Чтимый покойным царём Пуфендорф [354]тоже испытывал гонения, его книга «Обязанности человека и гражданина» переведена и по высочайшему повелению печатается.
   Чины синодские не вмешиваются, покуда касается иностранцев, опекаемых свыше, но всякие шатания, возникающие на российской почве, изничтожают бдительно. Бродячих пророков, пустобрёхов, толкующих Священное Писание своевольно, карают строже. Раскольники при Петре откупались денежной пеней, теперь им житья не стало, и бегут они в чащобы, в лесные скиты, за Урал, за Иртыш, к землям вольным.
   Сочинитель Иван Посошков из смрадной острожной ямы взят, помещён в Петропавловской крепости. Чище тут, суше, червей во щах меньше, и то спасибо. Спросили его однажды, отхлестав плетью, знался ли с английскими коммерсантами, о чём толковал, бражничал ли с ними, не пытались ли совратить его подкупом, гнусными речами. Он клятвенно отрицал.
   Потом забыли его. Подозрения с него царица не снимает, он знакомец Федоса, да хотя бы и чист, но за пределами круга нужных ей и близких людей.
   Пётр завещал ей армию и флот. Мать отечества внушает сие морякам на корабле, корабелам в Адмиралтействе. Туда привезли насос, купленный Татищевым в Швеции. Екатерина явилась, при ней поставили на судно, откачивали воду. Спрашивала – годится ли, лучше российских или хуже.
   Её крестники – корабли, рождающиеся на стапелях, – она сама даёт им названия. Заложен, взметнёт весной паруса трёхмачтовый «Герцог Голштинский», отделать его приказано искуснейше фигурным деревом, кают-компанию – просторно, в расчёте на пиршества.
   Красавцем сойдёт на воду…
   Изыскать бы руль, коим можно было бы управлять взрослым человеком, как кораблём! Карл Фридрих позорит себя, с Анной разлад, наследник пока не ожидается. Шансов на шведский трон всё меньше… Елизавета шалая, боится венца, участь сестры отвращает, вся в порывах сердца, горячего тела, что для царевны непозволительно, ведь сплетничает Европа… Впрочем, дочь Петра в девках не засидится.
   Есть ещё родня, крови крестьянской, рассеянная по деревням и городкам прибалтийских провинций, родня Марты, воспитанницы пастора. Две сестры были у неё, один брат. Должны быть и дети. Все ли живы – неизвестно. Ни фамилий, ни адреса не имеют, найти трудно, но необходимо. Скачут, колеся по просёлкам, нарочные, расспрашивают старост, священников, брат уже обнаружен. Напали на след первого супруга Марты, шведского драгуна, уцелел, пленником угодил в Сибирь, определился на русскую службу. Велено там оставить, повысив чином.
   И наблюдать за ним…
   – Ах, Эльза! Я должна была… Проклят тот, кто равнодушен к своим кровным. Из плебеев я сотворю дворян. Графов, Эльза, графов! Вообрази, какой афронт боярам! Мы посмеёмся, мы весело посмеёмся.
   Обширная, разноплемённая, многотысячная семья Екатерины дышит тёплом, сулит опору, защиту, отвлекает от зла, таящегося в засадах.
   Лини напомнил о себе.
   «Получил из Англии письма и спешу Вашей Светлости доложить, что негодяи совещаются с министрами и другими влиятельными людьми, в том числе с герцогом Ньюкастла, важным побудителем злодейского замысла».
   Наконец указано имя, это внушает доверие. С долгами разделаться не удалось, нужны позарез ещё четыреста пистолей, Брюссель безбожно опустошает кошелёк. В конце послания раздражающе лаконично:
   «Шеф заговора имеет секретную корреспонденцию с Россией».

АМАЗОНКА

   Месяцеслов на 1726 год возвестил:
   «В сём году на небеси особливых воинских знаков не видно… Аще в сентябре они в неприятельский квадрат вступят и хотя некоторые острые знаки приключатся, но и сопротив находятся много тихих и добрых аспектов».
   Губернатор выкладки звездочётов смотрел, исправлял. Слухи о войне упорны, беспокоят народ. И всё же – «Воинский жар под пеплом лежит, который свободно раздуть можно».
   Далее вирши некоего пиита:
 
Не помогут звёзд приятные знаки
Тому, кто, мира забыв, брань хощет паки!
 
   Известно, у российской державы немало врагов. Побиты войсками Петра жестоко, мечтают о реванше. Но трудами великого монарха Россия стала могучей, непобедимой. Вдумайся, читатель, вот перечень главных событий в истории. В 1726 году минет –
   От изобретения пороха 346 лет
   От начала книгопечатания 286 лет
   От коронования Петра Великого 44 года
   От основания флота российского 29 лет
   От виктории полтавской 16 лет.
   Со дня смерти царя одиннадцать месяцев утекло, Екатерина ещё блюдёт траур, балы, пляски под запретом до февраля, смиренно вступает столица в новый год. Святочных потех народу не досталось. Схватились было ватаги кулачных бойцов – полиция разогнала, кровь на невском льду живёхонько замела. Ропщут люди.
   – Спокон веков дрались…
   – Вишь, перед Европой стыдно!
   – Говорят, голштинцы дурманным зельем царицу опоили. Чтобы нам всем орднунг…
   – Чего?
   – Вера ихняя.
   – Иди! Орднунг значит порядок.
   – А ты почём знаешь?
   – Мой барин немец, чай…
   – Худой порядок… Песню не спеть на улице, кучками не собираться. Рты завязаны.
   – Всё бы ничего, да хлеб дорог.
   Одно развлечение дозволила императрица горожанам – фейерверк. Символы, предложенные губернатором, одобрила. Взвились ракеты, осыпали Петербург цветным дождём. Воссияла фигура в короне, со скипетром, под ней запылали слова, будто возглас верноподданных:
 
   СВЕТ ТВОЙ ВО СПАСЕНИЕ.
 
   А на смену:
 
   УПРАВИ СТОПЫ МОЯ.
 
   Просьба молитвенная, которую и к престолу Божьему возносить подобает.
   Палили пушки, одиночно и залпами. Екатерина наблюдала из окна, царь приучал её не жмуриться, ликовать на «огненных пирах», и они полюбились ей, причиняли лёгкую, пьянящую дурноту. Когда дымы рассеялись, она провела пальцем по лбу – жест изящно-величавый, как бы освежающий.
   – Милости прошу! Битте!
   Пригласила гостей откушать. Два немца – новички при дворе – громко дивились, рассаживаясь, сколько же пороха потрачено! Беспечна Россия или безмерно богата?
   – Для меня хватит, – бросил Карл Фридрих.
   – На фейерверк? – спросил Кампредон, вскинув остренькую бородку.
   Герцог смешался, он робел перед въедливым, насмешливым французом. Бассевич мог бы помочь, но лишь промычал, дожёвывая кусок белорыбицы. Злясь на своего министра, на дипломата, сверлившего его дьявольски чёрными беспощадными глазами, потомок могущественных Ольденбургов опорожнил бокал и осмелел.
   – Да, господин граф. В моём Шлезвиге, в честь победы над Данией.
   – Но Дания не одинока.
   – Шлезвиг – земля моих предков, – надменно ответил герцог. – Россия и Австрия…
   – Сочувствуют его королевскому высочеству, – вмешался находчивый Бассевич.
   Кампредон развёл руками.
   – Поверьте, я тоже!
   Кругом, вежливо отворотясь, посмеивались. То, что политический курс Россия меняет, общеизвестно, но огласке пока не подлежит. Австрию в последнее время не упоминали, будто нет её. Герцог, конечно, имеет в виду нечто более практическое, чем сочувствие.
   – Фрицци знает мою доброту, – раздался грудной, добродушный голос императрицы. – Я ни в чём ему не отказываю.
   Ольденбург поднялся, прокричал тост за здоровье её величества, потом сел и надменно застыл, чувствуя всеобщее внимание. Все смотрели на него – голштинцы с воинственным пылом, другие с неловкостью, с тревогой, с немым вопросом. Тяжёлый подбородок, выпученные холодные глаза, лишённые живой мысли… Неужели из-за него разгорится новый европейский пожар?
 
   Рапорты Кампредона изучаются в Париже и в Лондоне. Худшие опасения подтверждает сей несравненный знаток России.
   «…нахожу, что царица и её советники действительно решили напасть на датского короля, как только вскрытие льда позволит русскому флоту, корабельному и галерному, выйти в море».
   Посол разведал – в апреле к Санкт-Петербургу будут стянуты войска первого удара – шестьдесят батальонов пехоты, то есть тридцать тысяч человек, погрузятся на суда. Всего же наготове сто пятьдесят тысяч – пеших и конных. Пятьдесят новых галер спустят на воду корабелы столицы – в помощь многопушечным парусникам. План наступления разработан. Флот двинется вдоль берега Швеции, опираясь на её порты. Морские силы Дании окажутся запертыми.
   Возможно ли? Граф де Морвиль, министр иностранных дел Франции, удивлён – сведения такого рода сверхсекретны, часто недосягаемы. Что ж, при русском дворе много пьют, много болтают, особенно экспансивен бывает Ягужинский. Например, недавно «он публично за обедом у имперского секретаря объявил, что царица заключит с императором союз, который заставит дрожать англичан и их любезных друзей, что она сделает всё для удовлетворения герцога голштинского, и если король датский не согласится добром, то его сумеют принудить к тому».
   Австрия царицу поддержит, секретарь Гогенгольц не сидит сложа руки, переговоры о союзе уже идут. Помешать этому Кампредон хотел бы, но не может. Он выслушивает сетования Вестфалена – датский посол в панике, хочет мчаться в Копенгаген, предупредить.
   «Если бы я мог четыре часа поговорить с моим королём, он доставил бы мне средство уничтожить русский флот в портах».
   Кампредон сообщает об этом с иронией. Какое средство? Подорвать на стоянке, поджечь? Даже один корабль трудно, почти невозможно, охрана усилена. Сокрушить Кронштадт, подобравшись незаметно? Светлые ночи слабый сулят покров. Атака встретит грозную мощь фортов – «они приведены в такое состояние, что ни один корабль не может приблизиться к ним, не пройдя под огнём более тысячи пушек».
   Пусть Вестфален вообразит, во что превратится датский корабль, сунувшийся в теснину фарватера под обстрел. В груду обгорелых щепок. На правах старшего Кампредон охлаждает, рекомендует осторожность. Весна не завтра. Глупо дразнить русского медведя. Дания мала, уповать ей надо на своих друзей.
   Число их растёт.
   Кампредон всегда спокоен, голос его – стариковский, с хрипотцой – звучит ровно. Ни злости, ни презрения не проявляет француз. Гладит седую бородку, покачивает головой, жалеет убогих умом. Цедергельм просто смешон – ходит с видом приговорённого к казни. Швеция-де бессильна помешать войне, волей-неволей предоставит русским гавани, суда, пехоту. Наивен Юсси, пора открыть ему глаза.
   От Кампредона узнает Юсси: канцлер Гарн отрёкся от Карла Фридриха. Притворялся глава голштинской партии: был душой в партии патриотов, а теперь совещается с английским послом. Порвёт Швеция с Россией, вступит в союз Ганноверский. И напрасно он – Юсси – упрямится, карьера его на волоске, в Стокгольме им недовольны.
   Дружеский совет пиетисту-мечтателю – смириться. Хватит долбить стену лбом, выпрашивать приданое для Карла Фридриха, униженно торговаться. Русские даже Выборг не уступают. Да, царица обещает Шлезвиг. Юсси ведь не хочет войны?
   Нет, конечно…
   Мягко, исподволь убеждает Кампредон – Швеции не по пути с Россией. Спор из-за Шлезвига погаснет – западные державы вознаградят герцога.
   Остерман любопытствует – какое вознаграждение? Кампредон не может сказать точно. А примет ли герцог, отступится ли? Нет, не склонен. Вице-канцлер зондирует почву – намерена ли Франция и впредь сдерживать турок? Француз гладит бородку – время покажет. Словесный экзерсис двух величайших дипломатов Европы бесплоден, наскучил обоим.
   «Влияние Ягужинского усиливается, – отмечает посол. – Государыня несколько чересчур предаётся удовольствиям, даже до того, что расстраивает своё здоровье».
   Генерал-прокурор, воинственный бонвиван, буквально спаивает её. Со времён Петра повелось – на пирушках, под звон бокалов творится политика.
   «Государыня сказала на днях за обедом, что ей угрожают, но что она встанет, если понадобится, во главе армии и ничего не боится».
   Минутное настроение её величества? Хотелось бы думать так… Но полки идут и идут к столице, дома в окрестных селениях, казармы полны солдат. Приказано согнать шестьсот мужиков на галерный двор, заложить ещё пятьдесят судов.
 
   Первого февраля Екатерина дозволила танцы и сама открыла бал в паре с Ягужинским, сменив меланхолический лиловый бархат на ярко-малиновый. Завершив менуэт, отплясали польский, притомили её лишь трудные коленца и прыжки новомодного английского. До утра играла музыка в Зимнем.
   В ту же ночь колодник Иван Посошков, находившийся в тюремной неволе полгода, скончался.
   Вины за ним не сыскалось, просить за него Данилыч не собрался – своеволие небывалое вселилось в императрицу. Час и два ждёт аудиенции, мимо с победным видом шествует в её спальню герцог, а иной раз и Пашка. Обидно было и портниху пропускать вперёд – не терпелось, вишь, матушке примерить амазонский убор, сшитый по последним французским правилам, для езды верхом.
   – Ох, бабье царство!
   Всякий день слышат эту жалобу Дарья и Варвара. Откровенно делится князь и с Гороховым.
   – Кому служим? Царице или голштинцу? Солдатам, чай, тошно глядеть на него.
   – Тошно, батя. Спрашивают меня – что же наш фельдмаршал? Боится герцога? Гвардия недовольна, не хочет быть под немцами, хочет русских офицеров.
   – Убавил я немцев, сколько мог. Говори с гвардией, Горошек! Скажи – старается фельдмаршал.
   – На тебя надежда, батя. Голштинцы осатанели. Кто «ура» кричит вместо «виват», тому хрясь в морду и пишут, чтобы на Ладогу.
   – Знаю, знаю…
   – Хуже каторги канал этот…
   – Гвардейцев не отпущу.
   Феофан Прокопович уже готовит вирши. Впервые высоким штилем, наравне с подвигами Геракла, будет воспето рытьё тяжёлой северной землицы – где вязкой, где топкой.
 
Где Петрополю вредил проезд водный,
Плодоносные суда пожирая,
Там царским делом стал канал бесплодный,
Принося пользы, а вред отвращая…
 
   Но ещё осенью возник спор в Сенате – Миних потребовал пятнадцать тысяч солдат, нужда срочная, иначе берега свежевырытого русла начнут осыпаться. Светлейший восстал, взывая к милосердию, – погибают люди на работах: ни житья там сносного, ни одежды тёплой, интенданты растаскивают продовольствие, а Миних, пожалованный неведомо за что в генерал-лейтенанты, мирволит им, держит копальщиков на нище святого Антония. Лягушками, что ли, приучает питаться?
   Но откуда подмогу взять? Мужиков из ближайших уездов предовольно отряжено, скоро пахать некому будет. Так, уступая Миниху, рассуждали Ягужинский, Апраксин и к вящему огорченью Толстой – прежде во всём единомышленник.
   Кто более достоин жалости – крестьянин или солдат? Различать их нелепо, – доказывал князь, – и повторял свою максиму – они яко братья, плоть едина. Решает интерес государственный. Время нынче тревожное, армию отрывать от учений, от караулов не след. И тут, злясь на неверного Толстого, распалился светлейший.
   – Ни одного солдата… Запрещаю… Августейшим именем…
   Сходило же с рук, словно бронёй прикрывался Данилыч сим охранным паролем. Вышла осечка. Миних излил негодование герцогу, тот поспешил к царице, и князя постиг конфуз.
   – Эй, Александр!
   Как бичом хлестнула. Разве докладывал? Ведать не ведала… Что возомнил о себе? Монаршее имя присвоил, наглый обманщик, узурпатор. Пробирала долго, въедливо, Данилыч краснел и бледнел. Пытался обратить гнев государыни против Миниха – нерадив-де, плохо строит канал, губит работных. Взялся ехать ревизовать. Царица кивнула, усмешка недобрая играла на её губах.
   – Поедешь… С Павлом поедешь.
   Сущее было наказанье трястись бок о бок в кибитке в ростепель, по ухабам, по лужам, шлёпать по грязи, соблюдая афабилете – сиречь приветливость, которую французы предписывают благородным кавалерам. Спали на соломе, хлебали щи с прогорклой серой капустой, арестовали полдюжины интендантов, но сместить Миниха князю не удалось: инженер он умелый, увы, не придраться! Копальщиков, плотников действительно не хватает – дело ведь святое, царское, с великим поспешанием начато.
   Пришлось дать Миниху пополнение – из деревень и из полков. Правда, урезав просимую цифру… А канал, сдаётся, глотает людей. Миних, вишь, долг за фельдмаршалом числит. Ещё и ещё давай солдат… Данилыч противится, он и без слов адъютанта сознаёт опасность. Военные, особливо гвардейцы, – важнейшая его опора, утратить её смерти подобно.
   Гибельно и для владычицы… Но её будто зельем одурманили. Ускользает из рук… Пиявкой всосался Миних, дружок голштинца, тянет и тянет солдат.
   В «Повседневной записке» запечатлелись строки, продиктованные князем с горечью:
   «Его светлость приказал отправить 500 драгун на Ладожский канал и Московский гарнизонный полк и чтобы в других гарнизонных полках добрать рекрутов».
   Бродит по Петербургу слух – вельможи задумали царицу устранить и возвести на престол малолетнего царевича. Армия украинская, которой командует Голицын, двинется к столице и всякое сопротивление подавит.
   Шепчутся горожане:
   – Губернатору, поди, несдобровать.
   – Петля давно свита.
   – Зарятся на хоромы-то… Да он-то не сунет башку. Отобьётся, чай!
   – Брат на брата? Упаси Господь!
   – Знать, последние времена. Речено же в Писании…
   – Нет государя, и царство рушится.
   – Эх, где наша не пропадала!
   Брякнешь громко – раскаешься. За то лишь побьют, что собственное суждение имеешь. Прежде не было толикой строгости. Полицейская рать удвоена, да ещё доносчиков наплодил Дивьер, всюду шныряют. Губернатору сообщает с разбором, в тонкое решето просеет уловленное, прежде чем пойдёт к ненавистному шурину. У полицеймейстера своя политика. Сам посещает тайком некоторые дома, где пьют за царевича, ругают Меншикова.
   Князю сии осиные гнёзда известны наперечёт. Адъютанты наблюдают, имена недругов записаны; светлейший пробегает реестры, оценивает, сколь опасен тот или иной сановник. До головной боли, до удушья гневят изменники. Бутурлин был ненадёжен, теперь якшается с Долгоруковым; Толстой, Апраксин сомнительны, льнут то к герцогу, то к приспешникам царевича.
   Светлейший теряет друзей. Если бы заглянул в донесения дипломатов, прочёл бы, в Европе уже известно – баловень судьбы вот-вот останется в одиночестве. Он и сам должен был заметить – некоторые озорники сговаривались не ходить в Сенат, придавленный пятой Меншикова.
   Озадачил Голицын.
   Православным-то соединиться бы… Эти слова, произнесённые в счастливый для Данилыча час прощения долга, породили некое щемящее ожидание. Похоже, Голицын, заклятый враг, предлагает аккорд [355]? Переломил презрение к Алексашке-пирожнику, к тому же с пятном казнокрада?
   Горошек сказывал – у княгини Волконской, в злейшем из осиновых гнёзд, Голицын не бывает. Звала неоднократно… О светлейшем отзывается с недавних пор уважительно, хотя и с досадой – дескать, мало на Руси таких острых талантов.
   Приглашённый отобедать, Димитрий Михайлович восхищался серебряным парадным сервизом английской работы – превосходный у хозяина вкус – и кстати посетовал на быстротекущее время. Сколько лет не встречались вот так, у домашнего очага! Сокрушались вежливо оба. Хвалил боярин и яства, поданные на редкостной посуде, – французский паштет из гусиной печёнки, кабанье жаркое по-немецки, баранье седло по-польски, кулебяку на восемь углов, чесночный суп, ободряющий отяжелевших, – но ел понемножку, воробьиными порциями, пил ещё скромнее и за обедом намерения свои не открыл. Попивал кофе с ликёром в предспальне. Одобрял, поворачивая чашку на свет, японских художников, потом вздохнул: ценим чужое, платим втридорога, а свои-то искусники в небрежении, в нищете.
   В Ореховой комнате гость, испытывая терпение князя, долго усаживался, располагаясь в кресле, поправлял подушки.
   – Уф! Пир Лукулла. Слыхать, Рабутин скоро пожалует.
   Обронил как бы вскользь, но глаза цепкие – дай понять, что смыслишь, событие ведь немаловажное! Рабутин, полномочный посол императора Карла, в кои-то веки…
   – Скоро пожалует, – кивнул князь, желая прекратить топтание на месте.
   Царский лик над ними в скупом мерцании зимнего дня. Юный лик, беспечальный.
   – Я вот думаю, Александр… Отчего государь замкнул свои уста… На смертном одре… В здравом рассудке будучи столь долго, не назвал избранника. Отчего?
   – Имеешь догадку?
   – Напало мне… Тебе-то виднее, может… Он нам волю давал.
   Вмиг возникла, вспыхнула та январская ночь – огнями свечей в зале дворца, сталью штыков за окнами. Ответил Данилыч сухо, почти неприязненно:
   – Мы и взяли.
   – Ты взял, батюшка, – промолвил Голицын тихо, незлобиво, ласково даже, чем и обезоружил. – Ты с войском… Я не в обиду тебе, я вот о чём – взял, так с тебя и спрос.
   – Что ж, Димитрий Михайлыч… Спрашивай!
   Сказал так же неторопливо, сжимая волнение, ибо впервые столь явственно, устами самого Голицына, вражеский стан признал его силу.
   Род Голицыных, происходящий от литовского владыки Гедимина, по знатности второй, за Рюриковичами. Хоромы в Москве благолепны, высоки – шапку уронишь, залюбовавшись. Помнят соседи родительницу Димитрия – хлебосольную, ласковую насмешницу:
 
Будь ты хоть скуп,
Хоть глуп –
Проживёшь на Тверской,
Свезут на Донской.
 
   Побуждала детей задуматься: боярские терема, отгороженные от толпы, от времени дубовым тыном, усыпальница в Донском монастыре – в этом ли гордость фамилии?
   Примером для Димитрия был дядя его – Василий, собиратель книг и раритетов, военачальник, ближний боярин царя Фёдора, затем фаворит Софьи, обнаживший меч за неё. Пётр лишил его чинов, именья, сослал в Архангельск, на всех Голицыных пала тень. Лязгали ножницы царя, отсекая боярские бороды, грохались оземь церковные колокола – царь переливал их на пушки, дворян забирал в солдаты, заставлял учиться или служить. Раскольники проклинали Антихриста, оскорблённая знать – сатрапа, подобного Нерону, Лопухины – родня заточённой царицы Евдокии – замыкались в теремах, надеясь переждать лихолетье, а при удобном случае поднять бунт.
   Димитрий бороду срезал сам, избежал униженья. Обиженный на деспота, почёл доблестью служить реформатору. В Венеции прилежно поглощал математику, астрономию, навигацию. Усердие братьев Голицыных смягчило Петра – Михаил стал полководцем, Димитрий – губернатором на Украине и должностью своей, вдали от столицы, не тяготился. В Киеве процветало зодчество, книгопечатание, светская поэзия на родном языке, на польском, на латинском. Западные веяния врывались в этот город, и губернатор чутко впитывал их, не теряя независимости ума.
   Приохотился к диспутам.
   Занятно было раззадорить Феофана Прокоповича – рясу рвал на себе пламенный иерей, твердя, что Библию надо понимать буквально, как летопись. Димитрий, следуя совету новых философов, сомневался.
   Скупая книги, штудировал жадно. Теперь, в родовом подмосковном селе Архангельском, куда наезжает летом из Петербурга, шесть тысяч томов на чужестранных наречиях и переведённых на славянороссийский. Изрядная библиотека и в столице – тут авторы избранные, смельчаки, осуждённые церковью, королями. Декарт, Эразм Роттердамский… Только что вышел из типографии труд Пуфендорфа «Обязанности человека и гражданина».
   «Кто требует, дабы ему послужили, а сам всегда от того свободен быти желает, таковой других за неравных имеет».
   Учёный немец исповедует равенство всех перед законом, порицает рабство, насилие. Первые десять глав просмотрены Петром лично, Екатерина исполнила волю его, повелев докончить и опубликовать.
   – Небывалый монарх, – говорит Димитрий. – Ломал гисторию, вперёд вырывался.
   Феофан соглашается – да, единственный. Абсолютная власть его преобразила Россию. Годится ли нам иной образ правления? Протопоп клокочет, вскидывает бороду цыганской черноты.
   – Силой, силой надо вытаскивать из варварства. Парламенты – для Европы.
   Печальный вывод. Обречены, стало быть… Но ведь Пётр сам пробуждал мысли греховные. Что Пуфендорф! «Беседы» Эразма Роттердамского, злого обличителя тиранов, дал читать русским, торопил печатание.
   – Небывалый самодержец. Равный ему не рождён и едва ли появится. Как дальше жить?
   Феофана спрашивать бесполезно – упёрся. Голицын подружился с Василием Татищевым [356], молодым советником Берг-коллегии. Пройдут годы, он прославится своей «Историей Российской», а покамест делает заметки на философические и прочие темы, складывает в ларец с секретным замком.
   «Умному нет дела до веры другого». «Зло не от грехопадения Адама и Евы, а от повреждения природы человека. Ему нужнее всего, по естеству его – воля». «Лишение воли человек терпеть не должен». Опасные максимы, особенно в пору правления Екатерины и Меншикова, под полицейским оком Дивьера. Скажут – призыв к восстанию.
   Из той же тетради проистечёт «Разговор двух приятелей о пользе наук», вполне благопристойный. Разговоры, беседы – это потребность времени и частая манера изложения. Редкая удача – найти собеседника в гуще самодовольных.
   – Будущее России, – говорит Татищев, – зависит от того, какой статус наш мужик обретёт.
   Знаток экономии, куратор горных заводов Урала, он убеждён в преимуществах труда вольнонаёмного. Рабский же невыгоден и портит нравы.