– Эй, Александр! Это мужчины? – произнесла она внятно, допила, бокал швырнула.
   Изволь теперь успокоить…
   – Политика, матушка. Дипломаты присутствуют.
   – Мне наплевать.
   Сквозь зубы выжала крепкую брань, из обихода царского. Куражилась, колотила оземь чарки почти до двух часов пополуночи. И ещё с полчаса побыл с ней Данилыч, слушая безропотно, как надо отпраздновать Крещенье. Церемонии в её власти – пусть уж тешится. Вернулся домой без сил, встал в девять, едва смог выйти к чиновным в Плитковую.
   – Воля матушки нашей… Все войска стянуть сюда, которые при столице, в ста верстах предельно. Парад чрезвычайный. Торопитесь, господа, времени у нас в обрез!
   Прибывающим воинам готовить кров и харч, проверить одежду, амуницию, помуштровать. На Неве, где будет водосвятие, строить сень, да не по старому рисунку Трезини, а показистей, под стать сему невиданному торжеству. Андрей Екимыч исполнит… Светлейший запряг подчинённых, но и себе спуску не дал. Правда, мучили боли в груда, кашель.
   6 января горожане повалили к реке, столпились на берегах густо. Благовест всех колоколов столицы разливался в морозном воздухе. Полки сошли на лёд: оба гвардейских, собственный князя Меншикова – Ингерманландский, гарнизонные, полевые. Тридцать тысяч солдат образовали каре, вытянутое от Васильевского острова до слободы Охотской.
   Во Иордани крещахуся…
   Церковное, памятное с детства напевал Данилыч, одеваясь в то утро. Заклинал немощь, настигшую так некстати. В груди словно камень горячий, в ногах мелкая дрожь. Дарья гнала обратно в постель, умоляла, но разве возможно?
   Сень сверкала на солнце пронзительно, будто терем волшебный, спущенный ангелами, будто горка яхонтов, изумрудов. Из окна глядеть – и то режет глаза. От Зимнего к ней, по льду, дорожкой выложены ковры. Процессия двинется пешком, не исключая и царицы.
   – Не дойти тебе…
   Дарья за рукава хватала. Супруг пересиливая себя, крепился.
   – У солдата вся правда в ногах.
   Вся правда… вся правда… Во Иордани крещахуся… Слова сплетались, образуя одно неотвязное песнопение. Выпил травяного отвара, арсеньевского, дабы сердце подхлестнуть и облегчить противную во всех членах тяжесть. Пособил и мороз, обжёгший лицо, а паче зрелище вооружённого войска, оцепившего белый простор Невы. Ощутил под собой седло, круп коня – тёплый, чуткий.
   Хворь сползала, извиваясь змеёй, падала под копыта. Из марева, взбивая пушистый снег, возникали всадники, неслись наперегонки – рапортовать командиру парада.
   – Господин рейхсмаршал…
   Карл Фридрих, докладывая, нелепо теребит поводок, конь дёргается, скользит под неловким хозяином, коему ездить верхом непривычно. Изнежен, заласкан царицей шеф Семёновского полка, перед строем жалок. Проклинает, небось, каприз тёщи своей – заставила вывести полк. Несколько дней подряд маршировали гвардейцы мимо окон дворца, матушка потчевала водкой, одаряла улыбками, но у голштинца сноровки воинской не прибавилось, сидит напрягшись, деревянно.
   Светлейший объехал шеренги, его сопровождал бодрый пушечный гром. Царица уже на набережной, с ней царевны, инфант. Пришпорил коня, подлетел, саблей лихо салютовал её величеству – откуда сила взялась! Теперь надлежало спешиться, вступить в крёстный ход, шагать по пятам за августейшей фамилией, но первым среди вельмож. Болезнь, казалось, покинула. Он медлил, вселилось отчаянное упрямство. Подозвал адъютанта:
   – Скажи царице… Болен я, башка кружится. Сойду если… Некрасиво будет, свалюсь…
   Зарокотали все барабаны, кортеж тронулся «Князь ехал верхом, понеже был весьма болезнен, – записал потом очевидец. – на нём был кафтан парчовый, серебряный, на собольем меху и обшлага собольи.»
   Ковры красны, словно лужи крови. Он смотрит сверху вниз – на царицу, на парики, чёрные, белые, рыжие, дивится отваге своей и исцеляется ею. Кто-то ошеломлён, кто-то злобится – парики скрывают. Бог с ними, сейчас он полон снисхождения. Люди внизу – разных титулов, званий – равно мелки перед полководцем российских войск.
   Медленно вырастает сень, горит золотой голубь, венчающий полотняную крышу, солнце выхватило и зажгло на миг торжественное облачение Феофана Прокоповича, – он шагнул внутрь, чтобы свершить обряд, и за ним проплыла царица в неизменном своём амазонском наряде. Перо её шляпы, погасшее в тени, косяка не коснулось, и Данилыч подумал, что мог бы, не слезая с коня, пригнувшись только, проникнуть в шатёр. Видано ли! То-то дрогнет, попятится в ужасе этот поток париков, это стадо баранов… Эх, Бог простит!
   Что удержало его от кощунства? Внутренний голос или евангелист – помнится, Матфей, справа от входа, в зелёной рясе. Ночью дерево от холода треснуло, расщелина обезобразила лик зловеще – запрещал святой старец. Может, сойти с коня…
   Живописцы, обновлявшие краску, вычернили глаза Матфея, они вонзались, сверлили. И тут обдало волной слабости, крепче вжался ногами в бока Альбатроса, от процессии отделился. За дощатой – в крестах и звёздах – стеной шатра запел хор, стало быть, Феофан, помолясь над прорубью, погружает крест. Нева сейчас Иордани подобна, Иордани, омывшей Христа в сей день крещенья его. Данилыч уже стыдился безумного своего порыва и, не мигая, взирал на златого голубя, колеблемого ветром.
   Голубь… Обличье Духа Святого, спустившегося к Сыну Божьему. Во Иордани крещахуся…
   Кончилась служба, царица локтями оттолкнула фрейлин, влезая в возок, – приободрилась амазонка. Беглой пальбой, криками «ура» и «виват» встречали и провожали её полки, пыжи чёрными точками усеяли снег. Данилыч трусил следом, ощущая послушную силу тысяч людей.
   Потом мыльня лечила его, травы, святая вода, которую Дарья, по обычаю, запасла на целый год. Отлежался бы, да некогда. На другой же день устроил обед для штаб– и обер-офицеров гвардии и своего полка – подлинных друзей и целителей, а вечером и на третий день, в воскресенье, принимал царевича, тешил танцами, фейерверком. Будто в седле всё время.
 
   – Иди сюда!
   Екатерина выгнулась кошечкой, поймала сползавшее одеяло, кокетливо прикрылась. Одна-единственная свеча теплится в спальне, так лучше, пусть сумрак окутает немолодое тело. Сей последний покров мальчик не снимет.
   – Владычица! Лечу к вам, лечу.
   Врёт, рубашку тончайшего полотна вешает на спинку стула с немецкой аккуратностью. Бурные вспышки страсти чужды ему или, быть может, достаются другой. Какой-нибудь шлюхе… Сапега был порывист, в постели тороплив, Рейнгольд старше, набрался, негодник, опыта при дворе.
   – О, жестокая!
   Он потянул одеяло, она притворно, с грудным, зовущим смехом противится. До чего же приятно закончить праздник любовной игрой.
   Упоительный праздник…
   Смотр войскам грандиозный, небывалый – Александру спасибо, с усердием послужил. Лица, обращённые к ней с восторгом, дружный рёв из множества солдатских глоток – глас верности императрице, супруге Петра. Можно ли обмануться?! Стоит ей дать сигнал, и воины, победившие шведов, двинутся к победам новым.
   – Ну же!
   Вырвалось повелительно. Мальчик смутился, руки, гладившие её плечи, вдруг обмякли. Бог Амур своенравен, понуждения не терпит, – ей-то следовало знать…
   Но похоже, Амур отступил перед Марсом. Праздник длится, праздник клокочет внутри, возвращает прошлое, когда рядом был Пётр. Походы, взятые крепости, города… Он нежно ломал её в придорожной корчме, в палатке, оставлял бездыханной. От него пахло конским потом, пожарами, порохом… Ароматы войны… Остановиться – значит нести поражение. Его завет…
   – Как ты смеешь спать! Ты видел? У меня есть армия… А гвардейцы… Витязи, настоящие мужчины… Они боготворят меня, ты видел? Что ты мычишь, сонный телёночек! О, Пётр говорил – русский солдат покажет чудеса храбрости. И если найдётся стратег… Я не смогу… Я скоро умру. Ты слышишь меня?
   – Не слышу, владычица. Эти слова… Вы не должны… Вырвете мне сердце.
   – Я знаю, Рейнгольд. Умру, не выполнив долг… История забудет меня. Исчезну бесследно… Нет, нет, надо что-то сделать. Скажи, ты готов мне помочь? Довольно тебе лентяйничать. Человек – образ Божий, ты обижаешь Творца, несчастный. Игрок, развратник, пфуй! Ты владеешь оружием?
   – Конечно… Шпагой…
   – Ты дрался хоть раз? Нет же… Поучись. Я пошлю тебя…
   – Богиня моя! Куда?
   – Я ещё не решила. Возможно, в Курляндию. Приведёшь мне Морица, добром или силой. Он пригодится мне. Что, на попятный! Струсил?
   – О, сжальтесь, владычица! За вас – всю мою кровь… Меня другое страшит. Мориц – ужасный донжуан, дьявольский соблазнитель. Я потеряю вас.
   – Ты комедиант, Рейнгольд. Болтаешь детские глупости. Поцелуй меня и уходи!
   Удалился, испустив театральный вздох. Пусть гадает, для чего потребен Мориц. Секрет слишком важный – доверять Рейнгольду опрометчиво.
   Фрейлинам – Эльзе и Анхен – она досказала.
   – Гвардейцы, эти славные бурши… Я их мат-туш-ка… О, у меня много солдат. Где маршалы? Александр умеет воевать, но он слаб здоровьем. За флот я спокойна, там Змаевич, твой Змаевич, Анхен… А, заблестели глаза! Да, красивый мужчина. Шереметев старый уже… Мой зять? Ах, молчите! Я так надеялась на него… Он позорит меня. Вчера как он сидел в седле, как он командовал? Бедные солдаты… Пфуй! Датчане, подлые разбойники, ограбили его, отняли землю предков, – он пошевелится разве? Безнадёжно… Согласен на компенсацию, будто торгаш какой-нибудь. Это высокородный Ольденбург! Другой на его месте давно был бы в Стокгольме, на троне. Ничтожество… Предки ворочаются в гробах. Достанет ли у него ума сохранить хотя бы Киль? Ничтожество…
   Витийствуя, она отхлёбывала вино. Стукнула кружкой по столику, велела долить. Блестящая мысль пришла ей в го лову. Полководец есть, храбрец, подлинный рыцарь Зигфрид.
   – Мориц, девочки, Мориц. Маршал Франции, любимец короля. Ни одного сражения не проиграл. Что, не поедет к нам? Ему нужна Курляндия. Получит, будет герцогом, под нашей властью. Мы женим его. Женим, женим… На ком? Лопнут – не догадаются.
   – Софья для него, да, моя племянница. Ну что, откажется от такой невесты? Дочь мельника? Ну, ему нечего нос задирать. Дочь мельника и незаконный сын Августа. Парочка… Баран да ярочка…
   Кстати вспомнилась латышская поговорка. Счастливый смех колыхал царицу, вино выплеснулось на постель. Осушила до дна.
   – Эта свадьба… Она прогремит на весь мир. Англия задрожит. Я скажу Александру.
 
   Данилыч одобрил выдумку.
   – Ловко, нашла, чем приманить. Породниться с тобой недурно. Прокормим Морица.
   – Ты шутишь?
   – Бог с тобой, ничуть!
   – Александр. Если я не доживу… Увидят после меня наш флаг в Копенгагене. Мориц сделает.
   – Повстречался я с ним. Аника-воин… Да нам бы не лезть покуда… Ну, коли заставят… Наги и босы, матушка, обнищали. Софью ему, говоришь? Битте, битте! Жених-то разборчив, поди. Скажет – царевну мне подайте! Елизавету отдашь ему?
   – Отдам.
   – Твоя воля
   Сомнительно, чтобы клюнул Мориц и покорился России, – мечтает ведь сувереном стать в Курляндии. Выгнать его надлежит безусловно – только не в Питер. Иметь здесь соседом этого парвеню, да ещё притом окончательно распроститься с герцогством. Нет, милостивица, спасибо! Но спорить Данилыч почёл излишним – политичнее согласиться и даже польстить амазонке.
   – Что ж, попытка не пытка. Постараемся заарканить маршала, подмога преважная нам. Я-то, дурак, не скумекал… Правда твоя, нашего полку прибудет. Стратег молодой, известный… От англичан мы всегда в опасности. Ладушки, ладушки… Кого же отправим в Курляндию?
   Говорит как с ребёнком. Не замечает она. Забавляется, что ли, составляя разные прожекты, наступательные и брачные?
   Поручить Левенвольде? Напрасно колеблется матушка – барончик смышлён, обходителен, пора приобщить его к государственным заботам. Про себя же Данилыч решил – провалит.
   – Дворянство бы не пронюхало… Удержит барон язык за зубами? Ты внушай ему!
   Напустил азарта, горячился, обсуждая подробности секретной миссии. Обещал подыскать расторопных спутников, охрану.
   – Повезёт же Софье. – промолвил благодушно, передохнув – Вчера мужичка, сегодня графиня, завтра, смотришь, – герцогша. Тогда и мне окажи фавор.
   Вскинула брови, ждёт. Расположенье доброе. Данилыч собрался с духом.
   – Машку мою благослови!
   – Изволь. За кого же?
   Оживилась, в голосе ласка. Чует вину за собой. Данилыч, скрывая волнение, сказал:
   – Коли угоден я тебе. Коли нужна моя служба… За царевича Машку.
   Сердце подступило к горлу, билось отчаянно.
   – Я рада, Александр.
   Барьер перед сим прыжком представлялся высокий, – мало ли что ей взбредёт Князь опешил даже. Запас аргументы, выстроил их, просились на язык.
   – Матушка! Раб твой, благодарствую, слов нет! Авантаж для меня великий И для тебя ведь…
   Обязана усвоить – чем выше его престиж яко первого стража престола, тем ей, помазаннице, крепче на оном восседать. Возросшая власть Александра на благо, ибо позволит пресечь раздоры среди именитых, покарать заговорщиков, обуздать интриганов. Теперь, заручившись агреманом [389]её величества, он сообщит Рабутину. Вообще спешить с помолвкой не следует, акция серьёзная. Слух, правда, бродит уже, невесть кем пущенный, люди чешут языки. Что ж, тем проще выловить злоумышленников, а они вьются вокруг, норовят ужалить. Тьфу, гады ползучие! Ну, поплатятся…
   – Эй, Александр! – прервала царица. – Младшая твоя… Тоже невеста. Ты думал?
 
   «При столе был фельдмаршал Михаил Голицын…»
   Армия его зимует в украинских куренях, он по обыкновению в столице. Коренастый, в тяжёлых ботфортах, он всё же набрался лоска, реверансы с польскими припаданиями отшаркивал перед Дарьей, Варварой. Дар поднёс экстраординарный – ларец киевской работы, окованный фигурным серебром с яхонтами. Неспроста… Начал робко и будто обжигаясь словами – просит дочь ясновельможного князя Александру за своего сына.
   Дарья растрогалась, пустила слезу. Данилыч напомнил, что старшая ещё на выданье. Обещать Александру готовы, но предварительно, сроки в руце Вседержителя. Фельдмаршалу довольно сего, счастлив получить обещание.
   – Я в пертурбации был, – сказал он откровенно. – Опоздал, поди, проворонил… Иностранный принц, поди, на примете.
   – Обойдёмся, – бросил князь, покривившись. – Обойдёмся без принцев.
   – Истинно, батюшка.
   Дарье досталось потом за слезу.
   – Ох, разуважил Голицын. Бова-королевич… В ножки пасть ему? Я обиды чинить не хочу, потому и обещал Александру, а то бы… Лукавец он. Как им, лордам запечным, милости добывать? Через меня только.
   Домашним наказано – всякую почесть принимать как должное. Род голицынский при царе Горохе зачался, да что с того? Выше тот, кто сильнее. Тот, кого Пётр Великий призвал нести гераклово бремя обязанностей государственных. Знатность мерил годностью.
   Палате лордов уподобляет Димитрий Голицын Верховный тайный совет. Данилыч иронизирует – похоже, да не совсем. У него-то власти побольше, чем у короля Георга, ибо действует именем самодержицы. Внемлите и покоряйтесь!
   Царица на Совете отсутствует, Карл Фридрих почти безгласен, интерес к делам теряет. Князь же – здоровый или больной, в стужу или в распутицу – собрание не пропустит. Мало ли чего начудят без него вельможи! Капризы, фантазии амазонки он единственный умеет обуздать, внушить решение здравое. Приносит заготовленные указы, Екатерина подписывает.
   Подушная подать снижена на одну треть. Царица сперва тревожилась – хватит ли денег на войско. Александр обрисовал бедственное положение крестьянства, растрогал её. Нельзя же губить кормильцев. Убыль в казне возместят торги, мануфактуры.
   С вельможами спорить труднее.
   Северное купечество стонет – коммерция через Архангельск худая. Требуют тех же льгот, которые даны их собратьям в Петербурге, русским и иностранным. И верно – предпочтение царскому «парадизу», на первых порах благое, ныне устарело. Но боярская толща упряма. Купцы её мало заботят. А ворота в столичном порту открываются шире – для товаров помещичьих.
   Дебаты шумные – по поводу монополий, введённых государем. Большинство требует отменить, князь не против, препоны стесняют приватное начинание. Но бояре норовят обставить так, чтобы львиную долю выгод – вотчинникам. Коммерсанту, заводчику – несть числа добрых советов, пожеланий – и ни рубля субсидии. Авантаж горожанам, хоть копеечный, ох тяжело получить! Экономия нужна, но разумная, дабы курица, несущая золотые яйца, не тощала. Вон сколько ещё дармоедов в разных конторах бумагу зря переводят.
   Армия на голодном пайке, денег ждёт месяцами. Некоторым вельможам кажется – офицеры слишком богато живут. Светлейший возражает устно и письменно.
   «Оным даётся жалованье и так против европейских стран весьма малое, и только содержат себя те, кои имеют деревни, а кто не имеет, те с немалой нуждой пробавляются. Когда офицер в пропитании имеет нужду, то какую может показать службу?»
   Диктовал с возмущением. Беспоместные офицеры вышли из простого люда, чин и дворянство имеют по заслугам, крестьян ещё не успели приобрести. Спесивые сих достойнейших воинов презирают. Фельдмаршал твёрд.
   – Матушка наша, – заявил он, сжав рукоятку шпаги, – обижать славное рыцарство воспрещает.
   Знает князь, когда против шерсти погладить, когда мирволить. Остаётся задача главная – обезопасить себя на будущее. От царицы зависит… Утвердила Петрушу наследником, утвердила Марию невестой его, – но только словесно. Завещанья покуда нет. Напоминания деликатные безуспешны – боится она взять перо. Атаковать придётся решительно.
 
   Не звали и ждать перестали – пожаловал Крекшин. Долго пыхтел в сенях, сбивая снег с шапки, с замызганного полушубка,. – январь, исчерпав заряд морозов, под конец разразился вьюгой.
   – Календарь у тебя басурманский, что ли? – пошутил Данилыч, так как обычного новогоднего поздравления от звездочёта не было.
   – Стучался и вопиял. Говорят – его светлость в Зимнем. Аз яко червец на дне пропасти, ты же на горе, глава во облацех.
   Скинул овчину, обдав кислым запахом, под ней оказалась синяя куртка вроде матросского бострога, поношенная. Немытые волосы с тусклыми проблесками седины раскинулись по плечам.
   – Униформу пошто не носишь?
   Губернатор обязан спросить. Служащим Монетного двора одежда определена казённая. Ему, вишь, тесно в ней. Тот же домовой лохматый, пугавший челядь.
   – Прости, душно в немецком!
   – Бунтуешь всё…
   Усадил гостя в Плитковой, велел подать водки, солёных огурцов. Речи его занятны. Согрелся, обмяк в кресле, надобно раззадорить.
   – Что ж на немецкое ополчился? Из Европы к нам просвещенье идёт.
   – Видимость это, машкерад. Тело грешное наряжаем, а душа-то в потёмках.
   – На то ученье.
   – Ой, князюшка! Где учителя? Вон профессора в Академии, читают трактаты, да кто их разумеет? Я толкнулся к Байеру, – авось присоветует путное, кое-как по-немецки ему… Замахал на меня, заклохтал… Понял я то, что русское государство основано германцами. Вот евонный трактат… Почему они наш язык не учат? Ты скажи им!
   Заноза старая колет, – отверженный он, труды его членам Академии недоступны, изволь по-немецки или по-латыни! В учёном синклите ему не место. Гисторию Петра Великого государыня доверила академикам, и светлейший одобрил. Крекшину ли тягаться…
   – Какова грива-то? У коня… Одиннадцать сажен?
   Царь будто бы видел такую, в Голландии. Крекшин, ничтоже сумняшеся, написал.
   – Говорил я тебе, сказки рассказываешь.
   – Убрал я гриву, эко дело! Я заново начал всю гисторию, с Новгорода, который был столицей всех славян. Величие Руси век от века возрастало, до ныне зримого апогея, вящего расцвета. Ты постыди, батюшка, профессоров. Ихняя гистория ложная, унижают нас. Уж коли ты не заступишься… Ох, горе! Изруган хожу и оплёван.
   – Постой! Ну, скажу я им… Думаешь, готово? Враз ты в мантии, магистр наук?
   – Ты силы своей не ведаешь. Народ смотрит – Меншиков-то в седле, а царица пешком шествует. Неужто стерпит Господь? Пустит молнию, собьёт его. Нет, сидит Александр Данилыч. Значит, милость тебе громадная ниспослана. Предела не достиг ещё…
   – Укажи мне, ведун-колдун! Я-то глух, тебе астры глаголют.
   Бывало, Крекшин чуть ли не с порога сообщал гороскоп. Данилыч беспечным смешком прикрыл щемящее любопытство.
   – А тебе зачем? Астры индифферентны.
   – Э, да ты по-учёному заговорил! Впрямь академик.
   – Звёздам круговращенье задано, больше ничего. Идущему предел невидим. Перешагнёшь, оглянешься назад, тогда и узришь. Миновал и не заметил, а то соломку постлал бы. Молим, подай, Боже, знак заранее! Древние люди полёт птиц наблюдали. Мне вот утром голубь в окно стучал. К чему? Пустое это… Совесть лучше подскажет. Возгордился человек – хлоп, и споткнулся!
   – Тут и кинутся на него и заклюют, – сказал князь, применив рассуждение к себе. – Трудится человек, кругом же зависть, злоба, невежество!
   – Гистория рассудит. Пётр Великий искоренял невежество. Цифирные школы завёл. При нём-то сколько их было… Рано ушёл государь, рано покинул. Предела своего не достиг, надорвался, мучений сколь за нас, скудоумных, восприял. Немецкое-то надели…
   – Снять, что ли, прикажешь? – с кривой усмешкой спросил князь.
   – Сыми, попробуй теперь! Разве что с кожей вместе… Приросло, батюшка.
   – Да ну? Ой, беда!
   Потянул, дёрнул рукав кафтана, дабы высмеять филозофа. Смех в горле застрял.
   – Надел господин немецкое и мнит, будто он европеец. Пагубное тщеславие. Внуки и правнуки в сём заблуждении пребудут. А народ как был в лаптях… Солдат кричит «виват», в том и просвещенье. Господин и язык-то наш забудет. Настанет смятение, яко среди племён, что вавилонскую башню строили. Своя своих не познаша. Тогда и поймут – чужим, заёмным век не прожить. Ну, батюшка, надоел я тебе. Не гневайся на ничтожного!
   Расстались холодно.
   – Сам ты возомнил о себе, – бормотал Данилыч, входя в спальню. – Напялил рубище, чего доброго, начнёт мутить честных христиан. Ещё один юрод вылупился… Вытолкал его профессор – и поделом.
   Спальня, казалось, наполнилась множеством машущих крыльев, резким клёкотом, – то зыбкое свечное сияние всполошило птиц на изразцах. Сорвались пернатые, заметались рассерженной стаей. Вспомнилось. – голубь стучал в окно Крекшину. Древние следили за полётом птиц. Некий намёк в его словах… Предел человеческих устремлений сокрыт, разве что знак какой подаст провидение.
   Днём синие голландские птицы смирны, при свечах же черны, клювы, крылья враждебно остры. У Данилыча с детства неприязнь к хищным птицам, – как он ненавидел ястреба, который повадился таскать цыплят со двора! Нет, знаки, знамения – суеверие, фатер осуждал. Астры вернее, Крекшин читал в небе, а нынче вдруг отрёкся от них. Или узнал нечто и промолчал? О пределах толковал, похоже – предупреждал. А цифирные школы с какой стати помянул? Упрекать ведь осмелился.
   Это правда, что школ убавилось, уцелевшие переходят в церковное ведомство, псалмы вместо чисел и чертежей. Вины за собой светлейший не признает. Ведомо ли Крекшину, что в казне миллион недобора? Государь поручил своему камрату Петербург, любезный парадиз, и камрат печётся, новые флигели Зимнего с великим поспешанием возведены. Престиж государства – цель первостатейная.
   Свечи погашены, птицы утонули в темноте, слышится лишь зловещий шорох крыльев, мешает уснуть. Данилыч с головой закутался в одеяло.
   Сгиньте, проклятые!
 
   Зима в Петербурге вьюжная, обильно снежная. Вязнут в сугробах конный и пеший. Подвоз спотыкается, хлеб оттого вздорожал. В толпе у Гостиного двора, на рынках шатается нищий странник, вещает:
   – Слышах глас с небеси яко вод текущих али грома… Видех зверя, восходящего из земли, имеяше два рога, именем Антихрист. В сём граде ему царствовати. Совращать будет православных, ослышников же в бездну повержет.
   Увели его полицейские, другой возмутитель вынырнул. Этот понятнее глаголет.
   – Царицу немцы околдовали, да она ведь сама чужеземка, хоть и крещёная. Бесовский шабаш у неё во дворце, ночи напролёт, – вон окна пылают! Хлеб за границу продан, а нам крохи… Немец сыт, пьян, нос в табаке, ещё и бахвалится.
   Люди берегут печальника, прячут от соглядатаев, уделяют полушку, денежку, кусок калача. Правду глаголет. Льгота для иностранца безмерная, – если служит, платят ему впятеро больше, а то и десятикратно, если торгует – налог с него пустяшный.
   К офицеру-немцу, к механику чернь привыкла. Недавно учёные книгочеи наехали, профессора – им-то за что богатое жалованье, наилучшее жильё? Простолюдин с опаской ходит мимо квартир ихних – диковинная там посуда на столах, немцы варят что-то, жгут, плавят. Чернокнижие, поди… Один трубы налаживает, в небо смотреть. Сказывают, комета грядёт, вестница Страшного суда.
   Так разве избегнем?
   Дохтуры потрошат мёртвых, разнимают члены, в спирт кладут. Пошто тревожить усопшего? Грех ведь, надругательство над подобием Божьим. Во многих государствах сие запретно, у нас же, выходит, немцу всё можно.
   Царь Пётр открывал школы, но далеко не всякий склонен к ученью. У грузчика или землекопа не спросят, умеет ли он читать и писать. Светская грамота непривычна, а старики твердят – в соблазны вводит, истина же заключена токмо в книгах церковных, в Священном Писании.
   Библиотека в Летнем доме царя доступна каждому – утоляй жажду духовную, платы с тебя не возьмут. Пылятся книги новой печати, недвижны на полках. Есть гистория Пуфендорфа, «Овидиевы превращения», басни Эзопа, «Приклады, как пишутся комплименты». Последняя бывает в руках молодого франтоватого купчика, старательного чиновника.