Елизавета Петровна принялась успокаивать сестру и наконец достигла цели, дав слово делать всё, что она велит.
   Совсем уже не тою вышла юная цесаревна из опочивальни своей сестры, об руку с нею.
   От прозорливой Авдотьи Ивановны не скрылась чувствительная перемена в выражении лица Елизаветы Петровны. Ещё за четверть часа Чернышёва смотрела на неё как на неразумную девочку, которую можно повести и направить куда угодно. Теперь в её глазах просвечивала вовсе не покорность, а чуть ли не антипатия к бывшей наставнице.

IV НАДЕЖДЫ, УВЫ!

   Авдотья Ивановна закусила губку и подумала: «Теперь нужно ухо востро держать: ускользнёт, того и гляди».
   И она была права, предполагая опасность для себя с этой стороны. Речи любимой сестры подействовали на Елизавету Петровну, которая хотя была добра и доверчива, но унаследовала от отца часть гениальной его прозорливости. Чернышёва не замедлила испытать это на себе. Когда, выходя из дворца под руку с юною цесаревною, она слегка прижала эту руку, Елизавета немедленно вырвала её и, сделав быстро несколько шагов вперёд, пошла, не оглядываясь.
   Обе молчали во всю дорогу, и когда вступили на крыльцо, с которого часа за два сходили такими весёлыми и дружными, Чернышёва молча отвесила низкий поклон, а цесаревна кивнула ей головой и скрылась в своём коридорчике.
   Авдотья Ивановна простояла с четверть часа на одном месте, раздумывая о случившемся, а потом медленно сошла с крыльца, направляясь домой; дойдя до дому, она повернула назад, рассчитывая дождаться возвращения государыни, но затем снова поворотила назад. Этот манёвр она проделала уже три раза, как вдруг её обогнала цесаревна Анна Петровна, в сопровождении своей гофмейстерины Клементьевой. Последняя, поравнявшись с Чернышихой, плюнула будто ненарочно, но угодила на шубейку генеральши, которая отряхнулась так неосторожно, что брызги полетели на виновницу задорной выходки. Цесаревна пошла скорее, не оборачиваясь, и скрылась во дворце.
   В ту минуту, когда Чернышёва остановилась как вкопанная, она почувствовала, что кто-то схватил её за обе руки сзади.
   Этот человек, как можно было судить по сжавшим её тискам, не дававшим ей сделать ни малейшего движения, был очень силён и ловок. Первая мысль, пришедшая ей в голову, была, что это Ягужинский.
   – Оставь, Павел Иванович! – сказала она шёпотом.
   – Не оставлю, потому что я не Павел Иванович, – также шёпотом отвечал голос Сапеги.
   – Пане Яне! Поверь, мне не до шуток и не до смеха в сей момент.
   – И мне тоже приятели устроили маленький кунштик. – И, поворотив здоровую генеральшу к себе лицом, как пёрышко, могучий Сапега шепнул ей на ухо: – Бутурлин с компанией…
   – Это пустяк, если мы с тобою не будем тратить времени и примемся за дело теперь же. Зайди ко мне – порассудим, за что приняться. Не на улице же стоять и рассуждать.
   – Конечно… – согласился Сапега и последовал под гостеприимный кров союзницы.
   Усевшись за тот же стол, где пировали Ягужинский и Макаров, и принимая из рук хозяйки стопку с романеею [69], ту самую, из которой угощала Авдотья Ивановна кабинет-секретаря, Сапега коротко спросил:
   – От друга или от врага?
   – Когда же и из-за чего мы успели сделаться друг другу врагами? – ответила генеральша.
   – Я не знаю и не желал бы узнать сам… если…
   – Если не было причины, понятно, не может быть и изменений взаимной приязни. А причины ни одной я не имею.
   – А я имел бы право высказать подозрение, способное такого недоверчивого, как я, бросить в море догадок.
   – Рассей, князь, все твои подозрения; лучше в тысячу раз знать даже самые несправедливые обвинения, чем быть в сомнении.
   – Была ты у Шафирова третьего дня?
   – Была.
   – Зачем?
   – По приглашению его жены, моей подруги и родственницы. Я не могла отказаться быть восприемницею её внука.
   – Значит, на крестинах… с другими в компании. Вместе со всеми ушла или осталась?
   – Раньше других ушла и… приехала прямо домой… у меня голова болела… и тотчас, воротясь, разделась и легла.
   – А в совете, который заседал у Шафирова, ты не участвовала?
   – И не знаю даже, что был совет. В первый раз слышу от тебя…
   – И не обещала приехать на второе собрание, завтра поутру, с Бутурлиным и Толстым?
   – С Бутурлиным я раскланиваюсь… бывал у нас – нельзя иначе; а с Толстым мы такие враги, что, если он меня завидит – тотчас удерёт прочь. Я знаю разные его шашни, и своё-то дело он здесь умел взвести на нас, якобы мы с мужем, а не он это самое творил. Попросту тебе сказать, дело о подмётных письмах… Как приехали мы из Москвы, муж мой пошёл к нему и один на один изругал его так, что старому лешему пришлось прощенья просить. Оттого он теперь и избегает меня, боясь, что я ему при всех выскажу правду-матку. Суди же по этому, что мне с таким человеком в советы входить? Согласись, по одному этому уже нельзя!
   – Согласен! Но дай ответ ещё на последний вопрос, и я тебе передам, кто это мне про тебя порассказал. Была ты у графини Матвеевой с княгинею Аграфеною Волконского и с саксонской посланницей?
   – Саксонская посланница кланяется мне, когда встречаемся при дворе. И я осведомляюсь о её здоровье, но видеться где-либо кроме дворца мне с ней не приходилось. А как относится ко мне Аграфена Волконская, ты сам лучше всех знаешь… А о графине Матвеевой опять я от тебя теперь только слышу… Я видела её в прошлом году, по весне, в Москве ещё…
   – Знай же, что все это говорил мне Павел Иванович Ягужинский, с которым ты, очевидно, в дружеских отношениях, раз и меня обозвала его именем! Чего же ещё больше?
   И гость, и хозяйка громко захохотали.
   – Выпьем же за нерушимость нашей дружбы, которую люди и получше Павла Иваныча не способны пошатнуть или поколебать! Поцелуемся! И ещё раз! Утешила истинно, дав прямые доказательства невозможности взводимой на тебя напраслины. У вас все люди такие ненадёжные, что, если на панов трудно положиться, ещё меньше я мог надеяться на панёнок. Но ты выказала, что остаёшься в прежнем положении. Когда теперь уже многие дальше воротят от меня оглобли…
   – Можешь быть уверенным, что Авдотья не такова, как Павел, клеветник на неё… прибавь ещё – ей многим обязанный…
   – Что же между вами произвело этот разлад? Верно, что-нибудь важное? Взводя на тебя клеветы и стараясь очернить тебя в моих глазах, я полагаю, он не должен уже рассчитывать на возобновление прежних отношений?
   – Он знает, что я незлопамятна и неспособна ему отплатить тем же, что он делает, слагая про меня наветы… Придёт и раскается; я слаба – и помирюсь, не раз было так… Я уже его знаю и меньше гневаюсь на его двуличность. И ты, как другие, можешь верить, не один раз ещё, чего доброго, его словам… и обращаться ко мне с вопросами. Я на них охотно отвечаю, уверенная в своей правоте…
   – Нет, постой! Не считай меня настолько податливым на бабские пересуды. И этого опыта уже довольно с меня, чтобы во второй раз тебя не допрашивать. Оставь и забудь, пожалуйста, эту сплетню. Лучше поговорим о деле: я хочу просить государыню обручить моего сына с княжною Марьею Меньшиковой и принять в нём участие, которое было обещано… Если не прервут на этом моей речи, я приведу на память разные случаи и в заключение скажу, что с той минуты, когда я лишаюсь лицезрения, долг мой – просить отпуска на неопределённый срок…
   – Изрядно, князь… план хорош, только дадут ли известные тебе и мне люди привести его в исполнение?
   – Дадут… Если у них есть сильная заступа и подмога, то и мы не без людей… Мне ведь нужно только добиться того же, что, помнишь, ты проделала – со мной прошла прямо к её величеству… И меня проведёт также названая сестрица, княгиня Дарья Михайловна.
   – Посмотрим… А ты как с ней?
   – Лучше, чем с названым братцем, почитай… Она умнее и рассудительнее. Тот – сбрех. Прежде облает, а потом примется в толк брать. Набросился на свадьбе Голштинских на меня ни за что ни про что, когда я вздумал и его, и всех вывести из затруднения, им же возбуждённого. Он не разобрал сперва повода и подумал, что я под него подкапываюсь. Ну и наговорил мне дерзостей. А потом обдумал и сам сознался, что наделал глупостей…
   – Не все, князь, такие умники, как мы с тобой, особенно из наших сестёр! – со вздохом молвила Чернышиха.
   – По крайней мере княгиня Дарья Михайловна из числа таких умниц.
   – Мы с ней всегда были не особенно коротки… не смею утверждать… Горбунья – сестра её – поумнее, кажется?
   – Не спорю, может и тебе так казаться, как другим. А мне так этого уж не может показаться, потому что я имел случай убедиться, что она писаная дура; хотя не без хитрости… Только хитрость, особенно женскую, я не принимаю за ум, хотя бы она была и очень тонкая. Хитрость, на мой склад, – одно, ум – другое! И одно с другим согласить даже нельзя, когда дело коснётся об отправлениях и исходе. Хитрость добивается самых пустячных следствий. Ум – наоборот. Горбунья Арсеньева добивается одного: чтобы её считали первою спицею в колеснице. А зачем это ей, она и сама не в состоянии решить. Это ли ум?
   – Может быть, частью ты, князь, и прав по своему заключению. Едва ли не все женщины только это самое и считают верхом благополучия, не замечая, что их проводят и через них добиваются другого, когда они, в сущности, думают, что им удалось всем заправлять.
   – Авдотья Ивановна, ты сама не заметила, что высказала вполне свои замашки. А я считал тебя гораздо выше по уму…
   – Злодей! За моё признание ты платишь насмешкой!.. – И, вздохнув, она бросила на князя кокетливый взгляд: – Довольно, – продолжала она, – нам нечего друг с другом комедь ломать! И ты, произнося последние слова, совсем не отгадал, что я испытываю тебя!..
   – Поправилась и тут-таки! Браво! Каюсь в своей погрешности… Могу, по чести, приставить и твоё имя к той, которую считал недружкою всем прочим петербургским паньям и панёнкам…
   – Благодарю за честь и за привет, пан князь. Я тебя теперь совсем поняла. По плечу тебе разве один найдётся здесь – твой названый братец. Остальные мелко плавают.
   – Нет, есть ещё один, кого я опасаюсь не без причины; он покуда не выступает вперёд, но самый опасный человек изо всех здешних. Все Толстые, Матвеевы, Головкины и прочие тому подобные мизинца его не стоят. А держится он в тени, с расчётом разумеется… Пробует почву, прежде чем начать шагать. Этот и мне, и названому братцу, и многим из теперешних воротил даст по тузу исправному.
   – Понимаю, о ком ты говоришь… это немец… прехитрая скотина!
   – Нет, ошиблась! Немец, на которого ты намекаешь, в подмётки не годится тому ухарю – не немцу, а русскому… Он, к слову сказать, умнее и деловитее всех здешних. Оттого его спихнули, говорят, общими усилиями. А теперь снова подняли, да дела не дают делать.
   – Вот ты какой ясновидец. Нигде, кажись, не бываешь, а всё знаешь.
   – Да, прибыв сюда, я думал было за дело приняться, и вёл бы его, не хвастаясь скажу, получше, чем теперь у вас, да везде разные зацепки встречаю, вот и хочу удалиться восвояси. Думаю только хлопца пристроить…
   – Полно хитрить, пан Ян, ты словам Павла Иваныча придал полную веру и с разных сторон заходишь, чтобы испытать меня. Не обижаюсь… испытывай! Все мы люди и человеки, падки на измену и скорее верим в предательство, чем в дружбу. Особенно в деле, где ожидается выгода.
   Сапега кивком головы заявил своё согласие со всем, что высказала Авдотья Ивановна, и, ободрённая успехом своей защиты, она продолжала развивать дальнейшие доказательства своего неучастия в затеях врагов князя Яна.
   – При мне вызвала раз Анисья Толстая в переходы, за шкафчик, княжну Марью Фёдоровну, и та пробыла с нею долго, оставив меня одну с государыней, немного задремавшей. Воротилась княжна Марья, когда уж её величество започивать изволила совсем, а я стала сбираться уходить Княжна Марья и говорит: «Вот ужо я тебя провожу…» Вышли мы это с нею на двор; заперла она дверь да и молвила: «Коли ты, Дуня, была бы с нами согласна, можно бы славное дельце обделать…» «Какое же, – говорю я, – дельце?» «Могу сказать, – говорит, – только при условии, что ты в союз с нами пойдёшь, а нет… нельзя…» «Что за тайности, – молвила я, – у вас? Аграфену, что ль, Волконскую норовите отвадить от шмыганья сюда?» «Нет, – говорит, – не то совсем… Что твоя княгиня Аграфена?! На кой прах она нам? Тебе, может, она помехой, а не нам… А мы смекаем, как бы пособить одному человечку в милость попасть, а другого пооттереть маленько…» Я и смекнула, кого хотят оттереть, а наотрез отказала: не говори мне ничего такого… вашего умысла и слушать не хочу…
   – Напрасно ты не выслушала. Это с твоей стороны большой промах, – отозвался Сапега.
   – Да, пойди я на соглашение на словах, они вправе были подумать, что я и совсем на ихнюю руку… А я так не могу: с кем в приязни, тому яму не соглашаюсь рыть, хотя бы и на словах…
   – Лучше на деле не устраивай западни, а на словах, между врагами, чем больше и решительнее, тем лучше. Впрочем, это такое дело, что мне тебя учить не приходится. Гораздо важнее для меня знать, что тебя не переманили на свою сторону разные княжны Марьи. Если ты на их стороне, тебе есть возможность извлечь из моего разговора пользу: я не скрываю от тебя, что намерен теперь сделать. А коли сказал, будь покойна – и выполню.
   Он замолчал и прошёлся взад и вперёд, погрузившись в думу.
   Авдотья Ивановна смотрела на Сапегу не просто со вниманием, но даже более чем с сочувствием. Опытный физиономист, князь Ян, без сомнения, тотчас же разгадал чувства, волновавшие Чернышёву, и перестал в ней сомневаться.
   – О том, что я буду делать, ты, конечно, узнаешь первая, Авдотья Ивановна, – перервав наконец молчание, сказал Сапега. – Я ведь не к тебе шёл, когда встретил тебя. А пришлось как нельзя более кстати… Я убедился, что на тебя могу рассчитывать не меньше прежнего… Так же, как и ты на меня… А действовать непременно нужно теперь же, не отлагая, потому что соперники наши не дремлют и приготовляют, быть может, мне отставку. Будь здорова и не теряй из вида кого нужно.
   Простились, и Сапега исчез, бросив Чернышёву в море догадок и предположений. Первое дело она прибегла к картам, как делал в то время весь дамский избранный круг при всех дворах.
   Карты, однако, на этот раз не открыли истины. Вокруг Сапеги легли разом три дамы, и одна на сердце ему; затем выпали четыре туза и три десятки, из которых бубновая десятка, с червонной дамой, и остались при трефовом короле, который, по мнению загадывавшей, должен был представлять Сапегу. Трефовая и пиковая дамы сняты, как и тузы, но большинство мелких карт затем было червонной же масти. Так что вредного душевному расположению Сапеги или его нежным отношениям, казалось, не предвиделось; и это несколько успокоило приунывшую было сперва гадальщицу.
   – Может, всё и устроится по-прежнему, – решила она, смешивая карты и отправляясь опять во дворец.
   Там, между тем, на половине цесаревны Елизаветы Петровны она и сестра пришли к соглашению, что нужно немедленно открыть кампанию против кружков, обманывавших государыню и отвлекавших её от дел. Сестры-цесаревны надеялись на своё значение в глазах матери, так как она придавала большой вес представлениям старшей дочери. Они и рассчитывали: обязать императрицу честным словом, которого та ни при каких обстоятельствах не нарушала.
   Решившись немедленно действовать, сестры послали Ильиничну обстоятельно узнать, воротилась ли государыня, и в случае возвращения немедленно известить их.
   Когда Ильинична пришла в переднюю, там был один, грустный и недовольный, Балакирев. Он ходил взад и вперёд, заложив руки за спину и по временам вздыхая. Вся фигура его выражала сильный упадок духа. Вид Ильиничны в эту минуту был для Вани более чем желателен; он не один раз вспоминал о ней, желая повидаться с нею и через неё повлиять на Дуню, за последние дни, видимо, к нему охладевшую. Причины такой перемены Балакирев, сколько ни перебирал в уме обстоятельств, не мог придумать, теряясь в догадках.
   – Что, Иванушка, здоров ли, милый? – увидя заметную перемену в молодом человеке, прямо спросила Ильинична.
   – И да и нет… Больше ничего не могу сказать.
   – Что же ты с собой сделал?
   – Я?! Ничего.
   – С чего же болесть-то привязывается?
   – Думаю – от беспокойства.
   – Разве уж очень тебя туряют теперь? – осведомилась радушно Ильинична.
   – Нет, совсем почти никуда не нужно ходить. Коли ходить бы, лучше, может, было бы?
   – Немилость, что ль, Самой на тебе стряслась? – попробовала спросить озадаченная Ильинична.
   – И того нет. Грех сказать: отличает меня государыня больше прежнего, можно сказать. А сердце, хоть ты что хошь, ноет и щемит у меня, словно не перед добром. Веришь ли, спать не могу. Глаз в иную ночь не придётся свести.
   – Экой бедный! Да Дунька-то чего смотрит?
   Балакирев махнул рукой с полной безнадёжностью, и его решительное движение превосходно поняла тётка, у которой невольно вырвалось:
   – А-а! Понимаю… Где ж она, бездельница?
   – Не знаю… По целым дням пропадает.
   – Так ты бы допросил. Куда, дескать, шляешься? Разве это порядок?
   – Она уже мне высказала, что всякий с моей стороны вопрос примется ею за желание с моей стороны затеять ссору. Упрёки мне и без того надоели… и без вопросов в лад слова не скажет. Ни в чём не потрафишь. Все не так…
   – Ох-о-хо!.. Неладное, друг мой, дело! А никого нет ещё? – Ильинична указала рукою в сторону почивальни.
   – Нет… Не приезжали…
   – А с кем уехали?
   Балакирев вместо ответа сделал знак, что за спиною, в приёмной, кто-то есть, при ком нельзя говорить без стеснения. Ильинична замялась и ещё раз спросила:
   – А уйти-то отсюда теперь нельзя нам с тобой к тебе?
   – И можно и нет… Думаю – неловко: скоро изволят её величество прибыть. Впрочем, на минутку почему не подняться нам с тобой на вышку-то нашу? Кстати и поем. Обед там поставили, а я не удосужился ещё сбегать, перехватить.
   И в сопровождении Ильиничны Ваня пришёл в своё опротивевшее ему теперь жилище, в котором пахло затхлым, как во всяком редко отворяемом покое. Сквозь разбитое стекло страшно дуло, но Иван, должно быть, этого не замечал или не обращал внимания.
   Посадив Ильиничну, Балакирев взял ложку и принялся неохотно за простывшее кушанье.
   Ильинична встала, вышла из дверей, посмотрела, нет ли кого в соседнем помещении и на лестнице, и, воротясь, сказала Ивану:
   – Как приедет Сама, дай знать на половину цесаревны Елизаветы Петровны.
   – Да нам заказано туда ходить без приказа.
   – Вот те раз! Это что-то опять новое…
   Балакирев пожал плечами, не ответив.
   – А бездельница-то где теперь помещена?
   – Переведена к детям… или к цесаревне… прах их разберёт… Одно знаю, что не вижу её, а коли улучу в своей каморке, норовит убежать поскорее…
   – Что же с нею сделалось?
   – Связалась, должно полагать, с кем!
   – Не может быть. Да как она посмеет! Да я её задавлю… прямо задавлю…
   Балакирев сделал движение, показывавшее, что ему неприятны эти слова.
   – Ты, Ваня, прямо мне говори, толком: ты, что ли, сам отвадил девку от себя? Так и знать будем. А сама она не посмеет против меня такую неподобь плести. Я не свой брат: так – стало быть, так, а нет – такую встряску задам, что перестанет дурить!
   – Насильно мил не будешь, Авдотья Ильинична! Страхом да угрозою тоже тут не помочь моему делу… Бог с ней, коли нашла лучше. Я, как честный человек, скажу – разве я заслужил это прежним? Богу не угодно, значит, чтобы я загладил свой грех благословением. А со дня прошлой Пасхи, когда Дуня впервой куда-то пропадала, я и думой не согрешил против неё… И ту не видел… а она…
   – Не говори больше. Я знаю, что мне делать. А ты дай знать непременно, несмотря на запрещенье, когда вступит государыня к себе…
   – Сиди же здесь. Я поднимусь, как только войдёт. Этим я не нарушу запрещенья, а ты знай сама, как поступить. Увидишь и…
   – Понимаю. Ступай с Богом, да твёрдо держи обещание.
   И он исчез, оставив Ильиничну одну на свободе раздумывать.
   Мечты баронессы Клементьевой занесли бы её очень далеко, но внезапный приход Ивана возвратил её к неприглядной действительности.
   Ваня, верный себе, ничего ей не сказал, а только кивнул головой, как бы в самом деле прощаясь, беря шляпу и надевая плащ.
   Ильинична так же молча простилась с ним и, дав ему сойти, сама неслышно прошла в коридор, на половину цесаревен.
   – Дома теперь! – молвила она лаконически своим высоким доверительницам, и обе сестры, взявшись за руки, пошли к государыне-матушке.

V ОБМАН РАСЧЁТА

   Если бы кто-нибудь, любопытствуя знать, что происходило при преемнице Петра Великого в высших сферах петербургского мира в начале 1726 года, спросил у любого деятеля (даже участника в интригах, сменявших одна другую с бесследным исчезновением горячих надежд и расчётов): «Что теперь у вас делается и кто у вас больше в силе?» – ответ мог быть один самый верный: «Не знаю!»
   В государыне, доброй, ко всем расположенной, с некоторого времени стали замечать холодность к горячо любимым ею дочерям. Замужняя цесаревна давно уже подметила этот странный поворот в чувстве матери, но старалась сама себе не доверять, относя холодность к наветам враждебных людей, ловко настраивавших государыню для своих видов. Казалось с первого взгляда даже довольно убедительным, что честолюбцы, удалив дочерей с целью сильнее влиять на одинокую монархиню, вооружают её величество клеветами самыми низкими и злостными. А узнать, что именно внушено матушке-государыне, очень трудно цесаревнам, особенно старшей, знавшей, что императрица не любила прямо высказываться и что только по одной холодности можно было судить о её нерасположении.
   Вот одна из причин решимости цесаревны Анны Петровны заставить сестру Елизавету сблизиться для взаимного дружного воздействия на мать, меньше всего ожидавшую теперь, в минуту раздумья, нападения врасплох.
   Должно быть, поездка не оправдала всех надежд на удовольствие. Или само удовольствие не принесло обычного оживления, – только государыня воротилась к себе более недовольною, чем поехала. Неудовольствие она всегда выражала расхаживаньем по комнате с опущенною головою, время от времени размахивая руками или поводя ими вдоль лба, от левого виска к уху. Взгляд её величества, под влиянием горького раздумья, бывал померкший, болезненный, и на губах изредка появлялась сардоническая улыбка, сообщавшая чертам лица жестокое, почти дикое выражение.
   Именно эта страшная улыбка исказила приятные черты грустной монархини в то мгновение, когда впорхнули в её опочивальню красавицы дочери, овладевшие врасплох бесцельно двигавшимися руками, охладелыми и как бы засохшими. Словом, нервное раздражение, томившее добрую государыню, достигало своего апогея. Видя томный взгляд матери, как будто не слыхавшей их привета, цесаревны с ужасом переглянулись и с рыданиями, одновременно вырвавшимися у той и другой из груди, покрыли поцелуями руки матери, обливая их слезами. При первых звуках рыдания дочерей и сама Екатерина зарыдала, заключив их в свои объятия. Слёзы мгновенно облегчили внутреннюю боль, мало-помалу успокоив страдалицу.
   Несколько мгновений прошло в тихих нежностях. Совсем облегчённая слезами, Екатерина сказала, как бы просыпаясь от тяжёлой грёзы:
   – Слава Богу, что вы со мной! Мне так легко теперь дышится…
   – И всегда бы легко дышалось, мамаша, если бы вы позволили нам чаще быть с вами, – сказала цесаревна Анна Петровна.
   – Я с вами, дети, и то, кажется, беспрестанно вижусь… – был ответ тихим голосом, но с некоторою холодностью.
   – Ну, полноте, мамаша! Как – беспрестанно?.. Сегодня третий день никак мы не видались. Вчера не пустили меня совсем, сегодня не велели ходить до приглашения, – с жаром выговорила Елизавета Петровна.
   – Неправда, неправда… ты всё путаешь, – не совсем уверенно оправдывалась мать.
   – Как – неправда? Видно вы, мамаша, чем-то были заняты, если забыли, как присылали приказ, чтоб не ходила.
   – Карл был у вас утром… его даже в переднюю не пустили к вам, – прибавила Анна Петровна.
   – Я не могла его принять… нездоровилось и спать хотелось… просила после предложить пожаловать…
   – Так вы были нездоровы? И как скоро выздоровели, слава Богу… Не успела я к Аннушке с отказом прийти, как глядим, вы едете мимо…
   Лицо матери вдруг страшно изменилось. Гнев мгновенно исказил черты, готовые было успокоиться и принять обычное доброе выражение.
   – Ты слишком много позволяешь себе, Лиза! Кто тебя научил так ко мне обращаться?! – закричала императрица, и глаза её сверкнули.
   Анна Петровна в слезах бросилась на колени, хватая руку рассерженной матери; но Елизавета Петровна, сама горячая, не думала проявлять покорность.
   – Я не смела бы вам это высказывать, если бы дело шло обо мне одной. Запретить мне приходить к вам вы властны, но зачем приказывать обманывать сестру и выставлять меня перед нею лгуньей? За то, что я говорю теперь, я готова подвергнуться вашей немилости. Не может быть, чтобы вы сами это сделали! Это вы приняли на себя дело окружающих вас. Гневаясь на нас и приближая их к себе, вы делаете меня невольно виноватою. Обращаюсь к вашему собственному суду! Вы любите правду и учили нас прежде всего говорить правду, без изворотов… Зачем же теперь, желая скрыть, что вас провели приближённые, вы отступаете от своего правила? Я за свою вину готова на коленях просить у вас прощенья, но дайте и вы слово: не дозволять нас обманывать вашим именем… – И она упала на колени перед матерью и схватила её руки, уже получившие обычную теплоту и мягкость.