Дочитал, вытер пот с лица.
   – Дерзость-то… Сыскать надо, Данилыч. Грамотей ведь, выучился на нашу голову… Дивьера натрави!
   – Управимся.
   В застенок волокут, на дыбу за сочиненье подмётных писем. Но ведь сей писец добра желает. Адресовано царице – ей и следует передать, дабы дошёл до неё истинный глас войска. Память Данилыча впитала все накрепко, без усилья.
   «Доношу вашему величеству, что в полках противность, как прежде сего было у стрельцов. Говорят: «как началась война со шведом, нигде мы худо не сделали и кровь свою не жалеючш проливали, а и поныне себе не видим покою, чтобы отдохнуть год или другой, жон и детей не видим, нас-де как нарочно мучат, кругом обводят Москвы, хотя через Москву ближе было идтить в Петербург, нежели через Псков. Сравнивали нас с посохою, уже-де пришёл из кампании – из лесу дрова на себе неси, и ночью упокою нам нет, и деньги старой оклад отнимают, и впредь-де нам добра ждать нечего. Мы на службе грешим, а жоны наши дома иные уже замуж вышли. Уже через меру лето и осень ходим по морю, чего не слыхано в свете, а зиму также упокою нет на корабельной работе, а иные на камнях зимуют, с голода и холода помирают. А государство своё всё разорил, что уже в иных местах не сыщешь мужика и овцы. Чего же больше от Бога хотел? В Померании были и славу великую показали, и в других местах завоевали, потом бы отдахнуть и Богу благодарение воздать, и царство своё управить, развесть всякие неправды, утолить кровь нашу, в чём бы угодил Богу и слава во все страны произошла, а то хотя бы Фортуна двадцать пять лет, а иногда сделается в двадцать пять минут худо и слава вся пропадёт. В одной Фортуне не может человек жизнь свою изжить.
   Хотя и не хотят которые дворянчики, а иные есть на нашу руку, а в других-де полках мы со многими говаривали, все готовы, також и чёрный народ. Они також говорят – от такого распорядку быть нам в великой скудости. Разве того ждать, как поселят на Котлин остров, словно как в тюрьму посадят.
   В Сенате только жалованье берут много, спросить бы хоть одного челобитчика, решили бы хоть одному без волокитства прямо?
   Во многих мы землях видим, что всего больше нашего у них, а у нас пусто, чрезмерною войною. Как Бог терпит такое немилосердие! Ещё подождём, а как не будет мира, пойдём сойдёмся с полками князя Голицына».
   Прочёл письмо и Горохов.
   – Грамотей! – воскликнул он и смутился. – Его и поймать недолго, батя.
   Верно – таких один на тысячу грамотных. Башка неглупая. Данилыч мысленно поместил неизвестного в свою контору, в дом маршалка [299]двора.
   – Что правда, то правда, Горошек. Мира всё нет. В Персию вцепились… Забрали Баку, водицу эту горючую, и ладно бы…
   – Зачем она?
   – Государь ценил. Сгодится в хозяйстве. Однако имеем много, а сколько добра втуне лежит. Ты, Степа, дай списать цидулу. Может, подкинем вельможам… Сытый голодного не разумеет.
   Адъютант сделал пять копий собственноручно. Подлинное Данилыч отнёс царице. Увидел страх на её лице:
   – Л-ленивый свинья. Не хочет служить.
   «Свинья, швайн, цук», – на трёх языках обругала, вплела и словцо позабористей. Щёки побагровели. Князь сохранял ледяное спокойствие.
   – Служит он, матушка. Тебе служит, упреждает нас… Доведём до бунта – наплачемся.
   Умолкла, потом опять взорвалась. Голицыны виноваты. Проклятые бояре, враги государя, её враги, сговорились оба брата извести её, мутят солдат, верных её солдат побуждают к измене. Вызвать Михаила с Украины [300], допросить, команду отнять, другого поставить над украинскими полками…
   Данилыч внимал, склонив голову, крепился. Спросила тут же, не переведя духу, здоров ли Яган, главный фейерверкер, нужен будет для свадьбы.
   – Поправился, – сказал князь и встал. Отбушевала самодержица и, как обычно, аудиенцию прекращает. Сейчас скажет – уйди, Александр. Дожидаться обидно.
   Замкнётся теперь со своими… Эльзе пожалуется, голштинцу… Дочь свою так не голубит, как будущего зятя. Вечером залучит в постель камер-юнкера. Слава Создателю, не опасен сей амур, ничтожен сей гость ночной. Однако запомнит она подмётное письмо.
   Испугана амазонка.

ДВА ГЕРБА

   Торжеством грандиозным пышности небывалой обещает быть свадьба Анны и Карла Фридриха.
   Деньги рекой текут.
   Царица считать их, похоже, разучилась, а Данилыча оторопь берёт. Двор голштинца, и без того многолюдный, увеличится. Своей казны у него не хватит За счёт мужика траты, за счёт солдата… Запасай, губернатор, порох для фейерверков и залпов, добудь сукно и всякий приклад на мундиры, оружие, парадно оснащённые ладьи!
   Голштинцам радость…
   Многим в столице горек этот праздник. Женившись, герцог пуще напыжится, Екатерина только мёдом не мажет его. Ещё больше станет потакать.
   Кто будет править Россией?
   Берхгольц, водя пером, грезит о великой Голштинии. Она охватит Швецию, Шлезвиг, кусок царской державы – ведь невесте полагается приданое. Так по крайней мере уверяет Бассевич, первый министр его королевского высочества. Карл Фридрих уже теперь владеет доходами с эстляндского острова Эзель и собирается ввести там порядки по шведскому образцу.
   «В императорском саду мы видели новое здание, выстроенное к предстоящей свадьбе; там находился в это время и князь Меншиков, который прошлую ночь ночевал в новых комнатах, да и нынче намерен ночевать в них, чтобы иметь неослабный надзор за рабочими и всеми мерами торопить их оканчивать постройку. В подобных делах князь неутомим…»
   Что творится в душе у него, голштинский летописец догадывается. Другом не назовёт князя…
   Здание для брачного пира цветком алеет в Летнем саду – безлистом, едва просохшем. Деревянное, оно выкрашено под кирпич – красные стены прочерчены белыми пилястрами, фронтон оседлали фигуры Нептуна и Марса. Значение их вряд ли надо объяснять – бог войны и бог морей вдохновляют армию и флот России и стран, с нею союзных. Чувствуй, Европа!
   Внутри открывается нечто феерическое – драпировки, расшитые богато, многоцветно, серебро литое и резное, светильники висячие и настенные, с пластинами, отражающими свет, а потолка будто и нет – голубой простор и хор небожителей, славящий новобрачных. Иностранцы дивятся – чьё творенье, неужели русского? Данилыч не устаёт повторять – русский задумал, Земцов Михаил [301], фантазии у него не занимать стать.
   Изваяния Минервы – богини мудрости, Меркурия – бога торговли, могучего Геракла, поразившего монстра, воинов конных и пеших олицетворяют победы и свершения Петра. Щиты, мечи, связки копий сверкают вокруг, словно в арсенале. Данилыч не против – что ж, показать кулак полезно… Зал долго ждал свадьбы, работники заделывают щели, замазывают облезшее, заменяют линялое. Но весь декор меркнет для Данилыча, когда приходит голштинец – вечно с надменным видом. День ото дня надувается, яко езопова лягушка…
   По пятам следует за господином камер-юнкер Берхгольц, перенимая ужимки, поддакивая, отражая настроения герцога зеркально.
   Покои в доме Чернышёва будут тесны, голштинский двор переезжает. С помощью царицы арендован особняк Апраксина, на той же Дворцовой набережной, у перевоза, в соседстве с Адмиралтейством.
   «Великий адмирал показывал нам некоторые из лучших комнат. Он весь дом меблировал великолепно и по последней моде, так что и король мог бы прилично жить в нём».
   Здание – одно из лучших в столице, три этажа, добрых пропорций лепка, в интерьере орнамент тонкий ручейками серебра или золота по полировке деревянных панно, одевающих стены. Строил и украшал знаменитый француз Леблон – сам создатель моды, покорившей ныне Версаль. Вельможи завидовали адмиралу – выходит, устарели резиденции, перегруженные гобеленами, позолотой. А двусветный зал Апраксина – редкость, которой даже светлейший не может похвастаться.
   «…мог бы жить и король». Забыл Берхгольц на минуту, что Карл Фридрих король. Почти наверняка… Волнует образ великой Голштинии – хочется верить в неё и страшно поверить совсем. В Швеции партия сторонников Карла Фридриха сильна, она господствует в риксдаге. Король Фредерик [302]бездеятельный вертопрах, по сути устранился и, как говорят, гоняет зайцев неделями. Карлу Фридриху уже и дотация идёт как признанному наследнику. Должен победить, должен…
   Сомнения недопустимы, оттого на лицах голштинцев постоянно нарочитая мина уверенности и высокомерия.
   Русские за честь должны почитать… Предстоящий брак роднит их с Европой, династия царя кровно соединяется с древнейшей германской фамилией Ольденбургов. Ей почти тысяча лет – куда старше Романовых. Карл Фридрих, верно, ни на миг не забывает об этом – знаки внимания, дары приемлет как должное, бесстрастно, с усталой снисходительностью. Русский язык пытался выучить, бросил, но делает вид, что понимает. Что ни скажешь ему, ответ один:
   – Ах, з-зо! [303]
   Вытянет шею, вскинет голову, а тебя словно не видит, глаза полуприкрыты рыжеватыми веками. Светлейший князь однажды, чтобы отучить, резко повернулся спиной.
   Не помогло. Впрочем, и с немцами такой же, ни учтивости, ни остроумия. За словом в карман лезет долго. Среди молодых двадцатипятилетний герцог прослыл недотёпой, скучным тугодумом. В танцах вял, к охоте, к картам равнодушен, главное удовольствие находит в рюмке.
   Новоселье справили в конце апреля. Пока женская половина покоев пуста, герцогу вольготно кутить, прощаться с холостой жизнью. Ночи напролёт пирует тост-коллегия, шутейное товарищество питухов и обжор. Карл Фридрих объявляет неизменно:
   – За исполнение наших желаний…
   Берхгольц заносит в летопись великой Голштинии тосты, а также постигшие участников неприятности – упал и расшибся, буен был во хмелю, уложен слугами в постель. К сведению потомков – камер-юнкер сам состоит в сей избранной компании.
   «Я после вчерашнего моего опьянения был при смерти болен».
   Возлияния голштинцев чрезмерны, возбуждают толки. Молва твердит – виноват Бассевич, спаивает молодёжь. У коварного министра некие далеко простирающиеся планы…
   Уроженец княжества Ганновер, он обтёрся в разных столицах, интриган, говорун, любезник, всеобщий доброжелатель. Умеет расположить к себе – кого взяткой, кого дюжиной редкого вина, модной вещицей. Пьёт и не пьянеет. Карл Фридрих в политике безгласен, а если и вымолвит что, так по подсказке Бассевича.
   Словом, герцог от забот государственных отстранён, и Берхгольц объясняет, как бы оправдывая, – жених влюблён безумно. И немудрёно – дочь Петра бесподобна.
   «Она в своём неглиже походила на ангела. Вообще смело можно сказать, что нельзя написать лица более прелестного и найти сложение более совершенное, чем у этой принцессы».
   Вот она в платье с крылышками – конечно, оно ещё более приближает её к ангелу. Трогательный роман вплетается в ткань дневника. Его королевское высочество женится по влечению сердца. А невеста? Она танцевала с ним. Милостиво беседовала. Любовное пламя, естественно, пожирает обоих. Им ведь нельзя встречаться наедине.
   Анна владеет собой. Но притворяться в угоду бомонду её не заставят.
   – Навязали мне дурака, стоероса, – сказала она матери.
   Разве не влечёт её корона Швеции – вдобавок к голштинской? Возвысит себя, а купно и империю российскую, волю отца своего исполнит. Быть может, и править теми землями будет, если переживёт супруга… Доводы матери действовали слабо, за дверью спальни, закрытой не очень плотно, произошла ссора.
   Ещё заметнее стала холодная отчуждённость Анны. Часы проводит с портнихой и с парикмахершей, ступает величаво, словно боясь нарушить причёску-башню, высокую, остроконечную, унизанную жемчугом и золотой тесьмой. Карл Фридрих, неопрятный, осунувшийся после ночных бдений, выглядел рядом с ней убого.
   Екатерина попеняла ему. За два дня до свадьбы попойки прекратились. А в канун её отметил Берхгольц:
   «Его королевское высочество первый раз мылся в бане».
 
   Утро 20 мая выдалось солнечным. Сверкая литаврами и трубами, шагали по улицам Петербурга двенадцать гвардейцев во главе с капитаном, зычно выдували марш «Орёл российский», кант на взятие Дербента и прочую «музыку победительную». Капитан, скомандовав передышку, выкрикивал объявление о браке царевны Анны и голштинца – выбрали самого голосистого.
   Меншиков до сего дня нервничал преужасно – кто будет обер-маршалом свадьбы? Кого назначит самодержица? Теперь сияет лицом и чрезвычайным, ослепительным убором. «Залит бриллиантами», – напишет о нём иностранный дипломат. Все четыре ордена, жар самоцветов на шпаге, подаренной царём, украшения дорогие на галстуке, на шляпе. Золотится расшитый красный кафтан, золотится жезл главного распорядителя праздника. Сидя в открытом экипаже, влекомом шестёркой коней, бросает улыбки толпе, хлынувшей на набережную. Ягужинский – маршал свадьбы – едет позади, завидует. Всё у него поплоше – карета, одежда и жезл.
   За ними, охорашиваясь на скакунах, двадцать четыре шафера, среди коих четыре генерала, шесть полковников. Поезд встал под окнами жениха, затрубил. Вестибюль в Апраксином доме широк, длинный стол завален горами пастилы, орехов, пирожных, кувшинами с прохладительным напитком. Жених – надушённый, трезвый – деревянно кланялся, Бассевич суетился, угощал.
   Взяли в полон его, двинулись к невесте. Данилыч помахивал жезлом, обращаясь к народу, – привечайте-де герцога! «Ура» раздавалось слабое, хотя Карл Фридрих оказывал милость, швырял пригоршнями мелкие монеты. При этом неуклюже поёживался – новый кафтан, лазоревый с серебром, был ему тесен.
   Проехали мимо Зимнего, уже покинутого августейшим семейством, остановились у ворот сада. Солнце сушило дорожки, почки раскрывались боязливо, зябко, скромный царский дом окутался зелёной дымкой.
   Сенцы в доме – два шага в ширину, лестница узкая, крутая, женские особы взбирались медленно, гуськом, обтирая стены упругими кринолинами, – мода приказала их в нынешнем году распялить пуще. Анна ждала в гостиной, Карл Фридрих приблизился нерешительно, вытянул шею, быстро, по-мальчишески чмокнул. Набелена сильно, брови романовской черноты недвижны. Досадливо надломив губы, оглядывалась – мать запаздывала.
   Её величество задержалась на кухне. Кондитер украшал торты для новобрачных, выводил кремом эмблемы и надписи. Заспорила с ним, потом вспомнила рецепт глинтвейна. Воспитанница пастора любила стряпать, потчевать и сама была сластёна.
   Платье тёмно-лиловое, с белым вставным лифом – полутраурное. Расцеловала герцога, Анну, благословила. Надела на шею дочери орден Святой Екатерины и тут же Бутурлину – за выручку в ту январскую ночь – орден Андрея Первозванного. Затем той же награды удостоила Бассевича, млеющего от восторга. Ледяная покорность Анны сковывала.
   Глазеющий люд между тем стекался к пристани, куда пригнали восемнадцативёсельную ладью – царицын подарок голштинцу. Флаги, вымпелы, навес на точёных ножках, укрытый бархатом и парчой, медные пушечки по бортам, на носу голая девка крылатая, а где вход, там воротца, увитые цветами, с вензелем молодых.
   – Добра государыня…
   – Зять – он взять любит.
   – Дают, так бери!
   Густеет толпа, гвардейцы орут, тараня путь господам, жезл обер-маршала искрится, пляшет над головами. Никого не задел, не ушиб. Про Меншикова известно – он с вельможами задирист, а с простым народом приветлив. Его и окликнуть можно – ответить не погнушается.
   – Увезут царевну нашу?
   – Мужнина воля. Нитка за иголкой.
   – Он крещёный али нет?
   – Сморозил ты… Королю отдаём – султану, что ли? Ну-кась, «ура» жениху с невестой! Не слышу… Али уши заложило? Писк ребячий… Ну-кась гаркнем на весь Питер!
   И бросился обратно в сад, торопить поезжан. Младшие Меншиковы разбрелись. Сашка аукается с матерью и – шмыг в кусты: раздерёт одежду! Пора остепениться – в штате её величества состоит. Отец изловил, смеясь шлёпнул десятилетнего камергера по мягкому месту. Александра тоже дитя ещё, хоть двенадцать почти – вот уж и забрызгалась в луже госпожа фрейлина. Нашли время в прятки играть…
   Дочери обе на выданье, но только Мария – ей скоро четырнадцать – вступает в разум. Рослая, белотелая, ни малейшего сходства с резвой чернушкой-сестрой. Отцовский высокий лоб, его серо-голубые глаза, но спокойные, их редко зажигает веселье или гнев, движения размеренные, этикет соблюдает свято. Заучилась, – считает двор. Но в тихом омуте… очнутся ещё черти, таящиеся в гордячке-княжне.
   После траура семейство впервые на людях, Дарьюшка шествует самодовольно, ведя своих чад. И как посажёная мать невесты твердит горожанам:
   – Молитесь за царевну! Всевышний воздаст вам…
   Кланяются питерцы Анне, крестятся, бабы жалеют – одна всплакнула, за ней другая.
   – Чужому… Чужому-то пошто?
   – Царь покойный наказал.
   – Бедная… Там и помирать…
   Карл Фридрих кидал деньги не скупясь, но тёплых чувств не вызвал. Апраксин – посажёный отец – опустошил карманы, за него болея. Забавлял Остерман – рылся в кошельке, порыжелом, истёртом, и выудил лишь пятак.
   Ладья, набитая до предела, отчалила. Вереница посудин двинулась следом. Данилыч негодовал – дворяне развалились в лодках, гребут челядь да перевозчики. А заставлял же государь ходить на вёслах и под парусом. Обленились… Хиреет всё заведённое Петром.
   Он задал бы перцу!
   Негаданно – тучки в ясном небе. Окатило частым дождём. Женские особы завизжали, боронясь платками, накидками, веерами – капли залетали под навес. Дарьюшка, квохча, собой загораживала дочек, опадут волосы, потечёт краска. Окропило, унёсся дождь, торя по реке рябую дорожку. Утешил княгиню.
   – На счастье, на счастье, – пророчила она. – Благая водица, животворная.
   Сошли на правом берегу, оглушённые пальбою пушек с бастионов крепости, рёвом колоколов собора Святой Троицы – главного в столице, давшего имя и площади. Деревянный, срубленный прочно из толстенных брёвен, он – громовой запевала средь питерских храмов. Разгуделись колокола, сзывают людей. Данилыч подумал о дочерях – скоро и для них запоёт соборный металл, время-то мчится. Не прозевать, выбрать супруга достойного.
   Есть один на примете…
   В храме давка, от благовоний душно – Данилыч закашлял, украдкой ослабил галстук. В груди ёж колючий ворочается. Жезл натрудил руку – в правой надо держать, только в правой. Грозит зеваке, ступившему на персидский ковёр, – брысь, подайся! Шире дорогу молодым!
   Царевна перед аналоем будто статуя, герцог сбычился, моргает, пригибается – непонятны глаголы иерея, кажись, по голове бьют его. Надевая кольцо на палец суженой, замешкался, чуть не выронил, она же словно не заметила, черты её, яко высеченные на слоновой кости, недвижны В церковном дыму удушающем, сладком, лоснятся лица шаферов, лихорадочно румяные, потные, – тяжко держать на весу короны.
   Аминь! Обвенчана Анна с Карлом Фридрихом, Россия с Голштинией, а чай, и с Шлезвигом, и, более того, с Швецией. Воля государя исполнена.
   Домой бы сейчас, прямо из церкви, да в мыльню и в постель. Впереди ещё пированье в Сале. В чахотку вгонит свадьба. Восторг выражай, кричи здравицы, тосты, пресекай бесчинство – на пару с Пашкой. Дружбу с ним являй… Ведь обещала всемилостивейшая отослать его за кордон – обманула, отнекивается. Ах, лишится двор кавалера-галанта, оскудеет!
   Поздравил её, приложился к ручке.
   – Конец, матушка, делу венец.
   Вельможи к ручке чередой, толкаясь. Сотню их ублажила – и хватит, сомлела, поднесла к глазам платок. Скорбит – не дожил царь, не дожил до сего счастливого дня. На ладье пребывала в печали, потом удалилась в свои покои, пожелав обществу аппетита и плезира.
   «Ступай, мать, без тебя-то легче», – сказал Данилыч мысленно и похвалил – роль безутешной, весьма уместную, сыграла натурально.
   В Сале качались люстры, позвякивали стёкла – пушкари на судах, на царицыной яхте, бросившей якорь у сада, стреляют без передыху, вошли в неистовство. Музыки не слышно. Голос бесполезен, хоть горло надорви. Помахивай жезлом, рассаживай! Тяжёл, проклятый…
   Сперва новобрачных, родню… О бок с Анной Елизавету – запропастилась где-то шалая девка. Порхает, дразнит мужиков телесной сдобой – корсаж рвётся. Ей-то нужды нет, что Людовик нос натянул.
   Придёт срок, и она заплачет.
   Пашка отыскал её, усадил.
   Анна Курляндская телеса подтянула, молодится, волна чёрных волос взбита и оплетена модно. Здесь бывает наездами, онемечилась в Либаве, зато манеры блюдёт – не придерёшься. Пятнадцать лет как овдовела, однако не тужит – барончик при ней, Бирон, лихой лошадник и картёжник. Пускай, не ефимки же ставит, а талеры ихние…
   От Бирона у герцогини дитя, а он семейный и супруга мирволит. Анна с животом ходила, законная фрау с подушкой под платьем, для отвода глаз… Всё это мелькало в мозгу Данилыча, всякая чепуха, засевшая и неистребимая, невесёлая чепуха, ибо ничтожен прок от этих политических браков. По курляндским законам женщина власти не имеет, наследник трона, обитающий в Гданьске, правитель лишь по названию. На Курляндию зарятся, Польша съела бы либо Пруссия – отваживают русский престиж, русская военная сила.
   К мысли кощунственной приходит Данилыч – не слишком ли уповал царь на родственные узы? Европа вон как ими опутана, а грызня между суверенами, большими и малыми, свирепеет – клочья летят.
   Грохочут пушки, дрожит Сала, рассыплется того гляди… Дышать нечем, плотен дух парфюмов от женских особ, сожжённых листов ароматной бумаги, цветов, доставленных из собственной его светлости оранжереи. В сизом тумане, у того конца стола – Ягужинский, отсел подальше, о чём-то шепчется с Дивьером. Любопытно – о чём?
   Были ведь в ссоре…
   Начинают с паштетов. Данилыч подал знак, крышки сняты, из одного блюда выскочил, не нарушив изделья паштетчика, карлик с бутылкой и стаканом, налил себе, выпил за повенчанных. Из другого блюда – карлица, оправила юбку, поклонилась, протанцевала два круга – ловко прощёлкала каблучками по столу, никого не задев, тарелки не сдвинув.
   Ладно сработали.
   Новобрачную затормошили кузины, щебечут под её балдахином; с герцогом, оттеснив генерал-адмирала, кумпанствует Бассевич, чарки у них не пустеют. Муженьку бы воздержаться перед первой ночью – нет, лакает, бокал наполнил большой, отломил ножку, отпил половину, сует министру. Попался, пройдоха… волей-неволей вольёт в себя. Царская шутка… Поди-ка, только это и перенял у великого монарха – бокалы ломать…
   – Исполненье желаний!
   Орёт, жилы шейные надулись, побагровел, вскакивают голштинцы, тянут шпаги из ножен, бухают кулаками, чарками.
   – Хох! Хох! [304]
   Летят на пол осколки хрусталя, хлебные корки, кости, обкусанные крылья каплуна, фазана. Добыча собакам… Кушанье насыщает, владения же – никогда.
   Лакеи, ух, суетятся возле Карла Фридриха! Данилыч отодвинул фаршированную утку, кисел показался соус пикан. До сих пор ему первому подавали, первому из вельмож. Теперь потерпи! Очередь вторая. Членом императорской фамилии сделался голштинец.
   Что дальше будет?
 
   – Даудз лаймес.
   Слова, запавшие с детства. Много счастья… Екатерина бросала их как заклинанье деревьям Летнего сада, мокрой земле. Земля весенняя, земля животворная – вся в улыбках весенних лужиц.
   – Земес мате…
   У неё просили счастья. У матери-земли, древней богини латышей, которая мирно уживалась с христианством в пасторском доме Глюка. Девочка спрашивала, как выглядит родившая всё живое? Её не вырезали из дерева, не высекали из камня. Но она понятнее, чем Троица русских, поляков…
   – Ты помнишь, Эльза? Подкова, моя подкова… Я же сказала, что её цыгане украли.
   Выкопала, трудясь на огороде, – помятую, ржавую. И вернула земле. Подкову, самую большую свою драгоценность. Ночью, превозмогая страх, пошла в поле, зарыла под дубом, где крестьяне приносили жертвы, поили богиню кровью петухов, медовухой, пивом.
   – Грех, Кэтхен! Язычество.
   Смеётся Екатерина. Сегодня счастье распирает её – как только сердце выносит столько! Даудз лаймес… Почём знать, может, растрогал богиню дар семилетней девчонки, сиротки. Она избранница. Матери-земли, Бога церквей – не всё ли равно! Ей нечего стыдиться своего мужицкого рода. Вот-вот разыщут её сородичей, привезут в Петербург – всех, всех! Люди посланы… Если найдут первого мужа её, драгуна, сдавшегося в Мекленбурге, – хорошо, поступит на русскую службу, в полк. Теперь её воля… Бояре пусть бесятся – теперь они не страшны. До сих пор она полагалась на Меншикова, теперь есть защита сильнее – зять.
   – Ты понимаешь, Эльза? Если они взбунтуются… Если вдруг революция… Он позаботится о нас с тобой. В Швеции… В Голштинии, на худой конец…
   – Благодарность, Кэтхен, редкое качество в наш век.
   Увы, редкое. Папа говорил…
   – Нет, нет, он так обязан мне.
   Поведала то, что не откроет никому другому, ни единой душе. Задуманное давно… Эльза Глюк, сводная сестра – тайн от неё нет.
   Летний дом опустел – лишь несколько комнатных слуг осталось, прочие в Сале. Музыка несётся оттуда. Царица на минуту пожалела, что лишила себя удовольствия. Но ведь надо, надо… что ж, она вознаградит себя, устроит маленький спектакль.
   – Холла [305], Лизхен! Валерьянки!
   Кошки мигом почуяли, сбежались на запах – вся пятёрка её величества. Испробовали угощенье – и началось … Живот надорвёшь, до чего забавны они, опьяневшие, до чего похожи бывают на людей. Чёрный кот – толстяк – чисто Апраксин. Государь прозвал… Нахохотались подруги, Эльза сварила кофе, Екатерина нарезала хлеб, сложила бутерброды – ломтик чёрного, ломтик белого, колбаса промеж, сыр немецкий, с тмином.