– Ваше величество, позвольте мне, в качестве облагодетельствованного вашим августейшим вниманием, ответить на тост министра вашего светлейшего зятя: пожеланием благ вашему и голштинскому родам, соединяющимся для будущего благоденствия.
   – Благодарю, князь, вы отгадываете моё желание; уполномочиваю вас, в качестве моего преданного, как вы говорите, слуги… фельдмаршала моего, произнести…
   Сапега поднял бокал и громким голосом произнёс:
   – Да здравствуют августейшие родственные фамилии, императорский род всероссийский и герцогский Голштейн-Готторпский, в лице юных отраслей их, ныне соединённых на общее благо! Урраа!
   Громовое «ура!» всех присутствующих покрыло произносившего пожелание, и под громом его как бы очувствовался светлейший. Он обвёл глазами вокруг себя, словно не понимая, что делается. Взгляд его остановился на кавалере, чокающемся с императрицею.
   Мгновение – и этот отважный чокальщик подлетел к герцогу голштинскому, и тут-то Меньшиков понял, что Сапега, названый его брат, явно, должно быть, идёт против него, присваивая себе его роль. Он не утерпел. Встал, подошёл к нему и спросил, меряя глазами дерзновенного:
   – Кто тебе, чужеземцу, дал право за нас пускаться выражать пожелание?..
   – Служба и должность, мне пожалованная её величеством.
   – Какая?
   – Сан фельдмаршала!
   – Кто это тебе такую чуху отпустил?
   – Пожаловала меня лично Сама, её величество.
   – Не слыхал! Не понимаю…
   – Тебе и то не удаётся понять, что следует делать, чтобы не ставить свою повелительницу в неприличное положение, да ещё в такой торжественный день, как сегодня, и… ещё за столом…
   – Не тебе меня учить! Я сам могу и хочу тебя поучить.
   – Поздно!
   – Просто прогоню…
   – Не смеши!
   – Смотри, вместо смеха не было бы слез.
   – Я не ребёнок, а ты хотя поглупел, как старая баба, а всё же не нянька моя. Одумайся: где ты и что ты несёшь? Мы равны с тобой теперь чином. Как же ты мне угрожаешь?..
   – Я тебе докажу, что не равны… Я…
   – Князь! Государыня просит, – взяв за руку Меньшикова, произнёс полушёпотом Ягужинский и, не давая ему передохнуть, потащил к императрице.
   – Князь, – произнесла шёпотом, гневно государыня, – я просто не понимаю, что с тобой делается!
   – Государыня! Я не могу терпеть унижение от въезжих сюда самозванцев.
   – Я Сапегу пожаловала в фельдмаршалы… он не самозванец… Я ему очень благодарна за то, что он вывел всех из затруднения, устроенного вашею милостью…
   Меньшиков поник головой и проворчал:
   – Новая напраслина!
   – Спроси, князь, у Дарьи Михайловны: она лучше всех тебе объяснит это; а теперь прошу не заводить ссоры.
   Светлейший сел на своё место мрачнее ночи. Гордость его была глубоко уязвлена, а сознания, что он сам единственный виновник афронта, у Меньшикова никогда не было. Он всегда относил свои неудачи и неприятности нисколько не к себе, а все к зависти и ненависти врагов, ни на минуту не начиная сомневаться, что есть что-то неладное и в его действиях. Это не раз раскрывала перед самолюбивым супругом княгиня Дарья Михайловна. Теперь и она была в мрачном настроении, зная норов мужа и понимая, что пассаж его, на свадьбе едва ли сойдёт легко, а главное, что и Сапегу, которого княгиня очень уважала, светлейший сделал врагом своим, как думала она теперь. Вмешательство Сапеги княгиня объяснила себе совсем не так, как князь, а, скорее, желанием его же выручить, прекратив тяжёлое положение, всеми равно чувствуемое и бившее в глаза. Без сомнения, думала княгиня, не явись Сапега, голштинский герцог окончательно бы разгневался и положение создалось бы ещё худшее! А теперь, с Самой одной – можно ещё сговорить и указать ей резоны, которые примутся и объяснятся к выгоде Данилыча. На него давно уже оборотились глаза всех, и на всех лицах можно было прочесть невыгодное для князя решение.
   Как ни был раздражён Меньшиков, но и он понял неловкость своего положения. Чтобы выпутаться из него, князь схватил бокал шампанского и, подлетев к царевне Анне Петровне, воскликнул:
   – Ваше высочество! Я оказался невольно преступником перед вами, омрачив светлый праздник вашего соединения раздумьем, осилившим меня, преданнейшего слугу вашего родителя: когда я меньше всего должен был поддаваться иному чувству кроме почтительной радости. Но… что сделалось – сделалось невольно, потому что овладел моим рассудком мой повелитель, ваш родитель, с которым делили мы и горькое, и сладкое! Я вспомнил о нём и о том, что он не раз мне говорил: «Уж вот как мы с тобой попируем на свадьбе Аннушки!» Я сижу здесь, а он!.. – У Меньшикова брызнули слёзы, трудно сказать, искренние или поддельные, но мгновенно пролившиеся и сообщившие волнение голосу князя, замолкшего на мгновение, чтобы сильнее продолжать начатую речь: – Я, видите, и теперь не мог справиться с собой, высказывая то, что овладело моею мыслью, когда я совсем забыл, где я… Представился мне государь, советующийся о вашем приёме, светлейший герцог! – Князь приблизил бокал свой к бокалу в руке герцога, и тот невольно чокнулся со светлейшим. – Я, говорил государь, приму его в сыновья, потому что он сирота и сосед его сильно теснит. А сделав своим зятем, я ему помогу. И тогда… процветет Голштиния… под нашею охраной!
   Герцог затрепетал и со слезами на глазах прервал провозвестника благоденствия его родины:
   – Поцелуемся, князь! Верховный маршал, ты утешил меня так неожиданно, и… я, – раздался звук поцелуя, – никогда не забуду, что ты напоминаешь моей державной матушке завет отца о защите… Я тебя понимаю, и… печаль, что до сих пор нельзя было мне помочь… тебя возмутила … повергнув в раздумье…
   – Истинно так, ваше высочество! Я только и думаю и думал, как напомнить и выполнить завет моего благодетеля, который, любя нашу Богом венчанную повелительницу, разделял свою горячую привязанность между нею и родительскою любовью к вашему высочеству, высокобрачная цесаревна Анна Петровна! Прокричать вам с супругом «виват!» и засвидетельствовать искреннее всех свою готовность служить вашему высочеству, в настоящем привете в день вашего соединения, может и хочет Александр Меньшиков!..
   – Я всегда была в том уверена, светлейший! – воскликнула Анна Петровна, поцеловав князя и чокнувшись с ним, отпив одновременно с ним из своего бокала.
   – Ура! Да здравствуют Анна с Карлом Фридрихом и наша общая благодетельница, мать Екатерина Алексеевна! – докончил снова перед монархиней Меньшиков.
   – Охотно принимаю благожелания и пью за твоё здоровье, князь! – вещала государыня, целуя в лоб князя и прошептав:
   – Поправился, слава Богу!
   – Вы мне отпустите, ваше величество, мою невольную прошибность и смелость, с которою я высказал намерения в Бозе почившего монарха и супруга вашего величества…
   – Я сама разделяю вполне эту мысль государя… Что ты, князь, мне напомнил его мысли, я тебе вдвойне благодарна. Это даёт мне новую силу поддержать наши общие требования чем Бог поможет!
   – Ура! – крикнули голштинцы. Отозвались лишь немногие русские (в том числе Меньшиков, Ягужинский, Толстой, Бутурлин, Апраксин, Ушаков из своего угла, Чернышёв и преображенские офицеры). Государыня окинула взглядом промолчавших.
   Бассевич, встретив Меньшикова у оставленного им места и чокнувшись дружески, сказал не без экстаза:
   – За новый мир и восстановление прежних отношений!
   – Вольно же тебе, не разобравши дела, меня считать врагом вашим и общим, – отозвался не без горечи князь.
   – И со мною мир, что ли? – приближая бокал, сказал Сапега. – Я не злопамятен… тем более когда ты был несправедлив против меня не сообразивши, а теперь…
   – Я понял, что ты не во вред мне действовал, хочешь сказать? Понял и… прости, что обидел…
   – Это чёрт, а не мужик! – ехидно, сквозь зубы процедил Головкин. – Легко ли сказать… эку вяху отпустил – торжественно заставил государыню дать обязательство вступиться за Голштинию! Ведь это прямая угроза Дании? И при посланниках, при всех… Мошенник! Ведь это – война в близком будущем! Отписывайся тут как знаешь!
   Шафиров, сидя через пять человек, наискось от канцлера, слушая филиппику, не пропустил из неё ни одного слова и, когда сконфуженный дипломат закончил, проговорил, обращаясь к своему соседу:
   – Коли возникнут затрудения из заявлений монархини и заслуженные дельцы голову потеряют, авось и мы, некошные, пригодимся – изыщем какие ни есть конъюнктуры… как в старину, бывало…
   Миловидный барон Остерман чем-то очень интересным занимал своего собеседника, прусского посла, исподтишка посмеиваясь с чуть приметною улыбкою. Беседовал он с человеком, на лице которого ещё труднее было что-либо подсмотреть. На круглой, розовой, нежной, почти женственной физиономии барона Мардефельда, казалось, никогда не выступало ни одно чувство, – и самые глаза его смотрели как-то сонно; а разговор шёл об ответе Екатерины Меньшикову. Мардефельд, слышавший, как и Остерман, воркотню Головкина, находил опасения канцлера основательными. А хитрец, его собеседник, вставлял в каждое заканчиваемое им предложение слова – «согласно ходу дел и обстоятельствам». Этим замечанием, понятно, он сбивал его с толку; так что Мардефельд, несколько уже рассердясь, ответил наконец: «Обстоятельства и дела сами собою!» И остался окончательно в недоумении, не понимая, что этим хотел сказать Остерман.
   В это время раздались звуки труб и стали подавать сласти. Проглотив свою порцию желе и мороженого, гости встали с мест с бокалами в руке, и Ягужинский в качестве второго маршала провозгласил тост:
   – Да будут дни высоконовобрачных так же ясны и светлы, как день благословения их союза!
   – А я за что? – шутливо спросил Матвей Алексеевич Ржевский. – Ведь мы пойдём за их же дело; стало, Александру Андреевичу и по долгу звания своего камергерства нас должно угощать…
   – Шутники вы, я вижу, – подойдя при последних словах и вслушавшись в предмет разговора, произнёс друг всех троих, прокурор главного магистрата князь Фёдор Фёдорович Барятинский. – Вы уж собираетесь литки запивать, а спросили бы – деньги-то где, чтобы вас двинуть? Последние крохи собрали на свадьбу… а по манифесту при воцарении скидка с подушных, – взять и на то, что нужно, неоткуда. Стало быть, всё останется словами, пущенными на ветер. Александр Данилыч мастер зайчиков пущать, когда лиха беда-невзгода придёт и окрысится на него. А чтобы за дело встать, кто же не знает, что его не хватит?! Да он даже и думать, я полагаю, забыл теперь о том, что высказано им. Всё сошло прекрасно, чего же лучше?! А кому охота верить его словам как святому Евангелию – и то не заказано.
   – И верю, и заставлю верить других, что дело голштинское должно пойти теперь же, – вмешался, заговорив по-немецки, понимавший хорошо русскую речь (освоившись с нею, бывши в плену у нас) один из любимцев герцога голштинского, граф Вахтмейстер, на радостях монаршего обещания хвативший через край.
   Друзья посмотрели на него с разными чувствами и молча разошлись в разные стороны.
   Вахтмейстер один сел на скамейку и продолжал по-немецки ораторствовать.
   – Нет, г-жа Дания! Прощенья просим, – не угодно ли пройти с нами менуэт в первой паре… Мы вам покажем новый фортель, как из-под носа губы украсть. Хе-хе-хе! Мы не другие кто, не шведы например… Русские дают принцессу нам в государыни – так не угодно ли завоевать для неё королевство у датского камрада. Меньше как выгнать датчан на острова мы не хотим. И ни на что другое не согласны! Даёте – ладно! Подадим руку и забудем прошлые счёты… так и быть! Не хотите – пиф-паф! Флот в шестьдесят кораблей, сто тысяч войска – и Копенгаген затрещит! Непременно!
   К пьяному подошёл ловкий франтик – Берхгольц.
   – Любезный граф, – сказал он ему с напускным почтением, – Его высочество очень беспокоится о вашем отсутствии. Вас ждут на свидание в одной из зал дворцовых. В той, куда я приведу вас… подождите… а там…
   – Туда придёт его высочество? Прекрасно! А я тем временем соображу, как начинать. Знаете, я обдумываю кампанию против Дании, вот видите…
   – Хорошо, хорошо, пойдёмте же, там поговорим. – И сам поспешил увести стратега в укромное место, где наш герой минуты через две уже захрапел.
   В это время что-то грянуло по соседству с Летним дворцом, на лугу. Выстроенные в две линии преображенцы, увидя идущую к ним государыню, грянули такое «ура!», что и мёртвого могли бы, кажется, разбудить. Однако храбрый Вахтмейстер не пошевелился от усердных возгласов гренадер.
   Слыша повторённое «ура!», кучка дипломатов, окружавшая канцлера Головкина, нахмурилась и едва удерживалась от высказываний разного рода довольно оригинальных, и от подозрений слагавшихся в головах этих умников.
   Наконец один из них наиболее напуганный собственными измышлениями воскликнул ни к кому прямо не обращаясь:
   – Слышите уж объявлен поход полкам гвардии! Вот они кричат «Рады стараться!»

X РАЗРЫВ, ЧЕГО ДОБРОГО?

   – Ну это ещё не много! – с неудовольствием заметил Головкин – Кричать они могут и просто при милостивом обращении к ним государыни. Да вот узнаем, что там такое делается, – прибавил граф, увидя издали идущего зятя. – Нам Павел Иваныч всё расскажет. Павел Иваныч! Ступай, братец, сюда.
   А тот не слыша и не смотря в ту сторону, даже не догадывался, должно быть, что его требует почтенный тесть, жаждущий услышать повесть о том, что было при появлении государыни перед преображенцами, так усердно и громко заявлявшими свою преданность.
   Видя, что Ягужинский направляется в сторону, а не к кружку, где жаждали услышать от него самые свежие новости, тот же дипломат, которому уже мерещился поход русских и чуть не уничтожение Дании ради восстановления прав Голштинии, вскочил с места и пустился догонять Павла Ивановича. Ему, однако, удалось это почти у самого дворцового крыльца, на которое, как видно, спешил войти маршал, чем-то озабоченный.
   – А мы вас, милейший, ждали-ждали и чуть не проглядели! – хватая его за кафтан, прерывистым голосом закричал дипломат.
   Ягужинский, занятый своею мыслью, не вдруг понял, чего от него хотят; поняв же, сердито ответил:
   – Оставьте, пожалуйста, меня в покое! Что мне за дело до ваших желаний!
   – Да видите – граф Гаврило Иваныч усильно вас просит, не я… не я…
   – Что же нужно Гавриле Иванычу?
   – Чтобы вы к ним сюда завернули на минуточку… долго вас не задержат, не беспокойтесь. – И сам так умильно глядит на сердитого генерал-прокурора, что тот, как ни был взбешён этою остановкою, не мог удержаться от улыбки и сказал:
   – Теперь никак нельзя – через несколько минут, пожалуй!
   – Так позвольте я вас здесь подожду?
   – Хорошо, пожалуй! – отвечал сухо Ягужинский и скрылся за дверью, ведущей в коридорчик, к опочивальне её величества.
   Любопытство назойливого дипломата было возбуждено в высшей степени, и в ожидании возвращения графа он стал перед дверью. Вдруг ему послышались какие-то голоса, и он не мог удержаться, чтобы не приложить уха к замочной скважине, не обратив внимания на то, что дверь отворялась изнутри, а не снаружи. Вдруг – бац! И подслушивающий с визгом полетел в цветочную куртину – окровавленный.
   – Виноват! – начал было извиняться размахнувший дверь камер-лакей, но, увидев кровь, быстро запер дверь и скрылся.
   Между тем ушибленный вскоре лишился чувств от потери крови и от испуга, так что когда Ягужинский вышел, то увидел, что у самого крылечка лежал в обмороке человек, весь в крови.
   Не вдруг удалось Павлу Ивановичу найти людей, и прошло довольно много времени, пока отыскали доктора и унесли бесчувственного в оранжерею. Между тем стоустая молва искажала уже нелепым образом слух о человеке, найденном в крови. К дипломатическому кружку прибежал кто-то из голштинских камер-юнкеров и поведал, что один иностранный дипломат пал жертвою личной мести. Что это сделалось, когда свадебный кортеж направлялся к церкви и в суматохе никто не слыхал воплей жертвы, теперь найденной в кустах.
   – Быть не может! – сказал недоверчиво канцлер. – Все наличные дипломаты после обеда были здесь и об отсутствии ничьём не заявлялось…
   Другие утверждали, что в кустах найден был труп самоубийцы, избравшего этот момент для расчёта с жизнью, чтобы нарушить общую радость печальною катастрофой.
   Что касается пострадавшего, то он рассказывал, что с ним вдруг сделалось дурно и он не может понять, каким образом очутился в куртине.
   Пока происходил этот переполох, кружок нерасположенных к светлейшему князю неприметно примкнул к разным кружкам в саду, слушая и соображая, где и что говорилось. Раньше было совещание в самом дворце. Возмущённые ловкою штукою Меньшикова, разом обратившего на свою сторону голштинцев, которых хотели сперва употребить орудием для его низвержения, враги решили обдумать: что им делать? Павел Иванович Ягужинский спешил именно на это совещание, когда подвернулся ему любитель подслушивать.
   Меньшиков с государынею и новобрачными был на лугу, при гвардейцах. Проводив его туда, Павел Иванович исчез и поспел вовремя на совет – что делать с такою зубастою щукою? Председателем маленького кружка решившихся употребить все усилия для низвержения изворотливого временщика был, как и прежде, Толстой. Сторону же его держали: Шафиров, Матвеев, Дивиер и двое князей Долгоруковых.
   Столковаться они спешили теперь же, не теряя времени, чтобы не поставить самих себя в невыгодное положение, так как надежда на главных союзников так нежданно рухнула.
   – Главное и первое дело наше теперь, братцы, – сказал Толстой, озирая товарищей, – следить за всяким шагом Сашки и перетолковывать все его действия на свою руку, возбуждая в Самой и в старшей цесаревне недоверие к его россказням. Слышно, что он намерен удалить новобрачных в Лифляндию, рекомендуя путешествие тотчас же после свадьбы… Нужно бы пооттянуть эту поездку до той поры, пока государыня сберётся на флот, а в ту пору внушить, что светлейшему надобно спешно осмотреть флот и прибрежные крепости, так чтобы недели на три его отлучить, а в эту пору дать полную возможность Сапеге закружить головку… Князь Ян, хотя и корчит преданного друга Сашкина, но бьёт на свой пай, разумеется. Не удалось нам приручить его в посту великом, не будем же с ним сходиться явно, а подстроим в его пользу делишки. Не олух же он, чтобы, видя союзников, бескорыстно для него работающих, не оценил нашей поддержки или бы пошёл против нас?
   – Я вполне согласен с тобой, граф Пётр Андреич, – высказался Дивиер, – и каждое утро будем напевать о погоде и бурях в море да о неготовности дорог для поездки их высочеств.
   – А я, – отозвался Шафиров, – буду зорко следить, чтобы Макарова не допускать до короткости с Сапегой. Алёшка хотя продажная тварь, но его от Меньшикова ни за что не оттянешь: ни волею ни неволею… И к Сапеге он льнёт, конечно, в качестве соглядатая, но ведь тот сам не промах и хорошо понимает, для чего Алексей Васильич так лезет в душу к нему. С князем мы давнишние знакомые. Он меня знает насквозь, я – его… И за то, что он будет нашей шайки держаться, я вам отвечаю.
   – И я тоже, – подтвердил граф Андрей Артамонович Матвеев. – Только скажите напрямки Павлу Иванычу, что мы его не чуждаемся и понимаем необходимость, заставившую его по наружности пристать к Сашке. Он тонкая штука и нас совсем предавать не станет, даже тестюшке, а не только Данилычу. Только нужно, чтобы он знал: на что тянуть! Сам он человек умный и не забудется ни перед сладкими обещаньями Сашки, ни перед дружбой Сапеги. Вот если бы удалось нам его пристроить, вместо хапалы, к внучатам государыни, – совсем бы вышло прекрасное дело…
   – Ну, это не след теперь и ставить на вид… – подумав, ответил Толстой.
   – Гораздо лучше кого-либо своего провести в кавалеры к Петиньке…
   – Возьмите и проведите либо моего сына, либо племянника, – вызвался один из Долгоруковых, – и можете не беспокоиться: внучек попадёт в надёжные руки… так что немцу придётся гриб съесть… Тем паче, что мой Ваня уже известен его высочеству великому князю и ласково им принимается… и руку нашу держат Зейкин и Маврин, отчасти…
   – Ну, так, пожалуй, и его можно будет, только подождать надо. Пётр Павлыч уже не откажется намекнуть так и так – Самой улучив подходящий случай, – решил Толстой. – Пусть поддерживает графа и Павел Иваныч. Да вот и он. Лёгок на помине!
   – Действительно, я… только нелёгкая навязала мне одного прощелыгу, увязался у самых дверей, здесь почти… иди я с ним растабарывать с тестюшкой! Я и так, и сяк. Уж и сам не знаю, как посчастливилось улепетнуть. Простите великодушно за промедленье! Вы уж, чай, всё перебрали и перерешили? – спросил он, обращаясь к Толстому.
   – Да, кое-что надумали-таки, – изволь прислушать…
   – Ты мне скажи только главное… куда всё по ряду пересказывать! Спешить, знаешь, нам надо, кончить да разойтись, пока не воротились с луга…
   – Изволь, в коротких словах перескажу. Согласились первое – давать ход Сапеге с его планом, второе – наблюдать за Алёшкой Макаровым, чтобы не подлез к Сапеге, третье – самого зубастого пса на привязи держать. А Самой его всякие штуки изображать с толкованьем, что он её в грош не ставит, от себя всё выдумывая и своим всё позволяя, а четвёртое – голштинцам ходу не давать, вместе с прочими иными, под благовидными предлогами…
   – И только?
   – Да, забыл ещё, – хотим пооттянуть отъезд молодых в Ревель и подбить Самое на посылку ворога крепости осматривать да полки…
   – Не много же вы, друзья, придумали! Стоило ли из-за этого собираться! Я ожидал чего ни есть посущественнее да поближе к делу… прицепившись к заявлению о поддержке зятя…
   – Да что же ты придумал? Говори, братец… Ум хорошо, два лучше, а три ещё лучше… А твой умок…
   – Без насмешек, мой дорогой граф Пётр Андреич. Дело не в словах, а в захвате прямо того, чего держаться. Куй железо, пока горячо! С пыла, значит, и берись.
   – Да говори прямо, коли просят тебя! – с нетерпением отозвался Шафиров.
   – Извольте. Первое дело, я думаю Самой теперь же представить, что для постановки дела о Голштинии нужно немедленно учредить совет [65]… и на него возложить измышление мер, не терпящих отлагательства. А в совет нам друг друга и выбрать да зятюшку к рукам прибрать всем вместе и каждому поодиночке, приманкой голштинского дела… Сашка будет тут один, и ему придётся исполнять не свою волю, а нашу. Граф Гаврило Иваныч, как канцлер, первое кресло займёт; я буду его настраивать… понимаете: как и что…
   – То есть как же это его настраивать? – возразил Толстой.
   – Заставлять нас по вашей дудке, что ли, плясать? Как не понимать! – резко, с нескрываемым неудовольствием возразил, перерывая Толстого, Шафиров. – Вот оно в чём главное-то!
   – Ты, Пётр Павлыч, не спеши ещё ехидничать да перекоряться. Можешь уличить, когда будет что похожее на дело; а ради своей старой вражды с моим тестем не след ещё тебе враждебно относиться к образованию совета. Он только и в состоянии связать по рукам Сашку.
   – Да! То есть вам передать на расправу, что ль, и самим шею протянуть?! Молоденек ещё, Павел Иваныч, коли думаешь, что плутня твоя не в примету и что на такую уду нашего брата, старого угря, выловишь…
   – Ошибаешься и обижаешь. Я и не думал тебя ловить… а говорю прямо: кто не разделяет взгляда моего на важность совета – пусть не садится в него… и даже – пусть против идёт… Сила разума даст надлежащую цену моему предложению в глазах непредубеждённых. А кто предубеждён, с тем ничего не поделаешь. И начинать нечего…
   – Да ты, друг, Павел Иваныч, и сам не ершись так. Пётр Павлыч дельно говорит, что коли совет, то Гаврилу Иваныча старшим посадить – нам немного будет прибытка. Первое дело – он крепко упорен, да и упорен, заметь, при недогадливости. А это, братец, сам знаешь, в борьбе с хитрецом Сашкой значит то же, что лучше и зуб не оскаливать, – высказался Толстой.
   – А я-то на что?! Я ведь говорю, что я его настраивать буду, как и что нам надобно провести… а тесть только будет орудием нашим, не больше.
   – Да нашим ли, полно? А может, твоим! Ведь ты говоришь за себя одного, коли ты его настраивать берёшься? И мы в этом нисколько не сумневаемся… тебя ведь мы хорошо знаем, что ты за птица!.. – не отставал оскорблённый Шафиров.
   – Я с тобой и говорить, коли так, не хочу и дела иметь не желаю! – вспылил, выйдя не к месту из терпения, Ягужинский. – Можно и без тебя совет составить… коли так.
   – А-а! И без него? А – смею спросить, что из этого выйдет-то, голубчик? – возразил Толстой гневному генерал-прокурору. – Вот, перво-наперво, Петра Павлыча побоку, потому что не то говорит, что тебе хотелось бы… Там – меня, скорее всего, потому что и я грешен в том тоже, да и ни за что не подлажусь. Затем – графа Андрея Артамоныча. Он и подавно не уступит, коли что увидит не так. И останетесь в мнимом совете вы, вероятно, двое с тестюшкой своим, ещё Голштинский да Сапега?! Это ли тебе кажется хорошим и нужным, Павел Иваныч, для обузданья зубастой щуки?
   – Коли будут все несогласные выгоняться, так какой же прок и какой барыш будет в совете вашем? – поддержал Дивиер.
   – Ну… коли так, пошли! Один другого лучше…
   – Я вовсе не то говорю и не думал ни об исключении чьём бы ни было, ни о преобладании тестевом и моём в совете, а только – о благовидном прикрытии персоною канцлера нас, истинных воротил дел в совете. А коли Пётр Павлыч не хочет и слышать о канцлере, которого сама государыня непременно и без нашего спроса посадит, коли решит совет, тогда – я говорил – Петру Павловичу не место будет там. Дела идти при такой слепой ненависти его к графу, разумеется, не могут … Вот что я хотел сказать.