Голицын поддержал первый.
   – Этак-то вернее, чай, – кивал он и щурил близорукие глаза.
   Скостить если, ну, десять копеек, двадцать, толк невелик, что сбережёт убогий, чиновные отымут Волки, истинное слово.
   – Расплодилось же чернильной братии.
   – Контор поубавить бы…
   – Да и коллегии лишние есть.
   – Сосут казну, сосут, – встрепенулся Пётр Толстой. – Что пиявки… Воли много коллегиям, а спросу с них нет никакого.
   Прожект был принят с дополнениями. Назначить ревизию, штаты во всех канцеляриях – столичных и губернских – урезать, коллегию Мануфактурную распустить. Дабы оздоровить финансы и дать больше свободы купечеству, на чём с пачкой цифири в руке настаивал Голицын. Налог с торгующих пересмотреть, охочих затевать фабрики, прииски поддерживать. За границу вывозить не только сырьё, но изделия ремесла, поощрять морскую коммерцию через Архангельск.
   Консилия затянулась, пали сумерки, когда князь вошёл к царице доложить об удаче. Вид имел победителя, однако утомлённого.
   – Уломал бояр, матушка.
   Сочинил жестокие распри, будто бы возникшие. Некоторые-де вельможи покушались убавить офицерам жалованье, гвардию пытались ущемить. Голос такой, правда, был единичный. Похвалил себя Данилыч – не позволил он ни обобрать армию, ни сократить. Недоумкам напомнил трактат с цесарем – статьи военные.
   – Есть же смутьяны… Толстой вопит – айда проверять все питерские конторы! Чую, в мой огород камешек. Однако записали решение. Посуди, матушка, это же тысячу фискалов нужно, да на год канители. Проедят сколько…
   Екатерина лежала в постели, закутанная, глотала лекарства. Недавно столицу постигло наводнение, волны штурмовали дворец, побили окна. Разбуженная среди ночи, царица ступила в лужу, озябла. Приключилась горячка. Слушая князя, безвольно соглашалась.
   Матушка, дай Бог ей здоровья и долголетия, ревизию высочайше отклонила.
 
   – Потерпите, мой друг, – говорит Рабутин. – Король Август отдаёт вам Козел. Ещё кое-какие формальности…
   А кто там знает Меншикова? Князя Меншикова, полководца Меншикова, губернатора Меншикова, воздвигавшего Петербург, царского камрата. Имя-то шляхта слыхала, поди, а что кроме? Вранья, небось, больше, чем правды, добрая-то слава лежит, дурная бежит…
   Пятьсот ефимков запросил старший Левенвольде, деньги немалые, но работа стоит того. Два месяца корпел, очень кстати сейчас сей опус.
   Крупно, благолепно выведено заглавие – «Заслуги и подвиги Его Высококняжеской Светлости»… Начало филозофическое, что ныне модно и престижу способствует.
   «Не только священная и всемирная история свидетельствует с незапамятных времён, то и самое течение природы, равно как и каждодневный опыт научают нас, что на земном шаре всё подвержено изменению, что в мире нет ничего постоянного…»
   Древний род Меншиковых, некогда славный, оказался в упадке и пребывает в безвестности, покуда судьба не подарила миру Александра.
   «Великий законодатель иудеев был найдёнышем, покинутым матерью в диких камышах Нила. Император Юстин в молодости пас свиней и волов и не мечтал, что его пастушеская палка превратится в скипетр».
   Так и Александр…
   Он явно приравнен к сим персонам – смелость, дозволенная в панегирике. Многочисленные его свершения запечатлены на скрижалях истории. Читающему заметно – автор опуса, излагая биографию князя, царя отодвигает в тень.
   В мае 1703 года в устье Невы Меншиков «при личном в том участии Его Величества взял на абордаж два шведских фрегата». В том же месяце «положил основание крепости о шести бастионах». В год Полтавы летом не кто иной, как Меншиков прозорливо настоял, чтобы царь вернулся из Воронежа в армию, а перед битвой «объехал все полки и одушевил их выразительной и пламенной речью».
   «… геройское мужество, бдительность, предупредительность и отвага князя много содействовали одержанию победы».
   В следующем году под Ригой проверил готовность к осаде, а шведскому коменданту Стрембергу великодушно «послал сена и дичи, о чём сей последний просил».
   Добрый к иностранцам, даже к противникам, светлейший упросил царя допустить знатных шведских пленных в Петербург, «дабы приняли участие в торжествах и таким образом смогли увидеть новопостроенный город».
   Столица России – в значительной мере детище Меншикова. Ему было поручено управление работами и верховный надзор. «Князь одарён большой охотой и талантом к архитектуре гражданской и военной, равно как и к математическим и механическим наукам, и давно уже доказал свой вкус в сооружении и украшении дворцов и больших зданий». Английское королевское общество приняло его в члены и прислало в 1714 году диплом.
   Год счастливый особо – родился сын Александр, «отрасль мощного Александра», от брака законного, заключённого в 1706 году в Киеве, – сообщает панегирик. Созвездия сулят ему счастье, «дриады и резвые фавны, забыв стужу и пробегая по снегу, повсюду издают радостные восклицания», младенец же, окружённый ими, плачет, боясь, «что после отца некого будет побеждать».
   Но этого мало показалось автору, он риторически обращается к наследнику имперского князя. «Расти, мужай, дитя, для великолепных подвигов! Иди по следам твоего родителя, тебе не найти лучшего примера! Твой отец удержит тебя от расслабляющей праздности и бездеятельной дремоты. Суетная гордость, роскошь и прочие низкие страсти не овладеют тобою».
   Дворец великолепный, богат, соответствует рангу хозяина. У него на службе «камергеры, гофмаршалы, камер-юнкеры, гоф-юнкеры, канцлер, шталмейстер, капельмейстер…». Плата каждому справедливая, «в соответствии с его трудом». Большой штат необходим, так как князь во время отлучек царя самостоятельно управлял Россией, а после смерти монарха пользуется тем же доверием со стороны её величества императрицы Екатерины. Стараниями Меншикова развиваются торговля и промыслы, Балтийское море соединяется каналами с Каспийским, Петербург становится излюбленной обителью муз.
   Иностранцы, военные и цивильные, живущие в России, не имеют причины жаловаться на князя – ведь он первый их покровитель.
   Горохов, читающий писание вслух, кряхтел и ахал – ух, закручено, подлинно пиетический дар прорезался у Левенвольде! Итог подвёл кратко:
   – Склюют немцы, батя.
   Мёду изрядно положено. Не лишку ли? Приторность отвращает… Сомнение шевельнулось и заглохло. Перед глазами – дриады и фавны, бегущие к колыбели младенца. Пухлые щёчки новорождённого Сашки… Картинно сочинено, прав Горошек, склюют. Кабы с российского пера изливалось, а тут свой же пишет… Впитывал светлейший сладость, велеречивую, просвещённую патоку, наполнялся ею.
   Прочитала опус Варвара. Мифические девы, бегущие по снегу, её позабавили.
   – Обморозились, бедные… За что же он их – Левенвольде? Босиком к нам, зимой, ай-ай-ай! А вот это негоже, слышь-ка! Князь побеждал оружием его величества. Оружием только? А голова, значит, везде твоя, бесценная?
   – Пиит ведь, – заступился Данилыч – Приврал малость. Слог пиетический
   – Убери! – потребовала Варвара и зачеркнула фразу ногтём. – Словоблуд он паршивый, а тебе и любо.
   – А что ты хочешь, госпожа моя? – фыркнул князь. – Он складно сочиняет. Приврать не грех. Политика без вранья не бывает.
   Неразлучный, взирающий с небес, понимает камрата своего и прощает. Опус же положить в архив, приберечь – в ожидании закордонной землицы.
 
   Приплыл из Гамбурга купец, привёз заморские галантные товары. Волконская проведала, кинулась в лавку Бинемана. И зря… Куплен уже тонкий турецкий шёлк, куплен его светлостью. Повадился визитировать корабли, прибывающие в порт, да выбирать что приглянется – ему, губернатору, вишь, дозволено. Ушла вельможная госпожа ни с чем, огласив лавку поносными в адрес Меншикова словесами.
   У князя и там есть уши. Добро бы один этот казус. Известно ведь, молодцы Горохова в том удостоверились, – Волконская мало что сама злобой пышет, она ещё и других настраивает. Дом её на Городовом острове – вертеп ненавистников.
   Живёт княгиня на полной свободе, не вдова и не мужняя жена, понеже супруг её был взят герцогиней Анной в Курляндию и там числится камергером, а по сути, в силу слабоумия своего, служит шутом.
   Ещё в Москве девчонкой рвалась из терема, дерзила отцу, изводила святош-приживалок. Плевались, когда она, первая из боярышень, надела европейское, оголила грудь, пустилась танцевать. Уже за сорок ей, но ещё пригожа, кавалеров привечает, кажет пример дочерям, отбивая коленца полонеза и английского, а то и по-русски пройдёт павушкой-лебёдушкой, на загляденье старцам. Дом княгини приветливый, хлебосольный, отменно готовят холодцы, пироги, а по рецепту парижскому паштеты, в кофе добавляют корицу, гвоздику, пьют, заедая изделиями кондитера, выписанного из Вены.
   Принимает Волконская с разбором. Ассамблеи, заведённые Петром, заглохли – зазорно же якшаться с купчишкой, с корабельным мастером, с любым шкипером, бросившим якорь в гавани. Избавились именитые от сей повинности. Шляхтич, коли захудалый да без протекции, – тоже ступай мимо! Волконская же строга особенно.
   Пьяниц, сквернословов не терпит. Пример взяла с парижских салонов, где хозяйки покоряют компанию деликатным обхождением, умом и начитанностью. Назубок выучила книгу мадемуазель де Гурнэ «О равенстве мужчин и женщин» и черпает оттуда премудрость, проповедует гневно.
   – Все права у них, у нас только обязанности. Мы должны раболепствовать, притворяться дурами. Одна половина рода человеческого нагло помыкает другой.
   Сборы по четвергам. Дворецкий пристально разглядывает посетителя, прежде чем отвесит поклон, хотя обыкновенно кроме завсегдатаев ждать некого. А это господа в чинах не самых больших, приверженные царевичу и чающие с его восшествием всяческих выгод.
   Семён Маврин состоит при наследнике воспитателем, внедряет в ленивую голову отрока гишторию. Без успеха испрашивает звание камергера, винит Меншикова и царицу. Пашков – советник Военной коллегии и тоже мнит, что обойдён чином. Гложут обиды сенатора Нелединского, кабинет-секретаря Черкасова, один только арап Абрам, фаворит хозяйки, равнодушен к чинам, лёгкий у него нрав, весёлый, беспечный.
   Сей арап, купленный в Стамбуле, был у Петра мальчиком при дверях, затем секретарём – лучше всех разбирал поспешные заметки царя и переносил с грифельной доски на бумагу. Провёл десять лет в походах при штаб-квартире. Посланный за границу, окончил во Франции артиллерийскую школу, воевал в войсках короля. В Россию вернулся лишь в прошлом году в чине капитана, с четырьмя сотнями книг в багаже, и тотчас был отправлен в Ригу, где достраивал крепость и завершал многолетний труд «Геометрия и фортификация».
   Красивый чёткий почерк, множество чертежей – Екатерина милостиво приняла двухтомный дар. Определила арапа к царевичу – преподавать математику, говорить с ним по-французски. Занадобился Абрам и некоторым вельможным фамилиям – хоть и чёрен до ужаса, но полезен ведь. А в Париже, сказывают, обожала его одна маркиза…
   Звали арапа гувернёром, за деньги. Волконская же пустила в ход женские чары: нечто дьявольски притягательное нашла она в арапе – некрасивом, с толстыми губами. Дочери вначале пугались, не сразу привыкли к свирепому виду ментора. Ныне Абрам – свой человек в семье, помощник и по хозяйству, двери для него открыты в любой час.
   Сегодня он с ног сбился – гоняет его хозяйка, днём на людях она сурова с ним, амуры прячет. Ступай, Абрам, в погреб, в кладовые, выбери вина, сыр и прочие заедки, сообрази, чтоб одно с другим в марьяже [376]было, чтоб комильфо. Пожаловать должен брат княгини Михаиле Бестужев, дипломат, с новостями.
   Просил извинить, запоздает. Но гостям скучать не дозволено – у хозяйки в запасе умственный экзерсис.
   – Господа, господа, кто ответит?
   Она прикрывает карие с поволокой глаза, будто собирается с мыслями, арап же торжественно бьёт в гонг, требуя тишины.
   – Что сказать о нынешнем веке? Как назовём его? Мудрейшие спорят, попробуем и мы…
   – Злой век.
   – Беспощадный.
   – Век лукавства всякого…
   – Ох, господа, – и хозяйка покачала головой скорбно. – Баналитэ [377].
   Кричали бойкие, спешившие угодить ей. Рассаживались в гостиной, обитой заморским розовым штофом, двигали венские кресла на гнутых ножках, отбивались от резвых, игривых собачек, поднявших неистовый лай.
   Маврин благостно улыбался, его округлое лицо лоснилось, словно смазанное маслом. Раздумывал, шепча что-то про себя, голос подал в защиту века. Россия вступает в пору просвещения, чему следует радоваться.
   Желчный Черкасов слушал, саркастически усмехаясь. Похвалу редко исторгают его уста, время нынешнее досаждает всечасно. Где почтение детей к родителям, низших к высшим? Дерзость в народе, опасная дерзость.
   Последнее слово – хозяйке.
   – Я бы иначе сказала, господа. Век претензий…
   Ответ вычитан, как и вопрос, – на то и есть наставления. Для светского обихода, для подобающих в благородной компании бесед. Выпрямив пышный стан, продолжала:
   – Стыда вовсе нет. Разве было когда столько узурпаторов. Во всей Европе деется… Из подлых – министры, всякими неправдами пролезли… А у нас? Государь, царство ему небесное, посеял соблазн, смутил подлых. Прежде каждый своё место знал. Вот и вышло – из грязи да в князи.
   – Истинно, матушка.
   – Сатрап на нашей шее.
   Любую взять тему, указанную Парижем – «Об идеальном монархе», «Об идеальном советнике монарха», «О свойствах истинного шевалье», – мишенью критических стрел, вместилищем зла в итоге окажется Меншиков. Уповают на Петра Второго, при нём-то наверняка конец пирожнику.
 
   Куда делся Лини?
   Агенты Меншикова напрасно искали его в Брюсселе: на квартире не застали, соседи сказали – съехал. Писем от него нет. Деньги в сентябре получил, выразил благодарность высокому покровителю, и умолк.
   В декабре разъяснилось.
   «Правительство здешнее, – пишет Стефано, – командировало пятьдесят драгун, дабы взять этого господина под арест, что удалось совершить с немалым трудом. Хитрец обитал некоторое время в Вильворде, потом в Генте, где и попался. Он есть звания поповского, родом итальянец из Вероны, служил в швейцарах у кавалера Трона, который был послом от Венеции в Лондоне. Покинув его, странствовал и прилагал себе разные имена – Бернард, Редонси, Средбери, шевалье де Рошарион. А подлинное имя Севастьян Бонциолини. При нём обнаружены тайные письма, из коих явствует, что вёл корреспонденцию с европейскими дворами на предмет вымогательства денег».
   Стефано приложил номер газеты «Гравенхагсде Курант», содержащий достойные внимания подробности.
   Среди взятых бумаг – послания принца Евгения Савойского, кардинала Флери [378], ведавшего иностранными сношениями Франции, и других знатных особ. Призраки-убийцы, плод воображения ловкого шантажиста, грозили монархам, понуждали развязывать кошельки. Обманут император Австрии, обманут курфюст Бонна… Несколько лет вымогатель существовал безбедно в разных странах, искусно заметал следы. Обычно имел в городе две квартиры – одну из них для отвода глаз, на имя придуманного сообщника, в нужный момент исчезавшего.
   Заботясь о судьбе арестованного, Стефано посетил его в тюрьме, пожалел – три недели сидит кавалер, зачах, «лихорадка бьёт и рвота от груди». Рукой слабой, дрожащей нацарапал цидулю светлейшему, Стефано переслал.
   «Я не был попом и не итальянец, языка того не знаю, жил с младенчества в восточных и западных Индиях, родился в Лиме, столице перуанской». Преступлений за собой никаких не ведает – оклеветали «зломысленные персоны, стремясь обогатиться имуществом арестованного». Он и сейчас готов исполнять данные обязательства, поедет в Россию с радостью, если ему исхлопочут освобождение.
   Разжалобил Данилыча «перуанец».
   – Попросим за него, Горошек. Кто там наместник цесаря, граф Висконти, что ли?
   – Плут великий, батя.
   – То-то и оно. Этакая голова в тюрьме пропадает.
   Решили просить.

ОМФАЛА И ГЕРАКЛ

   – Невесты в дому, что орешки в меду.
   Так, с прибауткой, челом светлея, входил Данилыч к детям вечером, после уроков.
   Сашка, едва закрыт учебник – прыг во двор, командовать ротой потешной, набранной из ребят округи. Дело мальчишеское … Дочки ухода наивящего требуют. Любимицы отца, особенно Маша – вся в мать, и нравом и мастью. Ей шестнадцать исполнилось, младшей пятнадцать.
   Обе на выданье.
   Александре до зеркала бы дорваться. Изобрела куафюру [379], стянутую жемчужной нитью – красиво ли? Может, лучше гранатовая – к чёрным-то волосам? Новой коралловой пудрой натёрла зубы – смотрите, папенька, как блестят! Мария – та работу покажет. Вышила рукавицы отцу, теперь платки его украшает вензелями, с короной. Если мажется, так только собираясь во дворец, и тем портит себя – белизна и румянец у ней природные. К руке отца припадёт нежно, спросит, полегчало ли голове, болевшей со вчерашнего дня.
   Помнит ведь…
   С обрученьем Машкиным конфуз получился. Рассердился Данилыч на жениха. Причина, в сущности, пустяковая – Сапега устраивал бал, князь предоставил ему свою залу и встретил отказ. Царица, осыпавшая поляка милостями, ещё и дом ему отвела в столице. Понять его можно… С тех пор он стал реже навещать невесту, а ныне и вовсе в нетях. Слухи проистекли, что амазонка полонила красавчика, Горохов сей дебош подтвердил. Отбила у Машки… Обидеться ли на Катрин? Пожалуй, не стоит. Безразличие ощутил Данилыч, облегчение даже.
   Эка потеря – Сапеги! Дороже надо ценить Меншикову. Иные партии, иные гербы видятся… Варвара и Дарья горюют – ум-то бабий короток. Машка умница, ни слезинки не уронила.
   – Человек он низкого поведения, – сказал отец – Тебе не ровня.
   – Вам, папенька, лучше знать.
   Сердце никем не затронуто, в куклы играет, дитя ещё. Сестра, поймав сплетню, об амурах чьих-то щебечет – Машка краснеет. Наставники хвалят – прилежна, понятлива. Отцу рада всегда, экзамент ему сдаёт. Спросишь, какие есть германские государства, – дюжину назовёт без запинки.
   – Кто выше, дюк или герцог?
   – Нету разницы. Дюк у французов.
   – Верно. У англичан тоже.
   Отец листает книжку с картинками, знакомую – притчи Эзопа, отпечатанные по повеленью царя. По ней легко проверять.
   – Кура вот… несла златые яйца, хозяйку той птицы весьма обогатила. Далее что?
   – Убила куру… От жадности, – Машка вскинулась возмущённо. – Думала, нутро набито золотом. Ан обманулась.
   – Поученье какое нам?
   – Что имеем, тем и довольным быть.
   – Ненасытные похоти убегати, – дополнил Данилыч по памяти. – Это Эзоп говорит Я бы ещё сказал, которая птица полезна, фавор ей чини, скупость отринь. Так же и людей различай! А то упустишь пользу… Тут вот про лису. Влезла она на ограду, да неловко упала оттуда. Что с ней стало?
   – За куст ухватилась. Больно ей, колючки впились.
   – Тернии. Эзоп что советует?
   – На куст не серчать Тернии от природы, папенька. Он невиновный.
   – А я так сужу – вырвать куст этот к … Не ведаешь ты, сколько людей есть подобных. Жили бы в Питере да радовались. Европой признано – Северная Пальмира, ещё краше той полуденной, что у царя Соломона была. Мои с государем труды… А людишки эти… Прибыли на готовое. Ты им благо творишь, они же тернии в тебя вонзают.
   Печалится Машка.
   – Злых-то много, добрых мало, ох, мало! Выдам тебя за принца, на чужую сторону – гляди в оба! Тебе честь фамилии, честь державы нашей блюсти.
   На всё согласна. Принц, не принц – воле родительской покорна. В глазах преданность, обожание. Тиха чересчур, однако. У сестры заняла бы бойкости…
 
   Осень буйствовала. Ветер колотился в рамы княжеского дворца бешено, гнал Неву. Известие начертано рукой зябкой, дрожащей.
   «1 ноября зачала вода прибывать в 3-м часу пополудни и в конюшне Его Светлости была полтора аршина два вершка с четвертью, а в пивном погребе была два аршина с четвертью».
   Прошлась Нева по питерским улицам, разоряя лачуги, но «Повседневная записка» о сём умалчивает. Навестить горожан в беде губернатор не изволил. «Смотрел на прибывшую воду из своих покоев». Из всех городовых дел одно занимает светлейшего всецело – завершение дома её величества.
   2 ноября, едва дослушав доклады – прямиком туда. Слава Богу, цела свежая кладка, нигде не размыто, не покорёжено! Лепщики доканчивают герб над фронтоном, расцветший лучами и копьями. Комнаты отделаны тафтой, бархатом, плиткой либо картинами сплошь, как повелось в Париже, при пятнадцатом Людовике. Ладят светильники, фигурную медь в каминах.
   По набережным Невы и канала, от неё прорытого, вытянулись новые флигели Зимнего дворца, а заложены они, на диво иностранцам, всего полгода назад – так быстро и при царе не строили. К апартаментам императрицы примыкают княжеские – тут много плитки голландской, привычной его светлости, и живопись отобрана кисти голландской: морские баталии и пейзажи, во вкусе Петра.
   Гостиные всех колеров, спальни, предспальни, зальцы и залы – не обойти и за час. Молча, затаив грусть в чёрных итальянских глазах, сопутствует ему архитектор Трезини – во крещении Доменико, в просторечии почему-то Андрей Екимыч. Создатель петербургской крепости, церкви Петра и Павла, Двенадцати коллегий, здесь обрёл вторую родину, обрусел и поседел. Начальник он рачительный – гвоздь, брошенный зря, подметит, заставит поднять, однако спокойно, без ругани. Тростью спины не метит, она лишь указкой учительной служит.
   Князь доволен, здоровается с мастеровыми ласково, похваливает; слушает жалобы – шалая вода повредила утлые дворы в слободах, утопила живность, припасы.
   – Божья воля… Детки-то целы? Наперво деток беречь надо.
   Достаёт из карманов, туго набитых, монеты – старшим работным по рублю, младшим мелочь.
   – Отстроитесь, братцы. Худа без добра не бывает. Что гнило, то водичкой смыло. Верно?
   Изволил вящую оказать милость, собрал людишек в большой зале. Гребцы втащили корзины, бутыли, окроплённые Невой, – река ещё не угомонилась.
   – Ну, кто с чашкой, кто с баклажкой…
   Угостился и сам, пожелав здравия. Расспросил про житьё-бытьё. Зашумели, начали клясть барышников – басурманы, заламывают цены день ото дня.
   – Если против указа берут, взыщем. А главное – подвоз плохой. Матушка-государыня…
   Разъяснил подробно, сколь долог путь в столицу из внутренних губерний. Ладожский канал недостаточен. Её величество велит проложить дорогу из Москвы напрямую: где дремучий лес – прорубить, где болото – замостить.
   – Храни вас Бог, ребята! На сегодня шабаш. Домой ведь охота скорейше. Ступайте!
   – Спасибо, господин фельдмаршал.
   – Здравия тебе.
   – Благодарствуем, отец наш.
   – Разве так фельдмаршалу отвечают? Кто в солдатах был? Я, что ли, оглох али вы без голоса?
   Рявкнули дружнее. Повернулся к Трезини:
   – Теперь с тобой, синьор мой…
   Сели в китайской гостиной. Беседуя, вынимали из короба драконов – нефрит розовый, серый, зелёный, тысяч стоит – и осторожно располагали на полках.
   – Упрямец ты… Вечный полковник. Доколе же?
   Сказал почти раздражённо. Трезини заморгал, поник, будто мальчишка, уличённый в некоем тайном озорстве. Как всегда, волнуясь, теребит пуговицы потёртой куртки, расстёгивает, застёгивает тонкими пальцами.
   – Проси! Генерала тебе схлопочу Хоть завтра.
   – Зачем, батюшка? Зодчему не годится. Нет у нас такого чина.
   – Нету, так сотворим.
   Жалованья, деревень прибавка. О потомстве подумал бы, глупец. Данилыч махнул рукой, злость закипала в нём.
   – Мне государь воздал, – произнёс Трезини и выпрямился – Сверх того не возьму.
   Высшего судью призвал, а то бы не выдержал князь, наговорил резкостей. Неразлучный присутствует. Запретил обижать своего строителя, любезного сердцу. Он, Трезини, с младых лет полковник фортификации, бессребреник, праведник, свято внимал царю. Мнился им Петербург яко дивный вертоград ликующий, очаг наук и искусств, доселе не бывалый. Увы, некоторые из тех прожектов за смертью государя отложены. Оттого и печаль в итальянских глазах.
   Нет, генеральством не утешится. Светлейший хлопнул себя по коленям, встал.
   – Едем ко мне. Откушаем… Заодно присоветуешь. Есть мрамор один. Без места покуда…
 
   Резан мрамор во Флоренции, куплен в Гамбурге, вчера снят с корабля. Артель крючников взгромоздила многопудовый ящик на доски, шестёрка лошадей месила грязь, волоча к дому. А заказан кунштюк ещё при царе.
   – Вишь, майн кинд, – ликовал Пётр, склонясь над гравюрой. – Согнули Геракла. И поделом…
   Дитятей своим назвал, но пребольно дёрнул за ухо. Алексашка охнул. Героя греков узнать нельзя – согбенный, жалкий он перед богиней. Грозная – страх берёт.
   – Омфала, царица Лидии, – читал государь немецкую вязь. – Отдан ей в рабство, на три года. Осердил Зевса, вот и плачется.
   Любовался фатер зрелищем, ухо накручивал на палец.
   – Закону каждый повинуется Закону Божьему, закону монарха. Хоть и Геракл.
   Такой Геракл – наказанный преступник – петербуржцам внове. Летнее жилище царя опоясано лепными фигурами – нет среди них такого. В Петергофе, в Ораниенбауме, везде красуется витязь, совершающий подвиги, душою чистый. Однако слаба натура смертного, дурное таит.