Страница:
Среди бесед и уговоров наступила глубокая полночь, и комнатные женщины, накрывшие давно ужин, не видя выхода её величества, придумали перенести стол со всем приготовленным прямо в опочивальню. Тихо распахнулись обе половинки двери, и быстро подкатился на колёсах стол с кушаньями и напитками, не потревожив ни её величество, ни советницу и не перервав нити разговора. Затем женщины удалились, а Ильинична сочла нужным обратить августейшее внимание на необходимость подкрепить силы перед сном.
– Вашему величеству теперь больше, чем в другое время, нужен отдых, чтобы приготовиться к тяжёлому приёму людей, с которыми придётся вам крепиться, выслушивая их увёртки и новые плутни…
– Твоя правда, Ильинична… подкрепимся. Но если бы вы знали обе, как сделалось больно моему сердцу при напоминании, что я со всеми должна играть комедию… и…
Её величество не договорила, но взгляд, полный горечи и отвращения, досказал смысл фразы. Предаваясь мрачной думе, Екатерина I машинально налила какого-то вина в стоявший перед нею кубок и залпом выпила его, думая, как бы залить жгучую боль от поднявшейся желчи. Минутное облегчение не ослабило утомления, усиленного неприятными открытиями, и к концу ужина сон склонил на пуховик отяжелевшую голову кроткой монархини.
Ильинична и княгиня, наоборот, бодрствовали; обе советницы не заметили в интересном разговоре, шёпотом, наступления дня. Речи свои они не перервали и тогда, как вокруг них уже началась обычная дневная суета. Уж в приёмной её величества Иван Балакирев вежливо начал отказывать назойливым посетителям, прося прийти в другое время, потому что её величество после болезненного припадка только что заснула. Этот же ответ получили от Балакирева даже Андрей Иванович Ушаков и Макаров. Оба господина явились во Дворец вместе, с раннего визита и совещания у светлейшего князя, ещё не отучившегося от петровского порядка вставать чуть не с петухами. Так как Ушаков считал, что в первую очередь надо решить все его предложения, то светлейший князь и поручил Макарову с них именно начать свой доклад по кабинету её императорского величества.
Если бы необычный сон её величества не представлял непредвидимой задержки, то Андрей Иванович рассчитывал всё заполучить ещё утром, вместе с распоряжениями о новых лицах и отношениях к ним государыни, по его представлению. В числе этих новых лиц и предположений было предложение немедленно удалить Ильиничну: она видела, как Ушаков подъехал к дому Толстого, по возвращении с обеда светлейшего, и у Андрея Ивановича сложилось тотчас соображение удалить её скорее, чтобы не предала. А что она, баба хитрая, поняла многое при встрече и намотала себе на ус – в этом Ушаков не сомневался. Знал Андрей Иванович и то, что за человек княгиня Аграфена Петровна, ехавшая с Ильиничной в одних санях. И её тоже думал попридержать усердный разыскиватель, а затем хотел предложить – приличия будто бы ради – возвести в церемониймейстеры шута Лакосту, с поручением ему докладывать о приходе разных лиц в приёмную её величества, вместо Балакирева. Того же он предполагал назначить комиссаром работ, с рангом выше гвардейского прапорщика, но с удалением совсем от очей государыни. И сам светлейший будто высказал, что неприлично входить такому молодому человеку в опочивальню её величества или в уборную, где монархиня бывает в неглиже. Макаров даже предлагал, с назначением Балакирева в интенданты, прямо услать его теперь в губернии: ревизовать запасы и переурочивать повинности по дворцовым волостям, которые, за недосугом, лет двадцать не были смотрены никем из верных людей.
– Женим Ваньку на Дуньке Ильиничниной, и пусть он себе зашибает что придётся, а нам поперёк дороги не торчит, – решил великодушно Алексей Васильевич.
– Вот так молодец, Алёша! – похвалил Андрей. – А то этот верхогляд норовит всё выше лететь и от нас рыло воротит, стервец, как я уже заметил. И штука, я вам скажу, ваша светлость! Не смотрите, что исподтишка подходит да чуфисы бьёт [57]…
– И того нет! – отозвался светлейший, начиная ходить по кабинету, как бывало у него перед вспышкой гнева.
Оба советника по этому признаку раздражения, переглянувшись, заключили, что пора им закрыть совет.
– Одначе мне, ваша светлость, кажись, пора за дела приниматься, – выговорил робко Ушаков да тут же и вставил. – Довольно будет на первый раз. И то заранее трудно сказать, удастся ли?
Макаров также не совсем одобрительно качнул головою.
– Ну, хоть и так покуда… – решил, начиная ещё что-то припоминать, светлейший. – Помните, я буду часов около двух. После обеда сосну чуточку и тогда уже опять буду молодцом.
Произнося последние слова, Александр Данилович приосанился и взглянул в зеркало, проходя мимо него, – ненароком, должно полагать.
Фортуну, однако ж, древние справедливо представляли женщиной молодою и капризною, любившею ежемгновенно изменять положение с поворотом колеса. Лучшие намерения и прекрасно соображённый план советников оказались мгновенно разрушенными от самого прозаического повода – её величество была разбужена раньше, чем должно. А сделала это Ильинична по усиленному о том домогательству Алексея Васильевича Макарова. В сущности, бабе самой хотелось скорее начать заученную роль гофмейстерины, и она рада была, что имеет повод сослаться на другого, если императрица изъявит неудовольствие. Войдя же в опочивальню и став у изголовья государыни, начинавшей уже просыпаться, она громко сказала:
– Неравно головка разболеться может… Вам бы, ваше величество, мало-маля да открыть оченьки? Право, так… Да и Алексей Васильич здесь… Покою не даёт который уж раз: «Надо, – говорит, – всенепременно доложить».
– А-а! Что-о?! – зевнув, переспросила государыня, делая недовольную мину человека, отрываемого от очаровательных грёз к гадкой прозе. – Провал бы взял тебя, Ильинична, и с Алексеем Васильичем. Только успеешь забыться, как ты, негодница, и начинаешь меня мучить…
– Да я, государыня, ни при чём тут, сами рассудите. Приказ вы же отдавали: будить непременно, если будет настаивать. Почему я знаю, что вам неугодно его принять? Вижу, вздрагиваете таково неладно что-то, вот я, по рабскому моему усердию, и заговорила неравно – думаю – головка бы не разболелась, коли переспите.
А у государыни действительно началась головная боль.
– Так и впрямь, думаешь ты, лучше будет ещё не засыпать… а разгуляться? Спасибо, коли так, за остережение, а голова подлинно болит…
– Так, ваше величество, лёжа его выслушаете? Он говорить или читать будет, вы услышите… мало-помалу и очунетеся…
– Пожалуй, введи… Только я не встану ещё…
Княгиня стала за занавес, её задёрнула Ильинична и ввела Макарова.
– Ну, что у вас там нужное такое? – сердито позёвывая, задала вопрос кабинет-секретарю государыня.
– Да несколько представлений светлейшего, не терпящих отлагательства…
– Каких таких?! Посмотрим! Читай!
Макаров прямо и зачитал о даче дворов: пятидесяти – княжне Марье Федоровне Вяземской, у которой будто бы деревенька родительская сгорела, да за усердие сто дворов – генералу Ушакову.
– А есть свободные дворы-то?
– Как же, ваше величество… и гаки есть в Лифляндах, и дачи…
– Отдать же княжне, бедняжке, все полтораста дворов. Я ею довольна была всегда. А на пожарное дело нужно пособить. А Ушаков… переждать может. Он нам всё только обещает приложить усердие. Просил позволения забрать кого нужно – позволила я, а он же пришёл да говорит сам: «Всё пустяки… незачем брать в допрос». Пустой, значит, человек! Хотелось ему у нас доклад получить да чин генерал-адъютанта?! Посмотрим ещё… да коли ещё что соврёт, так и снимем этот чин. Не стоит… Сплетник и каверзник он. Не больше того!
А Ушаков тут уже был и при произнесении своей фамилии наставил ухо, стоя в отворённых дверях передней. Его как громом поразила высочайшая резолюция, а неожиданный отказ привёл даже в бешенство, которое готово было разразиться над первым встречным, кто бы пришёлся по силам. Но глаза Андрея Ивановича напрасно искали здесь предмета, на котором бы можно было сорвать свой гнев.
Балакирев стоял у окна на Неву и смотрел в него, стоя спиною к генералу. Андрею Ивановичу страх захотелось привести к порядку субалтерного офицера, но боязнь, как это ещё примется теперь, не усилит ли, чего доброго, ещё пуще августейшего неодобрения его действий – остановила даже и этот порыв. Мелькнул сквозь отворённую дверь в коридор у цесаревен Лакоста, но, завидя генерала, сам поспешил ловко скрыться, так что Андрей Иванович не заприметил даже – куда? Словом, образовалось вдруг и неожиданно самое скверное положение, и это после того, как он полагал, что всё пойдёт как по маслу!
Макаров попробовал было сколько-нибудь ослабить невыгодное мнение императрицы об Ушакове и заговорил о наговорах, которые могут иногда несправедливо обнести честного человека.
– Как тебе не стыдно, Алексей Васильич, – с гневом прервала Макарова государыня, – и называть-то честным человеком того, кто сам мне говорил, что Лакосту сделал шпионом для себя! Эта ли заслуга его, которую светлейший находит достойною награды?
Макаров прикусил язык и поперхнулся, а Ушаков, услышавший ещё и это, готов был сквозь землю провалиться. Он судорожно как-то замотал головою и, махнув рукою, с ощущением, что всё погибло, ушёл не оглядываясь из приёмной. А недавно ещё он входил туда с такими радужными мечтами… В воротах с Большой улицы на дворцовый двор с растерявшимся Ушаковым столкнулся сияющий надеждою восстановить своё прежнее положение генерал-адъютант Дивиер.
Он был в полной форме и в правой руке держал свёрнутый в трубочку рапорт о благосостоянии столицы. На крепости куранты начали играть полдень.
Явление генерал-полицеймейстера в приёмной её величества изменило несколько положение лиц, прямо заинтересованных в деле. Балакирев, раскланявшись с Антоном Эммануиловичем по всем правилам придворного этикета, поспешил сообщить о нём Ильиничне, стоявшей в коридорчике перед опочивальней в ожидании Дивиера, о приёме которого ночью рассуждали. Ильинична из гардеробной прошла неприметно за занавес к кровати и шепнула государыне. Екатерина в это время задавала своему кабинет-секретарю разные вопросы, на которые приходилось ему давать медленные и только односложные ответы, очевидно немало затруднявшие не приготовленного к ним дельца.
Так что слова «Ну… я должна встать теперь, покуда прощай, Алексей Васильич!» – очень обрадовали недовольного Макарова, и он быстро удалился.
Макаров встретил в приёмной Дивиера, он на поклон его только ответил:
– Знаю, что поспешили!
Дивиеру, однако, ещё пришлось подождать больше четверти часа, пока он был допущен на аудиенцию. Государыня, уже одетая, с признаком почти сглаженного недовольства на приветливом лице, сидела в креслах своих, вдвинутых в альков настолько, что спинка их, казалось, вдавливала тяжёлую бархатную занавесь, образуя над головой её величества складку, вроде балдахина.
Справа, между креслом и стенкою к коридору, стояла, тоже одетая по форме, в фижмах и с фонтанжем [58]на голове, Авдотья Ильинична, новая баронесса Клементьева, сановитостью поступи и осанки ничем не проявлявшая непривычки к данной ей роли придворной дамы. Дивиер, войдя, склонился перед государынею и, поцеловав руку, выпрямился, подал рапорт, произнеся обычную фразу:
– Имею честь представить вашему величеству рапорт о благосостоянии вверенной мне столицы.
– А что же ты не прибавляешь, Антон Мануилович, по примеру товарищей, что всё у вас обстоит благополучно? – сказала ему приветливо государыня.
Бесстрастное лицо Дивиера подёрнула чуть заметная улыбка, и он поспешил ответить:
– Боюсь сказать неправду вашему величеству, сознавая хорошо, что вы, государыня, лучше меня знаете, что не может обстоять всё благополучно у нескольких хозяев, отдающих каждый от себя приказания. Выполняя одно, устраиваешь невыгодный разлад с другим. Ну… и выходит кутерьма, при которой трудно поручиться, что всё будет благополучно.
– Я спрашиваю не о будущем, а о теперешнем, – прямо поставила вопрос государыня.
– И о теперешнем не смею того же сказать, когда знаю, что мимо меня оцепляет Ушаков дома и входит в стачки с теми, кого берётся арестовать.
– Ты прав, Антон Мануилыч. Я виновата, что ему поверила, а теперь понимаю, что ему-то и не следовало поручать ничего. Делай ты всё, что делал при покойном государе, но ты поручись уж мне, что подыскиванья одних на других больше не будет.
– Не могу, ваше величество, потому что вижу и знаю, что под меня самого больше всех подыскиваются и готовы бы меня в ложке утопить… ещё называясь родными…
– По крайней мере… против родни-то своей поручись мне, что ты готов идти, служа мне верою и правдою!
– Готов, ваше величество! У меня нет ни друзей, ни родных там, где требует долг и моя обязанность. Велите взять – возьму кого угодно… и на уговор не пойду. В этом могу поклясться честью, которой у больших людей, говорят, будто не хватает.
– Зачем клясться! Я и так верю, если говоришь искренно. Вчера я слышала сама, как на тебя напали безвинно. Я тебе помощница и поддержка: не бойся никого, и, кто бы тебе ни сообщил мою волю, – прежде чем выполнить, переспроси у меня.
– Слушаю, ваше величество!
– А что ты знаешь о подмётных письмах?
– То же, что и все, ваше величество.
– А что все знают про них?
– Что это манёвр врагов светлейшего князя – возбуждением ропота в народе поторопить устранение его от дел…
– Для чего же это?
– Чтобы остановить захваты, поборы, бесчинства и притеснения всякого рода всем, делаемые князем и его любимцами, которым он даёт всегда полную свободу наживаться…
– Как же остановить это?
– Арестом князя и устранением его от дел.
– Но ты знаешь, что я ему слишком обязана, чтобы показать себя настолько строгою даже ввиду явных моих на него неудовольствий. Он вправе тогда будет считать меня не ценящею его заслуг и… неблагодарною…
– Ваше величество можете отнять от него только заведование большими суммами и непосредственное распоряжение чем бы то ни было, пожаловав новое назначение – ревизора действий других… Или изволите дать его светлости поручение что-либо осмотреть; или выполнить какое-либо дипломатическое важное поручение, требующее удаления из столицы. Для управления делами здесь потребуется, за его отсутствием, другое лицо… и не одно даже… а в их руках и останется заведование. А там, по возвращении, дать изволите и другое поручение для отъезда…
Екатерине никогда ещё с этой стороны не представлялся вопрос о возможности ослабить значение силы князя Меньшикова. Новость предложения поразила государыню неожиданностью, но природный ум тут же подсказал, что в этом проекте много практической пользы и немало в нём пунктов, где личному честолюбию князя открывается новый путь, суливший усиление его власти, которой всегда и всюду неразборчиво добивался министр из пирожников.
– Хорошо! Я подумаю об этом… Спасибо! Твой совет дельный и… дальновидный! – произнесла государыня с расстановкою, погружаясь в думу.
Дивиер хотел уйти.
– Останься, Антон Мануилович! Я хотела что-то ещё теперь же приказать тебе… Да! Скажи, пожалуйста, что мне делать с Лакостой! Ушаков…
– Приголубил его для своих выгод… Знаю, государыня… Я давно уже учредил надзор за тем и другим… не прикажете ли также накрыть мне их, как Ушаков у Толстого – Лакосту? Только я посылать вашего шута не буду, как Андрей, а накрою тогда, когда ни тот, ни другой и чуять не будут, что их слушают и видят.
– Нет! Этого покуда не нужно. Старик во всём признался… Я передам тебе его допрос, нарочно писанный по-немецки. Ты сообрази, что нам делать. Где же допрос, Ильинична?
Та – к столу в предопочивальне. Искала, искала, – нет. Пропала бумага.
– Ведь нет допроса! – не без ужаса ответила гофмейстерица.
– Это Макаров стибрил! – шепнула государыне из-за занавески княгиня Аграфена Петровна.
– Как это гадко! – не скрывая неудовольствия и беспокойства, сказала государыня. – Иван! Воротите Макарова ко мне, где бы его ни встретили. Летите… Если уехал – возьмите лошадей вдогонку! Чтобы был сию минуту… никуда не уклоняясь и не свёртывая!
Балакирев полетел. На счастье, вбежав в конторку, он встретил выходившего надевать шубу свою Алексея Васильевича.
– Сию минуту к государыне! – крикнул Балакирев и, приставив к его уху рот свой, шепнул кабинет-секретарю: – Да с тою бумагою, немецкой, которую вы невзначай захватили на столе, в комнате перед опочивальнею.
– С какой бумагой? – вздумал хитрить Макаров.
– Чего тут спрашивать? – ответил обыкновенным голосом раздосадованный посланный царицы. – Увёртка ни к чему другому не поведёт, как, может, только к отдаче под арест Дивиеру. Сильно сердятся…
Макаров, не отвечая, воротился к своей конторке, отворил её… порылся… и, что-то запихнув в боковой карман, вновь запер и последовал за Балакиревым, храня молчание. Одни только наморщенные брови и лихорадочно бегавшие глаза показывали сильное волнение и неприятные чувства дельца.
Вбежав впереди Балакирева в переднюю, Макаров сбросил на пол картуз и шубу – и прямо в опочивальню.
– Виноват, ваше величество… Не знаю, как смешал с своими докладами здешнюю бумагу, на столе, – скороговоркою, подавая рукопись княгини Аграфены Петровны, произнёс в своё извинение делец, не придя ещё в себя от сегодняшних неудач.
– Прощаю! Дай только её сюда. Не знаю, однако, как тебе могла попасться бумага, когда ты бумаг своих из рук не выпускал. Не велю одного пускать тебя. А в другой раз, если осмелишься унесть, мы поссоримся, Алексей Васильич. Ступай же куда тебе надо. Я не держу больше.
Как оплёванный, совсем растерявшись, выкатился Макаров и, держа картуз в руках, в шубе, с открытою головою, так и дошёл до саней своих.
– Это чёрт знает что такое! – крикнул он в бессильной злости, ни к кому не обращаясь, и, размахивая руками, сел в сани.
И государыню, и княгиню, за занавесью, и Дивиера передёрнуло от последнего пассажа Макарова.
– Ну, этот-то куда воротит? – не удержалась Екатерина I.
Дивиер пожал плечами.
– Ты не знаешь, Антон Мануилович, в чью пользу норовит Макаров?
– Как не знать, ваше величество? Видно, духи были собраны на совещание у светлейшего чуть не с полночи… Он прямо к вам – от светлейшего.
– Так ты прав, мой друг, вполне, советуя князя удалить… Дольше будет при нас – всех людей перепортит. Ни на кого нельзя будет положиться.
– На меня можете, ваше величество. Я знаю, что уже намечен князем – как жертва его мстительности, но боязнь не переменит меня и опасение за судьбу свою не заставит отступить от долга присяги! – со вздохом, грустно, но торжественно сказал Дивиер.
– Жертвой, пока жива, ты не будешь ничьей, Антон Мануилович! Служи так же и с этою же доблестью, и я вверяю себя одной твоей охране!
– Охранять ваше величество не берусь и не могу, не распоряжаясь ни одним полком. Все войска зависят от коменданта, и караулы – тоже. У меня инвалиды одни да дневальные с трещотками. Так много взять на себя рассудок не позволяет. И комендант – человек преданный тому, кто его поставил.
– Кому же?..
– Светлейшему.
– Что же, переменить его, или ты будешь комендантом?
– Пока светлейший шурин мой – президент военной коллегии, я должен бежать какой бы то ни было военной команды! И без того неприятностей по десяти на день.
– Я тебе дам команду в гвардейских полках.
– А Бутурлин что же будет, ваше величество?
– Разве ты с ним не ладишь?
– Он орудие светлейшего князя…
– Так все военные, по твоим словам, его, а не мои слуги?
– Частию, ваше величество… по крайней мере начальники: каждый думает угодить ему больше, боясь его больше…
– Кто же тогда за меня? – всплеснув руками, с непритворным порывом отчаяния молвила императрица. – Одни духовные?
– Не думаю, ваше величество, – ответил холодно, но твёрдо бесстрастный Дивиер.
– Как?! И духовные… архиереи… преданы князю?
– Президент – да! Вице-президент – нет, потому что виляет и ищет кому служить выгоднее… а прочие – кто приголубит.
– Не лестное же ты, Антон Мануилович, имеешь мнение о владыках!
– Сила обстоятельств, ваше величество, – с тяжёлым вздохом молвил генерал-полицеймейстер.
– А, ты признаешь, говоришь, в обстоятельствах силу… а не во мне?! Что же это за обстоятельства и в чём их сила и значение?
– В возможности делать что угодно… прямо…
– А разве я этого не могу? – с нетерпением, соединённым с затронутым самолюбием, спросила решительно государыня, бросив на Дивиера молниеносный взгляд.
– Могли бы… но до сих пор не изволили заявлять, а князь…
– Заявляет свою мощь всем, хочешь ты сказать?
– Так точно, ваше величество.
– Жалею же я тебя, что ты так мало знаешь меня! – величественно ответила Екатерина I и, поднявшись с кресла, протянула вперёд правую руку, указав перстом в пол. – Я заставлю склониться своекорыстного честолюбца!
– Дай-то Господи, государыня! Подкрепи вас сознанием… не подчинять верных слуг прихоти подданного.
И голос его задрожал от сильного волнения. При последних словах в дверях приёмной показался старый сенатор граф Пётр Андреевич Толстой и от порога первой комнаты принялся отвешивать низкие поклоны, увидев императрицу.
– Граф Пётр Андреевич, зачем ты у меня смущаешь верных подданных? – завидя его поклоны, полушутливо-полугневно молвила Екатерина.
– Не могу знать, ваше величество, о ком изволите говорить это вашему преданному слуге, – тоже как бы шутливо отозвался старец, скорчив самую невинную мину.
– Я о тебе говорю, зная верно, что ты собираешь сплетни самые скверные обо мне, даёшь им веру и распространяешь в народе нелепые толки.
– Толковать народу о чём бы ни было ваш слуга хоть бы и хотел, да не может, ваше величество… ноги едва носят… а слухом земля полнится… ино что услышишь от людей и про вашу персону… виноваты те, кто лгут… Слушаешь, иное и нелюбо, а как прямо сказать, что не веришь? Я и про себя скажу, поверишь из десяти одно. А чтобы ничему не верить и всем глотку зажимать – не говори… моя старость не допускает… Тогда все умники закричат: старый совсем с ума сбрёл! А насчёт чего другого, коли на меня есть донос вашему величеству – ответ держать готов … и не запрусь в том, в чём виноват… и без того зажился на свете… Восемьдесят второй уж с Крещенья, – чего же больше! А буде в чём невольно провинился, в прошибности… ненароком, ин Бог и государыня, может, помилуют кающегося?
И сам склонился на колени, опустив на руки седую свою голову.
– Я готова простить с одним условием, граф, что ты отстанешь от сообщества пускающих подмётные письма…
– Подмётные письма, говорите, ваше величество? Да я первый враг им… По мне, непорядки прямо обличай! Да я и не знаю, какие у нас непорядки? Один больше всех власть забрал? Так ропот тут и был, и останется, потому что всегда бывают пересуды того, чему особенно не можешь пособить. Все мы, грешные, таковы! И ближнего, и дальнего осуждаем. Да это к предержащей власти не относится. Почитать предержащую власть я всегда не прочь. Никто не назовёт Петрушку Толстого не готовым жизнью пожертвовать за главу правительства. А своей головы я уж с сорока годов не щажу – в угодность власть держащим. Царевна Софья Алексеевна старшинств-царя Ивана выставила нам [59], – мы против вашего покойного супруга сумятицу устроили и выбранного царя, почитая в нём малолетнего, присудили взять, как старшего брата, в соцарственники. Как резня началась – вскаялся я, да не скоро уймёшь стрелецкую чернь. Зато не стал я за царевну, как вырос государь Пётр Алексеич. Не поноровил и царевичу [60], когда блаженныя памяти супруг ваш велел привезти его. Не против был и воцарения вашего величества, – нас несколько только думали, что доброта ваша, государыня, нуждается в руководстве не какого-нибудь Александра Меньшикова, а целого совета, в котором бы он был только членом, со всеми равноправным. А в этом совете должны заседать – чтобы смуты напрасной никто и из нас не заводил – цесаревны, дочери ваши обе, зять ваш, как обвенчается, его светлость герцог Голштинский, внук ваш, царевич Пётр Алексеевич, сестрица его, да из нас, сенаторов, кого ваше величество почтёте. И все дела докладывать такие, которые Сенату не под силу, также и Синоду тем паче – денежные. Пётр I говорил недаром, что народные деньги – святые деньги и ими корыстоваться хапало какой-нибудь, поостеречься бы должен…
– Какие там хапалы? На кого ты, граф Пётр Андреич, наветы делаешь её величеству? – идя ещё по первой комнате от приёмной и поймав на лету последние слова, с надменностью спросил, возвысив голос, князь Александр Данилович Меньшиков.
Голос Толстого не дрогнул:
– Коли хочешь знать, кого старые сенаторы называют хапалами, так знай – первого тебя!
– Это что значит?! Как ты смел меня обносить вором, в присутствии её величества?
– Так же смел и смею, как ты, в высочайшем присутствии, – кричать на меня, сенатора, такого же, как ты! – вспылил неукротимый Толстой, понимая, что выслушанное от него раньше уже порукой, что государыня не поддержит надоевшего ей Данилыча.
– Вашему величеству теперь больше, чем в другое время, нужен отдых, чтобы приготовиться к тяжёлому приёму людей, с которыми придётся вам крепиться, выслушивая их увёртки и новые плутни…
– Твоя правда, Ильинична… подкрепимся. Но если бы вы знали обе, как сделалось больно моему сердцу при напоминании, что я со всеми должна играть комедию… и…
Её величество не договорила, но взгляд, полный горечи и отвращения, досказал смысл фразы. Предаваясь мрачной думе, Екатерина I машинально налила какого-то вина в стоявший перед нею кубок и залпом выпила его, думая, как бы залить жгучую боль от поднявшейся желчи. Минутное облегчение не ослабило утомления, усиленного неприятными открытиями, и к концу ужина сон склонил на пуховик отяжелевшую голову кроткой монархини.
Ильинична и княгиня, наоборот, бодрствовали; обе советницы не заметили в интересном разговоре, шёпотом, наступления дня. Речи свои они не перервали и тогда, как вокруг них уже началась обычная дневная суета. Уж в приёмной её величества Иван Балакирев вежливо начал отказывать назойливым посетителям, прося прийти в другое время, потому что её величество после болезненного припадка только что заснула. Этот же ответ получили от Балакирева даже Андрей Иванович Ушаков и Макаров. Оба господина явились во Дворец вместе, с раннего визита и совещания у светлейшего князя, ещё не отучившегося от петровского порядка вставать чуть не с петухами. Так как Ушаков считал, что в первую очередь надо решить все его предложения, то светлейший князь и поручил Макарову с них именно начать свой доклад по кабинету её императорского величества.
Если бы необычный сон её величества не представлял непредвидимой задержки, то Андрей Иванович рассчитывал всё заполучить ещё утром, вместе с распоряжениями о новых лицах и отношениях к ним государыни, по его представлению. В числе этих новых лиц и предположений было предложение немедленно удалить Ильиничну: она видела, как Ушаков подъехал к дому Толстого, по возвращении с обеда светлейшего, и у Андрея Ивановича сложилось тотчас соображение удалить её скорее, чтобы не предала. А что она, баба хитрая, поняла многое при встрече и намотала себе на ус – в этом Ушаков не сомневался. Знал Андрей Иванович и то, что за человек княгиня Аграфена Петровна, ехавшая с Ильиничной в одних санях. И её тоже думал попридержать усердный разыскиватель, а затем хотел предложить – приличия будто бы ради – возвести в церемониймейстеры шута Лакосту, с поручением ему докладывать о приходе разных лиц в приёмную её величества, вместо Балакирева. Того же он предполагал назначить комиссаром работ, с рангом выше гвардейского прапорщика, но с удалением совсем от очей государыни. И сам светлейший будто высказал, что неприлично входить такому молодому человеку в опочивальню её величества или в уборную, где монархиня бывает в неглиже. Макаров даже предлагал, с назначением Балакирева в интенданты, прямо услать его теперь в губернии: ревизовать запасы и переурочивать повинности по дворцовым волостям, которые, за недосугом, лет двадцать не были смотрены никем из верных людей.
– Женим Ваньку на Дуньке Ильиничниной, и пусть он себе зашибает что придётся, а нам поперёк дороги не торчит, – решил великодушно Алексей Васильевич.
– Вот так молодец, Алёша! – похвалил Андрей. – А то этот верхогляд норовит всё выше лететь и от нас рыло воротит, стервец, как я уже заметил. И штука, я вам скажу, ваша светлость! Не смотрите, что исподтишка подходит да чуфисы бьёт [57]…
– И того нет! – отозвался светлейший, начиная ходить по кабинету, как бывало у него перед вспышкой гнева.
Оба советника по этому признаку раздражения, переглянувшись, заключили, что пора им закрыть совет.
– Одначе мне, ваша светлость, кажись, пора за дела приниматься, – выговорил робко Ушаков да тут же и вставил. – Довольно будет на первый раз. И то заранее трудно сказать, удастся ли?
Макаров также не совсем одобрительно качнул головою.
– Ну, хоть и так покуда… – решил, начиная ещё что-то припоминать, светлейший. – Помните, я буду часов около двух. После обеда сосну чуточку и тогда уже опять буду молодцом.
Произнося последние слова, Александр Данилович приосанился и взглянул в зеркало, проходя мимо него, – ненароком, должно полагать.
Фортуну, однако ж, древние справедливо представляли женщиной молодою и капризною, любившею ежемгновенно изменять положение с поворотом колеса. Лучшие намерения и прекрасно соображённый план советников оказались мгновенно разрушенными от самого прозаического повода – её величество была разбужена раньше, чем должно. А сделала это Ильинична по усиленному о том домогательству Алексея Васильевича Макарова. В сущности, бабе самой хотелось скорее начать заученную роль гофмейстерины, и она рада была, что имеет повод сослаться на другого, если императрица изъявит неудовольствие. Войдя же в опочивальню и став у изголовья государыни, начинавшей уже просыпаться, она громко сказала:
– Неравно головка разболеться может… Вам бы, ваше величество, мало-маля да открыть оченьки? Право, так… Да и Алексей Васильич здесь… Покою не даёт который уж раз: «Надо, – говорит, – всенепременно доложить».
– А-а! Что-о?! – зевнув, переспросила государыня, делая недовольную мину человека, отрываемого от очаровательных грёз к гадкой прозе. – Провал бы взял тебя, Ильинична, и с Алексеем Васильичем. Только успеешь забыться, как ты, негодница, и начинаешь меня мучить…
– Да я, государыня, ни при чём тут, сами рассудите. Приказ вы же отдавали: будить непременно, если будет настаивать. Почему я знаю, что вам неугодно его принять? Вижу, вздрагиваете таково неладно что-то, вот я, по рабскому моему усердию, и заговорила неравно – думаю – головка бы не разболелась, коли переспите.
А у государыни действительно началась головная боль.
– Так и впрямь, думаешь ты, лучше будет ещё не засыпать… а разгуляться? Спасибо, коли так, за остережение, а голова подлинно болит…
– Так, ваше величество, лёжа его выслушаете? Он говорить или читать будет, вы услышите… мало-помалу и очунетеся…
– Пожалуй, введи… Только я не встану ещё…
Княгиня стала за занавес, её задёрнула Ильинична и ввела Макарова.
– Ну, что у вас там нужное такое? – сердито позёвывая, задала вопрос кабинет-секретарю государыня.
– Да несколько представлений светлейшего, не терпящих отлагательства…
– Каких таких?! Посмотрим! Читай!
Макаров прямо и зачитал о даче дворов: пятидесяти – княжне Марье Федоровне Вяземской, у которой будто бы деревенька родительская сгорела, да за усердие сто дворов – генералу Ушакову.
– А есть свободные дворы-то?
– Как же, ваше величество… и гаки есть в Лифляндах, и дачи…
– Отдать же княжне, бедняжке, все полтораста дворов. Я ею довольна была всегда. А на пожарное дело нужно пособить. А Ушаков… переждать может. Он нам всё только обещает приложить усердие. Просил позволения забрать кого нужно – позволила я, а он же пришёл да говорит сам: «Всё пустяки… незачем брать в допрос». Пустой, значит, человек! Хотелось ему у нас доклад получить да чин генерал-адъютанта?! Посмотрим ещё… да коли ещё что соврёт, так и снимем этот чин. Не стоит… Сплетник и каверзник он. Не больше того!
А Ушаков тут уже был и при произнесении своей фамилии наставил ухо, стоя в отворённых дверях передней. Его как громом поразила высочайшая резолюция, а неожиданный отказ привёл даже в бешенство, которое готово было разразиться над первым встречным, кто бы пришёлся по силам. Но глаза Андрея Ивановича напрасно искали здесь предмета, на котором бы можно было сорвать свой гнев.
Балакирев стоял у окна на Неву и смотрел в него, стоя спиною к генералу. Андрею Ивановичу страх захотелось привести к порядку субалтерного офицера, но боязнь, как это ещё примется теперь, не усилит ли, чего доброго, ещё пуще августейшего неодобрения его действий – остановила даже и этот порыв. Мелькнул сквозь отворённую дверь в коридор у цесаревен Лакоста, но, завидя генерала, сам поспешил ловко скрыться, так что Андрей Иванович не заприметил даже – куда? Словом, образовалось вдруг и неожиданно самое скверное положение, и это после того, как он полагал, что всё пойдёт как по маслу!
Макаров попробовал было сколько-нибудь ослабить невыгодное мнение императрицы об Ушакове и заговорил о наговорах, которые могут иногда несправедливо обнести честного человека.
– Как тебе не стыдно, Алексей Васильич, – с гневом прервала Макарова государыня, – и называть-то честным человеком того, кто сам мне говорил, что Лакосту сделал шпионом для себя! Эта ли заслуга его, которую светлейший находит достойною награды?
Макаров прикусил язык и поперхнулся, а Ушаков, услышавший ещё и это, готов был сквозь землю провалиться. Он судорожно как-то замотал головою и, махнув рукою, с ощущением, что всё погибло, ушёл не оглядываясь из приёмной. А недавно ещё он входил туда с такими радужными мечтами… В воротах с Большой улицы на дворцовый двор с растерявшимся Ушаковым столкнулся сияющий надеждою восстановить своё прежнее положение генерал-адъютант Дивиер.
Он был в полной форме и в правой руке держал свёрнутый в трубочку рапорт о благосостоянии столицы. На крепости куранты начали играть полдень.
Явление генерал-полицеймейстера в приёмной её величества изменило несколько положение лиц, прямо заинтересованных в деле. Балакирев, раскланявшись с Антоном Эммануиловичем по всем правилам придворного этикета, поспешил сообщить о нём Ильиничне, стоявшей в коридорчике перед опочивальней в ожидании Дивиера, о приёме которого ночью рассуждали. Ильинична из гардеробной прошла неприметно за занавес к кровати и шепнула государыне. Екатерина в это время задавала своему кабинет-секретарю разные вопросы, на которые приходилось ему давать медленные и только односложные ответы, очевидно немало затруднявшие не приготовленного к ним дельца.
Так что слова «Ну… я должна встать теперь, покуда прощай, Алексей Васильич!» – очень обрадовали недовольного Макарова, и он быстро удалился.
Макаров встретил в приёмной Дивиера, он на поклон его только ответил:
– Знаю, что поспешили!
Дивиеру, однако, ещё пришлось подождать больше четверти часа, пока он был допущен на аудиенцию. Государыня, уже одетая, с признаком почти сглаженного недовольства на приветливом лице, сидела в креслах своих, вдвинутых в альков настолько, что спинка их, казалось, вдавливала тяжёлую бархатную занавесь, образуя над головой её величества складку, вроде балдахина.
Справа, между креслом и стенкою к коридору, стояла, тоже одетая по форме, в фижмах и с фонтанжем [58]на голове, Авдотья Ильинична, новая баронесса Клементьева, сановитостью поступи и осанки ничем не проявлявшая непривычки к данной ей роли придворной дамы. Дивиер, войдя, склонился перед государынею и, поцеловав руку, выпрямился, подал рапорт, произнеся обычную фразу:
– Имею честь представить вашему величеству рапорт о благосостоянии вверенной мне столицы.
– А что же ты не прибавляешь, Антон Мануилович, по примеру товарищей, что всё у вас обстоит благополучно? – сказала ему приветливо государыня.
Бесстрастное лицо Дивиера подёрнула чуть заметная улыбка, и он поспешил ответить:
– Боюсь сказать неправду вашему величеству, сознавая хорошо, что вы, государыня, лучше меня знаете, что не может обстоять всё благополучно у нескольких хозяев, отдающих каждый от себя приказания. Выполняя одно, устраиваешь невыгодный разлад с другим. Ну… и выходит кутерьма, при которой трудно поручиться, что всё будет благополучно.
– Я спрашиваю не о будущем, а о теперешнем, – прямо поставила вопрос государыня.
– И о теперешнем не смею того же сказать, когда знаю, что мимо меня оцепляет Ушаков дома и входит в стачки с теми, кого берётся арестовать.
– Ты прав, Антон Мануилыч. Я виновата, что ему поверила, а теперь понимаю, что ему-то и не следовало поручать ничего. Делай ты всё, что делал при покойном государе, но ты поручись уж мне, что подыскиванья одних на других больше не будет.
– Не могу, ваше величество, потому что вижу и знаю, что под меня самого больше всех подыскиваются и готовы бы меня в ложке утопить… ещё называясь родными…
– По крайней мере… против родни-то своей поручись мне, что ты готов идти, служа мне верою и правдою!
– Готов, ваше величество! У меня нет ни друзей, ни родных там, где требует долг и моя обязанность. Велите взять – возьму кого угодно… и на уговор не пойду. В этом могу поклясться честью, которой у больших людей, говорят, будто не хватает.
– Зачем клясться! Я и так верю, если говоришь искренно. Вчера я слышала сама, как на тебя напали безвинно. Я тебе помощница и поддержка: не бойся никого, и, кто бы тебе ни сообщил мою волю, – прежде чем выполнить, переспроси у меня.
– Слушаю, ваше величество!
– А что ты знаешь о подмётных письмах?
– То же, что и все, ваше величество.
– А что все знают про них?
– Что это манёвр врагов светлейшего князя – возбуждением ропота в народе поторопить устранение его от дел…
– Для чего же это?
– Чтобы остановить захваты, поборы, бесчинства и притеснения всякого рода всем, делаемые князем и его любимцами, которым он даёт всегда полную свободу наживаться…
– Как же остановить это?
– Арестом князя и устранением его от дел.
– Но ты знаешь, что я ему слишком обязана, чтобы показать себя настолько строгою даже ввиду явных моих на него неудовольствий. Он вправе тогда будет считать меня не ценящею его заслуг и… неблагодарною…
– Ваше величество можете отнять от него только заведование большими суммами и непосредственное распоряжение чем бы то ни было, пожаловав новое назначение – ревизора действий других… Или изволите дать его светлости поручение что-либо осмотреть; или выполнить какое-либо дипломатическое важное поручение, требующее удаления из столицы. Для управления делами здесь потребуется, за его отсутствием, другое лицо… и не одно даже… а в их руках и останется заведование. А там, по возвращении, дать изволите и другое поручение для отъезда…
Екатерине никогда ещё с этой стороны не представлялся вопрос о возможности ослабить значение силы князя Меньшикова. Новость предложения поразила государыню неожиданностью, но природный ум тут же подсказал, что в этом проекте много практической пользы и немало в нём пунктов, где личному честолюбию князя открывается новый путь, суливший усиление его власти, которой всегда и всюду неразборчиво добивался министр из пирожников.
– Хорошо! Я подумаю об этом… Спасибо! Твой совет дельный и… дальновидный! – произнесла государыня с расстановкою, погружаясь в думу.
Дивиер хотел уйти.
– Останься, Антон Мануилович! Я хотела что-то ещё теперь же приказать тебе… Да! Скажи, пожалуйста, что мне делать с Лакостой! Ушаков…
– Приголубил его для своих выгод… Знаю, государыня… Я давно уже учредил надзор за тем и другим… не прикажете ли также накрыть мне их, как Ушаков у Толстого – Лакосту? Только я посылать вашего шута не буду, как Андрей, а накрою тогда, когда ни тот, ни другой и чуять не будут, что их слушают и видят.
– Нет! Этого покуда не нужно. Старик во всём признался… Я передам тебе его допрос, нарочно писанный по-немецки. Ты сообрази, что нам делать. Где же допрос, Ильинична?
Та – к столу в предопочивальне. Искала, искала, – нет. Пропала бумага.
– Ведь нет допроса! – не без ужаса ответила гофмейстерица.
– Это Макаров стибрил! – шепнула государыне из-за занавески княгиня Аграфена Петровна.
– Как это гадко! – не скрывая неудовольствия и беспокойства, сказала государыня. – Иван! Воротите Макарова ко мне, где бы его ни встретили. Летите… Если уехал – возьмите лошадей вдогонку! Чтобы был сию минуту… никуда не уклоняясь и не свёртывая!
Балакирев полетел. На счастье, вбежав в конторку, он встретил выходившего надевать шубу свою Алексея Васильевича.
– Сию минуту к государыне! – крикнул Балакирев и, приставив к его уху рот свой, шепнул кабинет-секретарю: – Да с тою бумагою, немецкой, которую вы невзначай захватили на столе, в комнате перед опочивальнею.
– С какой бумагой? – вздумал хитрить Макаров.
– Чего тут спрашивать? – ответил обыкновенным голосом раздосадованный посланный царицы. – Увёртка ни к чему другому не поведёт, как, может, только к отдаче под арест Дивиеру. Сильно сердятся…
Макаров, не отвечая, воротился к своей конторке, отворил её… порылся… и, что-то запихнув в боковой карман, вновь запер и последовал за Балакиревым, храня молчание. Одни только наморщенные брови и лихорадочно бегавшие глаза показывали сильное волнение и неприятные чувства дельца.
Вбежав впереди Балакирева в переднюю, Макаров сбросил на пол картуз и шубу – и прямо в опочивальню.
– Виноват, ваше величество… Не знаю, как смешал с своими докладами здешнюю бумагу, на столе, – скороговоркою, подавая рукопись княгини Аграфены Петровны, произнёс в своё извинение делец, не придя ещё в себя от сегодняшних неудач.
– Прощаю! Дай только её сюда. Не знаю, однако, как тебе могла попасться бумага, когда ты бумаг своих из рук не выпускал. Не велю одного пускать тебя. А в другой раз, если осмелишься унесть, мы поссоримся, Алексей Васильич. Ступай же куда тебе надо. Я не держу больше.
Как оплёванный, совсем растерявшись, выкатился Макаров и, держа картуз в руках, в шубе, с открытою головою, так и дошёл до саней своих.
– Это чёрт знает что такое! – крикнул он в бессильной злости, ни к кому не обращаясь, и, размахивая руками, сел в сани.
И государыню, и княгиню, за занавесью, и Дивиера передёрнуло от последнего пассажа Макарова.
– Ну, этот-то куда воротит? – не удержалась Екатерина I.
Дивиер пожал плечами.
– Ты не знаешь, Антон Мануилович, в чью пользу норовит Макаров?
– Как не знать, ваше величество? Видно, духи были собраны на совещание у светлейшего чуть не с полночи… Он прямо к вам – от светлейшего.
– Так ты прав, мой друг, вполне, советуя князя удалить… Дольше будет при нас – всех людей перепортит. Ни на кого нельзя будет положиться.
– На меня можете, ваше величество. Я знаю, что уже намечен князем – как жертва его мстительности, но боязнь не переменит меня и опасение за судьбу свою не заставит отступить от долга присяги! – со вздохом, грустно, но торжественно сказал Дивиер.
– Жертвой, пока жива, ты не будешь ничьей, Антон Мануилович! Служи так же и с этою же доблестью, и я вверяю себя одной твоей охране!
– Охранять ваше величество не берусь и не могу, не распоряжаясь ни одним полком. Все войска зависят от коменданта, и караулы – тоже. У меня инвалиды одни да дневальные с трещотками. Так много взять на себя рассудок не позволяет. И комендант – человек преданный тому, кто его поставил.
– Кому же?..
– Светлейшему.
– Что же, переменить его, или ты будешь комендантом?
– Пока светлейший шурин мой – президент военной коллегии, я должен бежать какой бы то ни было военной команды! И без того неприятностей по десяти на день.
– Я тебе дам команду в гвардейских полках.
– А Бутурлин что же будет, ваше величество?
– Разве ты с ним не ладишь?
– Он орудие светлейшего князя…
– Так все военные, по твоим словам, его, а не мои слуги?
– Частию, ваше величество… по крайней мере начальники: каждый думает угодить ему больше, боясь его больше…
– Кто же тогда за меня? – всплеснув руками, с непритворным порывом отчаяния молвила императрица. – Одни духовные?
– Не думаю, ваше величество, – ответил холодно, но твёрдо бесстрастный Дивиер.
– Как?! И духовные… архиереи… преданы князю?
– Президент – да! Вице-президент – нет, потому что виляет и ищет кому служить выгоднее… а прочие – кто приголубит.
– Не лестное же ты, Антон Мануилович, имеешь мнение о владыках!
– Сила обстоятельств, ваше величество, – с тяжёлым вздохом молвил генерал-полицеймейстер.
– А, ты признаешь, говоришь, в обстоятельствах силу… а не во мне?! Что же это за обстоятельства и в чём их сила и значение?
– В возможности делать что угодно… прямо…
– А разве я этого не могу? – с нетерпением, соединённым с затронутым самолюбием, спросила решительно государыня, бросив на Дивиера молниеносный взгляд.
– Могли бы… но до сих пор не изволили заявлять, а князь…
– Заявляет свою мощь всем, хочешь ты сказать?
– Так точно, ваше величество.
– Жалею же я тебя, что ты так мало знаешь меня! – величественно ответила Екатерина I и, поднявшись с кресла, протянула вперёд правую руку, указав перстом в пол. – Я заставлю склониться своекорыстного честолюбца!
– Дай-то Господи, государыня! Подкрепи вас сознанием… не подчинять верных слуг прихоти подданного.
И голос его задрожал от сильного волнения. При последних словах в дверях приёмной показался старый сенатор граф Пётр Андреевич Толстой и от порога первой комнаты принялся отвешивать низкие поклоны, увидев императрицу.
– Граф Пётр Андреевич, зачем ты у меня смущаешь верных подданных? – завидя его поклоны, полушутливо-полугневно молвила Екатерина.
– Не могу знать, ваше величество, о ком изволите говорить это вашему преданному слуге, – тоже как бы шутливо отозвался старец, скорчив самую невинную мину.
– Я о тебе говорю, зная верно, что ты собираешь сплетни самые скверные обо мне, даёшь им веру и распространяешь в народе нелепые толки.
– Толковать народу о чём бы ни было ваш слуга хоть бы и хотел, да не может, ваше величество… ноги едва носят… а слухом земля полнится… ино что услышишь от людей и про вашу персону… виноваты те, кто лгут… Слушаешь, иное и нелюбо, а как прямо сказать, что не веришь? Я и про себя скажу, поверишь из десяти одно. А чтобы ничему не верить и всем глотку зажимать – не говори… моя старость не допускает… Тогда все умники закричат: старый совсем с ума сбрёл! А насчёт чего другого, коли на меня есть донос вашему величеству – ответ держать готов … и не запрусь в том, в чём виноват… и без того зажился на свете… Восемьдесят второй уж с Крещенья, – чего же больше! А буде в чём невольно провинился, в прошибности… ненароком, ин Бог и государыня, может, помилуют кающегося?
И сам склонился на колени, опустив на руки седую свою голову.
– Я готова простить с одним условием, граф, что ты отстанешь от сообщества пускающих подмётные письма…
– Подмётные письма, говорите, ваше величество? Да я первый враг им… По мне, непорядки прямо обличай! Да я и не знаю, какие у нас непорядки? Один больше всех власть забрал? Так ропот тут и был, и останется, потому что всегда бывают пересуды того, чему особенно не можешь пособить. Все мы, грешные, таковы! И ближнего, и дальнего осуждаем. Да это к предержащей власти не относится. Почитать предержащую власть я всегда не прочь. Никто не назовёт Петрушку Толстого не готовым жизнью пожертвовать за главу правительства. А своей головы я уж с сорока годов не щажу – в угодность власть держащим. Царевна Софья Алексеевна старшинств-царя Ивана выставила нам [59], – мы против вашего покойного супруга сумятицу устроили и выбранного царя, почитая в нём малолетнего, присудили взять, как старшего брата, в соцарственники. Как резня началась – вскаялся я, да не скоро уймёшь стрелецкую чернь. Зато не стал я за царевну, как вырос государь Пётр Алексеич. Не поноровил и царевичу [60], когда блаженныя памяти супруг ваш велел привезти его. Не против был и воцарения вашего величества, – нас несколько только думали, что доброта ваша, государыня, нуждается в руководстве не какого-нибудь Александра Меньшикова, а целого совета, в котором бы он был только членом, со всеми равноправным. А в этом совете должны заседать – чтобы смуты напрасной никто и из нас не заводил – цесаревны, дочери ваши обе, зять ваш, как обвенчается, его светлость герцог Голштинский, внук ваш, царевич Пётр Алексеевич, сестрица его, да из нас, сенаторов, кого ваше величество почтёте. И все дела докладывать такие, которые Сенату не под силу, также и Синоду тем паче – денежные. Пётр I говорил недаром, что народные деньги – святые деньги и ими корыстоваться хапало какой-нибудь, поостеречься бы должен…
– Какие там хапалы? На кого ты, граф Пётр Андреич, наветы делаешь её величеству? – идя ещё по первой комнате от приёмной и поймав на лету последние слова, с надменностью спросил, возвысив голос, князь Александр Данилович Меньшиков.
Голос Толстого не дрогнул:
– Коли хочешь знать, кого старые сенаторы называют хапалами, так знай – первого тебя!
– Это что значит?! Как ты смел меня обносить вором, в присутствии её величества?
– Так же смел и смею, как ты, в высочайшем присутствии, – кричать на меня, сенатора, такого же, как ты! – вспылил неукротимый Толстой, понимая, что выслушанное от него раньше уже порукой, что государыня не поддержит надоевшего ей Данилыча.