояние нравственной апатии и спасительного благодушия.
Тема трудной любви, которая вновь и вновь вторгается в сознание героини, самым непосредственным образом вырастает из более ранних произведений К. Э. Портер, в своем большинстве знакомых нашему читателю. Слова Дженни Браун о несвободе и тяготах, сопутствующих любовному союзу двух требовательных и крайне эмоциональных людей, о диалектике притяжения и отталкивания, разрешающейся почти неизбежным крахом, словно продолжают внутренний монолог героини новеллы «Кража», написанной еще в 20-е годы и ставшей с тех пор хрестоматийной. Жизненный итог обыкновенного, ничем особым не облагодетельствованного судьбой человека обычно складывается из потерь, из «краж» у самого себя, совершаемых почти автоматически, незаметно. И вот приходит пора подсчитывать утраты: «…вещи, которые она сама потеряла или разбила… слова, которых она ждала и так и не услышала, и те слова, что она хотела сказать в ответ… долгая терпеливая мука, когда отмирает дружба, и темное, необъяснимое умирание любви — все, что она имела и чего ей не досталось…»
Неуспокоенность особо близкой автору героини Дженни Браун — ключ к уяснению важного компонента идейно-философской системы романа. Надежда на то, что весь мир может существовать упорядочение и целеустремленно, подчиняясь какой-то определенной религиозной, социально-экономической либо политической доктрине, полностью иллюзорна, полагает Портер. Движение человечества к совершенству (если мы вообще принимаем подобное допущение), по-видимому, только и возможно в рамках многообразнейшего сочетания культур, обычаев, верований. Попытки управлять этим процессом, опираясь на силу и хитроумную организацию, основаны на заблуждении. Другое дело — усилием воображения и мысли постараться войти в этот поток, изучить его многоструйность, сопоставить и сблизить различные правила навигации в его водах.
Не только от Себастьяна Бранта, но и от других упрямых мыслителей-рационалистов, вплоть до «кукловода» У. Теккерея, Портер восприняла уверенность в своем верховном праве взирать на поступки своих героев, пребывая под знаком вечности. Эту позицию, впрочем, не нужно смешивать, следуя некоторым критикам романа, с безразличием к отдельно взятой личности. Известная абстрагированность общей схемы постоянно ставится под вопрос, а то и «перекрывается» в «Корабле дураков» обостренной чуткостью гуманистического подхода. Писательница внимательна и к вечно гонимому еврею-фабриканту Левенталю, и к неосторожному в словах и поступках запойному пьянице адвокату Баумгартнеру, и к судовому врачу Шуману, на которого возложена обязанность заботиться о здоровье других, хотя сам он одной ногой уже стоит на краю могилы.
Естество почти каждого из наиболее заметных персонажей книги соткано из противоречий, как проникающих в глубь психики, так и отражающихся на социально-идеологическом «профиле» данного образа. Известная своим покровительством революционерам кубинская аристократка привыкла помыкать безропотными, принадлежащими к низшему классу слугами, да и вообще отнюдь не безупречна в нравственном измерении. С другой стороны, бурбон и невежда Уильям Дэнни оказывается чуть ли не единственным на корабле, кто проявляет непритворный, лишенный вымученной снисходительности интерес к несчастному изгою Левенталю.
Обилие и разнообразие действующих лиц позволяет автору постоянно менять ракурс изображения, переходя от сатирических зарисовок к метафизическим раздумьям, а затем опять обращаясь к нравоописательным сценам. Мозаичность текста, складывающегося из отдельных фрагментов, сродни поэтике киносценария, но когда в конце 60-х годов американский режиссер Стенли Крамер взялся за экранизацию романа, он предпочел вычленить из обширного полотна важнейшую идейно-композиционную линию. Ее можно определить как решительное осуждение философии исключительности, любых претензий на превосходство, которые в случае с идеологией немецкого национал-социализма зиждились прежде всего на расовых, и в частности на антисемитских, предрассудках.
Острый конфликт между Левенталем и издателем модного журнала Рибером, а также изгнание из-за стола «чистокровных арийцев» женатого на еврейке Фрейтага стягивают в тугой узел различные аспекты так называемого «еврейского вопроса». Патологическая нетерпимость профашиста Рибера находит мало поддержки в кают-компании «Веры», и вряд ли кто еще, кроме Лиззи Шпекенкикер, стал бы внимать его разглагольствованиям насчет желательности уничтожения всех «неполноценных» — не только «неарийцев» или социально чуждых элементов, но и физически недоразвитых младенцев, стариков, полукровок, короче, каждого, кто по тем или иным причинам не устраивает «правительствующую элиту». Неспешный анализ обсуждаемой проблемы профессором Гуттеном претендует на непредвзятую объективность, однако и в его речах сразу же обнаруживается попытка приписать определенной национальности далеко не специфические, распространенные где угодно черты нравственной нечистоплотности. Следуя этой искривленной логике, подчиняющей себе даже, казалось бы, высокообразованных людей, под «еврейством как состоянием ума» нередко понимают склонность к необязательности, к мелкому коварству и расчетливости, дешевое фанфаронство и въевшееся во все поры души двуличие.
Защита достоинства еврейского народа номинально доверена в романе Левенталю и Фрейтагу, но парадоксальность ситуации такова, что, исходя от них, самые резонные доводы способны вдруг обернуться своей противоположностью. Оттолкнув от себя естественного союзника, Левенталь демонстрирует узколобость и душевную скудость — те самые черты характера, на которые с особым злорадством указывали евреям их критики. Что касается Фрейтага, то, предвидя все козни антисемитизма, он невольно потворствует человеконенавистническим предрассудкам и сам становится их выразителем. «Кровь наших детей, — мысленно взывает он к своей жене, — будет такой же чистой, как моя, в их немецких жилах она очистится от той порчи, которая таится в твоей крови…»
Опровержение расистской идеологии — задача непростая, и поэтому ее психологические корни являются предметом особого внимания со стороны автора книги. Среди тех, на кого опирается рвущийся к власти тоталитаризм, не только горластые агитаторы и забронзовевшие бонзы, но и огромная масса «людей с улицы», подобных маленькой фрау Шмитт, которая при случае не прочь пролить слезу и посочувствовать бедствиям человечества. Националистический угар заставляет миллионы таких, как она, забыть о реальной жизни, полной обид и унижений, и вместо этого отдаться наркотическому ощущению «кровного родства с великой и славной расой». «Пусть сама она лишь мельчайшая, ничтожная среди всех — но сколько у нее преимуществ!» — размышляет чувствительная фрау, будучи, конечно же, не в состоянии распознать всю фальшь причащения к завлекательным абстракциям, в изобилии выдвигавшимся XX веком, но почти неизменно заводившим в тупик своих восторженных адептов.
Самым последовательным противником антисемитизма выступает на страницах «Корабля дураков» сама К. Э. Портер. В гораздо более откровенном и субъективно окрашенном, чем обычно свойственно ее прозе, пассаже она зло высмеивает отвергших Левенталя и Фрейтага «людей высшей породы», которым вскоре суждено будет стать прямыми пособниками, а быть может, и жертвами нацистского режима. Однако в каких-то случаях определенные элементы общей концепции произведения представляются довольно сомнительными. Так, пожалуй, ничем, кроме как стойкой предубежденностью против представителей «латинской расы», нельзя объяснить черные краски, которыми рисует автор кубинских студентов и испанских танцоров. О «лукавой и злобной обезьяньей природе» в романе говорится неоднократно, а пара близнецов, Рик и Рэк, всякий раз является на сцене действия точно в отблесках адского пламени.
Их страсть к разрушению, привычка швырять за борт что ни попади таят в себе постоянную непредсказуемую угрозу — ведь многие осложнения по ходу плавания от Мексики до бухты Виго кое-как утрясались, и только проделки близнецов почему-то неизменно сопровождались непоправимыми последствиями. И все же, чуткая к каждой фальшивой ноте, писательница вовремя подправляет положение. Комментарии относительно «метафизических миазмов зла», которые источают вокруг себя вместе со своими соплеменниками Рик и Рэк, она обычно передоверяет «даме с записной книжкой», фрау Риттерсдорф, суждениям которой явно недостает глубины и простой человечности.
Большие и малые конфликты в среде примерно пятнадцати пар «чистых» оттесняют на задний план, но не позволяют полностью исключить из поля зрения другие проблемы социально-психологического порядка. У занятых бесконечными «эстетизированными» словопрениями Дэвида и Дженни хватает такта, чтобы по крайней мере попытаться вникнуть в трагедию изгоняемых с тростниковых полей Кубы наемных рабочих. Колебания рыночной конъюнктуры вдруг делают ненужными сотни и тысячи человеческих жизней, и, покорные слепому экономическому произволу, власти не находят ничего лучшего, как прибегнуть к сугубо полицейским мерам. Соответствующие страницы «Корабля дураков» писались на рубеже 30-40-х годов, и по силе обличения социальной несправедливости они сопоставимы с рожденными той же эпохой и переполненными народным страданием «Гроздьями гнева» Дж. Стейнбека.
То, что подчас благозвучно именуется в наши дни «новой стратегией занятости», предстает здесь перед читателем в своем подлинном, свободном от лицемерного камуфляжа обличье. Фальшивые рассуждения буржуазной газетки о гуманном и вместе с тем практичном подходе к решению вопроса о «лишней» рабочей силе опровергаются плачевным видом молчаливого и забитого люда, вынужденного сниматься с насиженного места. Почти девятьсот мужчин и женщин загнаны на тесную нижнюю палубу корабля «Вера», и эта пороховая бочка так и останется на всем пути до Канарских островов впечатляющим символом неустойчивости мироустройства, базирующегося в первую очередь на грубо материалистическом расчете.
Пассажиры с нижней палубы почти не персонифицированы в романе. Агитатор в красной рубашке и резчик по дереву, выделывающий забавных зверюшек, нужны Портер больше для того, чтобы обозначить два извечных типа реакции на социальные притеснения — неуправляемый, хотя и пламенный, протест и смиренномудрое терпение. Основная же масса «нечистых» безгласна, но уже в самом описании их повседневных непритязательных забот угадывается мысль писательницы о нравственном превосходстве этих отверженных над вот уж действительно образчиками «человеческого шлака» в лице все того же неуемного Рибера и его достойной партнерши фрейлейн Шпекенкикер.
Сухопутные главы «Корабля дураков» — составная часть развертываемой в романе панорамы. Мексика, Куба, а затем Тенерифе образуют тот необходимый контекст, без которого исследование взаимодействия характеров, предпринятое Портер, могло бы показаться подчеркнуто лабораторным экспериментом. Особенно многозначительна экспозиция книги, проливающая свет на представления писательницы об историческом процессе. Еще до знакомства с основными персонажами романа имеет место эпизод, о котором жители Веракруса узнают из утренней газеты. Адская машина террористов, предназначавшаяся «некоему потерявшему совесть богачу», взорвалась почему-то во дворе шведского посольства. От взрыва погибает мальчишка-индеец, бедняк, и смущенные ультрарадикалы спешат извиниться перед скорбящей семьей, а заодно припугнуть тех, кто на сей раз сумел избежать «народного мщения». Случившийся конфуз, впрочем, никого особенно не настораживает, хотя символика того, что зафиксировало перо писательницы, вполне прозрачна.
«Не понимают, видно, что это палка о двух концах… Они даже не понимают, что вся их борьба только и даст им новых хозяев…» — звучат приглушенные разговоры на веранде городского кафе. К сожалению, эти опасности, угрожающие любой революции, самым непосредственным образом повлияли на ситуацию в Мексике. После осуществления некоторых позитивных мер наследники буржуазно-демократического переворота, вдохновившего Джека Лондона на рассказ «Мексиканец», а Джона Рида — на книгу репортажей «Восставшая Мексика», пошли на существенные уступки реакции. Проведение аграрной реформы замедлилось, в 1929 году репрессии обрушились на местную компартию, а через год были порваны дипломатические отношения с Советским Союзом, которые Мексика установила раньше других латиноамериканских стран.
Другой, еще глубже проникающий в основной «корпус» романа мотив, который впервые также возникает в его экспозиции, навеян экзистенциалистской трактовкой проблемы «удела человеческого». Забота, неприкаянность, маета — этот синонимический ряд выходит на передний план уже при изображении того, что предшествует посадке пассажиров на корабль. «Кошельки и душевные силы, — пишет Портер, — неуклонно истощались… а неотложные дела, казалось, все не двигаются с места». Озабоченные, напряженные лица особо отличают американцев, но подобное состояние игнорирует национальные и даже имущественные различия. Несмотря на перемену обстановки, оно не исчезает и во время путешествия. Стиснутые условиями неуютного существования на борту старой посудины, кое-кто из пассажиров быстро опускаются и прямо-таки дичают; у других обостряются давние неврозы, выплескивается наружу неутоленное озлобление.
Как хорошо было бы поверить вместе с простодушной и доверчивой фрау Шмитт, что все люди хотят только покоя и счастья, хотят, чтобы желания одного не мешали бы желаниям другого. Откуда же берется тогда дух зла, тот самый «бес извращенности», что причиняет не меньше бед, нежели войны и стихийные бедствия? «Царят на свете три особы, /Зовут их: Зависть, Ревность, Злоба./ Нет им погибели и гроба!» — утверждал в конце XV века Себастьян Брант, и последующие столетия не поколебали оправданности этих слов. Причин тому немало, но стоило бы осознать, что особый разгул низких страстей возможен там, где человеческое бытие долгие десятилетия было стиснуто до предела, где страшно напряжен быт и где ржавчина душевной всеядности и приспособленчества к вечно «трудным временам» разъедает последние скрепы нравственности. Так, примененный даже в самом первом приближении, конкретно-исторический анализ корректирует, если не вовсе опровергает, экзистенциалистские догмы.
Тенденция к разъединенности постоянно воздвигает перегородки между персонажами романа и служит, в глазах его автора, устойчивой характеристикой склада современной жизни. Черные тени то и дело ложатся между любовниками и супругами, ссорятся соседи по каюте, родители истязают детей, и даже два врачевателя, доктор Шуман и проповедник Графф, исполнены глухой подозрительности друг к другу. Но можно ли говорить, как это делают многие американские критики, о «безысходной мизантропичности» писательского взгляда? Следует ли соглашаться с тем, что содержание «Корабля дураков» полностью отвечает заявленному самой Портер перед началом работы над рукописью намерению «проследить драматический и в чем-то величественный процесс упадка личности в западном мире»?