Дело ни на йоту не изменилось, и требования – строить – следовали одни за другими, всё настоятельнее. Отписал князь Никита к тестю с слёзным моленьем о помощи, тот и приказал приказчику своему заподрядить кирпичу, навозить камней (на фундамент) и нанять рабочих на его счёт со всеми проторями. Так зятю тесть и вывел каменный домок на славу.
   Ясно, что дело князя Никиты, человека незаменимого за бутылкою, при графе Фёдоре Матвеевиче устроилось и относительно дома, как и во всех других случаях, только благодаря тому, что супруга его, Аграфена Петровна, дочь умных родителей, и сама была умница из умниц. Отец её, Бестужев, изобрёл себе в отличку ещё особое, якобы иностранное прозванье – Рюмина, желая при дворе казаться европейцем. Мать, русачка, у такого сожителя была безгласное орудие высокомерных планов, хотя не лишена была ни природной сметливости, ни дальновидности. И дети – дочь и два сына – умниками выросли в отца, а осторожностью в мать. Аграфена Петровна особенно была, в отца и брата Алешеньку, сладкоглаголива и вкрадчива. Она к кому угодно в душу влезет, дайте только доступ – речь завести.
   Силу этой добродетели испытала на себе в этот вечер сама хитрячка не последняя и сладкоговорка не из заурядных – Авдотья Ильинична Клементьева. За язычок свой да за размазыванье и расписыванье живыми красками якобы дела важного – пустяков, Авдотья Ильинична и в баронши попала из коровниц; стало быть, по части сладких разговоров баба-дока. Да и та в присутствии Аграфены Петровны оказывалась ученицей пред профессором.
   Аграфена Петровна умела понять, что каждому приятно, и в приём этого лица, до разговора ещё, распоряжалась так, что уже с первого шага в её доме принимаемая особа чувствовала себя чуть не на седьмом небе. Вот хоть бы и приём Авдотьи Ильиничны, помешанной на честолюбии, оказывался образцом дипломатической сообразительности княгини Волконской.
   У русских бар долго вёлся азиятский обычай не вдруг допускать до себя гостей неожиданных или не приглашённых. Такие гости, хотя бы и равные рангом, подъезжая к дому, засылали слуг, чтобы узнать: дома ли, примут ли, да как ещё примут? Трактация об этом растягивалась самое меньшее на полчаса. У княгини Аграфены Петровны наказы прислуге давались раз навсегда, и прислуга не сбивалась ни в чём. Зная слабость самопревозношения Авдотьи Ильиничны, для неё был церемониал у княгини Волконской самый блистательный. Главные двери на парадную лестницу – настежь, и вести двум лакеям бережно, под руки, чтоб не споткнулась. Третий, дежуривший у входа, казачок, завидя остановившиеся сани и позвонив вводителям – принимать, полетел к боярыне. И она сама уже вышла в светлицу встречать Ильиничну, пока с неё снимали шубейку.
   Вышла, приняла в объятия, ввела к себе, расцеловала и посадила против себя. Неприметно мигнула – и поднос несут с наливками да с заедками (dessert). Как тут не растаять Ильиничне и не почувствовать себя столбовою боярынею?
   – Свет ты наш, княгиня Аграфена Петровна, – начала приведённая в восторг гостья, – что так давно не изволила жаловать к нам, сиротинам? Легко ль, шестой день никак севодни! Уж так-то я встосковалась, что и сказать нельзя. Переждала утро, вижу – нет как нет, к вечеру и поплелась. Первое дело, сон видела, кажись так себе, не дурной, может, да оченно занятный. Вот ужо расскажу… Ваша милость, слыхали мы, мастерица сны толковать. А другое дело – и новенькое есть кое-что… вам, княгиня моя милостивая, надо ведать про то…
   – Ну, начинай же… хоша со сна, хоша про новости, – вымолвила княгиня будто безучастно. А в самом деле сгорая нетерпением от предположения, верного в основе, что прибыла Ильинична никак не даром.
   – У нашей матушки севодни уявилось посольство одно, да довольно загадочное.
   Тут она рассказала эпизод Бирона и его речи, бившие надвое, будто бы без цели.
   – Бирона как не знать, – выслушав донесение Ильиничны, высказала княгиня Аграфена Петровна. – И что ему не по нутру должны показаться делаемые предложения царевне, тоже в порядке вещей. Он ведь женат для прикрытия. Самое лучшее, если бы всемилостивейшая государыня отписала племяннице: я тебе устроить своё счастье с Морицем Саксонским не думаю препятствовать. Это было бы самое разумное и вполне справедливое решение, желательность которого самой царевной очевидна. А что Бирон высказывает свои взгляды несогласные, – в его сторону нечего заглядывать. Да и здесь его незачем приголубливать. Как в Митаве всех он ссорит, так и здесь постарается. Иначе ему нечего и делать.
   – Я тоже, матушка княгиня, сама смекала, что так следует нашей поступить. Сумеем внушить, как и что. Да и ты, княгиня дорогая, не оставь своим посещением нашу половину.
   На этом кончились речи о политике. Начались усердные возлияния со стороны Ильиничны и ублаживанья княгинею-хозяйкою, скоро доведшие гостью до крепкого сна. Уложив её, княгиня принялась писать об узнанном отцу, и к утру уже уехал посланный с письмом.
 
   Ильинична действует у княгини Волконской, а в комнатах её величества идёт трагикомедия.
   Андрей Иванович Ушаков, явившись по призыву, прежде всего бросился на колена пред государынею и прикинулся совсем погибающим человеком. Он с трепетом чуть выговаривал от волнения, представляя необходимость для него высочайшей поддержки.
   – За Лакостою, мать наша, стоит целая толпа ваших ворогов. Прежде чем приказать его пристрастить, осмелюсь просить: дайте указец взять кое-кого, других прочих, на первый случай… Пригласите цесаревну Елизавету Петровну и повелите контрасигнировать приказ, вашим величеством мне отданный…
   – Да разве нельзя без этого, Андрей Иваныч? Я тебе, батюшка, верю во всём и полагаюсь на тебя.
   – Да, те-то, другие прочие, кому невыгодны будут мои у них хозяйничанья, словесному моему заявлению вашей воли воспротивятся. А приказ совсем иное: читай и повинуйся!
   Императрица вздохнула. Она не любила крайностей и слова «арест» с минувшей осени не могла слышать без содрогания.
   Видя на лице её величества колебание и холодность, Ушаков повторил просьбу о приглашении Елизаветы Петровны.
   – Да зачем это? Кто такие могут быть ослушники?
   – Первый – Павел Иваныч! – брякнул, совсем неожиданно для её величества, Ушаков.
   – Да разве его ты думаешь брать? – вымолвила монархиня, бледнея.
   – Нельзя иначе, ваше величество. Он-то и есть корень зла! Могу поклясться вашему величеству, он главный предатель… С ним вместе Чернышёва, старого шута, с сожительницею прихватим да душегубца старинного же… Толстого.
   – Нет, нет, нет!! – вскрикнула в ужасе государыня и замахала руками. – Помилуй, Андрей Иваныч… все ведь возопиют на меня, скажут: если эти враги, кто же друзья?
   – Как угодно вашему величеству… их не брать – напрасно и Лакосту допрашивать. Он шпионит для них. А что они хотели бы смастерить – откроется разом, как только разрешите захватить да поспросить наедине, поодиночке. Авдотья Ивановна с перепугу не такое ещё признание учинит, как Балкша… тогда…
   Ужас Екатерины I достиг высшей степени при этом напоминании.
   Государыня закрыла глаза руками и чуть слышно произнесла:
   – А если не они? Тогда что?
   – Тогда я готов положить голову свою на плаху! – не задумался ответить с достоинством Ушаков, чувствуя, что из-под рук у него ускользает интересное дело.
   – Если ты так уверяешь… пожалуй, согласна, – скрепясь и помалу приходя в себя, тихо и медленно проговорила государыня, прибавив: – Только ты их не очень притесняй… чтобы не плакались на меня…
   – Я даю слово, государыня, бережно с ними обращаться, но не допросить нельзя и не пристрастить, чтобы правду выболтали – без того не обойдётся.
   Государыня снова погрузилась в думу, и её величеством вновь овладела нерешимость. Добрая императрица представила себе, как на этих высокопоставленных особ должно подействовать самое взятие их в допрос.
   На счастье Ушакова, случайно вошла сама цесаревна Елизавета Петровна, беззаботная, как птичка, с улыбкою на устах. Её высочество с горячим родственным приветом обратилась к государыне-матушке и села затем подле стола.
   – Ты, душа моя, верно отгадываешь, когда есть в тебе надобность… сбиралась было послать за тобой, а ты и тут, – молвила ласково государыня.
   – А что вам, мамаша, требуется?
   – Её величеству угодно, – заговорил Ушаков. – чтобы ваше высочество изволили подписать два указика. – И он положил на стол свои бумаги.
   – Да, мамаша, подписать? – переспросила цесаревна, взявшись за перо.
   – Д-да, конечно… – ответила рассеянно монархиня, снова погружаясь в свою думу.
   Помолчав с минуту, государыня про себя произнесла:
   – Но надо подумать, видишь…
   Ушаков в это время уже бpaл подписанные бумаги.
   – Так что же прикажете: не давать Андрею Ивановичу или… уничтожить?.. – в свою очередь спросила цесаревна.
   – Ваше величество! – с жаром возразил Ушаков. – Уничтожить теперь указ – значит отдаться самим в руки ваших врагов. Я ваш усерднейший раб, готов пролить последнюю каплю крови моей, защищая интересы вашего величества, но все усилия мои будут бесплодны, если слово вашего величества остановит теперь дознание. Всякое промедление в настоящем случае увеличивает опасность, усиливая дерзость крамолы.
   – Полно, полно, Андрей Иваныч, не пугай меня… Я, пожалуй, согласна, чтобы ты разузнал, как говоришь, все, только меньше шума и угроз, – спокойно произнесла государыня.
   Ушаков поклонился и поспешил удалиться. Он уже мысленно рассчитывал шансы своей полной победы, взяв с гауптвахты половину караула и подведя его по набережной к дому Чернышёва. Темнота в окнах, однако, возбудила в разыскивателе подозрение.
   – Никак улизнули, окаянные! – не выдержал Ушаков, рассмотрев закрытые изнутри ставни.
   Войдя с командою на двор, Ушаков подошёл на свет к одноэтажному жилью и стал стучать в окно.
   – Кто там? – раздался голос из запертых сеней.
   – Которое крыльцо к его превосходительству? – спросил он, совсем изменив голос на какой-то рабский.
   – Да на что тебе? Боярин с боярыней в Москву поднялись, ащо позавчера, с утра… дома-ста нетути ни души…
   – А ты кто?
   – Мы-ста дворники…
   – А люди ещё где?
   – Всех забрали с собой, бають, в обоз…
   – Надолго, стало быть, уехали?
   – Не знаем-ста, нам не докладывались.
   Ясно – нечего и продолжать расспрос. Ушаков и тут не потерялся. Он мгновенно сообразил, что со двора Чернышёва есть калитка на двор Ягужинского, и пустился с отрядом своим искать эту калитку. Нашёл и понажал щеколду. Низкая дверь подалась без шума, и открылся вход на соседний двор. Окно рабочей комнаты хозяина было завешено ковром, но сбоку ковёр не доходил донизу, и узенькая полоса яркого света проходила наискось по двору.
   – Слава Богу, здесь обретаться изволят! – весело выговорил про себя Андрей Иванович.
   Взглядом генерал дал понять одному ефрейтору, где расставить людей у каждого из выходов. Другого ефрейтора с тремя гренадёрами Андрей Иванович взял с собою, найдя без труда впотьмах входную дверь в переднюю и отворив её без звука.
   Здесь было пусто, но по ковру, в соседней комнате, расхаживал хозяин. Махнув ефрейтору (став на полосе света, в проёме двери, между петлями) ввести солдат, Андрей Иванович поднял ковёр и вырос перед Ягужинским.
   – Как поживать изволите, Павел Иванович? – с злорадством приветствовал Ушаков.
   Ягужинский поворотился и невольно попятился, увидев за разыскивателем ещё ефрейтора.
   – Добро пожаловать, Андрей Иваныч, – робко молвил хитрец… – С чем тебя поздравить прикажешь? – попробовал он задать вопрос каким-то не своим голосом, стараясь придать звукам исчезнувшую мгновенно твёрдость.
   – Прежде всего с тем, голубчик, что вижу тебя на ногах и могу предложить недальнюю прогулку.
   – Да я никуда не выхожу. Вот новость! Что за шутки с больным? Видишь, показаться не могу в люди! – И Павел Иванович показал рукою на свежий шрам, перерезывавший щёку.
   – Очень жаль… Впрочем, можно будет тебя и дома оставить, дав в кумпанью вот этого молодца. – Он указал на ефрейтора. – Скажи только, где твоя шпага?
   – Да ты, Андрей, как я вижу, принимаешься шутки неладные шутить? Какой чёрт позволил тебе проделывать со мной издёвки?! Забыл разве, что я генерал-адъютант и сам могу таких, как ты, генерал-майоров, отправлять под арест!
   – Когда на то есть высочайшая воля… почему не так! Но, во-первых, я уже не просто генерал-майор, а генерал-адъютант, как и ты… во-вторых, выполняю августейшую волю и всемилостивейше возложенное на меня поручение взять генерал-адъютанта Павла Иванова сына Ягужинского и прочих. Читай сам указ и повинуйся!
   Ушаков проворно развернул одну из бумаг, которые держал в руках, а затем подал другую и, разложив на столе указал Ягужинскому на слова в строках.
   Лицо Павла Ивановича внезапно получило мёртвенный колер. Ноги подкосились, и он не сел, а опустился на кресло у стола, когда глаза упали прямо на слова, указанные перстом Ушакова.
   – За что такая беда надо мной! – произнёс потерявшийся Ягужинский шёпотом отчаяния.
   – Тебе ли об этом спрашивать меня, после доноса, погубившего Монса! – отрезал язвительно Ушаков.
   – Да я, как член суда, не один подписывал приговор Монсу, и другие тоже.
   – Сила не в приговоре, а в доносе!
   – Я тут ни при чём!
   – Так ли, полно?
   – Совершенно так. Могу образ снять со стены.
   – Полно, руки отсохнут. Говорят, Бог не допускает до явного посмеяния святыни.
   – Какое же тут посмеяние, когда человек не имеет ничего от навета защититься, как икону взять?
   – И начать с иконой лгать?! Ну, это, скажу я тебе, плохая защита перед тем, кому хорошо всё подлинно известно, как мне, например.
   – Андрей Иваныч, мой милый друг, неужели же имеешь ты на меня, несчастного, такое подозрение?
   – Тут уж не подозрение, а прямое свидетельство людей, которых призывал к себе за этим генерал-прокурор, ныне гофмаршал.
   – Да как они смели? Да разве можно оставить без наказания клевету?
   – Клевету нельзя оставить ни на минуту без доказательства; и доказательства имеются налицо, да такого рода, что не может возникнуть ни малейшего сомнения в точности их. Не думай увёртываться, не поможет А ты лучше садись и пиши подлинное признание.
   Как ни был не в себе Павел Иванович, но при последних словах подошёл к Ушакову и сказал ему на ухо, указывая глазами на ефрейтора:
   – Как ты неосторожен… Можно ли такие слова говорить при ком-нибудь?
   Андрей Иванович улыбнулся самою коварною улыбкою, одновременно и поощрительною, и бросающею в холод, и также на ухо, прошептал Ягужинскому:
   – Пиши только. Я его отошлю в переднюю, а то на крыльцо. А не захочешь ты сам писать, примусь я. И буду тебе нарочно громче задавать вопросы, чтобы и солдаты слышали. Да и ответы буду прочитывать громко.
   При такой угрозе Павел Иванович вздрогнул и шёпотом сказал:
   – Хорошо, писать я буду, где допросные пункты?
   – Если ты требуешь, чтоб я предложил тебе вопросы, твоё признание не в признание. Я, по дружбе, не хотел быть следователем вины твоей, а только посредником в испрошении пощады, подавая признание кающегося. При этом только могу и уверить в раскаянии твоём и будущей неизменной преданности.
   Воцарилось молчание. Ушаков взглядом велел ефрейтору уйти и затворить дверь, так что грозный гость остался вдвоём с хозяином. Ягужинский быстро забегал взад и вперёд по комнате. Он чувствовал себя уничтоженным, и гибкая мысль его была окончательно сбита с толку немногими решительными словами разыскивателя. Дав своей жертве время совсем потерять энергию, Ушаков наконец повелительным взглядом показал Ягужинскому на стол и бумагу. Павел Иванович машинально сел и, ещё раз вычитав в глазах Андрея Ивановича выражение непреклонного требования, схватил торопливо перо и принялся строчить.
   Вместо хозяина стал прохаживаться гость. Долго писал Ягужинский, то останавливаясь и прочитывая написанное, то переправляя и опять принимаясь за дело. Рука его стала ходить медленнее, и за прежним смятением наступил страх, что Ушаков знает более и представит что-либо ещё, чего оправдать его ум никак не может. Под впечатлением этой неотвязной мысли Павел Иванович заключил собственноручно писанные признания. Ушаков подошёл к столу и стоя впился глазами в бумагу. На лице его не было ни кровинки, одни глаза горели и метали искры. Дочитав до конца, Андрей Иванович указал пальцем, где должна быть выведена подпись, и ею украсился оригинальный документ.
   Но, выведя подпись, Павел Иванович устремил на Ушакова умоляющий взгляд и тихонько, словно про себя, промолвил:
   – Лучше бы поправить… поглаже выразить. Как ты думаешь? Скажи, Бога ради, как друг, искренно, если, как говоришь, пришёл ты не предавать меня и хочешь поступить по-приятельски…
   – Пиши другое, посмотрим… – А сам взял написанное и опустил в карман.
   При этом манёвре сыщика Ягужинский потерялся окончательно, и перо выпало из рук.
   – Не бойся, пиши… – подбодрил струсившего совсем Ягужинского Ушаков. – Посмотрим, говорю, что выйдет лучше и для тебя выгоднее, то я и подам. На меня, я уже сказал раз, можешь положиться вполне.
   – Н-ну… а как ты думаешь: в объяснение-то моё можно… вставить, ну, знаешь кого… и указать… то есть что я только… а они… понимаешь?
   – Пиши всё что хочешь, никого не жалей, если думаешь, что так будет выгоднее… А обо мне выбрось из головы, якобы я тебе был враг. Знаем мы всё, да не возбуждали же дела без приказания: разыскать и разузнать впрямь…
   Струсивший Ягужинский принял всё за чистую монету. Утопающий хватается и за соломинку, потому Павел Иванович больше чем с охотою ухватился за позволение Ушакова писать всё не стесняясь. Мало того, дописав второе признание, в котором сильно запутывались Чернышёвы, и передав писанье Ушакову, Ягужинский надумал, что всё же мало себя выгородил, и попросил позволенья ещё написать. И третье написал.
   Третье признание было скорее оправданием во взведённой на невинного Павла Ивановича клевете: якобы он принимал участие в кознях против императрицы. Он, напротив, будто бы слышал о кознях Чернышёвых, Толстого и Матвеевых, а сам только старался их самих обратить на путь истины, чести и совести. Виновным себя находил Павел Иванович разве в том, что не рассказал о замыслах тех господ. Но если он и не сделал этого, то потому только, что не придавал значения их затеям и бредням. Прочитав все три признания, не только Ушаков, но и человек совсем неопытный должен был прийти к заключению, что Павлу Ивановичу ни в чём не следует верить.
   – Ну, как ты находишь моё признание? – спросил автор сыщика, взявшего все три экземпляра и уже уходившего.
   – Ты сам знаешь, что хорошо, – отшутился Ушаков, прибавив внушительно: – Смотри же, никого не принимай, сам не выходи, а люди мои могут в передней быть… до каза.
   Распростившись прелюбезным образом с одним, Ушаков поспешил домой и, придя к запертому Лакосте, отдал ему следующий приказ:
   – Смотри, я не бью тебя, как велено, потому что знаю, что ты, как умный человек, из боязни за свою шкуру предпочтёшь верно мне служить и выполнять строго что накажу!
   – Путу… путу, – шептал струсивший шут.
   – Ступай же к Петру Андреичу теперь. Ведь ты шёл к нему, когда я схватил тебя?
   Лакоста кивнул утвердительно головою.
   – Молчок, что я знаю о ваших тайнах. И продолжай своё дело как ни в чём не бывало, но не уходи до моего прихода. А если ты изменишь, что видно будет уже с первого взгляда, – запорю… Смотри же… Мы за тобой следом, или лучше будет, если с тобою же мы и проедем до сеней Толстого… ты укажешь, куда и как пройти.
   Лакоста ответил утвердительно.
   Ушаков оделся и вышел с ним вместе; команда не дожидалась и уже двинулась от дворца.
   Генерал на этот раз посадил Лакосту с собою в сани, и они быстро покатили сперва по набережной, потом по Неве, к 12-й линии.
   Всё сделалось буквально так, как рассчитал Ушаков. Когда он и Лакоста прибыли к дому графа, команда находилась уже там. Шут повёл всех через чужой пустой двор сзади, во двор графский, к лесенке, ведшей на вышку, что итальянцы прозывают бельведером. Там жил старый граф.
   Всё было пусто, так что, пропустив вперёд себя в светлицу шута, по коврам, неслышно, в переднюю в потёмках прошли и солдаты. Прошли беззвучно и притаились.
   Лакоста как ни в чём не бывало начал пересказывать свою затруднительность шпионить теперь, когда произошла распря из-за него между государыниными женщинами.
   Старый дипломат начал преподавать ему практические советы, как поправить сколько-нибудь дело для продолжения наблюдений, но речь его вдруг перервалась на полуслове, когда он заслышал странный шорох.
   – Кто там? – крикнул граф Пётр Андреевич.
   – Я, ваше сиятельство! – И из-под занавески ворвался стремительно Ушаков.
   – Это что значит? – не столько с испугом, сколько со злостью спросил хозяин.
   – Имею честь предъявить вам высочайший указ.
   И перед старцем Андрей Иванович проделал опять свой фокус с полным успехом.
   – За что это? – ещё не придя в себя от неожиданности, спросил, прочтя написанное, граф.
   – Не могу знать.
   – Правда?
   – Точно так.
   – Ты не один ведь?
   – С людьми…
   – Нельзя ли велеть им выйти, потому что с тобой намерен я поговорить, если хочешь, обстоятельно.
   Ушаков дал знак, и ефрейтор со служивыми вышли в сени и расположились там.
   Сообщение графа с глаза на глаз Ушакову протянулось на всю ночь, да захватило и часть дня. Лакоста же отпущен был скоро совсем, чтобы не мешать беседе. Тайна беседы этой известна была только одним собеседникам.
   Но, видно, они столковались, потому что, оставляя людей, Ушаков просил графа только не показываться и к себе никого не принимать, обещая скоро выхлопотать и отмену принятой меры. Довольный собою, Андрей Иванович, видно, захотел, выходя от Толстого, убить двух бобров разом. Столковавшись, как можно полагать, со старцем, он задумал открыть свои подвиги светлейшему, чтобы и с него сорвать магарыч.
   Вышло далеко не так. В самом конце игры заколодило. Слушал вначале Меньшиков сыщика более чем благосклонно и внимательно, но вдруг задал вопрос:
   – Где же ты их оставил?
   – Под арестом, в доме у каждого.
   – Это зачем?
   – Так велела государыня.
   – Врёшь. Читай указ… я выслушал ведь, приказано взять?
   – Я было и хотел, когда писал указ да и дал подписать его цесаревне, но её величество наказали только учинить дознание и… не трогать.
   Светлейший сделал недовольную мину и крикнул.
   – Продолжай!
   – Я всё кончил, ваша светлость, покуда…
   – Гм… а дальше что?
   – Обо всём буду немедленно доносить вам.
   – Жду чем скорее, тем лучше, не зевай, смотри, без награждения я не оставляю усердия.
   – А теперь, ваша светлость, дворики свободные есть, вот роспись.
   И подал челобитье, со списками.
   Светлейший стал смотреть, да как напустится на сыщика:
   – Ах ты, вор, бездельник! Ничего не сделал, а уж торговаться со мною норовишь!
   И как пошёл, как пошёл!..
   Андрей Иванович видит – неладно.
   – Счастливо оставаться, ваша светлость!
   А на поклон его – толчок в шею!
   – Ступай вон, мерзавец!
   Как сбежал с лестницы Андрей, сам не помнит. Приехал домой и заперся. У себя дал он полную свободу бешенству. Досталось же светлейшему от обиженного им и разгневанного Андрея, сознававшего, впрочем, свою полную неспособность тягаться с всевластным вельможею.
   Насытив злость ругательством наедине и начиная успокаиваться уже, Андрей услышал из внутренних комнат, от жены, лёгкий стук. Отворил потаённую дверь, и глазам его предстала княжна Марья Фёдоровна Вяземская.
   – Я к тебе, Андрюша, от княгини Дарьи Михайловны. Я у них была, как спровадил тебя взбешённый князь. Пришёл и рассказал, разумеется, виня тебя в неблагодарности. Услышав, что произошло у вас, княгиня на него вскинулась: «Что с тобой, Саша, самых преданных людей оскорбляешь. Ну за что облаял Андрея чего доброго, врага наживёшь вместо сберегателя» Гневливец смягчился и от имени своего и жены просит – ехать сейчас на мировую, с ним обедать.
   Ушаков смягчился. Пошептал что-то на ухо княжне. Написал на листе и послал с нею, принявшись одеваться в парадную форму с особенным тщанием. По дороге он заехал во дворец и донёс государыне о своих действиях, когда её величество уже была совсем одета, тоже собравшись к светлейшему.