— Мой прадедушка был немец, коммерсант в Гаване,сухо заметила молодая кубинка.
   — О, извините! — огорченно пробормотала сеньора Ортега.
   Ужин продолжался в молчании.
   За капитанским столом Лола по праву взяла на себя роль распорядительницы. Яростно сверкая глазами, размахивая бокалом, точно каким-то оружием, она огляделась по сторонам и крикнула своим низким звучным голосом:
   — Тише! Я хочу сказать тост! За вечную дружбу двух великих стран — Королевства испанского и Германской империи, за великих вождей, которые восстанавливают власть и порядок в наших исстрадавшихся странах!
   — Viva! Viva! — в один голос закричали остальные и разом выпили.
   Капитан не шевельнулся, и никто, кроме танцоров, не стал пить. Тогда Лола опять закричала, голос ее зазвенел от злости:
   — А всем бессовестным, бездушным упрямцам, кто не захотел внести свою долю и принять участие в этом празднике и отдать дань отваге, превосходству, благородству ума и сердца и… одним словом, вам, мой капитан, — Лола с самой своей ослепительной улыбкой наклонилась к капитану Тиле, — всем, кто старался нарушить радость и красоту сегодняшнего торжества, вечный стыд, срам и позор!
   Все танцоры, даже Рик и Рэк, закричали «Viva!» и залпом осушили бокалы. У капитана шумело в ушах; уже не понимая, был это тост и хвала или же проклятие, за кого и против кого пили, он встал и отшвырнул салфетку. И тотчас повскакали с мест кубинские студенты, высоко подняли огромные кубки красного вина, весело завопили:
   — Стыд! Срам! Вечный позор! Viva las Verguenzas! Viva la Cucaracha![68]
   И принялись горланить все ту же песню о несчастной Тараканихе, о всевозможных ее горестях и лишениях. В разных концах кают-компании множество голосов подхватило песню — сначала заорали вразброд, но очень быстро хор сладился, многие в такт захлопали в ладоши, затопали ногами. «Cucaracha, cucaracha, ya no puede caminar, porque no tiene, porque no tiene Marihuana para fumar».[69]
   Капитан Тиле сунул пальцы за воротник, словно его душило, сказал сквозь зубы, как сплюнул: «Благодарю, благодарю!» — и, слепо пробиваясь между столиками, ринулся вон из кают-компании.
   Танцоры никого и ничего не замечали, кроме главного предмета их внимания; они двинулись за капитаном, все еще выкликая «Viva! Viva!» — но теперь их совсем заглушил буйный хор. Они вышли к трапу и остановились, тщетно озираясь по сторонам; капитан улизнул от них, скрылся у себя на мостике, точно лиса в норе, и потом целые сутки его никто не видел.
   А Дженни, конечно, не выдержала (Дэвид так и знал, что не выдержит!), принялась заодно со всеми покачиваться и хлопать в ладоши и во все горло запела про Тараканиху, чем дальше, тем хуже, ведь песня с каждым куплетом становилась непристойнее, а Дженни пела все подряд, и люди за ближними столиками уже смотрели на нее с изумлением. Она единственная из женщин присоединилась к этому хору.
   — О Господи! — в отчаянии сказал наконец Дэвид. — Ты хоть понимаешь, что поешь?
   Дженни продолжала притопывать ногой и отбивать ладонью такт.
   — Конечно, понимаю. Если хочешь, я спою это по-английски. Пожалуйста, Дэвид, потерпи, я не могу удержаться. Я так же не вольна в себе, как ты в себе. По-моему, вся эта история — дикость, все нечестно и неправильно, мы оба это понимаем; но я другого не могу взять в толк: если ты знаешь, что все так скверно, почему ты не попробовал им помешать? Почему не дал мне позвать полицию или вовремя предупредить хоть кого-нибудь из тех лавочников? Мы же видели, что эти танцоры всюду воровали.
   — Это было не наше дело, — коротко ответил Дэвид.
   — А тогда почему ты сейчас такой праведный? Почему сидишь надутый? — забыв обо всякой осторожности, нетерпеливо спросила Дженни.
   — Потому что этот праздник тоже не наше дело, — отрезал Дэвид.
   Дженни допила вино и посмотрела, как пассажиры вслед за испанцами потянулись к выходу.
   — Ладно, — сказала она. — Желаю тебе поразвлечься. А я пойду танцевать с первым, кто меня пригласит!
   И оставила его одного за десертом и кофе.

 

 
   Тито и Лола заранее предупредили дирижера: оркестр должен играть попеременно немецкие и испанские танцы до тех пор, пока не начнется розыгрыш лотереи. А тогда пускай играет, что хочет; дирижер любезно согласился, за что получил пять лотерейных билетов, и с вожделением посматривал на белую вышитую шелковую шаль, очень подходящую для его подружки в Висбадене. Когда танцоры и те, кто потянулся следом, вышли на палубу, дирижер с воодушевлением встретил их своими излюбленными «Сказками венского леса». При первых звуках музыки словно искра пробежала по толпе, светлячок веселья заиграл на всех лицах, и они озарились улыбками робкой надежды. Испанцы во главе шествия, едва выйдя на палубу, разделились на пары и выступали под музыку с заученной грацией, изящные, точно фарфоровые статуэтки, все одинаково стройные, по-змеиному гибкие, у всех небольшие, хорошо вылепленные головки, красивые, точеные руки и ноги. Казалось, это одна семья, красивые, но злющие братья и сестры, их колючие глаза и недобрые губы никак не сочетались с беспечно веселыми движениями. За ними следовали несколько пар немцев: фрау Риттерсдорф с молодым помощником капитана, чета Баумгартнер (у обоих на лицах уныние), Эльза с отцом, Рибер с Лиззи… По сравнению с испанцами все они казались неотесанными, нескладными и плохо сочетались друг с другом — совсем разного роста и сложения, одни тощие, другие толстые, лица у всех бесцветные, невыразительные; лишь одинаковая вялость и неуклюжесть выдавала, что все они — люди одной национальности, да еще все одинаково в этой чуждой им роли участников непривычного торжества напускали на себя судорожную, неестественную веселость. Испанцы не удостоили их ни единым взглядом, а немцы глаз не могли отвести от испанцев. И понемногу у одного за другим возникало смутное подозрение, которое вскоре перешло в тягостную уверенность: эти актеры с птичьей легкостью в движениях уже не танцевали чистый, классический венский вальс — нет, вне всякого сомнения, они разыгрывали пародию, оскорбительную карикатуру на немецкую манеру вальсировать!
   Миссис Тредуэл танцевала с молодым моряком, они тотчас заметили эту презабавную комедию и оба весело рассмеялись. В ту же минуту раскусили проделку испанцев и Дженни с Фрейтагом.
   — Это очень смешно, но как жестоко! — сказала Дженни.
   — По-моему, это так верно, что уже почти не смешно, — слегка нахмурился Фрейтаг и закружил ее под музыку.
   Но едва они успели пройти круг-другой, стало ясно, что теперь испанцы передразнивают их, и еще того ясней — что они так же смешны и нелепы, как вечное всеобщее посмешище — Лиззи и Рибер. Пепе и Ампаро в точности уловили и изобразили жеманство миссис Тредуэл, ее манеру держаться на расстоянии вытянутой руки от молодого кавалера и его деревянную чопорность; Маноло с Кончей зло передразнивали воинственность Фрейтага и самозабвение Дженни, ее словно в полуобмороке запрокинутую голову. Панчо и Пастора упорно продолжали пародировать Рибера с Лиззи: Панчо подскакивал, как мяч. Пастора вертелась вокруг собственной оси, точно оживший телеграфный столб.
   Дженни резко остановилась.
   — Нет, знаете, с меня хватит. Они просто невыносимы… Не хочу я больше танцевать.
   — Мне тоже не хочется, — сказал Фрейтаг. — Давайте обойдем корабль. Посмотрим, как действует здешняя механика. Этот балаган мне надоел.

 

 
   Миссис Тредуэл один танец протанцевала со своим моряком, отклонила приглашение Дэнни, который надеялся провести с нею время, пока не удалось перехватить Пастору, и приняла приглашение казначея; неуклюжий толстяк с неожиданной стремительностью трижды промчал ее по тесноватой площадке, отведенной для танцев, — казалось, его дама уносится из его могучих рук, точно легкий шарф, — и внезапно остановился, пыхтя и отдуваясь, весь побагровел, закрыл глаза… наконец встревоженная миссис Тредуэл спросила, не может ли она ему чем-нибудь помочь.
   — Можете, — выдохнул он. — Посидите со мной, выпьем еще шаумвейна.
   По счастью, подоспел ее красивый, сверкающий золотыми галунами морячок, почтительно поклонился казначею и снова повел ее танцевать. Она заметила — его бело-розовое гладкое лицо ничего не выражает, ровным счетом ничего! Такой он прилизанный, чистенький, безукоризненно правильный, будто и не человек вовсе, будто отлит был в какую-то стандартную форму, да так и застыл. И танцует ровненько, гладенько, маленькими шажками, приноравливаясь к ней, и держит ее, совсем не по моде, на почтительном расстоянии, будто учился в той же школе танцев. А ведь он почти мальчик, в сыновья мне годится, невольно подумала миссис Тредуэл, а держится совсем как мой дедушка. Что ж, решила она, это не так уж плохо, и отдалась неспешному кружению вальса, и ей стала отрадна эта плавная легкость и приятная близость мужчины — не тяжесть, не обуза, просто он рядом. На минуту она закрыла глаза и кружилась в успокоительной полутьме, ощущая смутную нежность к призраку, что ведет ее, едва касаясь ее ладони и талии, — возлюбленный, с кем она танцевала в мечтах задолго до того, как впервые танцевала с мужчиной. А потом открыла глаза и поймала на себе его взгляд — странно пристальный, изучающий, и ей стало не по себе. Может, ей только почудилось, может, просто ее искушенному взгляду всюду мерещится затаившееся животное, чьи повадки давно и хорошо знакомы? Или в его глазах и впрямь блеснула похотливая алчность? Но как только глаза их встретились, его взгляд стал вежливо-отчужденным, даже чуть скучающим.
   — Давайте уйдем от этих хамов. Не хотите ли пойти осмотреть корабль? По торжественным случаям это в обычае.
   Миссис Тредуэл вспомнила, сколько ей приходилось плавать на очень разных кораблях к разным гаваням, — но никогда еще в самых торжественных случаях она не осматривала ни один корабль. Наверно, скука невозможная; она улыбнулась своему спутнику, взяла его под руку и пошла посмотреть на нечто новое, пусть и не увлекательное.

 

 
   Когда оркестр заиграл румбу, кубинские студенты веселой гурьбой кинулись наперегонки приглашать испанок — кто до какой раньше добежит. Двое, кому танцовщиц не досталось, сразу стали оглядываться в поисках других дам; один перехватил Дженни, которая только что рассталась с Фрейтагом, а второй, улыбаясь и напевая мотив румбы, обнял за талию Эльзу, сжал другой рукой ее руку — и она, ошеломленная, встретилась взглядом с тем самым незнакомцем, с веселым красавцем, о котором столько мечтала. Да нет же, не может быть… но он все еще улыбается, чуть сдвинув брови, и тянет ее за талию, а она стоит столбом, не в силах шевельнуться.
   — Полно, пойдемте, — сказал он очень учтиво, вкрадчиво, и оказалось, он разговаривает ничуть не вульгарно, безо всяких жаргонных словечек. — Пойдемте потанцуем.
   Эльза будто к полу приросла.
   — Я не могу, — прошептала она испуганно, как маленькая. — Нет-нет, прошу вас… я не могу.
   — Конечно, можете, — небрежно возразил он. — Все, у кого есть ноги, могут танцевать! — И он ухитрился проделать несколько па на одном месте, не переставая обнимать неподвижную фигуру, чересчур тяжеловесную, чтобы ее можно было сдвинуть. — Ну, видите?
   — Нет, нет! — в отчаянии воскликнула Эльза. — Я не умею!
   Он опустил руки, отступил на шаг, и Эльза с ужасом увидела на его лице самое настоящее отвращение.
   — Perdoneme![70]
   Он поспешно отвернулся, точно от гадости какой-то, и пошел прочь, ни разу не оглянулся, а Эльза так и осталась стоять. О конечно, он никогда и не оглянется! Полминуты не прошло, а он уже танцует с миссис Тредуэл, которая оставила своего моряка, чтобы для разнообразия пройти круг со столь необычным кавалером — карнавал так карнавал… и Эльза почувствовала, что сердце ее разбито окончательно и бесповоротно. Убежать бы, лечь в постель и выплакаться всласть, но сперва надо пойти сказать отцу с матерью, не то они станут ее всюду искать. Родители в салоне играли в шашки.
   — Нет, Эльза, — сказала мать, — нельзя ложиться так рано, будешь плохо спать. Почему ты не танцуешь?
   — Не хочется, мама, — сказала она так уныло, что оба посмотрели на нее с тайным сочувствием и пониманием.
   — Что ж, ты умница, что хочешь посидеть тихо, — сказала мать многозначительно, и Эльза покраснела от стыда. — Тогда побудь тут, поиграй с отцом в шашки, а я опять возьмусь за вязанье, и мы славно проведем вечер втроем после всей этой дурацкой суматохи.
   Так, значит, злой рок, который она прежде лишь со страхом угадывала в грозном будущем, ее настиг… Эльза машинально улыбнулась отцу и взялась за шашки.

 

 
   Арне Хансен сидел в шезлонге, ссутулив широкие плечи, сведя густые брови к переносице, рядом на полу стояла бутылка пива; он угрюмо следил за Ампаро — она танцевала сперва с Маноло, потом с одним из этих сумасшедших студентов, а на него за весь вечер и не взглянула ни разу. Когда оркестр заиграл третий танец — немецкий вальс, Арне слоновьей походкой подошел к ней — она стояла подле Маноло и обмахивалась веером. Маноло скромно удалился, а Хансен крепко взял Ампаро за локти, так ему всего привычней было танцевать. Ампаро не тратила слов на объяснения. Она рывком высвободилась, уронила веер — Хансен этого не заметил. Ампаро нагнулась за веером и, когда он опять неуклюже двинулся на нее, изо всей силы наступила каблуком ему на ногу, тотчас резко выпрямилась и головой наподдала ему снизу в подбородок, так что он до крови прикусил язык.
   — Смотри, что ты сделала, — горько упрекнул он, достал носовой платок и стал прикладывать к ранке, на платке алели все новые пятна.
   — Ну и отвяжись! — свирепо крикнула Ампаро. — Не стану я сегодня таскать тебя за собой, туша вонючая! Я занята, скоро лотерею разыгрывать, поди сядь там где-нибудь, лакай свое пиво и не путайся под ногами.
   — Я купил четыре билета, — напомнил Хансен, пошарил в нагрудном кармане рубашки и вынул четыре картонки.
   — Ну да, четыре, жадюга паршивый, — раздельно произнесла Ампаро. — Четыре!
   И плюнула так, что едва не попала ему на левый рукав.
   — Ты еще возьмешь свои слова обратно, — с неожиданным достоинством сказал Хансен. — Еще пожалеешь, что так себя вела.
   Он вернулся к шезлонгу, сел и спросил еще пару бутылок пива.

 

 
   Едва схватив Дженни за руку и за талию, студент завертел ее, как игрушку, — бешено кружил, отбрасывал прочь на всю длину руки и вновь рывком привлекал к себе, пылко сжимал в объятиях и вновь небрежно отталкивал, ей уже казалось — вот сейчас он схватит ее за ноги и закружит вниз головой! Задыхаясь, она запротестовала.
   — На ринге я за ближний бой, — сказала она весело. — Предпочитаю воевать лицом к лицу. А такая акробатика — к чему?
   Это ему польстило.
   — А, вам нравится? Вот так? — с восторгом заявил он, к ее удивлению, более или менее по-английски, и завертел ее как волчок.
   — Нет, нет! — Дженни вырвалась, но, конечно, со смехом. — Хватит!
   Оба смеялись, и Дженни превесело помахала ему на прощанье и побежала к Фрейтагу.
   Он одарил ее истинно немецкой высокомерной улыбкой.
   — Скажите мне, вы, уж наверно, это знаете, неужели все женщины в глубине души предпочитают головорезов, maquereaux[71] и всяческих подонков? Что за странное у женщин пристрастие ко всему низменному? La nostalgic de la boue?[72]
   — К низменному? К грязи? — озадаченно переспросила Дженни. — Да он просто шумливый студент-медик из мелких буржуа, довольно надоедливый, но что в нем уж такого низменного?
   — Он танцевал с вами неуважительно, можно подумать, он потешается над вами, — напрямик выпалил Фрейтаг.
   — Очень может быть, — просто ответила Дженни. — Это его дело, меня это мало трогает.
   — Вы что же, совсем лишены гордости? — сурово спросил Фрейтаг.
   Он уже устал от попыток понять эту странную особу — кажется, нет в ней ничего такого, что ему требуется в женщине, и однако она постоянно его волнует, возбуждает чисто эротическое чувство, какого он никогда еще не испытывал, — одно лишь вожделение и ни тени тепла, нежности. Она ему и не нравится вовсе.
   — Гордости у меня немного, — сказала Дженни. — А вы что, хотите со мной поссориться? Лучше не надо. Этого у меня и без вас хватает.
   Фрейтаг рассудил, что это неважное начало для вечера, на который он возлагал кое-какие надежды, и сразу переменил тон.
   — Не обращайте внимания, — сказал он. — Наверно, я просто немножко приревновал. Давайте еще потанцуем, а уж потом пойдем бродить. Какое нам дело, что о нас думают эти мошенники-испанцы?

 

 
   Дэвид покончил с десертом, выпил кофе с ликером, выкурил сигарету и лениво пошел в бар; он надеялся, что Дженни заметит, какой он спокойный и довольный. Но Дженни нигде не было видно, и он подсел к стойке рядом с Уильямом Дэнни; в баре уже расположились за маленьким столиком супруги Баумгартнер, мальчика с ними не было. За другим столиком распивали бутылку вина Гуттены, у их ног лежал Детка, он, похоже, окончательно оправился после своих злоключений.
   Дэвид порой удивлялся — как установились у него с Дэнни совсем особые, не слишком близкие, но устраивающие обоих отношения собутыльников. Похоже, Дэнни может пить с кем угодно или один, ему безразлично; а главная беда Дэвида — что его всерьез ни к кому не тянет, только к Дженни иногда, да и к ней день ото дня все меньше, а вот с Дэнни ему легко, потому что Дэнни как бы и не существует: не человек, а какой-то тюк пошлых вожделений и нелепых провинциальных предрассудков. Дэвид пробовал подойти к нему и так и этак — ничто ему не интересно, ничто не волнует. И вот они сидят и пьют молча, каждый сам по себе, отрешенные, далекие друг от друга, будто старые приятели, которые давно друг другу надоели.
   За четвертой порцией виски Дэвид вяло пробормотал (язык уже плохо его слушался):
   — Когда ни погляжу, она все с Фрейтагом ходит. Вон, опять пошла, — он неопределенно махнул рукой. — Опять пошла.
   Дэнни боком наклонился к нему с высокого табурета, огромный, нескладный, сказал серьезно, с видом заговорщика:
   — Не хочу навязываться, поимейте в виду, я сроду в чужие дела не мешался, одно скажу: была бы эта сучка моя, я бы ей все кости переломал. Поимейте в виду, это дело не мое, а только она с вами не по совести поступает.
   Эта туповатая заботливость тронула Дэвида — не то чтобы сам Дэнни, но его слова пробудили ответное доброе чувство.
   — Да я на вас не в обиде, — сказал он. — Я знаю, вам тоже солоно приходится. С этой Пасторой. Мы с вами оба потерпели крушение, вроде как два моряка в одной шлюпке, — прибавил он добродушно. Внутри одна за другой со звоном лопались какие-то туго натянутые струны, и что-то отпускало, становилось легче, даже не досадно было самому слышать, что он как дурак разговорился с Дэнни — тот-то всегда разговаривает как дурак… нет, все это даже приятно.
   — У всех у нас свои заботы, — с жаром сказал он Дэнни. — Вы еще найдете способ выйти из положения.
   — Я все ищу, как бы войти! — похотливо ухмыльнулся Дэнни. — Выйти-то не хитро. Скажу прямо, она из меня вытянула больше, чем я собирался дать, ловкая бестия, а теперь хочет увильнуть, не расплатясь. Ну так вот, нынче я ее заставлю платить по счету, говорю вам, нынче же вечером. Я никому не доставлю неприятностей, никому. А вот ей я покажу, верьте слову, она у меня узнает!
   Некоторое время Дэвид размышлял над услышанным.
   — Что же, — сочувственно заключил он, — с такой женщиной… неудивительно, если вам достается шиш.
   Дэнни не оскорбился, он ничего не понял.
   — При чем тут шиш? — недоуменно спросил он, — Кто говорил про шиш?
   Он уперся ладонью в плечо Дэвида и стал настойчиво его подталкивать куда-то вбок. Дэвид откачнулся, чтобы оказаться вне досягаемости.
   — Да ну же, — сказал Дэнни. — Мужчина вы или заяц? Валяйте. Самое время. Дайте ей как следует в зубы.
   — Пасторе? — удивился Дэвид. — Почему я? Это ваша забота.
   — Н-ну да… — неуверенно протянул Дэнни. — Я не про то. Я малость погожу, может, одумается. Она мне нужна в полной форме, — задумчиво пояснил он. — Что толку, если девка вся в синяках, живого места нет… Я всегда говорю, чем мужчина лучше, тем больше ему с девками мороки. У меня всегда так. А вам этой Дженни хватает, будь она моя, я бы ей набил морду.
   Дэвид с трудом, близоруко вгляделся в перекошенное лицо, которое маячило перед ним как в тумане, до него наконец дошло, что Дэнни очень даже мешается не в свое дело.
   — Ну, знаете, она не ваша, — сказал он, и вдруг его озарило: — Она вообще ничья, она сама себе и то не хозяйка.
   Он удивился своим словам и сразу почувствовал, что нечаянно открыл некую новую истину и осознал, как обманчивы его былые надежды. Вспышка радостного оживления сменилась обычной мрачностью, а тут еще в бар опять хлынул народ с танцев, в этом водовороте оказались и Пастора со своим студентом, и Дженни с Фрейтагом. Дэвид постучал по стойке, пододвинул к буфетчику оба стакана.
   — Еще два виски, — сказал он. — Что ж, по крайней мере, покуда они крутятся у нас на глазах, мы хоть знаем, где они есть.
   — Ага, и чем занимаются, — подхватил Дэнни с такой беззастенчивой злобно-хитрой усмешкой, что его физиономия совсем перекосилась.

 

 
   Новобрачные после ужина, как всегда, гуляли рука об руку по укрытой от ветра стороне палубы, подальше от танцующих, и посторонились, пропуская угрюмого белокурого юношу, который вез больного старика в кресле на колесах; ссохшийся изможденный старик съежился под одеялами и пледами и дрожащими пальцами перелистывал карманную Библию. Когда кресло поравнялось с новобрачными, он поднял восторженные глаза, вскинул трясущуюся руку и хотел коснуться молодой женщины. Она вся задрожала, отпрянула и прижалась к мужу.
   — Бог да благословит ваш брак и даст вам наследников, — произнес Графф. — Спасибо, сэр, спасибо, — сказал молодой муж, он твердо помнил, что к старости надо относиться почтительно.
   И оба стояли и ждали, пока юноша со свирепым лицом, не глядя на них, прокатил кресло дальше. Молодая жена, все еще вздрагивая, прижималась к мужу.
   — Это прозвучало как проклятие! — сказала она, — Еще чуть-чуть, и он бы до меня дотронулся!
   И молодой супруг ответил ласково-покровительственно, снисходя и успокаивая, как и положено супругу (этот недавно усвоенный им тон восхищал обоих):
   — Ты же прекрасно знаешь, проклятия — просто выдумка. Да и как он может нам повредить? Он просто жалкий умирающий старик — и, в конце концов, он желал нам только хорошего. Грустно это, когда человек стар и болен…
   У молодой женщины было доброе сердце, она тотчас пожалела о своем жестоком порыве и притом, честная по натуре, поняла, откуда взялась эта жестокость: так отвратительны, так пугают старость, уродство и немощь, а еще страшнее смерть — единственный выход, единственное спасенье от всех этих ужасов. Она почувствовала себя очень рассудительной и спокойной, полной радостного здоровья… бессмертной! И сказала мечтательно:
   — Надеюсь, мы умрем молодыми.
   На носу корабля ни души… муж обнял ее, легонько встряхнул:
   — Умрем молодыми? Да мы никогда не умрем! Мы с тобой будем жить вечно, до самого светопреставления!
   Они засмеялись счастливо, беззаботно, без тени иронии и наспех, как воришки, поцеловались: вдруг кто-то увидит?

 

 
   Иоганн сильно опоздал к ужину, кают-компания почти опустела, он уже не застал ни воздушных шаров, ни бумажных колпаков, никакого веселья, и за столом оказался один. А опоздал он потому, что дядюшка вздумал устроить приступ кашля и едва не задохся. Иоганн подал старику нюхательную соль, обмыл ему лицо холодной водой, сел рядом, обмахивая его, как веером, сложенной газетой, и надеялся, что он умрет. Но тот оправился, и даже слишком: потребовал, чтобы Иоганн его всего вымыл и переодел и чтобы сидел и помогал ему управляться с ужином, а потом вывез на палубу подышать свежим воздухом… старый притвора, как будто ему свежий воздух нужен! А на самом деле ему надо смотреть на танцы и слушать музыку и разглагольствовать о том, как все это грешно. К тому времени, как Иоганн наскоро проглотил свой ужин и вышел на палубу, Конча уже танцевала. Она приветственно помахала ему поверх плеча кавалера и поглядела так, что и камень бы растаял; но Иоганн все равно знал: без денег ему к ней ближе не подойти. Когда он позднее прикатил дядю на праздничную палубу и остановился в сторонке, она уже танцевала с другим — на этот раз она поглядела на старика, перекрестилась, сделала правой рукой непристойный жест в защиту от дурного глаза и пронеслась мимо.
   Понемногу в душе Иоганна зрела отчаянная решимость — он добудет денег, больше он ни дня не станет терпеть, довольно его держали в черном теле! Старый скряга! Прикидывается святым, а сам сущий дьявол! Нет, надо покончить с этим рабством, так ли, эдак ли, а он вырвется на свободу — конец, конец, мысленно твердил он, и опять и опять при этом слове его пронизывал такой страх, что едва не останавливалось сердце; и все-таки он это сделает! В последний раз он потребует — пускай дядя отдаст деньги, которые должен ему, не так уж и много, ведь платил бы он слуге! — а если старик откажет… что ж, надо обыскать всю каюту, и деньги найдутся. Скорее всего, старый скряга держит бумажник в изголовье постели, под матрасом. Надо подождать, пока он уснет, надо дать ему снотворное, отыскать деньги и забрать…