Страница:
Декор дворца скромен, Данилыч предпочёл бы более пышное обрамление – колонны, балконы. Екимыч отвергает их, напоминая об экономии. Гладкость стен разлиновал пилястрами снизу доверху, парадный вход приподнят, к нему с обеих сторон вбегают две лестницы.
– Я по старинке, как государь велел, – говорит зодчий благоговейно.
Грустит искусник – замедлилось городовое строительство. Тоскует о прошлом, когда вырастал по берегам строй пилястров, взметая клинки шпилей. Что для него дворец инфанта? Прихоть… Жаждет строить Академию художеств, палаты школьные, гошпитальные. Живёт блаженный, яко в небесах, дальше чертежей своих ничего не видит. Политики вовсе чужд.
5 апреля, в день рождения Екатерины, три полка выведены на Неву по приказу светлейшего, – Ингерманландский и гвардейские. Ледовый плац ещё держит. Застрочил беглый огонь, с крепости и с Адмиралтейства грянули орудия. Царица сидела в кресле против окна, наслаждаясь пороховой грозой. Александру, стоявшему рядом, пожимала руку. Потом, понуждая непослушные ноги, вышла в приёмную, где собрались тайные советники. Благодарила за поздравления.
– Спасибо, господа… Я довольна вами… Мой супруг радуется.
Спешила удалиться. «Министрам поднесено было по чарке водки». Пили в молчании. Плоха государыня. Двинулись к лейб-медику, набились в каморку, с опаской вдыхая ведовский аптечный дурман. Толстяк Блументрост, потный, в расстёгнутом камзоле, закатав рукава сорочки, скоблил узловатый корень.
– Валериана, помогает сердцу, – пояснил он. – Болезнь её величества осложнилась водянкой.
Надеется медик. Луна, вишь, вступила в фазу, благоприятную для леченья.
Данилыч вернулся к царице. Узкий круг близких остался при ней. Было ещё светло, обязательный фейерверк врезался в небо, назойливо чертил неяркие узоры. Нежные отсветы – красные, зелёные – проникали в спальню. Воительница храбрилась, сегодня ей гораздо лучше.
– Канонада полезна, – говорила она по-немецки зятю. – Я заметила на войне… Баталии совершенно меняют воздух, дышится божественно.
И по-русски, дочерям:
– Ему-то откуда знать!
Презрев медицину, велела откупорить бутыль венгерского – тоже, мол, дивное средство. К увещеваньям глуха. Кто унылой миной омрачит праздник, – осушит штрафной кубок. Данилыч, дабы отвлечь от кружки, напомнил:
– Матушка, парсуны-то ведь готовы! Прости, из ума вон…
Писал её величество француз Каравакк, русский живописец исполнил по высочайшему заказу полдюжины копий. Князь послал за ними. Полотна вправлены в тяжёлые золочёные рамы. Князь поставил их на кровать.
– Гляди, матушка, одинаковые!
Женщина в раме на десять лет моложе, полные щёки пылают, чёрные глаза блестят, алчут плотских плезиров. Царица, любуясь той, прежней, отхлёбывала вино.
– Анна! Подойди!
Подала знак Александру Он догадался, смахнул с портрета невидимую пыль, вручил царевне. Затем Елизавете. Одарила Левенвольде-старшего [391]– пусть хранят в баронской семье, и младшему будет память. Награждён портретом, по совету светлейшего, старый Сапега – за то, что принял русскую службу. Произведён в фельдмаршалы, весьма может быть полезен в спорах с Польшей из-за Курляндии.
В десятом часу царица пожелала родне, кавалерам спокойной ночи. Голос её слабел. К полуночи поднялся жар. Прибежал Блументрост – без парика, лысый, задыхающийся. Притворно журил, будто недуг не что иное, как каприз.
– Ай, Алексевна, набедокурила! У зайца заболи, у волка заболи, у лисички! На-кось, глотни!
Немец, родившийся в Москве, он чуть не полвека при дворе, обращаться с коронованными привык по-свойски, на правах семейного врача.
– Снотворное? Пфуй!
Упрашивал и Данилыч. Боится она этого снадобья, подозрительность напала. Бывает с ней… Вдруг чудится – отравили её. Однажды конфеты показались кислы…
– Проснёшься, матушка… Яко зорька ясная.
Нет, бунтует, выбила чашку из дрожащих пальцев старика. Солдатская брань срывается с уст. Раус, вон докторов! Они уморят её. Блументрост пятится к двери, лицо опавшее, горестное.
Больная промаялась всю ночь. Анна Крамер клала ей на горячий лоб прохладные тряпки, смоченные уксусом, поила чаем из трав. Эльза тихо играла на фисгармонии псалмы из тетради Глюка, Александр развлекал беседой, извлекая из памяти былое, походное. Наконец лихорадка унялась, царица задремала. Князь направился к себе. Он снова квартирует в Зимнем – скоро распутица, безумием было бы разлучиться сейчас с Катрин.
Спальня здесь ещё чужая. Дома делфтские птицы назойливы, тут без них чего-то не хватает, стены расчерчены тонкой лепкой, голо и пусто. Что готовит судьба? Раздевшись, дольше обычного творил молитву, задул свечи. Сдаётся – влетели пернатые, шумят крыльями в темноте.
Невидимо, зловеще…
– Призывает Бог матушку.
Сказал домашним с печалью искренней – ничто не вечно в сём бренном мире, опочил фатер, покидает нас его подруга, завершится эпоха, быть может, лучшая в его жизни. А в истории самая блестящая.
Недуг царицы, загадочный для врачей, поразил лёгкие, сердце, жилы, проводящие кровь, настигает приступами, каждый раз более жестокими. Боли в груди, ломота в членах, обмороки, истощенье сил…
– Эй, Александр! Меня… знаешь как одеть.
– Заладила, матушка.
Ранит его отрывистый, повелительный шёпот. Сказала раз – и довольно. Амазонское её – синее с красным воротником, цветов Преображенского полка, в коем она полковница, – принесено в спальню, висит в гардеробе, чтобы под рукой было для похорон.
– Весна на дворе, – произнёс Данилыч мягче. – Встанешь.
14 апреля Нева вскрылась, белый плац в оспинах пыжей, истоптанный войсковыми ученьями, смотрами, тает, рушится! Троекратно пальнула пушка в крепости, поднят штандарт. Светлейший дополнил ритуал – гвардейцы маршировали под окнами царицы, с музыкой и с барабанным боем.
Медикамент крепкий, ободряющий. Благодарная улыбка была наградой князю.
– Чаще устраивай!
Требует доложить, что на пушечном дворе готовят к лету, что на галерной верфи. Так вот с ней – полегчало, и уже в седле чует себя.
– Твоя воля… Съезжу, доложу.
Помолчала. Тень грусти пала на лицо.
– Друг мой, – услышал он. – Теперь твоя воля.
Такое признание – впервые… И столь ласкова… Данилыч наклонил голову, приложил руку к сердцу – волнение испытал неподдельное.
Момент благоприятный…
– Матушка, – начал он. – Донесли мне… зависть человеческая ненасытна. Жаль огорчать тебя… Есть мерзкая фронда, мне грозят, тебя смеют поносить гнусными языками. Мои люди эти злые намерения раскрывают. Составлю указ, принесу тебе, сама рассудишь.
Отнеслась с доверием.
Одна её подпись, под завещаньем, – есть, необходима вторая. Светлейший сознаёт – с кончиной царицы он потеряет главную свою опору. Весьма уязвим окажется, если заранее не устранит врагов – силой высочайшего указа.
Улики против Толстого, Дивьера и прочих, хранившиеся дома, перенесёны во дворец, в укромное место. Наступает время дать им законный ход. Но что в тех доносах? Разговоры? Преступные, но разговоры меж собой. Мало, мало… Наказание должно быть суровым.
За оскорбление величества…
Нет тому доказательств, так будут. Только толково взяться. Светлейший два часа наставлял Горохова.
– Волконскую оставь, пустая баба. В город тебе шляться нечего, при мне изволь находиться. Поскучает твоя мамзель.
– Дразнишь, батя.
– А что? Томит доброго молодца?
– Жениха ей найди…
– Дворянина, богатого? Дьявол с ней! Наш интерес в Зимнем.
Царица, как только ослобонит пароксизм, обращается к Бахусу. Блументроста до слёз доводит. Новая блажь у неё – темноты, тишины не терпит. В гостиной танцы – катят её туда, в кресле. Даже когда ей худо, велит дочерям забавляться, гонит их. Грустную мину являть не сметь, – штрафной кубок за это, как бывало в компании у Петра.
– Где пьют, Горошек, там и болтают.
Шумно по вечерам в покоях Елизаветы. К ней присоединяется Анна, часто без мужа, участвуют фрейлины, в том числе Анна Крамер, особа услужливая. Щеголяет, меняя ежедневно кафтаны, Дивьер – дамский любимец.
– Хитёр мой зятёк, да и у него, Горошек, язык с умом расходится.
«16 апреля, во время Ея Величества жестокой болезни…»
Слова эти повторяются в розыскном деле. Дата в судьбе Дивьера чёрная. Не догадывался осторожный полицеймейстер, что за каждым шагом его следят.
«…все доброжелатели Ея Императорского Величества были в великой печали, а ты в то время, будучи в доме Ея Императорского Величества, не токмо не был в печали, но веселился. Плачущую Софью Карлусовну вертел ты вместо танцов и говорил ей, не надобно плакать, для чего».
Нужды нет, что веселье угодно государыне. Дивьер просто вертел племянницу Екатерины – танцы, читай, неуместны, он один нарушил приличие.
«Анна Петровна стояла у стола и плакала, и ты не встав, не отдав должного решпекта говорил – о чём печалисся, выпей рюмку вина».
Вошла Елизавета, он и ей отказал в решпекте, сидел на кровати. «Чинил ты и прочие злые поступки». Возмутитель ещё на свободе, а список прегрешений составлен, в нём тринадцать пуктов, продиктованных светлейшим. Иноземца, безродного графа легко изобразить главным злодеем.
Важно настроить вельмож. В «Повседневной записке» замелькало – «беседовал тайно». Прежде всего с высшими чинами. Голицын – единомышленник, канцлер Головкин флегматичен, бережёт свой покой, но покладист. Угостив обоих обедом, Данилыч едет с ними к Остерману, который встречает хрипя, кутаясь, испуская стоны. Потчует прокисшим вином, говорит уклончиво, – навещать его, притворно хворого, придётся ещё не раз. Наконец санкция министров получена, светлейший зовёт к столу мелкую сошку – с нею проще.
Формируется суд. 24 апреля Дивьеру сообщено, что её величество вызывает его к себе. Дежурить в покоях царицы князь поставил Горохова.
– Попросишь обождать, – сказал ему патрон. – Чур, без грубости, а то как шарахнется… Канитель тогда… Я буду у царицы, как выйду, ты в сей момент ко мне…
Екатерина перенесла накануне очередной приступ, ободрилась немного, Александра поддержала – да, пора пресечь козни смутьянов. Когда он вышел, пробило два пополудни. Часы английской работы, с медным циферблатом, увенчаны фигурой двуликого Януса, бога на связи времён, смотрящего в прошлое и в будущее. Он должен был остаться в памяти светлейшего и его врага. Князь сдерживал ликование, шагнув вперёд, – рука на эфесе шпаги.
– Постой-ка, Антон! Матушка наша приказала… Обязан тебя арестовать.
Сказал спокойно, по-свойски. Подобные дела надлежит исполнять без шума – тем более во дворце. Дивьер опешил. Потом медленно, как бы в растерянности, начал вытягивать шпагу. «…показывая вид, что отдаёт шпагу, вынимает её с намерением заколоть князя Меншикова, стоявшего сзади его, но удар был отведён», – записал саксонский посол Лефорт. Горохов отнял оружие, светлейший снял с графа «кавалерию», сиречь орден Андрея Первозванного, голубую ленту. Совершил то, что давно лелеял в мечтаниях.
Полицеймейстера тотчас под конвоем отправили в крепость. Туда же прибыли члены суда – Голицын, Головкин, генералы Дмитриев-Мамонов, Юсупов, Волков, обер-комендант Петербурга Фаминицын. Последние четверо – подчинённые князю по службе. Сам он отсутствовал, предпочёл держаться в стороне, – ему докладывают.
Тринадцать вопросов задано арестанту, пока без «пристрастия». Её величество ждёт ответов добровольных, честных. Дивьер защищался, некоторые «дерзости» забылись, но в оскорблении коронованных особ неповинен.
«Вертел ли вместо танцев плачущую Софью Карлусовну или нет, не упомню, а такие слова, что не надобно плакать, помнится, говорил, утешая».
Увидев Елизавету, он встал с кровати, а царевна Анна беспокоиться не велела. Вообще поведение его в тот вечер представлено ложно. Судьи, как было условлено с князем, вознегодовали. Упорствует преступник. А тянуть следствие нельзя, надо закончить его, покуда царица в здравом уме.
– Её величество увещевает тебя, – говорят судьи. – По-христиански объяви, к кому ты ездил и советовался. Известно же – имеешь намерения против воли её величества. Нам велено всё сыскать и искоренить ради государственной пользы. Если не объявишь всех, кнута попробуешь.
Под пыткой Дивьер называет имена. О веселье во дворце в дальнейших протоколах ни слова – на бумаге то, что светлейшему всего важнее. Существует «собрание», сговор лиц, ему враждебных. Пытались вмешаться в порядок наследования престола – деяние противозаконное, которое могло вызвать в России «великое возмущение». Кроме того, толковали, основываясь на слухах, о свадьбе наследника, в тоне оскорбительном для фамилии светлейшего князя.
Двадцать пять ударов кнута превратили спину Дивьера в кровавое месиво. Он признал – совещался с Бутурлиным, с герцогом. Карла Фридриха не тронули, Бутурлин, не дожидаясь палача, выдал своих собеседников. Допросы велись ускоренно, дух застенка вселял ужас. Толстой клялся:
– Желали мы с Иваном Иванычем, чтобы Елизавету Петровну помазали… Опасались царевича и бабки его, мстить она будет.
Горшей вины за ними нет, но Толстого суд, покорный светлейшему, приговорил к смерти, наравне с Дивьером. Старец имеет престиж при дворе, способен вредить. Пожалеет его царица, ну, заменит казнь ссылкой – и то профит, в политике и в коммерции лучше больше запрашивать, дабы без крайнего убытка сбавлять.
Так и случилось.
– Ты злой человек, – услышал Александр. Лицо её вздрагивало от боли, дышала натужно, однако он три раза перечёл приговор, и она прерывала, морщила лоб, собирая в уме всё, что ведомо ей об осуждённом.
– Меня спросят… Там…
Актом милосердия завершает матушка своё правление, грешно, находясь на пороге иного мира, посылать людей на виселицу. Досадно светлейшему, но спорить язык не повернулся.
6 мая «было пасмурно и великий ветер» – погода губительная при грудном недуге. Царица металась в жару, в бреду. В предспальне столпились посетители, к ним выходил убитый горем лейб-медик, лопотал едва внятно. Нарыв, созревший в лёгких, лопнул и отравляет весь организм.
Исправленный текст указа подписан, – Данилыч с утра при ней, успел подать, вложить перо в ослабевшие пальцы. Больная ещё узнавала его. В полдень боли схлынули, но сознание начало стремительно гаснуть. Губы шептали что-то. Эльза, смахнув слёзы, наклонилась над ней.
– Ая жужу лача берне…
Екатерина смотрела на близких невидяще, странная, робкая улыбка озаряла черты: должно быть, другие лица, очень давние, рисовались ей, и сама она – Марта, босоногая девчонка, качала младенца в бедной латышской избе.
– Пекайна ми кайиняс…
Баю-бай, пушистые медвежата! Отец ушёл улей искать в лесу, мать по ягоды… Поняла только Эльза, урождённая Глюк, она опустилась на колени и разрыдалась. Царевны, стесняясь мужчин, смущённо всхлипывали. Александр стоял с миной строгой, скорбной, слёз выжать не мог, разные чувства теснились в нём.
«…ввечеру и прочие министры и генералитет во дворец все съехались, также и прочих штаб– и обер-офицеров немалое число, и в девятом часу пополудни волею Божьей Ея Императорское Величество отыде от сего света успением в вечный покой».
Конец её был тихий. Спокойно, на диво спокойно прекратилось царствование. Данилыч ощущал плечом верных офицеров – выручат в случае чего… Вдруг кто-то затеет бунт. Нет, безмолвно за окнами, в серых сумерках сомкнули ряды гвардейцы, полк под его командой, надёжные преображенцы.
Духовник читает отходную, у тела усопшей одни близкие. Тайные советники ждут в предспальне, сановные – рангом пониже – в передней. Ждут его – первого вельможу, с этой минуты – регента. Он передаст трон наследнику. Острое, радостное волнение вскипало в нём, изгоняя страхи, жалость. Звать царевича, звать немедленно…
Бой часов, протяжный, погребальный… Двуликий Янус, осклабившийся насмешливо, напомнил – поздно! Поздно для церемонии, для желанного торжества Отложить до утра повелел неуступчивый бог.
– Господа, – сказал он, – опять мы осиротели. Потеряли отца отечества, теперь вот матушку нашу. Тревожить его высочество я не смею, прошу пожаловать завтра. Будем присягать государю императору Петру Второму.
«Его светлость с генералами пошёл к себе и по некоторых разговорах, покушав, лёг спать, а некоторые господа кушали в передней и уехали, а иные в передней спали.»
Себе казался князь персоной величественной, твёрдым, отважным правителем, внушающим повиновение. Многие же из присутствующих увидели человека постаревшего, утомлённого суетой, ночными бдениями, но который при этом судорожно выпячивал грудь.
ПРЕДЕЛ
– Я по старинке, как государь велел, – говорит зодчий благоговейно.
Грустит искусник – замедлилось городовое строительство. Тоскует о прошлом, когда вырастал по берегам строй пилястров, взметая клинки шпилей. Что для него дворец инфанта? Прихоть… Жаждет строить Академию художеств, палаты школьные, гошпитальные. Живёт блаженный, яко в небесах, дальше чертежей своих ничего не видит. Политики вовсе чужд.
5 апреля, в день рождения Екатерины, три полка выведены на Неву по приказу светлейшего, – Ингерманландский и гвардейские. Ледовый плац ещё держит. Застрочил беглый огонь, с крепости и с Адмиралтейства грянули орудия. Царица сидела в кресле против окна, наслаждаясь пороховой грозой. Александру, стоявшему рядом, пожимала руку. Потом, понуждая непослушные ноги, вышла в приёмную, где собрались тайные советники. Благодарила за поздравления.
– Спасибо, господа… Я довольна вами… Мой супруг радуется.
Спешила удалиться. «Министрам поднесено было по чарке водки». Пили в молчании. Плоха государыня. Двинулись к лейб-медику, набились в каморку, с опаской вдыхая ведовский аптечный дурман. Толстяк Блументрост, потный, в расстёгнутом камзоле, закатав рукава сорочки, скоблил узловатый корень.
– Валериана, помогает сердцу, – пояснил он. – Болезнь её величества осложнилась водянкой.
Надеется медик. Луна, вишь, вступила в фазу, благоприятную для леченья.
Данилыч вернулся к царице. Узкий круг близких остался при ней. Было ещё светло, обязательный фейерверк врезался в небо, назойливо чертил неяркие узоры. Нежные отсветы – красные, зелёные – проникали в спальню. Воительница храбрилась, сегодня ей гораздо лучше.
– Канонада полезна, – говорила она по-немецки зятю. – Я заметила на войне… Баталии совершенно меняют воздух, дышится божественно.
И по-русски, дочерям:
– Ему-то откуда знать!
Презрев медицину, велела откупорить бутыль венгерского – тоже, мол, дивное средство. К увещеваньям глуха. Кто унылой миной омрачит праздник, – осушит штрафной кубок. Данилыч, дабы отвлечь от кружки, напомнил:
– Матушка, парсуны-то ведь готовы! Прости, из ума вон…
Писал её величество француз Каравакк, русский живописец исполнил по высочайшему заказу полдюжины копий. Князь послал за ними. Полотна вправлены в тяжёлые золочёные рамы. Князь поставил их на кровать.
– Гляди, матушка, одинаковые!
Женщина в раме на десять лет моложе, полные щёки пылают, чёрные глаза блестят, алчут плотских плезиров. Царица, любуясь той, прежней, отхлёбывала вино.
– Анна! Подойди!
Подала знак Александру Он догадался, смахнул с портрета невидимую пыль, вручил царевне. Затем Елизавете. Одарила Левенвольде-старшего [391]– пусть хранят в баронской семье, и младшему будет память. Награждён портретом, по совету светлейшего, старый Сапега – за то, что принял русскую службу. Произведён в фельдмаршалы, весьма может быть полезен в спорах с Польшей из-за Курляндии.
В десятом часу царица пожелала родне, кавалерам спокойной ночи. Голос её слабел. К полуночи поднялся жар. Прибежал Блументрост – без парика, лысый, задыхающийся. Притворно журил, будто недуг не что иное, как каприз.
– Ай, Алексевна, набедокурила! У зайца заболи, у волка заболи, у лисички! На-кось, глотни!
Немец, родившийся в Москве, он чуть не полвека при дворе, обращаться с коронованными привык по-свойски, на правах семейного врача.
– Снотворное? Пфуй!
Упрашивал и Данилыч. Боится она этого снадобья, подозрительность напала. Бывает с ней… Вдруг чудится – отравили её. Однажды конфеты показались кислы…
– Проснёшься, матушка… Яко зорька ясная.
Нет, бунтует, выбила чашку из дрожащих пальцев старика. Солдатская брань срывается с уст. Раус, вон докторов! Они уморят её. Блументрост пятится к двери, лицо опавшее, горестное.
Больная промаялась всю ночь. Анна Крамер клала ей на горячий лоб прохладные тряпки, смоченные уксусом, поила чаем из трав. Эльза тихо играла на фисгармонии псалмы из тетради Глюка, Александр развлекал беседой, извлекая из памяти былое, походное. Наконец лихорадка унялась, царица задремала. Князь направился к себе. Он снова квартирует в Зимнем – скоро распутица, безумием было бы разлучиться сейчас с Катрин.
Спальня здесь ещё чужая. Дома делфтские птицы назойливы, тут без них чего-то не хватает, стены расчерчены тонкой лепкой, голо и пусто. Что готовит судьба? Раздевшись, дольше обычного творил молитву, задул свечи. Сдаётся – влетели пернатые, шумят крыльями в темноте.
Невидимо, зловеще…
– Призывает Бог матушку.
Сказал домашним с печалью искренней – ничто не вечно в сём бренном мире, опочил фатер, покидает нас его подруга, завершится эпоха, быть может, лучшая в его жизни. А в истории самая блестящая.
Недуг царицы, загадочный для врачей, поразил лёгкие, сердце, жилы, проводящие кровь, настигает приступами, каждый раз более жестокими. Боли в груди, ломота в членах, обмороки, истощенье сил…
– Эй, Александр! Меня… знаешь как одеть.
– Заладила, матушка.
Ранит его отрывистый, повелительный шёпот. Сказала раз – и довольно. Амазонское её – синее с красным воротником, цветов Преображенского полка, в коем она полковница, – принесено в спальню, висит в гардеробе, чтобы под рукой было для похорон.
– Весна на дворе, – произнёс Данилыч мягче. – Встанешь.
14 апреля Нева вскрылась, белый плац в оспинах пыжей, истоптанный войсковыми ученьями, смотрами, тает, рушится! Троекратно пальнула пушка в крепости, поднят штандарт. Светлейший дополнил ритуал – гвардейцы маршировали под окнами царицы, с музыкой и с барабанным боем.
Медикамент крепкий, ободряющий. Благодарная улыбка была наградой князю.
– Чаще устраивай!
Требует доложить, что на пушечном дворе готовят к лету, что на галерной верфи. Так вот с ней – полегчало, и уже в седле чует себя.
– Твоя воля… Съезжу, доложу.
Помолчала. Тень грусти пала на лицо.
– Друг мой, – услышал он. – Теперь твоя воля.
Такое признание – впервые… И столь ласкова… Данилыч наклонил голову, приложил руку к сердцу – волнение испытал неподдельное.
Момент благоприятный…
– Матушка, – начал он. – Донесли мне… зависть человеческая ненасытна. Жаль огорчать тебя… Есть мерзкая фронда, мне грозят, тебя смеют поносить гнусными языками. Мои люди эти злые намерения раскрывают. Составлю указ, принесу тебе, сама рассудишь.
Отнеслась с доверием.
Одна её подпись, под завещаньем, – есть, необходима вторая. Светлейший сознаёт – с кончиной царицы он потеряет главную свою опору. Весьма уязвим окажется, если заранее не устранит врагов – силой высочайшего указа.
Улики против Толстого, Дивьера и прочих, хранившиеся дома, перенесёны во дворец, в укромное место. Наступает время дать им законный ход. Но что в тех доносах? Разговоры? Преступные, но разговоры меж собой. Мало, мало… Наказание должно быть суровым.
За оскорбление величества…
Нет тому доказательств, так будут. Только толково взяться. Светлейший два часа наставлял Горохова.
– Волконскую оставь, пустая баба. В город тебе шляться нечего, при мне изволь находиться. Поскучает твоя мамзель.
– Дразнишь, батя.
– А что? Томит доброго молодца?
– Жениха ей найди…
– Дворянина, богатого? Дьявол с ней! Наш интерес в Зимнем.
Царица, как только ослобонит пароксизм, обращается к Бахусу. Блументроста до слёз доводит. Новая блажь у неё – темноты, тишины не терпит. В гостиной танцы – катят её туда, в кресле. Даже когда ей худо, велит дочерям забавляться, гонит их. Грустную мину являть не сметь, – штрафной кубок за это, как бывало в компании у Петра.
– Где пьют, Горошек, там и болтают.
Шумно по вечерам в покоях Елизаветы. К ней присоединяется Анна, часто без мужа, участвуют фрейлины, в том числе Анна Крамер, особа услужливая. Щеголяет, меняя ежедневно кафтаны, Дивьер – дамский любимец.
– Хитёр мой зятёк, да и у него, Горошек, язык с умом расходится.
«16 апреля, во время Ея Величества жестокой болезни…»
Слова эти повторяются в розыскном деле. Дата в судьбе Дивьера чёрная. Не догадывался осторожный полицеймейстер, что за каждым шагом его следят.
«…все доброжелатели Ея Императорского Величества были в великой печали, а ты в то время, будучи в доме Ея Императорского Величества, не токмо не был в печали, но веселился. Плачущую Софью Карлусовну вертел ты вместо танцов и говорил ей, не надобно плакать, для чего».
Нужды нет, что веселье угодно государыне. Дивьер просто вертел племянницу Екатерины – танцы, читай, неуместны, он один нарушил приличие.
«Анна Петровна стояла у стола и плакала, и ты не встав, не отдав должного решпекта говорил – о чём печалисся, выпей рюмку вина».
Вошла Елизавета, он и ей отказал в решпекте, сидел на кровати. «Чинил ты и прочие злые поступки». Возмутитель ещё на свободе, а список прегрешений составлен, в нём тринадцать пуктов, продиктованных светлейшим. Иноземца, безродного графа легко изобразить главным злодеем.
Важно настроить вельмож. В «Повседневной записке» замелькало – «беседовал тайно». Прежде всего с высшими чинами. Голицын – единомышленник, канцлер Головкин флегматичен, бережёт свой покой, но покладист. Угостив обоих обедом, Данилыч едет с ними к Остерману, который встречает хрипя, кутаясь, испуская стоны. Потчует прокисшим вином, говорит уклончиво, – навещать его, притворно хворого, придётся ещё не раз. Наконец санкция министров получена, светлейший зовёт к столу мелкую сошку – с нею проще.
Формируется суд. 24 апреля Дивьеру сообщено, что её величество вызывает его к себе. Дежурить в покоях царицы князь поставил Горохова.
– Попросишь обождать, – сказал ему патрон. – Чур, без грубости, а то как шарахнется… Канитель тогда… Я буду у царицы, как выйду, ты в сей момент ко мне…
Екатерина перенесла накануне очередной приступ, ободрилась немного, Александра поддержала – да, пора пресечь козни смутьянов. Когда он вышел, пробило два пополудни. Часы английской работы, с медным циферблатом, увенчаны фигурой двуликого Януса, бога на связи времён, смотрящего в прошлое и в будущее. Он должен был остаться в памяти светлейшего и его врага. Князь сдерживал ликование, шагнув вперёд, – рука на эфесе шпаги.
– Постой-ка, Антон! Матушка наша приказала… Обязан тебя арестовать.
Сказал спокойно, по-свойски. Подобные дела надлежит исполнять без шума – тем более во дворце. Дивьер опешил. Потом медленно, как бы в растерянности, начал вытягивать шпагу. «…показывая вид, что отдаёт шпагу, вынимает её с намерением заколоть князя Меншикова, стоявшего сзади его, но удар был отведён», – записал саксонский посол Лефорт. Горохов отнял оружие, светлейший снял с графа «кавалерию», сиречь орден Андрея Первозванного, голубую ленту. Совершил то, что давно лелеял в мечтаниях.
Полицеймейстера тотчас под конвоем отправили в крепость. Туда же прибыли члены суда – Голицын, Головкин, генералы Дмитриев-Мамонов, Юсупов, Волков, обер-комендант Петербурга Фаминицын. Последние четверо – подчинённые князю по службе. Сам он отсутствовал, предпочёл держаться в стороне, – ему докладывают.
Тринадцать вопросов задано арестанту, пока без «пристрастия». Её величество ждёт ответов добровольных, честных. Дивьер защищался, некоторые «дерзости» забылись, но в оскорблении коронованных особ неповинен.
«Вертел ли вместо танцев плачущую Софью Карлусовну или нет, не упомню, а такие слова, что не надобно плакать, помнится, говорил, утешая».
Увидев Елизавету, он встал с кровати, а царевна Анна беспокоиться не велела. Вообще поведение его в тот вечер представлено ложно. Судьи, как было условлено с князем, вознегодовали. Упорствует преступник. А тянуть следствие нельзя, надо закончить его, покуда царица в здравом уме.
– Её величество увещевает тебя, – говорят судьи. – По-христиански объяви, к кому ты ездил и советовался. Известно же – имеешь намерения против воли её величества. Нам велено всё сыскать и искоренить ради государственной пользы. Если не объявишь всех, кнута попробуешь.
Под пыткой Дивьер называет имена. О веселье во дворце в дальнейших протоколах ни слова – на бумаге то, что светлейшему всего важнее. Существует «собрание», сговор лиц, ему враждебных. Пытались вмешаться в порядок наследования престола – деяние противозаконное, которое могло вызвать в России «великое возмущение». Кроме того, толковали, основываясь на слухах, о свадьбе наследника, в тоне оскорбительном для фамилии светлейшего князя.
Двадцать пять ударов кнута превратили спину Дивьера в кровавое месиво. Он признал – совещался с Бутурлиным, с герцогом. Карла Фридриха не тронули, Бутурлин, не дожидаясь палача, выдал своих собеседников. Допросы велись ускоренно, дух застенка вселял ужас. Толстой клялся:
– Желали мы с Иваном Иванычем, чтобы Елизавету Петровну помазали… Опасались царевича и бабки его, мстить она будет.
Горшей вины за ними нет, но Толстого суд, покорный светлейшему, приговорил к смерти, наравне с Дивьером. Старец имеет престиж при дворе, способен вредить. Пожалеет его царица, ну, заменит казнь ссылкой – и то профит, в политике и в коммерции лучше больше запрашивать, дабы без крайнего убытка сбавлять.
Так и случилось.
– Ты злой человек, – услышал Александр. Лицо её вздрагивало от боли, дышала натужно, однако он три раза перечёл приговор, и она прерывала, морщила лоб, собирая в уме всё, что ведомо ей об осуждённом.
– Меня спросят… Там…
Актом милосердия завершает матушка своё правление, грешно, находясь на пороге иного мира, посылать людей на виселицу. Досадно светлейшему, но спорить язык не повернулся.
6 мая «было пасмурно и великий ветер» – погода губительная при грудном недуге. Царица металась в жару, в бреду. В предспальне столпились посетители, к ним выходил убитый горем лейб-медик, лопотал едва внятно. Нарыв, созревший в лёгких, лопнул и отравляет весь организм.
Исправленный текст указа подписан, – Данилыч с утра при ней, успел подать, вложить перо в ослабевшие пальцы. Больная ещё узнавала его. В полдень боли схлынули, но сознание начало стремительно гаснуть. Губы шептали что-то. Эльза, смахнув слёзы, наклонилась над ней.
– Ая жужу лача берне…
Екатерина смотрела на близких невидяще, странная, робкая улыбка озаряла черты: должно быть, другие лица, очень давние, рисовались ей, и сама она – Марта, босоногая девчонка, качала младенца в бедной латышской избе.
– Пекайна ми кайиняс…
Баю-бай, пушистые медвежата! Отец ушёл улей искать в лесу, мать по ягоды… Поняла только Эльза, урождённая Глюк, она опустилась на колени и разрыдалась. Царевны, стесняясь мужчин, смущённо всхлипывали. Александр стоял с миной строгой, скорбной, слёз выжать не мог, разные чувства теснились в нём.
«…ввечеру и прочие министры и генералитет во дворец все съехались, также и прочих штаб– и обер-офицеров немалое число, и в девятом часу пополудни волею Божьей Ея Императорское Величество отыде от сего света успением в вечный покой».
Конец её был тихий. Спокойно, на диво спокойно прекратилось царствование. Данилыч ощущал плечом верных офицеров – выручат в случае чего… Вдруг кто-то затеет бунт. Нет, безмолвно за окнами, в серых сумерках сомкнули ряды гвардейцы, полк под его командой, надёжные преображенцы.
Духовник читает отходную, у тела усопшей одни близкие. Тайные советники ждут в предспальне, сановные – рангом пониже – в передней. Ждут его – первого вельможу, с этой минуты – регента. Он передаст трон наследнику. Острое, радостное волнение вскипало в нём, изгоняя страхи, жалость. Звать царевича, звать немедленно…
Бой часов, протяжный, погребальный… Двуликий Янус, осклабившийся насмешливо, напомнил – поздно! Поздно для церемонии, для желанного торжества Отложить до утра повелел неуступчивый бог.
– Господа, – сказал он, – опять мы осиротели. Потеряли отца отечества, теперь вот матушку нашу. Тревожить его высочество я не смею, прошу пожаловать завтра. Будем присягать государю императору Петру Второму.
«Его светлость с генералами пошёл к себе и по некоторых разговорах, покушав, лёг спать, а некоторые господа кушали в передней и уехали, а иные в передней спали.»
Себе казался князь персоной величественной, твёрдым, отважным правителем, внушающим повиновение. Многие же из присутствующих увидели человека постаревшего, утомлённого суетой, ночными бдениями, но который при этом судорожно выпячивал грудь.
ПРЕДЕЛ
Наутро два полка гвардии стянуты к Зимнему. Новость уже обежала казармы, жилища, и везде спокойно, ни намёка на смуту, на какое-либо своеволие. Ветераны, делившие с великим царём и царицей походы, проронили слезу.
Светлейший встал в пять часов, без надобности разбудил домашних, поспешил во дворец, – нетерпенье толкало, ход времени хотелось ускорить. Ещё раз простился с покойницей, взглянул на Эльзу – лицо мокрое, уродливое, на руке капли застывшего свечного воска. Тотчас вышел из спальни – сам выказать скорбь не мог, совестился. Долго шагал по пустым покоям, предвкушая свою викторию и не веря. Вдруг подменили завещание царицы … Или уничтожили… Заговор, обманувший бдительность Горохова и его людей.
К восьми часам в зале собрались сановники и генералы – не менее трёхсот персон. Князь предстал перед ними в тёмно-коричневом кафтане, расшитом неброско, при всех орденах. Прежде чем заговорить, вздохнул, поднял очи горе. Объявил коротко, суровым тоном о кончине её величества от чахотки.
– Извольте, господа, слушать тестамент [392]… Последнюю волю матушки нашей, – пояснил он иноземное слово, внесённое в обиход.
Действительный статский советник Степанов страшно медлит, отпирая ларец, извлекая жёлтый конверт с пятью печатями, тот самый… Обломки сургуча падают беззвучно, поглощаемые ковром. Бумага, сложенная вдвое…
Та самая…
Голос у Степанова ломкий, хилый для сей оказии, с натуги повизгивает. Данилыч сверяет читаемое, – текст в памяти чёток, а в душе колокола гудят, благовест пасхальный. Свершилось. Царевичу трон, царевичу… Кто посмеет оспорить? Воля царицы… Нет, по сути его воля – регента при малолетке. Зал безмолвен, на лицах благонравное послушание. Елизавета стоит печальна, ни кровинки на щеках, Анна холодновато-надменна, как всегда. Чай, довольно им – по миллиону каждой да ежегодные выплаты, рухлядь всякая…
С царевнами обговорено заранее, едва ли противность учинят.
Наследник престола женится на Марии Мешниковой. Объявлено, закреплено… Светлейший опустил голову, сдерживая ликование. Молчит общество, кто мешать пытался, тех здесь нет.
Дочитал Степанов.
Инфант – отныне царь, слушая тестамент, сидел на возвышении в креслице возле трона. Таращил глаза, вытягивался, как бы узрев нечто поверх голов. – батюшка-князь велел не сутулиться.
– Господа, присягаем государю!
Тон обретал Данилыч всё более властный. Улыбнувшись царю по-свойски, ободряюще, выхватил шпагу, отсалютовал ему, опустил и держал на весу, пока Степанов произносил слова присяги, а собрание гулко, молитвенно повторяло. Отрок слез с креслица, смотрел на сверкавший клинок пристально, зачарованно.
– Теперь, ваше величество, выйдем к войску.
Взял руку отрока, мягкую, доверчивую, вывел его на балкон и жадно вобрал весеннего воздуха в лёгкие.
– Государю нашему, Петру Второму… Ура!
Дружно, истово ответили, как и следовало ожидать. Воцарился внук Великого Петра, мужчина. Трон подобает сильному полу. Отрок смущался, мановениями изъявлял признательность, милость, говорил что-то, глохшее в грохоте, – пушки палили с крепости, с двух императорских яхт, с двух судов военных, бросивших якорь перед дворцом.
Упоительный гром победы…
– Я уничтожил фельдмаршала.
Вилки, бокалы застыли в воздухе. Царь появился в столовой внезапно, обедающие в смятении немалом – все, кроме хозяина, посвящённого заранее. Отрок серьёзен, с ним Остерман – ныне главный воспитатель. Торжественно подаёт питомцу свиток, перевязанный алой ленточкой.
– Господин генералиссимус… [393]
На середине длинного слова царь запнулся и, осердясь, топнул ножкой. Князь, встав из-за стола, принял указ, поклонился. Пётр, поздравляя с новым званием, ввернул полюбившуюся латынь.
– Принцепс… Вале…
Привет, мол, принцу.
Затем под аплодисменты удалился в свои покои – кушать с детьми. Со дня смерти царицы живёт у Меншиковых, тут весело, вкусно.
– Сподобился я, – говорит князь, чокаясь с вельможеством. – Служба не пропадает. Ещё Пётр Алексеич, незабвенный отец наш, обещал мне, да не успел…
Генералиссимус… Наконец-то!
«Сей чин коронованным главам и великим владеющим принцам приличен», – писал император, размышляя о рангах воинских. Нет, не обещал камрату, соврал Данилыч. Вожделенно мечтая, он глубоко впечатал в память сей параграф. Владетельным принцам… Что ж, Рабутин твердит – вот-вот почта доставит цесарский манифест. Землица козельская, правда, с копейку…
Всё же герцогство.
Насчёт обрученья с Остерманом условлено – царь будет свататься, соблюдая все онёры. Четвёртый день, как прибрал Бог царицу, две-то недели траура надо дотерпеть.
Тех, кто хотел помешать союзу, нет в Петербурге. Толстой и сын его сосланы на север, в Соловецкий монастырь, где их велено «розсадить по тюрьмам» и «меж собою видетца не давать». Даже в церковь выпускать их порознь, под караулом. Каморы холодные, пища скудная. Для старца, больного подагрой, кара по сути смертная.
Дивьера и Скорнякова-Писарева везут в Сибирь – до Тобольска вместе, оттуда в разные дальние города. Анна Даниловна напрасно взывала к милосердию – светлейший брат на её мольбы не ответил. Жёнам осуждённых жить в своих деревнях «где пожелают», но безотлучно.
Поплатилась за дерзкий свой язык Волконская, – ей приказано пребывать в Москве и в поместьях. Наказаны её друзья – Маврин определён на службу в Тобольск, обер-секретарь Синода Черкасов – в Белокаменную, описывать церковное имущество.
Арап Ганнибал был осторожен, в салоне держал язык за зубами, – не помогло, светлейший почёл нужным удалить фаворита княгини. Быть ему в Казани, осмотреть старую крепость, – буде её чинить безвыгодно, пусть сооружает новую, по наилучшим образцам европским.
Среди ссыльных – Иван Долгоруков. Отзывался о Меншикове неуважительно, а главное, пьяница он, распутник, пустобрёх, вовлекал инфанта в пороки.
Фортуна покорна князю.
Месят весеннюю грязь телеги с колодниками, кони драгун-конвоиров. В опустевших особняках обыски – чиновники, снаряжённые судом, роются в сундуках, гардеробах, вспарывают перины, подушки, допрашивают слуг. Нет ли тайников с оружием, с ядом, с подмётными письмами? Старания обнаружить зловещий заговор безуспешны. Однако суд, что ни день, строчит распоряжение под диктовку его светлости – ужесточить судьбу преступников, отнять у них чернила, бумагу, изолировать, следить за каждым шагом, подробно докладывать – во исполнение высочайшего указа.
Подпись Екатерины действует.
Верховный тайный совет наблюдает расправу безмолвно, доверие к Меншикову являет полное.
– Поправши злых, сотворишь благо, – поучает Данилыч сановных и простых. – Сдаётся, Россия избавлена от потрясений. Царя все любят, и есть за что. Душа у него ангельская.
Дарья не нахвалится.
– Все угодья в нём, – сообщала она подругам. – Пригожество, разуменье… Старших как почитает, поискать нынче. Голубочек наш… Мужа истинно обожает.
16 мая на похоронах Екатерины царь тёр глаза до покраснения, щёку смочил слюной. Обряд справили поспешно. Три пушечных удара созвали вельмож на панихиду, затем под «минутную стрельбу» гроб водрузили на «великие, убранные чёрным бархатом сани», и восемь лошадей цугом повезли их по набережной до Почтового двора, где стояла лейб-гвардия «с ружьём и со свечами». Окутанная чёрным галера пересекла Неву, сановная публика на двух других галерах, а светлейший с царём в малой барке отдельно. В церковь Петра и Павла военные внесли гроб на плечах, князь не прикоснулся.
Ветер задувал свечи у гвардейцев, оцепивших храм, они ладонями оберегали огоньки, почти невидимые, – день был солнечный. Положили царицу рядом с августейшим супругом.
Вечером царь и Наталья в Меншиковых палатах, невзирая на траур, забавлялись. К огорченью Дарьи, расшумелись. Веселье рвалось сквозь тёмные шторы на улицу, смущало прохожих. Странное впечатление произвела на петербуржцев погребальная церемония, отмеренная по часам, по минутам, скупо и торопливо.
Похоже, радуются вельможи, избавились от спутницы Великого Петра.
Шумно здесь и на следующий день. Пожаловали Анна с герцогом, Елизавета, генералы, сановники, перечень которых на странице «Записки» едва умещается. Кухонный очаг пылает, повара крутят вертел – самый длинный в столице, нанизывают телячьи, бараньи, бычьи туши, соусами наполняют ведра до краёв.
Светлейший встал в пять часов, без надобности разбудил домашних, поспешил во дворец, – нетерпенье толкало, ход времени хотелось ускорить. Ещё раз простился с покойницей, взглянул на Эльзу – лицо мокрое, уродливое, на руке капли застывшего свечного воска. Тотчас вышел из спальни – сам выказать скорбь не мог, совестился. Долго шагал по пустым покоям, предвкушая свою викторию и не веря. Вдруг подменили завещание царицы … Или уничтожили… Заговор, обманувший бдительность Горохова и его людей.
К восьми часам в зале собрались сановники и генералы – не менее трёхсот персон. Князь предстал перед ними в тёмно-коричневом кафтане, расшитом неброско, при всех орденах. Прежде чем заговорить, вздохнул, поднял очи горе. Объявил коротко, суровым тоном о кончине её величества от чахотки.
– Извольте, господа, слушать тестамент [392]… Последнюю волю матушки нашей, – пояснил он иноземное слово, внесённое в обиход.
Действительный статский советник Степанов страшно медлит, отпирая ларец, извлекая жёлтый конверт с пятью печатями, тот самый… Обломки сургуча падают беззвучно, поглощаемые ковром. Бумага, сложенная вдвое…
Та самая…
Голос у Степанова ломкий, хилый для сей оказии, с натуги повизгивает. Данилыч сверяет читаемое, – текст в памяти чёток, а в душе колокола гудят, благовест пасхальный. Свершилось. Царевичу трон, царевичу… Кто посмеет оспорить? Воля царицы… Нет, по сути его воля – регента при малолетке. Зал безмолвен, на лицах благонравное послушание. Елизавета стоит печальна, ни кровинки на щеках, Анна холодновато-надменна, как всегда. Чай, довольно им – по миллиону каждой да ежегодные выплаты, рухлядь всякая…
С царевнами обговорено заранее, едва ли противность учинят.
Наследник престола женится на Марии Мешниковой. Объявлено, закреплено… Светлейший опустил голову, сдерживая ликование. Молчит общество, кто мешать пытался, тех здесь нет.
Дочитал Степанов.
Инфант – отныне царь, слушая тестамент, сидел на возвышении в креслице возле трона. Таращил глаза, вытягивался, как бы узрев нечто поверх голов. – батюшка-князь велел не сутулиться.
– Господа, присягаем государю!
Тон обретал Данилыч всё более властный. Улыбнувшись царю по-свойски, ободряюще, выхватил шпагу, отсалютовал ему, опустил и держал на весу, пока Степанов произносил слова присяги, а собрание гулко, молитвенно повторяло. Отрок слез с креслица, смотрел на сверкавший клинок пристально, зачарованно.
– Теперь, ваше величество, выйдем к войску.
Взял руку отрока, мягкую, доверчивую, вывел его на балкон и жадно вобрал весеннего воздуха в лёгкие.
– Государю нашему, Петру Второму… Ура!
Дружно, истово ответили, как и следовало ожидать. Воцарился внук Великого Петра, мужчина. Трон подобает сильному полу. Отрок смущался, мановениями изъявлял признательность, милость, говорил что-то, глохшее в грохоте, – пушки палили с крепости, с двух императорских яхт, с двух судов военных, бросивших якорь перед дворцом.
Упоительный гром победы…
– Я уничтожил фельдмаршала.
Вилки, бокалы застыли в воздухе. Царь появился в столовой внезапно, обедающие в смятении немалом – все, кроме хозяина, посвящённого заранее. Отрок серьёзен, с ним Остерман – ныне главный воспитатель. Торжественно подаёт питомцу свиток, перевязанный алой ленточкой.
– Господин генералиссимус… [393]
На середине длинного слова царь запнулся и, осердясь, топнул ножкой. Князь, встав из-за стола, принял указ, поклонился. Пётр, поздравляя с новым званием, ввернул полюбившуюся латынь.
– Принцепс… Вале…
Привет, мол, принцу.
Затем под аплодисменты удалился в свои покои – кушать с детьми. Со дня смерти царицы живёт у Меншиковых, тут весело, вкусно.
– Сподобился я, – говорит князь, чокаясь с вельможеством. – Служба не пропадает. Ещё Пётр Алексеич, незабвенный отец наш, обещал мне, да не успел…
Генералиссимус… Наконец-то!
«Сей чин коронованным главам и великим владеющим принцам приличен», – писал император, размышляя о рангах воинских. Нет, не обещал камрату, соврал Данилыч. Вожделенно мечтая, он глубоко впечатал в память сей параграф. Владетельным принцам… Что ж, Рабутин твердит – вот-вот почта доставит цесарский манифест. Землица козельская, правда, с копейку…
Всё же герцогство.
Насчёт обрученья с Остерманом условлено – царь будет свататься, соблюдая все онёры. Четвёртый день, как прибрал Бог царицу, две-то недели траура надо дотерпеть.
Тех, кто хотел помешать союзу, нет в Петербурге. Толстой и сын его сосланы на север, в Соловецкий монастырь, где их велено «розсадить по тюрьмам» и «меж собою видетца не давать». Даже в церковь выпускать их порознь, под караулом. Каморы холодные, пища скудная. Для старца, больного подагрой, кара по сути смертная.
Дивьера и Скорнякова-Писарева везут в Сибирь – до Тобольска вместе, оттуда в разные дальние города. Анна Даниловна напрасно взывала к милосердию – светлейший брат на её мольбы не ответил. Жёнам осуждённых жить в своих деревнях «где пожелают», но безотлучно.
Поплатилась за дерзкий свой язык Волконская, – ей приказано пребывать в Москве и в поместьях. Наказаны её друзья – Маврин определён на службу в Тобольск, обер-секретарь Синода Черкасов – в Белокаменную, описывать церковное имущество.
Арап Ганнибал был осторожен, в салоне держал язык за зубами, – не помогло, светлейший почёл нужным удалить фаворита княгини. Быть ему в Казани, осмотреть старую крепость, – буде её чинить безвыгодно, пусть сооружает новую, по наилучшим образцам европским.
Среди ссыльных – Иван Долгоруков. Отзывался о Меншикове неуважительно, а главное, пьяница он, распутник, пустобрёх, вовлекал инфанта в пороки.
Фортуна покорна князю.
Месят весеннюю грязь телеги с колодниками, кони драгун-конвоиров. В опустевших особняках обыски – чиновники, снаряжённые судом, роются в сундуках, гардеробах, вспарывают перины, подушки, допрашивают слуг. Нет ли тайников с оружием, с ядом, с подмётными письмами? Старания обнаружить зловещий заговор безуспешны. Однако суд, что ни день, строчит распоряжение под диктовку его светлости – ужесточить судьбу преступников, отнять у них чернила, бумагу, изолировать, следить за каждым шагом, подробно докладывать – во исполнение высочайшего указа.
Подпись Екатерины действует.
Верховный тайный совет наблюдает расправу безмолвно, доверие к Меншикову являет полное.
– Поправши злых, сотворишь благо, – поучает Данилыч сановных и простых. – Сдаётся, Россия избавлена от потрясений. Царя все любят, и есть за что. Душа у него ангельская.
Дарья не нахвалится.
– Все угодья в нём, – сообщала она подругам. – Пригожество, разуменье… Старших как почитает, поискать нынче. Голубочек наш… Мужа истинно обожает.
16 мая на похоронах Екатерины царь тёр глаза до покраснения, щёку смочил слюной. Обряд справили поспешно. Три пушечных удара созвали вельмож на панихиду, затем под «минутную стрельбу» гроб водрузили на «великие, убранные чёрным бархатом сани», и восемь лошадей цугом повезли их по набережной до Почтового двора, где стояла лейб-гвардия «с ружьём и со свечами». Окутанная чёрным галера пересекла Неву, сановная публика на двух других галерах, а светлейший с царём в малой барке отдельно. В церковь Петра и Павла военные внесли гроб на плечах, князь не прикоснулся.
Ветер задувал свечи у гвардейцев, оцепивших храм, они ладонями оберегали огоньки, почти невидимые, – день был солнечный. Положили царицу рядом с августейшим супругом.
Вечером царь и Наталья в Меншиковых палатах, невзирая на траур, забавлялись. К огорченью Дарьи, расшумелись. Веселье рвалось сквозь тёмные шторы на улицу, смущало прохожих. Странное впечатление произвела на петербуржцев погребальная церемония, отмеренная по часам, по минутам, скупо и торопливо.
Похоже, радуются вельможи, избавились от спутницы Великого Петра.
Шумно здесь и на следующий день. Пожаловали Анна с герцогом, Елизавета, генералы, сановники, перечень которых на странице «Записки» едва умещается. Кухонный очаг пылает, повара крутят вертел – самый длинный в столице, нанизывают телячьи, бараньи, бычьи туши, соусами наполняют ведра до краёв.