Страница:
– Смотри, Саша, не ошибись! Теперь особенно, друг мой, не время тебе на даль глаза пялить, когда у самого под ногами колышется, чего доброго…
– Не беспокойся… Приём, который нам сделан, даёт надежду, что короткие отъезды выправляют прекрасно наши дела и роняют друзей наших наповал. Когда я ехал назад, правда, думал и задумывался даже: что-то здесь встретит? Приехал – и отлегло от сердца. Верно, и впрямь я в сорочке родился!
– Смотри, Саша, не съешь блин непомасленный! Как ты станешь заноситься, веришь, на меня такая грусть находит, что я просто сама делаюсь не своя. Ни с того ни с сего защемит-защемит сердце, голова закружится; я холодею и сил лишаюсь.
– Ты просто-напросто больна. Ужо я Блументроста на тебя напущу. Смотри, пей у меня всё, что пропишет… шутить нечего головой…
– Да я знаю, в чём болезнь моя. Ей лекарства не дадут облегчения. Болит в сердце, друг мой, хочет ретивое вырваться, так бьётся и трепещет…
– Вестимо, болезнь… что ты мне ни рассказывай! Ни с того ни с сего вещун, как называют бабы, без порчи не приходит, и люди умные говорят: не порча то, а болесть; и врачевание отыщется у искусного лекаря, хоша бы и позапущено было… Всё же облегчение даст архиятер, коли наш Шульц не смыслит. Непременно завтра же пошлю за Блументростом!
– Оставь, пожалуйста, говорю тебе; недуг у меня в сердце. Коли не любила бы я тебя, не мучилась бы, слыша, как вороги подкапываются.
– Всё пустяки… Видела, что Сапега уж хвост поджимает. А Левенвольд сам заискивает, да я ещё не гораздо смотрю. Проучить надо. Головкину я уже шиш показал, подняв немца Остермана. С ним и за его спиной спать я могу спокойно: усерден и честен… а уж как дело знает! Первый человек – коли придётся отписываться. Умница и как покорён, почтителен, сама ведь ты знаешь, что тут говорить…
– А мне эта угодливость, Саша, веришь ли, очень подозрительна. Вспомни, что так же он ухаживал, недавно ещё, за Головкиным и за Брюсом… да и провёл того и другого… А Яков Вилимыч попрозорливее тебя, Саша, не обижайся за правду… очень тонкий человек!
– Так уж тонок, что я его, для лучшего спокою своего, держу всё подальше от Самой… Краснобай! С ним, конечно, я круто не поверну. Фельдмаршалом сделаем – только в отставку. Пусть учёный человек в книгу глядит да хлебец жуёт на старости. Всё ведь получил!
– Какой же у тебя смешной расчёт, прости меня, Саша, своего немца московского не пускаешь, а недавно ещё говаривал не раз, что он сделает всё, что ни прикажешь. А теперь за хитреца хватаешься, что сам, того и гляди, тебя продаст… ведь так?
– Он не дурак, поверь мне, Даша! Что же ему за расчёт за малость продавать меня, когда я могу дать больше, чем враги мои?
Тут князь объяснил жене, что Остерман не может держаться Головкина, потому что сыновья последнего воспитаны для дипломатического поприща и ототрут Андрея Ивановича.
– Да и в зятья, – сказал светлейший в заключение, – взял Головкин Павлушку, который тоже норовит как бы послом сесть куда. А мне служить Остерман будет верно – я его воспитателем будущего царя сделаю. Передать материно наследство в дочерние или, вернее сказать, в зятнины руки нам не барыш. А из ребёнка коли вырастим царя – можно при нём долго держаться и всем править. Да и ученье можно в таком духе вести – говорит Остерман. Ну, и будут нужных людей держаться, да и то тех только, которых я допущу. А править и при бабушке, и при внучке мы, надеюсь, будем одинаково!
Княгиня Дарья Михайловна тяжело вздохнула.
– Что же, ты думаешь, не так, что ли? – молвил супруг, несколько недовольный недоверчивостью жены.
– Хорошо, как бы всё так было ладно, как ты рассказываешь… А ещё того лучше, если бы оставили нас под старость в чести да в довольстве хоть век кончить, – с каким-то горьким предчувствием тихо выговорила княгиня.
– Зачем же так? Я ещё имею в виду одно дельце! Такое, что покроет все наши протори и убытки и закрепит в наших руках власть.
– Пожалуйста, не пускайся очертя голову в опасность! Подумай, что ты не один… что есть у тебя – я и дети, которых должны мы пристроить…
– Об этом я более всего и думаю. Это одно и имею в виду, паче всего…
– Однако как же и кого из детей ты думаешь пристраивать? Поведай, друг мой, мне по крайности, как матери!
– Изволь… Почему не поведать? Тебе открыты все мои виды и мысли. Думаю я пристроить нашу Машу…
И Меньшиков рассказал о своём плане выдать дочь за царевича, объяснив при этом, что сын Сапеги намерен жениться на племяннице императрицы – Софье Скавронской. План этот не только не встретил одобрения княгини, но вызвал на лице её мрачную думу. Но, зная, что спорить с мужем в такие моменты, когда он заносился, бесполезно, – она только вздохнула и легла спать.
VII КОАЛИЦИЯ
– Не беспокойся… Приём, который нам сделан, даёт надежду, что короткие отъезды выправляют прекрасно наши дела и роняют друзей наших наповал. Когда я ехал назад, правда, думал и задумывался даже: что-то здесь встретит? Приехал – и отлегло от сердца. Верно, и впрямь я в сорочке родился!
– Смотри, Саша, не съешь блин непомасленный! Как ты станешь заноситься, веришь, на меня такая грусть находит, что я просто сама делаюсь не своя. Ни с того ни с сего защемит-защемит сердце, голова закружится; я холодею и сил лишаюсь.
– Ты просто-напросто больна. Ужо я Блументроста на тебя напущу. Смотри, пей у меня всё, что пропишет… шутить нечего головой…
– Да я знаю, в чём болезнь моя. Ей лекарства не дадут облегчения. Болит в сердце, друг мой, хочет ретивое вырваться, так бьётся и трепещет…
– Вестимо, болезнь… что ты мне ни рассказывай! Ни с того ни с сего вещун, как называют бабы, без порчи не приходит, и люди умные говорят: не порча то, а болесть; и врачевание отыщется у искусного лекаря, хоша бы и позапущено было… Всё же облегчение даст архиятер, коли наш Шульц не смыслит. Непременно завтра же пошлю за Блументростом!
– Оставь, пожалуйста, говорю тебе; недуг у меня в сердце. Коли не любила бы я тебя, не мучилась бы, слыша, как вороги подкапываются.
– Всё пустяки… Видела, что Сапега уж хвост поджимает. А Левенвольд сам заискивает, да я ещё не гораздо смотрю. Проучить надо. Головкину я уже шиш показал, подняв немца Остермана. С ним и за его спиной спать я могу спокойно: усерден и честен… а уж как дело знает! Первый человек – коли придётся отписываться. Умница и как покорён, почтителен, сама ведь ты знаешь, что тут говорить…
– А мне эта угодливость, Саша, веришь ли, очень подозрительна. Вспомни, что так же он ухаживал, недавно ещё, за Головкиным и за Брюсом… да и провёл того и другого… А Яков Вилимыч попрозорливее тебя, Саша, не обижайся за правду… очень тонкий человек!
– Так уж тонок, что я его, для лучшего спокою своего, держу всё подальше от Самой… Краснобай! С ним, конечно, я круто не поверну. Фельдмаршалом сделаем – только в отставку. Пусть учёный человек в книгу глядит да хлебец жуёт на старости. Всё ведь получил!
– Какой же у тебя смешной расчёт, прости меня, Саша, своего немца московского не пускаешь, а недавно ещё говаривал не раз, что он сделает всё, что ни прикажешь. А теперь за хитреца хватаешься, что сам, того и гляди, тебя продаст… ведь так?
– Он не дурак, поверь мне, Даша! Что же ему за расчёт за малость продавать меня, когда я могу дать больше, чем враги мои?
Тут князь объяснил жене, что Остерман не может держаться Головкина, потому что сыновья последнего воспитаны для дипломатического поприща и ототрут Андрея Ивановича.
– Да и в зятья, – сказал светлейший в заключение, – взял Головкин Павлушку, который тоже норовит как бы послом сесть куда. А мне служить Остерман будет верно – я его воспитателем будущего царя сделаю. Передать материно наследство в дочерние или, вернее сказать, в зятнины руки нам не барыш. А из ребёнка коли вырастим царя – можно при нём долго держаться и всем править. Да и ученье можно в таком духе вести – говорит Остерман. Ну, и будут нужных людей держаться, да и то тех только, которых я допущу. А править и при бабушке, и при внучке мы, надеюсь, будем одинаково!
Княгиня Дарья Михайловна тяжело вздохнула.
– Что же, ты думаешь, не так, что ли? – молвил супруг, несколько недовольный недоверчивостью жены.
– Хорошо, как бы всё так было ладно, как ты рассказываешь… А ещё того лучше, если бы оставили нас под старость в чести да в довольстве хоть век кончить, – с каким-то горьким предчувствием тихо выговорила княгиня.
– Зачем же так? Я ещё имею в виду одно дельце! Такое, что покроет все наши протори и убытки и закрепит в наших руках власть.
– Пожалуйста, не пускайся очертя голову в опасность! Подумай, что ты не один… что есть у тебя – я и дети, которых должны мы пристроить…
– Об этом я более всего и думаю. Это одно и имею в виду, паче всего…
– Однако как же и кого из детей ты думаешь пристраивать? Поведай, друг мой, мне по крайности, как матери!
– Изволь… Почему не поведать? Тебе открыты все мои виды и мысли. Думаю я пристроить нашу Машу…
И Меньшиков рассказал о своём плане выдать дочь за царевича, объяснив при этом, что сын Сапеги намерен жениться на племяннице императрицы – Софье Скавронской. План этот не только не встретил одобрения княгини, но вызвал на лице её мрачную думу. Но, зная, что спорить с мужем в такие моменты, когда он заносился, бесполезно, – она только вздохнула и легла спать.
VII КОАЛИЦИЯ
Наступило 8 февраля 1726 года.
В парадных комнатах Зимнего дворца раньше обыкновенного началась суетня. С бархатной мебели в большой зале сняли чехлы и стряхнули пыль, хотя не густо лежавшую, но успевшую-таки насесть и под полотном, со дня последнего бала. За час до полудня уже прохаживались по соседним аванзалам голштинские придворные. Они с чего-то напустили на себя такую же важность, как перед наступлением дня бракосочетания герцога их Карла-Фридриха, в минувшем году. Между ними на короткое время показался младший Левенвольд, но скоро исчез, очень искусно юркнув в коридорчик, шедший вдоль дворцового двора. По этому коридорчику он долетел до половины августейших внучат государыни и нашёл в приёмной великого князя троих князей Долгоруковых. Из этих особ Левенвольд знал только князя Василия Лукича, но совсем не знал двоюродного его брата, генерала Василия Владимировича, и ещё молодого красавца, которого оба брата Долгоруковы – знакомый и незнакомый Левенвольду – называли запросто Ваня.
К этому Ване, как видно, был очень милостив великий князь.
– Так ты говоришь, князь Василий Лукич, что бабушке сегодня не до нас и не до наших поздравлений «с добрым утром»?
– Нет, ваше высочество, о вашем личном засвидетельствовании почтения августейшей бабушке я не смею ничего сказать и докладываю вам почтительно только то, что в полдень её величество, как говорят, изволит открыть новое, небывалое доселе учреждение – Верховный тайный совет.
– Что же это такое за Верховный тайный совет? – спросил великий князь, обращаясь к объявившему ему об этом Долгорукову.
– Нечто вроде старинной боярской думы, я полагаю, где обсуждались государственные мероприятия и законы… равно принимались меры по случаю всякого рода неожиданных положений: наряды на посольства и съезды; суждения о мире и войне; новые правила для сборов и раскладок со всего государства; средства защиты и меры для развития торговли; назначение новых лиц правительственных…
– Довольно, довольно… эк ты сколько наговорил! Думаешь, что я так всё и запомню. Ошибаешься, князь Василий. Ты, братец, коли хочешь нас вразумить, так одно или два, не больше, дела сказал бы, да потолковитее. Ведь мы ещё недалеко премудрости-то книжной хлебнули. Не походи, пожалуйста, будь друг, на Андрея Остермана, что назначен при нас состоять в качестве помощника светлейшего. Уж ничего не видя, страх надоел мне. Всё не по нём, вишь, у нас делается. Не так я сижу, не так хожу… не так говорю… не умею голову прямо держать…
– Я, ваше высочество, нисколько не думал уподобляться или сравнивать себя с вашим надзирателем, и не смею думать, чтобы у меня хватило для того довольно учёности. А на спрос ваш, государь, что припоминал, то и говорил… И полагал я, что это надобно вам ведать, потому что, взросши, сами изволите заседать в сём Верховном совете…
– Что же я делать-то там буду? – спросил великий князь.
– Слушать дела и подписывать общие решения…
– А если я не буду согласен с ними, тогда что?
– Изволите ваши доводы несогласия объявить.
– А другие тоже?
– Точно так.
– Стало быть, впрямь хотят разумно дело вершить, а не как-нибудь, как бывало в обычае?
– Вершить дела, государь, – начал князь Василий Лукич, – всегда стараются по существу, уж кто приготовляет дело к слушанию в Сенате, выведет все выгоды или невыгоды, правды или неправды, оправдывая и защищая невинного.
– А мне так вот он говорит, – сказал великий князь, указывая на Ваню, – что разве одно дело из ста вершат по разуму и по совести… а все остальные – по взяткам…
– Я думаю не так, ваше высочество, – ответил князь Василий Владимирович. – Ване в этом можете не поверить. Он, верно, слышал такие речи, а доподлинно не знает, потому что не обращался с делами сам.
– А ты-то, князь Василий, много обращался? – молвил со злостью Ваня.
– Ты на меня бельмы-то не таращи так, а коли поправляют – прими с благодарностью! – оборвал князь Василий Владимирович, и юноша, сконфуженный, потерялся. Но великий князь, потрепав его по плечу, прибавил:
– Ничего, до свадьбы заживёт… ведь не чужой пожурил… и за дело… Не ври!
Левенвольд невольно улыбнулся, и, когда взгляд его встретился со взором Вани, в нём барон вычитал ужасную злость и жажду мщения.
– Волчонок совсем! – подумал он про себя и поворотил голову в сторону входной двери, из-за которой показались барон Остерман и светлейший князь Меньшиков.
На этот раз великий князь бросился к главному воспитателю очень дружелюбно; обнял его и получил покровительственный поцелуй. Остерман тоже, поцеловав сперва руку своего воспитанника, принял от него, казалось с большим чувством, поцелуй. Князья Долгоруковы вежливо раскланялись с светлейшим, и сконфуженный юноша очень ловко ускользнул за спины дядей и, стоя между ними, отвешивал Меньшикову, не заметившему его, усердные поклоны, один другого ниже, пока случайно брошенный светлейшим взгляд не открыл усердие его, вызвавшее на уста герцога Ингрии покровительственную улыбку.
– Это, кажется, наш новый камер-юнкер? – осведомился светлейший у князя Василия Лукича.
– Точно так, ваша светлость, Алексеев сынок, Иван…
– Он у вас, кажется, приучен к почтительности. Это хорошо. Так и следует. Что он у вас?
– Покуда юнкером. А хотелось бы, коли милость будет, хоша к великому князю в штат пристроить, – ответил князь Василий Владимирович.
– Пожалуй. Вежливых молодых людей у нас не так много, а при великом князе тем паче. Народ не такой, как следует. – И сам посмотрел на Маврина и Зейкина совсем не благосклонно.
Те невольно потупились. Василий Владимирович и Василий Лукич, оба разом, низко поклонились светлейшему и в один голос молвили:
– Не оставьте, ваша светлость, милостями вашими нашего недоросля.
– Ладно, ладно. Пусть здесь остаётся. Мы соизволяем.
Остерман что-то хотел сказать, как вошёл Балакирев и доложил:
– Государыня просит пожаловать в совет.
– Уж встала?! И немцы налицо? – спросил Меньшиков, как-то довольно странно протянув последние слова. В голосе его слышалось презрение.
– Её величество изволили сесть и по правую руку посадить его высочество герцога Голштинского с супругою, по левую – цесаревну; а там – все прочие… Вашей светлости место в замке оставлено, против её величества.
Меньшиков повернулся и стремительно вышел. За ним последовал Остерман.
В коридоре он спросил Меньшикова:
– Молодой князь Долгоруков был хорошо рекомендован уже вашей светлости… прежде?
– Нет, я его теперь только рассмотрел. Почтительный детина. А у нас все грубияны.
– Не мешало бы, если новый человек, попристальнее и потщательнее рассмотреть его… А то… при великом князе…
– Думаешь, в родню свою? Смотри же за ним! Конечно, от Долгоруковых мне ожидать многого не приходится. Вот и он мне говорил, указав на Балакирева, о котором-то, что пробовал уже мальчика против нас настраивать.
– Так не изволите ли дать покуда другое назначение юнкеру Долгорукову? – ещё задал вопрос Остерман.
Светлейший принял эту назойливость за желание себя учить и брюзгливо ответил:
– Знаешь, Андрей Иваныч, я немцев вообще люблю таких, которые дело своё отправляют всё как следует… а в наши дела соваться я и русским близким не даю. Ты хороший человек, а применяться к нашему норову не горазд.
– Здесь, ваша светлость, собственный интерес вашей милости заключается в окружении августейшего питомца только преданными вам людьми…
– Конечно… Спасибо за наставление. Почему не так? Только дай мне самому также к нему присмотреться. Вас, немцев, много теперь в голштинской шайке, и про тебя самого мне говорили, что ты и туда и сюда норовишь. Стало быть, с русскими родовитыми ладить мне ещё больше нужно…
Возражать на это Остерману было некогда, потому что они дошли до дверей залы, где собраны были члены Верховного совета.
Когда началось заседание, генерал-адмирал прочитал рапорт о состоянии флота, закончив перечислением наличности судов, годных для службы, да требованием средств на укомплектование команд и снабжение орудиями галер, готовых почти, на штапелях.
Требование генерал-адмирала принял к сердцу герцог Голштинский и стал что-то говорить вполголоса её величеству на немецком языке.
Головкин, сидевший подле цесаревны Елизаветы Петровны, пока продолжалась речь герцога, тихо сказал генерал-адмиралу:
– Верить вам мы вполне готовы, но для того, чтобы обсудить в полной мере необходимость держать нам такую, постоянно прибывающую, морскую силу, надо бы было, чтобы вас поддерживали ещё голос или два. Покойный государь сам был моряк и мог лично судить, что ему требовалось, а теперь в совете рассуждать некому, кроме вас.
– И мы в морском деле смекаем кое-что, коли в морские чины производились и морскими силами командовали перед врагом, – заметил, тоже негромко, князь Меньшиков.
– Говорите же, князь, какое ваше мнение? – спросила цесаревна Анна Петровна, очевидно желавшая найти какую-нибудь поддержку своему супругу.
Для него же вопрос о флоте, в видах содействия возвращению прав Голштинии, был теперь вопросом первой важности.
– Моё мнение, ваше высочество, буде изволите желать слышать его, одинаковое с генерал-адмиралом. А если господину канцлеру не кажется важным флот, то это потому, что на море он никогда не бывал и фрегата от шкуны не отличил бы, если бы не разная величина их.
Канцлер проглотил эту пилюлю, но не хотел совсем остаться в долгу:
– Я знания своего в морской части не объявляю, а думаю только, что один или два члена, знающие морское дело, кроме генерал-фельдмаршала и адмирала, в совете были бы не лишние, когда, кроме двоих, все мы тут ничего не смыслим. Приращение флота как военной силы идёт в государствах об руку с сухопутными силами и, не ожидая близкой войны, не делается… с одной стороны, чтобы соседей не тревожить, а с другой, при сокращении подушного сбора содержать и настоящие силы трудно. С военной силой рядом идёт и застройка крепостей…
– Я обозрел все крепости, пограничные с Речью Посполитой, и могу заявить, что гарнизоны следует немедленно пополнить, а к Курляндскому герцогству надлежит подвинуть ещё другой корпус, по зимнему пути, на всякий случай…
– Ваше величество! – не выдержал канцлер. – Господин генерал-фельдмаршал сейчас в совете заявляет даже о движении войск к границам; позвольте же узнать: с кем мы в войне находиться будем? Иностранной коллегии ничего подобного не дано знать, а нужда, стало быть, требует ведать, как и что сообщать послам дружественных держав…
– Никакого сообщения не следует делать, ваше величество, – тоже возвысив голос, ответил Меньшиков. – К чему господину канцлеру нужны оповещения наших внутренних распорядков?!
– Не нушно… не нушно… – с непривычною живостью поддержал герцог Голштинский Карл-Фридрих… – И сили, на всакий слюдшай, долынно имметь… сстес…
Канцлер поник головою.
– Конечно, нужно всегда иметь под рукою готовое войско, тем паче когда теперь требуется заранее сделать распределение сил и средств снабжения провиантом, – поддержал Толстой. – Это и без войны необходимо. И приходится скорее послать корпус, не мешкая, на Кавказ… чтобы не потерять плодов войны с Персиею, ведённой покойным государем. Господин канцлер, я надеюсь, не изволит похулить нашего объявления? Для внутреннего порядка нужно иметь достаточно войска… тоже…
Головкин из-под ресниц поглядел на Толстого сперва подозрительно, но, должно быть, успокоился, получив от него взгляд, говоривший: «Не беспокойся… эта пуля не в пользу Голштинии!..»
– Положение дел на юге, – начал теперь говорить довольно чисто, хотя и с заметным немецким акцентом, Остерман, – действительно таково, что требует вовремя снабжения персидского корпуса людьми в достаточном числе, а главное – выбора хорошего, опытного генерала, который умел бы и недостаток численности заменить разумною предприимчивостью. Самым подходящим вождём при персидском корпусе оказывается князь Василий Владимирович Долгоруков – умный, опытный, находчивый.
– Я против этого ничего не имею… Можно послать и его, – молвила государыня.
Головкин подумал, что испугавшее его вначале предположение о войне в Европе кануло в Лету; но он ошибся. Остерман, почтительно поклонившись её величеству, как бы своим решением поощрившей его для продолжения заявлений, взглянул на герцога Голштинского, не спускавшего с него глаз, и продолжал:
– Но… отделив от украинской армии в Персию достаточный деташемент, удобно передвинуть на новое квартирование полки, расположенные в Смоленской, Московской и Псковской провинциях – ближе к Риге и границе, согласно положению дел, усмотренному его светлостью при личном объезде по граничным крепостям, с целью инспектирования оборонительных средств… на всякий случай…
– Передвинуть теперь же, немедленно… не правда ли, мамаша? – поспешила цесаревна Анна Петровна.
Мать ответила ей наклонением головы в знак согласия, прибавив:
– Конечно, князь находит это нужным.
Головкин просто позеленел и, обратившись к герцогу с заметным дрожанием в голосе, ехидно поставил почтительный вопрос:
– Ваше высочество изволите, конечно, находить это нужным в виде угрозы Дании, давнишней союзнице России? Не мешает тогда уже прямо действовать… Ехать светлейшему князю в Лифлянды; по сборе войска посадить его на корабли и переехать прямо в Шлезвиг, без объявления… А там уже объявить. Пришли, мол, и заняли! Коротко и ясно! Ладно ли только так будет? Не поднимутся ли на нас тогда за Данию державы, подписавшие договор в качестве медиатирующей стороны в споре шведско-датском?
– До этого дело, надеюсь, не дойдёт; напрасно господин канцлер так думает! – отозвался Меньшиков. – А от командования – буде воля всемилостивейшей государыни меня на сие изберёт – не отрекаюсь. Нам места в Шлезвиге знакомы… Но, я полагаю, передвижения сил своих, хотя бы и ближе к берегу восточного моря, сделать никто нам не помешает! И можно указать господину канцлеру множество предлогов достаточных, буде его превосходительство отказывается их изобресть, по ходу дела, для объявления сильно затронутым в деле державам…
– Да, я признаюсь, – ответил Головкин, – не вижу никакого предлога, достаточно сильного, для оправдания в глазах держав наших движений. Никто после обещания её величества поддерживать голштинские требования не станет верить каким бы ни было нашим отговоркам.
– Да, когда бы мы уже прямо двинулись, согласно вашему совету, господин канцлер? Это – так! Но пока войско наше сосредоточится у Риги – ответ очень разумный есть: в Курляндии беспорядки и… мы не можем допустить, чтобы какая-нибудь другая держава, Франция например, старалась уничтожить права русской принцессы – вдовы, садя в курляндские герцоги своего кандидата. Хотя бы и называли его для вида саксонским принцем…
– Разумеется, предлог законный и ближе всего к русскому сердцу, – поддержал Толстой. – Только не нужно дальше Ревеля флота посылать и перестать высказывать открыто, что второму голштинскому принцу отдаётся вторая русская цесаревна, с островами на Балтийском море в приданое, – вдруг отрезал Пётр Андреевич.
С разными чувствами теперь взглянули на него герцог Голштинский и обе цесаревны. Младшая не удержалась и с хохотом послала ему рукою поцелуй. Императрица взглянула на Меньшикова, и его упорный взгляд, вероятно, подействовал на высказанное решение:
– Мы на второй брак ещё не давали согласия, и всё зависит от воли нашей дочери Лизы, которая нам сказала, что покуда идти замуж за Карла она не намерена.
– Тогда, ваше величество, приемлю смелость объявить, что с мнениями, высказанными здесь, в совете, в качестве заведующего иностранными делами я не встречаю разногласия, и относительно поездок светлейшего князя и расквартирования войск около Риги можно во всякое время дать успокоительные объяснения датскому послу и… английскому… не мешает! – заключил, растягивая умышленно последние слова, канцлер Головкин.
Герцог Голштинский и цесаревна Анна Петровна грустно потупились. Толстой ещё вставил:
– До времени можно, я думаю, тоже от объявлений этих воздержаться, чтобы не стеснять нам своих действий. Время объявления само скажется по ходу дел, при рассуждениях в совете…
– Я очень рада, господа, что вы в первое же собрание дошли до соглашенья, как и что удобнее делать, – молвила императрица, вставая с места, чтобы уйти.
Все также встали с мест. Герцог Голштинский схватил за руку царственную тёщу и с нескрываемым беспокойством произнёс скороговоркою, по-немецки:
– Не оставляйте, мутерхен, нашей бедной Голштинии в жертву!
– Будь покоен! – благосклонно обнадёжила его высочество императрица. – Работы по флоту и сборы войска будут продолжаться не останавливаясь. Так ведь ты думаешь, князь Александр Данилыч?
– Точно так, ваше величество! – почтительно наклонив голову, ответил светлейший и получил благодарный взгляд Анны Петровны, отправившейся вслед за матерью.
В дверях государыня остановилась и сказала:
– Прошу покорно, господа, с нами отобедать. Я только переоденусь. Александр Данилыч, пошли за Дарьей Михайловной!
– Я успею сам за ней съездить, ваше величество.
И он вышел, а за ним – Остерман. Прочие остались в зале на своих прежних местах за столом.
Толстой сел в стороне и задумался. Старцу представились, один за другим, делавшие предложения и заявления, и он стал глубже вникать в каждое из них, совершенно забыв об окружающих. Долго ли продолжалось это состояние, он не мог определить, и, вероятно, полёт идей увлёк бы его ещё дальше, если бы не Макаров, приглашавший подписать протокол.
– Подписать! А! Изволь… только дай пробежать, что тут у тебя настрочено.
– Я записывал всё, что только положили…
– Однако, кажется, не говорено было, чтобы Меньшиков теперь же ехал в Ригу?
– Можно оговорить, буде угодно – «если потребуют дела».
– Этак лучше будет… добавь же.
Макаров присел, дописывая.
– Никаких таких дел оказаться не может, – сделал возражение, в свою очередь прочитав этот же пункт протокола, Головкин.
– А государыня-то уполномочила светлейшего князя продолжать сборы войск! – напомнил Макаров.
– Ну, пожалуй, если так… А что ты, Алексей Васильич, не внёс моего предложения о пополнении совета ещё кем-нибудь из знающих дела, например, морские?
– Отстранили эту надобность молчанием и заявлением светлейшего, что по представлениям генерал-адмирала князь, как адмирал, может судить основательно…
– Мало ли что он! Нашлись бы и лучше знающие дело…
– Из сенаторов нет теперь никого, – смело ответил Макаров, – а не сенаторов нельзя сажать в совет.
– Есть и из сенаторов знающие. Павел Иваныч, например…
– Он совсем не моряк и во флоте ничего не смыслит! – ответил генерал-адмирал.
– Не понимаю, граф Фёдор Матвеич, тебе-то из чего идти против увеличения числа членов этого совета, в котором наших, русских голосов, при разногласиях, всегда будет меньше немцев? Представь ты, что сторону немца Остермана будут держать герцог Голштинский, жена его и, скорее всего, Елизавета Петровна да Меньшиков. Всех же нас остальных сосчитай, насколько будет меньше? Как же не надобно, вы говорите, увеличить число русаков в совете?
– Согласен, только… Павел Иваныч едва ли при этом большинстве примкнёт к нашему меньшинству! – ответил умный Апраксин. – Кого другого – пожалуй… Его – нет! За него я не хочу ручаться…
– И я тоже, – выговорил лениво Толстой.
– Кого же бы ты думал, граф Пётр Андреевич? – спросил Головкин, как видно, сильно затронутый за живое невыгодным для него составом членов совета.
В парадных комнатах Зимнего дворца раньше обыкновенного началась суетня. С бархатной мебели в большой зале сняли чехлы и стряхнули пыль, хотя не густо лежавшую, но успевшую-таки насесть и под полотном, со дня последнего бала. За час до полудня уже прохаживались по соседним аванзалам голштинские придворные. Они с чего-то напустили на себя такую же важность, как перед наступлением дня бракосочетания герцога их Карла-Фридриха, в минувшем году. Между ними на короткое время показался младший Левенвольд, но скоро исчез, очень искусно юркнув в коридорчик, шедший вдоль дворцового двора. По этому коридорчику он долетел до половины августейших внучат государыни и нашёл в приёмной великого князя троих князей Долгоруковых. Из этих особ Левенвольд знал только князя Василия Лукича, но совсем не знал двоюродного его брата, генерала Василия Владимировича, и ещё молодого красавца, которого оба брата Долгоруковы – знакомый и незнакомый Левенвольду – называли запросто Ваня.
К этому Ване, как видно, был очень милостив великий князь.
– Так ты говоришь, князь Василий Лукич, что бабушке сегодня не до нас и не до наших поздравлений «с добрым утром»?
– Нет, ваше высочество, о вашем личном засвидетельствовании почтения августейшей бабушке я не смею ничего сказать и докладываю вам почтительно только то, что в полдень её величество, как говорят, изволит открыть новое, небывалое доселе учреждение – Верховный тайный совет.
– Что же это такое за Верховный тайный совет? – спросил великий князь, обращаясь к объявившему ему об этом Долгорукову.
– Нечто вроде старинной боярской думы, я полагаю, где обсуждались государственные мероприятия и законы… равно принимались меры по случаю всякого рода неожиданных положений: наряды на посольства и съезды; суждения о мире и войне; новые правила для сборов и раскладок со всего государства; средства защиты и меры для развития торговли; назначение новых лиц правительственных…
– Довольно, довольно… эк ты сколько наговорил! Думаешь, что я так всё и запомню. Ошибаешься, князь Василий. Ты, братец, коли хочешь нас вразумить, так одно или два, не больше, дела сказал бы, да потолковитее. Ведь мы ещё недалеко премудрости-то книжной хлебнули. Не походи, пожалуйста, будь друг, на Андрея Остермана, что назначен при нас состоять в качестве помощника светлейшего. Уж ничего не видя, страх надоел мне. Всё не по нём, вишь, у нас делается. Не так я сижу, не так хожу… не так говорю… не умею голову прямо держать…
– Я, ваше высочество, нисколько не думал уподобляться или сравнивать себя с вашим надзирателем, и не смею думать, чтобы у меня хватило для того довольно учёности. А на спрос ваш, государь, что припоминал, то и говорил… И полагал я, что это надобно вам ведать, потому что, взросши, сами изволите заседать в сём Верховном совете…
– Что же я делать-то там буду? – спросил великий князь.
– Слушать дела и подписывать общие решения…
– А если я не буду согласен с ними, тогда что?
– Изволите ваши доводы несогласия объявить.
– А другие тоже?
– Точно так.
– Стало быть, впрямь хотят разумно дело вершить, а не как-нибудь, как бывало в обычае?
– Вершить дела, государь, – начал князь Василий Лукич, – всегда стараются по существу, уж кто приготовляет дело к слушанию в Сенате, выведет все выгоды или невыгоды, правды или неправды, оправдывая и защищая невинного.
– А мне так вот он говорит, – сказал великий князь, указывая на Ваню, – что разве одно дело из ста вершат по разуму и по совести… а все остальные – по взяткам…
– Я думаю не так, ваше высочество, – ответил князь Василий Владимирович. – Ване в этом можете не поверить. Он, верно, слышал такие речи, а доподлинно не знает, потому что не обращался с делами сам.
– А ты-то, князь Василий, много обращался? – молвил со злостью Ваня.
– Ты на меня бельмы-то не таращи так, а коли поправляют – прими с благодарностью! – оборвал князь Василий Владимирович, и юноша, сконфуженный, потерялся. Но великий князь, потрепав его по плечу, прибавил:
– Ничего, до свадьбы заживёт… ведь не чужой пожурил… и за дело… Не ври!
Левенвольд невольно улыбнулся, и, когда взгляд его встретился со взором Вани, в нём барон вычитал ужасную злость и жажду мщения.
– Волчонок совсем! – подумал он про себя и поворотил голову в сторону входной двери, из-за которой показались барон Остерман и светлейший князь Меньшиков.
На этот раз великий князь бросился к главному воспитателю очень дружелюбно; обнял его и получил покровительственный поцелуй. Остерман тоже, поцеловав сперва руку своего воспитанника, принял от него, казалось с большим чувством, поцелуй. Князья Долгоруковы вежливо раскланялись с светлейшим, и сконфуженный юноша очень ловко ускользнул за спины дядей и, стоя между ними, отвешивал Меньшикову, не заметившему его, усердные поклоны, один другого ниже, пока случайно брошенный светлейшим взгляд не открыл усердие его, вызвавшее на уста герцога Ингрии покровительственную улыбку.
– Это, кажется, наш новый камер-юнкер? – осведомился светлейший у князя Василия Лукича.
– Точно так, ваша светлость, Алексеев сынок, Иван…
– Он у вас, кажется, приучен к почтительности. Это хорошо. Так и следует. Что он у вас?
– Покуда юнкером. А хотелось бы, коли милость будет, хоша к великому князю в штат пристроить, – ответил князь Василий Владимирович.
– Пожалуй. Вежливых молодых людей у нас не так много, а при великом князе тем паче. Народ не такой, как следует. – И сам посмотрел на Маврина и Зейкина совсем не благосклонно.
Те невольно потупились. Василий Владимирович и Василий Лукич, оба разом, низко поклонились светлейшему и в один голос молвили:
– Не оставьте, ваша светлость, милостями вашими нашего недоросля.
– Ладно, ладно. Пусть здесь остаётся. Мы соизволяем.
Остерман что-то хотел сказать, как вошёл Балакирев и доложил:
– Государыня просит пожаловать в совет.
– Уж встала?! И немцы налицо? – спросил Меньшиков, как-то довольно странно протянув последние слова. В голосе его слышалось презрение.
– Её величество изволили сесть и по правую руку посадить его высочество герцога Голштинского с супругою, по левую – цесаревну; а там – все прочие… Вашей светлости место в замке оставлено, против её величества.
Меньшиков повернулся и стремительно вышел. За ним последовал Остерман.
В коридоре он спросил Меньшикова:
– Молодой князь Долгоруков был хорошо рекомендован уже вашей светлости… прежде?
– Нет, я его теперь только рассмотрел. Почтительный детина. А у нас все грубияны.
– Не мешало бы, если новый человек, попристальнее и потщательнее рассмотреть его… А то… при великом князе…
– Думаешь, в родню свою? Смотри же за ним! Конечно, от Долгоруковых мне ожидать многого не приходится. Вот и он мне говорил, указав на Балакирева, о котором-то, что пробовал уже мальчика против нас настраивать.
– Так не изволите ли дать покуда другое назначение юнкеру Долгорукову? – ещё задал вопрос Остерман.
Светлейший принял эту назойливость за желание себя учить и брюзгливо ответил:
– Знаешь, Андрей Иваныч, я немцев вообще люблю таких, которые дело своё отправляют всё как следует… а в наши дела соваться я и русским близким не даю. Ты хороший человек, а применяться к нашему норову не горазд.
– Здесь, ваша светлость, собственный интерес вашей милости заключается в окружении августейшего питомца только преданными вам людьми…
– Конечно… Спасибо за наставление. Почему не так? Только дай мне самому также к нему присмотреться. Вас, немцев, много теперь в голштинской шайке, и про тебя самого мне говорили, что ты и туда и сюда норовишь. Стало быть, с русскими родовитыми ладить мне ещё больше нужно…
Возражать на это Остерману было некогда, потому что они дошли до дверей залы, где собраны были члены Верховного совета.
Когда началось заседание, генерал-адмирал прочитал рапорт о состоянии флота, закончив перечислением наличности судов, годных для службы, да требованием средств на укомплектование команд и снабжение орудиями галер, готовых почти, на штапелях.
Требование генерал-адмирала принял к сердцу герцог Голштинский и стал что-то говорить вполголоса её величеству на немецком языке.
Головкин, сидевший подле цесаревны Елизаветы Петровны, пока продолжалась речь герцога, тихо сказал генерал-адмиралу:
– Верить вам мы вполне готовы, но для того, чтобы обсудить в полной мере необходимость держать нам такую, постоянно прибывающую, морскую силу, надо бы было, чтобы вас поддерживали ещё голос или два. Покойный государь сам был моряк и мог лично судить, что ему требовалось, а теперь в совете рассуждать некому, кроме вас.
– И мы в морском деле смекаем кое-что, коли в морские чины производились и морскими силами командовали перед врагом, – заметил, тоже негромко, князь Меньшиков.
– Говорите же, князь, какое ваше мнение? – спросила цесаревна Анна Петровна, очевидно желавшая найти какую-нибудь поддержку своему супругу.
Для него же вопрос о флоте, в видах содействия возвращению прав Голштинии, был теперь вопросом первой важности.
– Моё мнение, ваше высочество, буде изволите желать слышать его, одинаковое с генерал-адмиралом. А если господину канцлеру не кажется важным флот, то это потому, что на море он никогда не бывал и фрегата от шкуны не отличил бы, если бы не разная величина их.
Канцлер проглотил эту пилюлю, но не хотел совсем остаться в долгу:
– Я знания своего в морской части не объявляю, а думаю только, что один или два члена, знающие морское дело, кроме генерал-фельдмаршала и адмирала, в совете были бы не лишние, когда, кроме двоих, все мы тут ничего не смыслим. Приращение флота как военной силы идёт в государствах об руку с сухопутными силами и, не ожидая близкой войны, не делается… с одной стороны, чтобы соседей не тревожить, а с другой, при сокращении подушного сбора содержать и настоящие силы трудно. С военной силой рядом идёт и застройка крепостей…
– Я обозрел все крепости, пограничные с Речью Посполитой, и могу заявить, что гарнизоны следует немедленно пополнить, а к Курляндскому герцогству надлежит подвинуть ещё другой корпус, по зимнему пути, на всякий случай…
– Ваше величество! – не выдержал канцлер. – Господин генерал-фельдмаршал сейчас в совете заявляет даже о движении войск к границам; позвольте же узнать: с кем мы в войне находиться будем? Иностранной коллегии ничего подобного не дано знать, а нужда, стало быть, требует ведать, как и что сообщать послам дружественных держав…
– Никакого сообщения не следует делать, ваше величество, – тоже возвысив голос, ответил Меньшиков. – К чему господину канцлеру нужны оповещения наших внутренних распорядков?!
– Не нушно… не нушно… – с непривычною живостью поддержал герцог Голштинский Карл-Фридрих… – И сили, на всакий слюдшай, долынно имметь… сстес…
Канцлер поник головою.
– Конечно, нужно всегда иметь под рукою готовое войско, тем паче когда теперь требуется заранее сделать распределение сил и средств снабжения провиантом, – поддержал Толстой. – Это и без войны необходимо. И приходится скорее послать корпус, не мешкая, на Кавказ… чтобы не потерять плодов войны с Персиею, ведённой покойным государем. Господин канцлер, я надеюсь, не изволит похулить нашего объявления? Для внутреннего порядка нужно иметь достаточно войска… тоже…
Головкин из-под ресниц поглядел на Толстого сперва подозрительно, но, должно быть, успокоился, получив от него взгляд, говоривший: «Не беспокойся… эта пуля не в пользу Голштинии!..»
– Положение дел на юге, – начал теперь говорить довольно чисто, хотя и с заметным немецким акцентом, Остерман, – действительно таково, что требует вовремя снабжения персидского корпуса людьми в достаточном числе, а главное – выбора хорошего, опытного генерала, который умел бы и недостаток численности заменить разумною предприимчивостью. Самым подходящим вождём при персидском корпусе оказывается князь Василий Владимирович Долгоруков – умный, опытный, находчивый.
– Я против этого ничего не имею… Можно послать и его, – молвила государыня.
Головкин подумал, что испугавшее его вначале предположение о войне в Европе кануло в Лету; но он ошибся. Остерман, почтительно поклонившись её величеству, как бы своим решением поощрившей его для продолжения заявлений, взглянул на герцога Голштинского, не спускавшего с него глаз, и продолжал:
– Но… отделив от украинской армии в Персию достаточный деташемент, удобно передвинуть на новое квартирование полки, расположенные в Смоленской, Московской и Псковской провинциях – ближе к Риге и границе, согласно положению дел, усмотренному его светлостью при личном объезде по граничным крепостям, с целью инспектирования оборонительных средств… на всякий случай…
– Передвинуть теперь же, немедленно… не правда ли, мамаша? – поспешила цесаревна Анна Петровна.
Мать ответила ей наклонением головы в знак согласия, прибавив:
– Конечно, князь находит это нужным.
Головкин просто позеленел и, обратившись к герцогу с заметным дрожанием в голосе, ехидно поставил почтительный вопрос:
– Ваше высочество изволите, конечно, находить это нужным в виде угрозы Дании, давнишней союзнице России? Не мешает тогда уже прямо действовать… Ехать светлейшему князю в Лифлянды; по сборе войска посадить его на корабли и переехать прямо в Шлезвиг, без объявления… А там уже объявить. Пришли, мол, и заняли! Коротко и ясно! Ладно ли только так будет? Не поднимутся ли на нас тогда за Данию державы, подписавшие договор в качестве медиатирующей стороны в споре шведско-датском?
– До этого дело, надеюсь, не дойдёт; напрасно господин канцлер так думает! – отозвался Меньшиков. – А от командования – буде воля всемилостивейшей государыни меня на сие изберёт – не отрекаюсь. Нам места в Шлезвиге знакомы… Но, я полагаю, передвижения сил своих, хотя бы и ближе к берегу восточного моря, сделать никто нам не помешает! И можно указать господину канцлеру множество предлогов достаточных, буде его превосходительство отказывается их изобресть, по ходу дела, для объявления сильно затронутым в деле державам…
– Да, я признаюсь, – ответил Головкин, – не вижу никакого предлога, достаточно сильного, для оправдания в глазах держав наших движений. Никто после обещания её величества поддерживать голштинские требования не станет верить каким бы ни было нашим отговоркам.
– Да, когда бы мы уже прямо двинулись, согласно вашему совету, господин канцлер? Это – так! Но пока войско наше сосредоточится у Риги – ответ очень разумный есть: в Курляндии беспорядки и… мы не можем допустить, чтобы какая-нибудь другая держава, Франция например, старалась уничтожить права русской принцессы – вдовы, садя в курляндские герцоги своего кандидата. Хотя бы и называли его для вида саксонским принцем…
– Разумеется, предлог законный и ближе всего к русскому сердцу, – поддержал Толстой. – Только не нужно дальше Ревеля флота посылать и перестать высказывать открыто, что второму голштинскому принцу отдаётся вторая русская цесаревна, с островами на Балтийском море в приданое, – вдруг отрезал Пётр Андреевич.
С разными чувствами теперь взглянули на него герцог Голштинский и обе цесаревны. Младшая не удержалась и с хохотом послала ему рукою поцелуй. Императрица взглянула на Меньшикова, и его упорный взгляд, вероятно, подействовал на высказанное решение:
– Мы на второй брак ещё не давали согласия, и всё зависит от воли нашей дочери Лизы, которая нам сказала, что покуда идти замуж за Карла она не намерена.
– Тогда, ваше величество, приемлю смелость объявить, что с мнениями, высказанными здесь, в совете, в качестве заведующего иностранными делами я не встречаю разногласия, и относительно поездок светлейшего князя и расквартирования войск около Риги можно во всякое время дать успокоительные объяснения датскому послу и… английскому… не мешает! – заключил, растягивая умышленно последние слова, канцлер Головкин.
Герцог Голштинский и цесаревна Анна Петровна грустно потупились. Толстой ещё вставил:
– До времени можно, я думаю, тоже от объявлений этих воздержаться, чтобы не стеснять нам своих действий. Время объявления само скажется по ходу дел, при рассуждениях в совете…
– Я очень рада, господа, что вы в первое же собрание дошли до соглашенья, как и что удобнее делать, – молвила императрица, вставая с места, чтобы уйти.
Все также встали с мест. Герцог Голштинский схватил за руку царственную тёщу и с нескрываемым беспокойством произнёс скороговоркою, по-немецки:
– Не оставляйте, мутерхен, нашей бедной Голштинии в жертву!
– Будь покоен! – благосклонно обнадёжила его высочество императрица. – Работы по флоту и сборы войска будут продолжаться не останавливаясь. Так ведь ты думаешь, князь Александр Данилыч?
– Точно так, ваше величество! – почтительно наклонив голову, ответил светлейший и получил благодарный взгляд Анны Петровны, отправившейся вслед за матерью.
В дверях государыня остановилась и сказала:
– Прошу покорно, господа, с нами отобедать. Я только переоденусь. Александр Данилыч, пошли за Дарьей Михайловной!
– Я успею сам за ней съездить, ваше величество.
И он вышел, а за ним – Остерман. Прочие остались в зале на своих прежних местах за столом.
Толстой сел в стороне и задумался. Старцу представились, один за другим, делавшие предложения и заявления, и он стал глубже вникать в каждое из них, совершенно забыв об окружающих. Долго ли продолжалось это состояние, он не мог определить, и, вероятно, полёт идей увлёк бы его ещё дальше, если бы не Макаров, приглашавший подписать протокол.
– Подписать! А! Изволь… только дай пробежать, что тут у тебя настрочено.
– Я записывал всё, что только положили…
– Однако, кажется, не говорено было, чтобы Меньшиков теперь же ехал в Ригу?
– Можно оговорить, буде угодно – «если потребуют дела».
– Этак лучше будет… добавь же.
Макаров присел, дописывая.
– Никаких таких дел оказаться не может, – сделал возражение, в свою очередь прочитав этот же пункт протокола, Головкин.
– А государыня-то уполномочила светлейшего князя продолжать сборы войск! – напомнил Макаров.
– Ну, пожалуй, если так… А что ты, Алексей Васильич, не внёс моего предложения о пополнении совета ещё кем-нибудь из знающих дела, например, морские?
– Отстранили эту надобность молчанием и заявлением светлейшего, что по представлениям генерал-адмирала князь, как адмирал, может судить основательно…
– Мало ли что он! Нашлись бы и лучше знающие дело…
– Из сенаторов нет теперь никого, – смело ответил Макаров, – а не сенаторов нельзя сажать в совет.
– Есть и из сенаторов знающие. Павел Иваныч, например…
– Он совсем не моряк и во флоте ничего не смыслит! – ответил генерал-адмирал.
– Не понимаю, граф Фёдор Матвеич, тебе-то из чего идти против увеличения числа членов этого совета, в котором наших, русских голосов, при разногласиях, всегда будет меньше немцев? Представь ты, что сторону немца Остермана будут держать герцог Голштинский, жена его и, скорее всего, Елизавета Петровна да Меньшиков. Всех же нас остальных сосчитай, насколько будет меньше? Как же не надобно, вы говорите, увеличить число русаков в совете?
– Согласен, только… Павел Иваныч едва ли при этом большинстве примкнёт к нашему меньшинству! – ответил умный Апраксин. – Кого другого – пожалуй… Его – нет! За него я не хочу ручаться…
– И я тоже, – выговорил лениво Толстой.
– Кого же бы ты думал, граф Пётр Андреевич? – спросил Головкин, как видно, сильно затронутый за живое невыгодным для него составом членов совета.