Страница:
Герцог затрепетал и со слезами на глазах прервал провозвестника благоденствия его родины:
– Поцелуемся, князь! Верховный маршал, ты утешил меня так неожиданно, и… я, – раздался звук поцелуя, – никогда не забуду, что ты напоминаешь моей державной матушке завет отца о защите… Я тебя понимаю, и… печаль, что до сих пор нельзя было мне помочь… тебя возмутила … повергнув в раздумье…
– Истинно так, ваше высочество! Я только и думаю и думал, как напомнить и выполнить завет моего благодетеля, который, любя нашу Богом венчанную повелительницу, разделял свою горячую привязанность между нею и родительскою любовью к вашему высочеству, высокобрачная цесаревна Анна Петровна! Прокричать вам с супругом «виват!» и засвидетельствовать искреннее всех свою готовность служить вашему высочеству, в настоящем привете в день вашего соединения, может и хочет Александр Меньшиков!..
– Я всегда была в том уверена, светлейший! – воскликнула Анна Петровна, поцеловав князя и чокнувшись с ним, отпив одновременно с ним из своего бокала.
– Ура! Да здравствуют Анна с Карлом Фридрихом и наша общая благодетельница, мать Екатерина Алексеевна! – докончил снова перед монархиней Меньшиков.
– Охотно принимаю благожелания и пью за твоё здоровье, князь! – вещала государыня, целуя в лоб князя и прошептав:
– Поправился, слава Богу!
– Вы мне отпустите, ваше величество, мою невольную прошибность и смелость, с которою я высказал намерения в Бозе почившего монарха и супруга вашего величества…
– Я сама разделяю вполне эту мысль государя… Что ты, князь, мне напомнил его мысли, я тебе вдвойне благодарна. Это даёт мне новую силу поддержать наши общие требования чем Бог поможет!
– Ура! – крикнули голштинцы. Отозвались лишь немногие русские (в том числе Меньшиков, Ягужинский, Толстой, Бутурлин, Апраксин, Ушаков из своего угла, Чернышёв и преображенские офицеры). Государыня окинула взглядом промолчавших.
Бассевич, встретив Меньшикова у оставленного им места и чокнувшись дружески, сказал не без экстаза:
– За новый мир и восстановление прежних отношений!
– Вольно же тебе, не разобравши дела, меня считать врагом вашим и общим, – отозвался не без горечи князь.
– И со мною мир, что ли? – приближая бокал, сказал Сапега. – Я не злопамятен… тем более когда ты был несправедлив против меня не сообразивши, а теперь…
– Я понял, что ты не во вред мне действовал, хочешь сказать? Понял и… прости, что обидел…
– Это чёрт, а не мужик! – ехидно, сквозь зубы процедил Головкин. – Легко ли сказать… эку вяху отпустил – торжественно заставил государыню дать обязательство вступиться за Голштинию! Ведь это прямая угроза Дании? И при посланниках, при всех… Мошенник! Ведь это – война в близком будущем! Отписывайся тут как знаешь!
Шафиров, сидя через пять человек, наискось от канцлера, слушая филиппику, не пропустил из неё ни одного слова и, когда сконфуженный дипломат закончил, проговорил, обращаясь к своему соседу:
– Коли возникнут затрудения из заявлений монархини и заслуженные дельцы голову потеряют, авось и мы, некошные, пригодимся – изыщем какие ни есть конъюнктуры… как в старину, бывало…
Миловидный барон Остерман чем-то очень интересным занимал своего собеседника, прусского посла, исподтишка посмеиваясь с чуть приметною улыбкою. Беседовал он с человеком, на лице которого ещё труднее было что-либо подсмотреть. На круглой, розовой, нежной, почти женственной физиономии барона Мардефельда, казалось, никогда не выступало ни одно чувство, – и самые глаза его смотрели как-то сонно; а разговор шёл об ответе Екатерины Меньшикову. Мардефельд, слышавший, как и Остерман, воркотню Головкина, находил опасения канцлера основательными. А хитрец, его собеседник, вставлял в каждое заканчиваемое им предложение слова – «согласно ходу дел и обстоятельствам». Этим замечанием, понятно, он сбивал его с толку; так что Мардефельд, несколько уже рассердясь, ответил наконец: «Обстоятельства и дела сами собою!» И остался окончательно в недоумении, не понимая, что этим хотел сказать Остерман.
В это время раздались звуки труб и стали подавать сласти. Проглотив свою порцию желе и мороженого, гости встали с мест с бокалами в руке, и Ягужинский в качестве второго маршала провозгласил тост:
– Да будут дни высоконовобрачных так же ясны и светлы, как день благословения их союза!
– А я за что? – шутливо спросил Матвей Алексеевич Ржевский. – Ведь мы пойдём за их же дело; стало, Александру Андреевичу и по долгу звания своего камергерства нас должно угощать…
– Шутники вы, я вижу, – подойдя при последних словах и вслушавшись в предмет разговора, произнёс друг всех троих, прокурор главного магистрата князь Фёдор Фёдорович Барятинский. – Вы уж собираетесь литки запивать, а спросили бы – деньги-то где, чтобы вас двинуть? Последние крохи собрали на свадьбу… а по манифесту при воцарении скидка с подушных, – взять и на то, что нужно, неоткуда. Стало быть, всё останется словами, пущенными на ветер. Александр Данилыч мастер зайчиков пущать, когда лиха беда-невзгода придёт и окрысится на него. А чтобы за дело встать, кто же не знает, что его не хватит?! Да он даже и думать, я полагаю, забыл теперь о том, что высказано им. Всё сошло прекрасно, чего же лучше?! А кому охота верить его словам как святому Евангелию – и то не заказано.
– И верю, и заставлю верить других, что дело голштинское должно пойти теперь же, – вмешался, заговорив по-немецки, понимавший хорошо русскую речь (освоившись с нею, бывши в плену у нас) один из любимцев герцога голштинского, граф Вахтмейстер, на радостях монаршего обещания хвативший через край.
Друзья посмотрели на него с разными чувствами и молча разошлись в разные стороны.
Вахтмейстер один сел на скамейку и продолжал по-немецки ораторствовать.
– Нет, г-жа Дания! Прощенья просим, – не угодно ли пройти с нами менуэт в первой паре… Мы вам покажем новый фортель, как из-под носа губы украсть. Хе-хе-хе! Мы не другие кто, не шведы например… Русские дают принцессу нам в государыни – так не угодно ли завоевать для неё королевство у датского камрада. Меньше как выгнать датчан на острова мы не хотим. И ни на что другое не согласны! Даёте – ладно! Подадим руку и забудем прошлые счёты… так и быть! Не хотите – пиф-паф! Флот в шестьдесят кораблей, сто тысяч войска – и Копенгаген затрещит! Непременно!
К пьяному подошёл ловкий франтик – Берхгольц.
– Любезный граф, – сказал он ему с напускным почтением, – Его высочество очень беспокоится о вашем отсутствии. Вас ждут на свидание в одной из зал дворцовых. В той, куда я приведу вас… подождите… а там…
– Туда придёт его высочество? Прекрасно! А я тем временем соображу, как начинать. Знаете, я обдумываю кампанию против Дании, вот видите…
– Хорошо, хорошо, пойдёмте же, там поговорим. – И сам поспешил увести стратега в укромное место, где наш герой минуты через две уже захрапел.
В это время что-то грянуло по соседству с Летним дворцом, на лугу. Выстроенные в две линии преображенцы, увидя идущую к ним государыню, грянули такое «ура!», что и мёртвого могли бы, кажется, разбудить. Однако храбрый Вахтмейстер не пошевелился от усердных возгласов гренадер.
Слыша повторённое «ура!», кучка дипломатов, окружавшая канцлера Головкина, нахмурилась и едва удерживалась от высказываний разного рода довольно оригинальных, и от подозрений слагавшихся в головах этих умников.
Наконец один из них наиболее напуганный собственными измышлениями воскликнул ни к кому прямо не обращаясь:
– Слышите уж объявлен поход полкам гвардии! Вот они кричат «Рады стараться!»
X РАЗРЫВ, ЧЕГО ДОБРОГО?
– Поцелуемся, князь! Верховный маршал, ты утешил меня так неожиданно, и… я, – раздался звук поцелуя, – никогда не забуду, что ты напоминаешь моей державной матушке завет отца о защите… Я тебя понимаю, и… печаль, что до сих пор нельзя было мне помочь… тебя возмутила … повергнув в раздумье…
– Истинно так, ваше высочество! Я только и думаю и думал, как напомнить и выполнить завет моего благодетеля, который, любя нашу Богом венчанную повелительницу, разделял свою горячую привязанность между нею и родительскою любовью к вашему высочеству, высокобрачная цесаревна Анна Петровна! Прокричать вам с супругом «виват!» и засвидетельствовать искреннее всех свою готовность служить вашему высочеству, в настоящем привете в день вашего соединения, может и хочет Александр Меньшиков!..
– Я всегда была в том уверена, светлейший! – воскликнула Анна Петровна, поцеловав князя и чокнувшись с ним, отпив одновременно с ним из своего бокала.
– Ура! Да здравствуют Анна с Карлом Фридрихом и наша общая благодетельница, мать Екатерина Алексеевна! – докончил снова перед монархиней Меньшиков.
– Охотно принимаю благожелания и пью за твоё здоровье, князь! – вещала государыня, целуя в лоб князя и прошептав:
– Поправился, слава Богу!
– Вы мне отпустите, ваше величество, мою невольную прошибность и смелость, с которою я высказал намерения в Бозе почившего монарха и супруга вашего величества…
– Я сама разделяю вполне эту мысль государя… Что ты, князь, мне напомнил его мысли, я тебе вдвойне благодарна. Это даёт мне новую силу поддержать наши общие требования чем Бог поможет!
– Ура! – крикнули голштинцы. Отозвались лишь немногие русские (в том числе Меньшиков, Ягужинский, Толстой, Бутурлин, Апраксин, Ушаков из своего угла, Чернышёв и преображенские офицеры). Государыня окинула взглядом промолчавших.
Бассевич, встретив Меньшикова у оставленного им места и чокнувшись дружески, сказал не без экстаза:
– За новый мир и восстановление прежних отношений!
– Вольно же тебе, не разобравши дела, меня считать врагом вашим и общим, – отозвался не без горечи князь.
– И со мною мир, что ли? – приближая бокал, сказал Сапега. – Я не злопамятен… тем более когда ты был несправедлив против меня не сообразивши, а теперь…
– Я понял, что ты не во вред мне действовал, хочешь сказать? Понял и… прости, что обидел…
– Это чёрт, а не мужик! – ехидно, сквозь зубы процедил Головкин. – Легко ли сказать… эку вяху отпустил – торжественно заставил государыню дать обязательство вступиться за Голштинию! Ведь это прямая угроза Дании? И при посланниках, при всех… Мошенник! Ведь это – война в близком будущем! Отписывайся тут как знаешь!
Шафиров, сидя через пять человек, наискось от канцлера, слушая филиппику, не пропустил из неё ни одного слова и, когда сконфуженный дипломат закончил, проговорил, обращаясь к своему соседу:
– Коли возникнут затрудения из заявлений монархини и заслуженные дельцы голову потеряют, авось и мы, некошные, пригодимся – изыщем какие ни есть конъюнктуры… как в старину, бывало…
Миловидный барон Остерман чем-то очень интересным занимал своего собеседника, прусского посла, исподтишка посмеиваясь с чуть приметною улыбкою. Беседовал он с человеком, на лице которого ещё труднее было что-либо подсмотреть. На круглой, розовой, нежной, почти женственной физиономии барона Мардефельда, казалось, никогда не выступало ни одно чувство, – и самые глаза его смотрели как-то сонно; а разговор шёл об ответе Екатерины Меньшикову. Мардефельд, слышавший, как и Остерман, воркотню Головкина, находил опасения канцлера основательными. А хитрец, его собеседник, вставлял в каждое заканчиваемое им предложение слова – «согласно ходу дел и обстоятельствам». Этим замечанием, понятно, он сбивал его с толку; так что Мардефельд, несколько уже рассердясь, ответил наконец: «Обстоятельства и дела сами собою!» И остался окончательно в недоумении, не понимая, что этим хотел сказать Остерман.
В это время раздались звуки труб и стали подавать сласти. Проглотив свою порцию желе и мороженого, гости встали с мест с бокалами в руке, и Ягужинский в качестве второго маршала провозгласил тост:
– Да будут дни высоконовобрачных так же ясны и светлы, как день благословения их союза!
– А я за что? – шутливо спросил Матвей Алексеевич Ржевский. – Ведь мы пойдём за их же дело; стало, Александру Андреевичу и по долгу звания своего камергерства нас должно угощать…
– Шутники вы, я вижу, – подойдя при последних словах и вслушавшись в предмет разговора, произнёс друг всех троих, прокурор главного магистрата князь Фёдор Фёдорович Барятинский. – Вы уж собираетесь литки запивать, а спросили бы – деньги-то где, чтобы вас двинуть? Последние крохи собрали на свадьбу… а по манифесту при воцарении скидка с подушных, – взять и на то, что нужно, неоткуда. Стало быть, всё останется словами, пущенными на ветер. Александр Данилыч мастер зайчиков пущать, когда лиха беда-невзгода придёт и окрысится на него. А чтобы за дело встать, кто же не знает, что его не хватит?! Да он даже и думать, я полагаю, забыл теперь о том, что высказано им. Всё сошло прекрасно, чего же лучше?! А кому охота верить его словам как святому Евангелию – и то не заказано.
– И верю, и заставлю верить других, что дело голштинское должно пойти теперь же, – вмешался, заговорив по-немецки, понимавший хорошо русскую речь (освоившись с нею, бывши в плену у нас) один из любимцев герцога голштинского, граф Вахтмейстер, на радостях монаршего обещания хвативший через край.
Друзья посмотрели на него с разными чувствами и молча разошлись в разные стороны.
Вахтмейстер один сел на скамейку и продолжал по-немецки ораторствовать.
– Нет, г-жа Дания! Прощенья просим, – не угодно ли пройти с нами менуэт в первой паре… Мы вам покажем новый фортель, как из-под носа губы украсть. Хе-хе-хе! Мы не другие кто, не шведы например… Русские дают принцессу нам в государыни – так не угодно ли завоевать для неё королевство у датского камрада. Меньше как выгнать датчан на острова мы не хотим. И ни на что другое не согласны! Даёте – ладно! Подадим руку и забудем прошлые счёты… так и быть! Не хотите – пиф-паф! Флот в шестьдесят кораблей, сто тысяч войска – и Копенгаген затрещит! Непременно!
К пьяному подошёл ловкий франтик – Берхгольц.
– Любезный граф, – сказал он ему с напускным почтением, – Его высочество очень беспокоится о вашем отсутствии. Вас ждут на свидание в одной из зал дворцовых. В той, куда я приведу вас… подождите… а там…
– Туда придёт его высочество? Прекрасно! А я тем временем соображу, как начинать. Знаете, я обдумываю кампанию против Дании, вот видите…
– Хорошо, хорошо, пойдёмте же, там поговорим. – И сам поспешил увести стратега в укромное место, где наш герой минуты через две уже захрапел.
В это время что-то грянуло по соседству с Летним дворцом, на лугу. Выстроенные в две линии преображенцы, увидя идущую к ним государыню, грянули такое «ура!», что и мёртвого могли бы, кажется, разбудить. Однако храбрый Вахтмейстер не пошевелился от усердных возгласов гренадер.
Слыша повторённое «ура!», кучка дипломатов, окружавшая канцлера Головкина, нахмурилась и едва удерживалась от высказываний разного рода довольно оригинальных, и от подозрений слагавшихся в головах этих умников.
Наконец один из них наиболее напуганный собственными измышлениями воскликнул ни к кому прямо не обращаясь:
– Слышите уж объявлен поход полкам гвардии! Вот они кричат «Рады стараться!»
X РАЗРЫВ, ЧЕГО ДОБРОГО?
– Ну это ещё не много! – с неудовольствием заметил Головкин – Кричать они могут и просто при милостивом обращении к ним государыни. Да вот узнаем, что там такое делается, – прибавил граф, увидя издали идущего зятя. – Нам Павел Иваныч всё расскажет. Павел Иваныч! Ступай, братец, сюда.
А тот не слыша и не смотря в ту сторону, даже не догадывался, должно быть, что его требует почтенный тесть, жаждущий услышать повесть о том, что было при появлении государыни перед преображенцами, так усердно и громко заявлявшими свою преданность.
Видя, что Ягужинский направляется в сторону, а не к кружку, где жаждали услышать от него самые свежие новости, тот же дипломат, которому уже мерещился поход русских и чуть не уничтожение Дании ради восстановления прав Голштинии, вскочил с места и пустился догонять Павла Ивановича. Ему, однако, удалось это почти у самого дворцового крыльца, на которое, как видно, спешил войти маршал, чем-то озабоченный.
– А мы вас, милейший, ждали-ждали и чуть не проглядели! – хватая его за кафтан, прерывистым голосом закричал дипломат.
Ягужинский, занятый своею мыслью, не вдруг понял, чего от него хотят; поняв же, сердито ответил:
– Оставьте, пожалуйста, меня в покое! Что мне за дело до ваших желаний!
– Да видите – граф Гаврило Иваныч усильно вас просит, не я… не я…
– Что же нужно Гавриле Иванычу?
– Чтобы вы к ним сюда завернули на минуточку… долго вас не задержат, не беспокойтесь. – И сам так умильно глядит на сердитого генерал-прокурора, что тот, как ни был взбешён этою остановкою, не мог удержаться от улыбки и сказал:
– Теперь никак нельзя – через несколько минут, пожалуй!
– Так позвольте я вас здесь подожду?
– Хорошо, пожалуй! – отвечал сухо Ягужинский и скрылся за дверью, ведущей в коридорчик, к опочивальне её величества.
Любопытство назойливого дипломата было возбуждено в высшей степени, и в ожидании возвращения графа он стал перед дверью. Вдруг ему послышались какие-то голоса, и он не мог удержаться, чтобы не приложить уха к замочной скважине, не обратив внимания на то, что дверь отворялась изнутри, а не снаружи. Вдруг – бац! И подслушивающий с визгом полетел в цветочную куртину – окровавленный.
– Виноват! – начал было извиняться размахнувший дверь камер-лакей, но, увидев кровь, быстро запер дверь и скрылся.
Между тем ушибленный вскоре лишился чувств от потери крови и от испуга, так что когда Ягужинский вышел, то увидел, что у самого крылечка лежал в обмороке человек, весь в крови.
Не вдруг удалось Павлу Ивановичу найти людей, и прошло довольно много времени, пока отыскали доктора и унесли бесчувственного в оранжерею. Между тем стоустая молва искажала уже нелепым образом слух о человеке, найденном в крови. К дипломатическому кружку прибежал кто-то из голштинских камер-юнкеров и поведал, что один иностранный дипломат пал жертвою личной мести. Что это сделалось, когда свадебный кортеж направлялся к церкви и в суматохе никто не слыхал воплей жертвы, теперь найденной в кустах.
– Быть не может! – сказал недоверчиво канцлер. – Все наличные дипломаты после обеда были здесь и об отсутствии ничьём не заявлялось…
Другие утверждали, что в кустах найден был труп самоубийцы, избравшего этот момент для расчёта с жизнью, чтобы нарушить общую радость печальною катастрофой.
Что касается пострадавшего, то он рассказывал, что с ним вдруг сделалось дурно и он не может понять, каким образом очутился в куртине.
Пока происходил этот переполох, кружок нерасположенных к светлейшему князю неприметно примкнул к разным кружкам в саду, слушая и соображая, где и что говорилось. Раньше было совещание в самом дворце. Возмущённые ловкою штукою Меньшикова, разом обратившего на свою сторону голштинцев, которых хотели сперва употребить орудием для его низвержения, враги решили обдумать: что им делать? Павел Иванович Ягужинский спешил именно на это совещание, когда подвернулся ему любитель подслушивать.
Меньшиков с государынею и новобрачными был на лугу, при гвардейцах. Проводив его туда, Павел Иванович исчез и поспел вовремя на совет – что делать с такою зубастою щукою? Председателем маленького кружка решившихся употребить все усилия для низвержения изворотливого временщика был, как и прежде, Толстой. Сторону же его держали: Шафиров, Матвеев, Дивиер и двое князей Долгоруковых.
Столковаться они спешили теперь же, не теряя времени, чтобы не поставить самих себя в невыгодное положение, так как надежда на главных союзников так нежданно рухнула.
– Главное и первое дело наше теперь, братцы, – сказал Толстой, озирая товарищей, – следить за всяким шагом Сашки и перетолковывать все его действия на свою руку, возбуждая в Самой и в старшей цесаревне недоверие к его россказням. Слышно, что он намерен удалить новобрачных в Лифляндию, рекомендуя путешествие тотчас же после свадьбы… Нужно бы пооттянуть эту поездку до той поры, пока государыня сберётся на флот, а в ту пору внушить, что светлейшему надобно спешно осмотреть флот и прибрежные крепости, так чтобы недели на три его отлучить, а в эту пору дать полную возможность Сапеге закружить головку… Князь Ян, хотя и корчит преданного друга Сашкина, но бьёт на свой пай, разумеется. Не удалось нам приручить его в посту великом, не будем же с ним сходиться явно, а подстроим в его пользу делишки. Не олух же он, чтобы, видя союзников, бескорыстно для него работающих, не оценил нашей поддержки или бы пошёл против нас?
– Я вполне согласен с тобой, граф Пётр Андреич, – высказался Дивиер, – и каждое утро будем напевать о погоде и бурях в море да о неготовности дорог для поездки их высочеств.
– А я, – отозвался Шафиров, – буду зорко следить, чтобы Макарова не допускать до короткости с Сапегой. Алёшка хотя продажная тварь, но его от Меньшикова ни за что не оттянешь: ни волею ни неволею… И к Сапеге он льнёт, конечно, в качестве соглядатая, но ведь тот сам не промах и хорошо понимает, для чего Алексей Васильич так лезет в душу к нему. С князем мы давнишние знакомые. Он меня знает насквозь, я – его… И за то, что он будет нашей шайки держаться, я вам отвечаю.
– И я тоже, – подтвердил граф Андрей Артамонович Матвеев. – Только скажите напрямки Павлу Иванычу, что мы его не чуждаемся и понимаем необходимость, заставившую его по наружности пристать к Сашке. Он тонкая штука и нас совсем предавать не станет, даже тестюшке, а не только Данилычу. Только нужно, чтобы он знал: на что тянуть! Сам он человек умный и не забудется ни перед сладкими обещаньями Сашки, ни перед дружбой Сапеги. Вот если бы удалось нам его пристроить, вместо хапалы, к внучатам государыни, – совсем бы вышло прекрасное дело…
– Ну, это не след теперь и ставить на вид… – подумав, ответил Толстой.
– Гораздо лучше кого-либо своего провести в кавалеры к Петиньке…
– Возьмите и проведите либо моего сына, либо племянника, – вызвался один из Долгоруковых, – и можете не беспокоиться: внучек попадёт в надёжные руки… так что немцу придётся гриб съесть… Тем паче, что мой Ваня уже известен его высочеству великому князю и ласково им принимается… и руку нашу держат Зейкин и Маврин, отчасти…
– Ну, так, пожалуй, и его можно будет, только подождать надо. Пётр Павлыч уже не откажется намекнуть так и так – Самой улучив подходящий случай, – решил Толстой. – Пусть поддерживает графа и Павел Иваныч. Да вот и он. Лёгок на помине!
– Действительно, я… только нелёгкая навязала мне одного прощелыгу, увязался у самых дверей, здесь почти… иди я с ним растабарывать с тестюшкой! Я и так, и сяк. Уж и сам не знаю, как посчастливилось улепетнуть. Простите великодушно за промедленье! Вы уж, чай, всё перебрали и перерешили? – спросил он, обращаясь к Толстому.
– Да, кое-что надумали-таки, – изволь прислушать…
– Ты мне скажи только главное… куда всё по ряду пересказывать! Спешить, знаешь, нам надо, кончить да разойтись, пока не воротились с луга…
– Изволь, в коротких словах перескажу. Согласились первое – давать ход Сапеге с его планом, второе – наблюдать за Алёшкой Макаровым, чтобы не подлез к Сапеге, третье – самого зубастого пса на привязи держать. А Самой его всякие штуки изображать с толкованьем, что он её в грош не ставит, от себя всё выдумывая и своим всё позволяя, а четвёртое – голштинцам ходу не давать, вместе с прочими иными, под благовидными предлогами…
– И только?
– Да, забыл ещё, – хотим пооттянуть отъезд молодых в Ревель и подбить Самое на посылку ворога крепости осматривать да полки…
– Не много же вы, друзья, придумали! Стоило ли из-за этого собираться! Я ожидал чего ни есть посущественнее да поближе к делу… прицепившись к заявлению о поддержке зятя…
– Да что же ты придумал? Говори, братец… Ум хорошо, два лучше, а три ещё лучше… А твой умок…
– Без насмешек, мой дорогой граф Пётр Андреич. Дело не в словах, а в захвате прямо того, чего держаться. Куй железо, пока горячо! С пыла, значит, и берись.
– Да говори прямо, коли просят тебя! – с нетерпением отозвался Шафиров.
– Извольте. Первое дело, я думаю Самой теперь же представить, что для постановки дела о Голштинии нужно немедленно учредить совет[65]… и на него возложить измышление мер, не терпящих отлагательства. А в совет нам друг друга и выбрать да зятюшку к рукам прибрать всем вместе и каждому поодиночке, приманкой голштинского дела… Сашка будет тут один, и ему придётся исполнять не свою волю, а нашу. Граф Гаврило Иваныч, как канцлер, первое кресло займёт; я буду его настраивать… понимаете: как и что…
– То есть как же это его настраивать? – возразил Толстой.
– Заставлять нас по вашей дудке, что ли, плясать? Как не понимать! – резко, с нескрываемым неудовольствием возразил, перерывая Толстого, Шафиров. – Вот оно в чём главное-то!
– Ты, Пётр Павлыч, не спеши ещё ехидничать да перекоряться. Можешь уличить, когда будет что похожее на дело; а ради своей старой вражды с моим тестем не след ещё тебе враждебно относиться к образованию совета. Он только и в состоянии связать по рукам Сашку.
– Да! То есть вам передать на расправу, что ль, и самим шею протянуть?! Молоденек ещё, Павел Иваныч, коли думаешь, что плутня твоя не в примету и что на такую уду нашего брата, старого угря, выловишь…
– Ошибаешься и обижаешь. Я и не думал тебя ловить… а говорю прямо: кто не разделяет взгляда моего на важность совета – пусть не садится в него… и даже – пусть против идёт… Сила разума даст надлежащую цену моему предложению в глазах непредубеждённых. А кто предубеждён, с тем ничего не поделаешь. И начинать нечего…
– Да ты, друг, Павел Иваныч, и сам не ершись так. Пётр Павлыч дельно говорит, что коли совет, то Гаврилу Иваныча старшим посадить – нам немного будет прибытка. Первое дело – он крепко упорен, да и упорен, заметь, при недогадливости. А это, братец, сам знаешь, в борьбе с хитрецом Сашкой значит то же, что лучше и зуб не оскаливать, – высказался Толстой.
– А я-то на что?! Я ведь говорю, что я его настраивать буду, как и что нам надобно провести… а тесть только будет орудием нашим, не больше.
– Да нашим ли, полно? А может, твоим! Ведь ты говоришь за себя одного, коли ты его настраивать берёшься? И мы в этом нисколько не сумневаемся… тебя ведь мы хорошо знаем, что ты за птица!.. – не отставал оскорблённый Шафиров.
– Я с тобой и говорить, коли так, не хочу и дела иметь не желаю! – вспылил, выйдя не к месту из терпения, Ягужинский. – Можно и без тебя совет составить… коли так.
– А-а! И без него? А – смею спросить, что из этого выйдет-то, голубчик? – возразил Толстой гневному генерал-прокурору. – Вот, перво-наперво, Петра Павлыча побоку, потому что не то говорит, что тебе хотелось бы… Там – меня, скорее всего, потому что и я грешен в том тоже, да и ни за что не подлажусь. Затем – графа Андрея Артамоныча. Он и подавно не уступит, коли что увидит не так. И останетесь в мнимом совете вы, вероятно, двое с тестюшкой своим, ещё Голштинский да Сапега?! Это ли тебе кажется хорошим и нужным, Павел Иваныч, для обузданья зубастой щуки?
– Коли будут все несогласные выгоняться, так какой же прок и какой барыш будет в совете вашем? – поддержал Дивиер.
– Ну… коли так, пошли! Один другого лучше…
– Я вовсе не то говорю и не думал ни об исключении чьём бы ни было, ни о преобладании тестевом и моём в совете, а только – о благовидном прикрытии персоною канцлера нас, истинных воротил дел в совете. А коли Пётр Павлыч не хочет и слышать о канцлере, которого сама государыня непременно и без нашего спроса посадит, коли решит совет, тогда – я говорил – Петру Павловичу не место будет там. Дела идти при такой слепой ненависти его к графу, разумеется, не могут … Вот что я хотел сказать.
– Отчего же, смею спросить, идти дела-то не могут у целого совета из-за противоположности воззрений одного члена? – спросил Ягужинского умный и сдержанный Матвеев.
– Могут, не спорю, когда один, а не все будут противоречить… – вздумал увернуться Павел Иванович.
– Не дело говоришь, друг Павел Иваныч, – поддержал Толстой. – Я думаю, что чем больше разных мнений, тем вернее и ближе к цели решения.
– Да какое же решение, когда все врознь… кто в лес, кто по дрова? Единенья никакого тут не будет, а стало быть, и не дойдёт ни до какого решения… – возражал Ягужинский.
– Не спорю, – как бы согласился Толстой, – и так когда-нибудь… могло бы случиться. Но раз, не больше. Совет, напротив, для того и устраивается, чтобы не давать дурачить себя делопроизводителю, а дела вершить разумно, с разных сторон обсуждая полезность и вред, выгоду и невыгоду. И это всё высказывается каждым, думающим по-своему, разумно и основательно поняв суть дела и цель предлагаемой меры. Что за беда, что один-другой и не будут разделять видов докладчика? Хорошее останется хорошим. Большинство станет за дело. А несогласные, возражая, укажут разве с своей стороны, что им кажется не совсем годным? Может, иное и вправду будет полезно, освобождая от возможного подвоха или промаха.
– То-то и есть, что под предлогом ожидания подвоха чаще всего норовят разбить подлинно хорошее предложение! – ухватился, как за соломинку утопающий, ещё раз Павел Иванович.
– А ты укажи, голубчик, на примерах такую якобы нашу страсть портить дело ради самолюбия или паче по недостатку рассуждения… прежде чем взводить обвинение, – холодно возразил граф Матвеев.
Ягужинскому при этом вызове блеснула мысль уколоть, как он думал, ловко самого Матвеева напоминанием дела, повлекшего осуждение Шафирова за ссору в Сенате. Недолго думая Павел Иванович и брякнул:
– Хорошо! Предложение о даче жалованья за труды по службе, кажется, неоспоримо правдиво, но что раз вышло, например, когда, по ходатайству брата переводчик Михайло Шафиров попросил дачи жалованья себе у господ Сената?
– Эк ты куда хватил, Павел Иванович! Большой же ты ловчак! – отозвался Шафиров. – Я буду должен сам тебе на это отповедь дать. Брату следовало жалованье, бесспорно, но Скорняков под сукно запрятал указ тобою не исполненный, приняв временное прокурорство, норовя нашему общему ворогу. А чтобы я его не уличал, потребовал моего удаления: якобы я тут был причастен к делу, по родству. Я возразил при этом нахальстве резко, каюсь… Подхватил мою резкость Сашка, такой же мастер концы ловить, как и ты, Павел Иваныч, не обидься за подходящее сравненье… Вот и вышло между мною и им безобразие… Не оправдываю свою запальчивость… Но могу одно сказать, что самый случай подобного греха со всяким горячим человеком может случиться, когда докладчик – вор, и турусу подводит, держа в одну руку с председателем… Ради такой лёгкости распрей и следует в совете, о котором теперь мы рассуждаем, не быть председателю постоянному, а выбирать председателя на одно присутствие. И то в самом заседании, прежде чем садиться, шарами разумеется. Докладчиком же быть секретарю, а никак не одному из равноправных членов. Равенство свободных голосов тогда и принесёт всю пользу, от него ожидаемую.
Павел Иванович Ягужинский совсем растерялся при таком полном крушении своих надежд, ради которых он и подбил на совещание. Он опустил голову, и на лице его выступило недовольство в соединении с враждебностью к выбранным было им в союзники. Так что в эту минуту он готов был переменить мысль о том, что тесть его – на поддержке которого основывалось многое – никогда не может сойтись с Меньшиковым, враждуя с ним единственно ради первенства, которого тот, естественно, не уступал и не уступит. В ушах генерал-прокурора ещё болезненно отдавались последние слова Шафирова, когда Толстой нанёс ещё более отважный и неотвратимый удар его самолюбию, резюмируя все выслушанное на совещании.
– Из этого видно, господа товарищи, – молвил Толстой, – что нам Павла Иваныча нельзя даже прочить и в члены совета, при высказанной им неуверенности в пользе свободных голосов. По его мнению, нельзя даже в совете прийти к решению иначе как с нажимом председателя! А такого обращения с нашими мнениями мы меньше всего желаем. Один граф Гаврило Иваныч будет равный с ним, не перемогая, как единица, ничьего единичного же мнения. А если допустить поддержку его ещё в члене равноправном, два голоса – уже видный перевес! Поэтому двоим разом – зятю и тестю – сидеть в совете мы допустить не можем, без очевидного подрыва права каждого из нас и всех вообще. Пусть своим Сенатом и заправляет Павел Иваныч, а нас не касается.
А тот не слыша и не смотря в ту сторону, даже не догадывался, должно быть, что его требует почтенный тесть, жаждущий услышать повесть о том, что было при появлении государыни перед преображенцами, так усердно и громко заявлявшими свою преданность.
Видя, что Ягужинский направляется в сторону, а не к кружку, где жаждали услышать от него самые свежие новости, тот же дипломат, которому уже мерещился поход русских и чуть не уничтожение Дании ради восстановления прав Голштинии, вскочил с места и пустился догонять Павла Ивановича. Ему, однако, удалось это почти у самого дворцового крыльца, на которое, как видно, спешил войти маршал, чем-то озабоченный.
– А мы вас, милейший, ждали-ждали и чуть не проглядели! – хватая его за кафтан, прерывистым голосом закричал дипломат.
Ягужинский, занятый своею мыслью, не вдруг понял, чего от него хотят; поняв же, сердито ответил:
– Оставьте, пожалуйста, меня в покое! Что мне за дело до ваших желаний!
– Да видите – граф Гаврило Иваныч усильно вас просит, не я… не я…
– Что же нужно Гавриле Иванычу?
– Чтобы вы к ним сюда завернули на минуточку… долго вас не задержат, не беспокойтесь. – И сам так умильно глядит на сердитого генерал-прокурора, что тот, как ни был взбешён этою остановкою, не мог удержаться от улыбки и сказал:
– Теперь никак нельзя – через несколько минут, пожалуй!
– Так позвольте я вас здесь подожду?
– Хорошо, пожалуй! – отвечал сухо Ягужинский и скрылся за дверью, ведущей в коридорчик, к опочивальне её величества.
Любопытство назойливого дипломата было возбуждено в высшей степени, и в ожидании возвращения графа он стал перед дверью. Вдруг ему послышались какие-то голоса, и он не мог удержаться, чтобы не приложить уха к замочной скважине, не обратив внимания на то, что дверь отворялась изнутри, а не снаружи. Вдруг – бац! И подслушивающий с визгом полетел в цветочную куртину – окровавленный.
– Виноват! – начал было извиняться размахнувший дверь камер-лакей, но, увидев кровь, быстро запер дверь и скрылся.
Между тем ушибленный вскоре лишился чувств от потери крови и от испуга, так что когда Ягужинский вышел, то увидел, что у самого крылечка лежал в обмороке человек, весь в крови.
Не вдруг удалось Павлу Ивановичу найти людей, и прошло довольно много времени, пока отыскали доктора и унесли бесчувственного в оранжерею. Между тем стоустая молва искажала уже нелепым образом слух о человеке, найденном в крови. К дипломатическому кружку прибежал кто-то из голштинских камер-юнкеров и поведал, что один иностранный дипломат пал жертвою личной мести. Что это сделалось, когда свадебный кортеж направлялся к церкви и в суматохе никто не слыхал воплей жертвы, теперь найденной в кустах.
– Быть не может! – сказал недоверчиво канцлер. – Все наличные дипломаты после обеда были здесь и об отсутствии ничьём не заявлялось…
Другие утверждали, что в кустах найден был труп самоубийцы, избравшего этот момент для расчёта с жизнью, чтобы нарушить общую радость печальною катастрофой.
Что касается пострадавшего, то он рассказывал, что с ним вдруг сделалось дурно и он не может понять, каким образом очутился в куртине.
Пока происходил этот переполох, кружок нерасположенных к светлейшему князю неприметно примкнул к разным кружкам в саду, слушая и соображая, где и что говорилось. Раньше было совещание в самом дворце. Возмущённые ловкою штукою Меньшикова, разом обратившего на свою сторону голштинцев, которых хотели сперва употребить орудием для его низвержения, враги решили обдумать: что им делать? Павел Иванович Ягужинский спешил именно на это совещание, когда подвернулся ему любитель подслушивать.
Меньшиков с государынею и новобрачными был на лугу, при гвардейцах. Проводив его туда, Павел Иванович исчез и поспел вовремя на совет – что делать с такою зубастою щукою? Председателем маленького кружка решившихся употребить все усилия для низвержения изворотливого временщика был, как и прежде, Толстой. Сторону же его держали: Шафиров, Матвеев, Дивиер и двое князей Долгоруковых.
Столковаться они спешили теперь же, не теряя времени, чтобы не поставить самих себя в невыгодное положение, так как надежда на главных союзников так нежданно рухнула.
– Главное и первое дело наше теперь, братцы, – сказал Толстой, озирая товарищей, – следить за всяким шагом Сашки и перетолковывать все его действия на свою руку, возбуждая в Самой и в старшей цесаревне недоверие к его россказням. Слышно, что он намерен удалить новобрачных в Лифляндию, рекомендуя путешествие тотчас же после свадьбы… Нужно бы пооттянуть эту поездку до той поры, пока государыня сберётся на флот, а в ту пору внушить, что светлейшему надобно спешно осмотреть флот и прибрежные крепости, так чтобы недели на три его отлучить, а в эту пору дать полную возможность Сапеге закружить головку… Князь Ян, хотя и корчит преданного друга Сашкина, но бьёт на свой пай, разумеется. Не удалось нам приручить его в посту великом, не будем же с ним сходиться явно, а подстроим в его пользу делишки. Не олух же он, чтобы, видя союзников, бескорыстно для него работающих, не оценил нашей поддержки или бы пошёл против нас?
– Я вполне согласен с тобой, граф Пётр Андреич, – высказался Дивиер, – и каждое утро будем напевать о погоде и бурях в море да о неготовности дорог для поездки их высочеств.
– А я, – отозвался Шафиров, – буду зорко следить, чтобы Макарова не допускать до короткости с Сапегой. Алёшка хотя продажная тварь, но его от Меньшикова ни за что не оттянешь: ни волею ни неволею… И к Сапеге он льнёт, конечно, в качестве соглядатая, но ведь тот сам не промах и хорошо понимает, для чего Алексей Васильич так лезет в душу к нему. С князем мы давнишние знакомые. Он меня знает насквозь, я – его… И за то, что он будет нашей шайки держаться, я вам отвечаю.
– И я тоже, – подтвердил граф Андрей Артамонович Матвеев. – Только скажите напрямки Павлу Иванычу, что мы его не чуждаемся и понимаем необходимость, заставившую его по наружности пристать к Сашке. Он тонкая штука и нас совсем предавать не станет, даже тестюшке, а не только Данилычу. Только нужно, чтобы он знал: на что тянуть! Сам он человек умный и не забудется ни перед сладкими обещаньями Сашки, ни перед дружбой Сапеги. Вот если бы удалось нам его пристроить, вместо хапалы, к внучатам государыни, – совсем бы вышло прекрасное дело…
– Ну, это не след теперь и ставить на вид… – подумав, ответил Толстой.
– Гораздо лучше кого-либо своего провести в кавалеры к Петиньке…
– Возьмите и проведите либо моего сына, либо племянника, – вызвался один из Долгоруковых, – и можете не беспокоиться: внучек попадёт в надёжные руки… так что немцу придётся гриб съесть… Тем паче, что мой Ваня уже известен его высочеству великому князю и ласково им принимается… и руку нашу держат Зейкин и Маврин, отчасти…
– Ну, так, пожалуй, и его можно будет, только подождать надо. Пётр Павлыч уже не откажется намекнуть так и так – Самой улучив подходящий случай, – решил Толстой. – Пусть поддерживает графа и Павел Иваныч. Да вот и он. Лёгок на помине!
– Действительно, я… только нелёгкая навязала мне одного прощелыгу, увязался у самых дверей, здесь почти… иди я с ним растабарывать с тестюшкой! Я и так, и сяк. Уж и сам не знаю, как посчастливилось улепетнуть. Простите великодушно за промедленье! Вы уж, чай, всё перебрали и перерешили? – спросил он, обращаясь к Толстому.
– Да, кое-что надумали-таки, – изволь прислушать…
– Ты мне скажи только главное… куда всё по ряду пересказывать! Спешить, знаешь, нам надо, кончить да разойтись, пока не воротились с луга…
– Изволь, в коротких словах перескажу. Согласились первое – давать ход Сапеге с его планом, второе – наблюдать за Алёшкой Макаровым, чтобы не подлез к Сапеге, третье – самого зубастого пса на привязи держать. А Самой его всякие штуки изображать с толкованьем, что он её в грош не ставит, от себя всё выдумывая и своим всё позволяя, а четвёртое – голштинцам ходу не давать, вместе с прочими иными, под благовидными предлогами…
– И только?
– Да, забыл ещё, – хотим пооттянуть отъезд молодых в Ревель и подбить Самое на посылку ворога крепости осматривать да полки…
– Не много же вы, друзья, придумали! Стоило ли из-за этого собираться! Я ожидал чего ни есть посущественнее да поближе к делу… прицепившись к заявлению о поддержке зятя…
– Да что же ты придумал? Говори, братец… Ум хорошо, два лучше, а три ещё лучше… А твой умок…
– Без насмешек, мой дорогой граф Пётр Андреич. Дело не в словах, а в захвате прямо того, чего держаться. Куй железо, пока горячо! С пыла, значит, и берись.
– Да говори прямо, коли просят тебя! – с нетерпением отозвался Шафиров.
– Извольте. Первое дело, я думаю Самой теперь же представить, что для постановки дела о Голштинии нужно немедленно учредить совет[65]… и на него возложить измышление мер, не терпящих отлагательства. А в совет нам друг друга и выбрать да зятюшку к рукам прибрать всем вместе и каждому поодиночке, приманкой голштинского дела… Сашка будет тут один, и ему придётся исполнять не свою волю, а нашу. Граф Гаврило Иваныч, как канцлер, первое кресло займёт; я буду его настраивать… понимаете: как и что…
– То есть как же это его настраивать? – возразил Толстой.
– Заставлять нас по вашей дудке, что ли, плясать? Как не понимать! – резко, с нескрываемым неудовольствием возразил, перерывая Толстого, Шафиров. – Вот оно в чём главное-то!
– Ты, Пётр Павлыч, не спеши ещё ехидничать да перекоряться. Можешь уличить, когда будет что похожее на дело; а ради своей старой вражды с моим тестем не след ещё тебе враждебно относиться к образованию совета. Он только и в состоянии связать по рукам Сашку.
– Да! То есть вам передать на расправу, что ль, и самим шею протянуть?! Молоденек ещё, Павел Иваныч, коли думаешь, что плутня твоя не в примету и что на такую уду нашего брата, старого угря, выловишь…
– Ошибаешься и обижаешь. Я и не думал тебя ловить… а говорю прямо: кто не разделяет взгляда моего на важность совета – пусть не садится в него… и даже – пусть против идёт… Сила разума даст надлежащую цену моему предложению в глазах непредубеждённых. А кто предубеждён, с тем ничего не поделаешь. И начинать нечего…
– Да ты, друг, Павел Иваныч, и сам не ершись так. Пётр Павлыч дельно говорит, что коли совет, то Гаврилу Иваныча старшим посадить – нам немного будет прибытка. Первое дело – он крепко упорен, да и упорен, заметь, при недогадливости. А это, братец, сам знаешь, в борьбе с хитрецом Сашкой значит то же, что лучше и зуб не оскаливать, – высказался Толстой.
– А я-то на что?! Я ведь говорю, что я его настраивать буду, как и что нам надобно провести… а тесть только будет орудием нашим, не больше.
– Да нашим ли, полно? А может, твоим! Ведь ты говоришь за себя одного, коли ты его настраивать берёшься? И мы в этом нисколько не сумневаемся… тебя ведь мы хорошо знаем, что ты за птица!.. – не отставал оскорблённый Шафиров.
– Я с тобой и говорить, коли так, не хочу и дела иметь не желаю! – вспылил, выйдя не к месту из терпения, Ягужинский. – Можно и без тебя совет составить… коли так.
– А-а! И без него? А – смею спросить, что из этого выйдет-то, голубчик? – возразил Толстой гневному генерал-прокурору. – Вот, перво-наперво, Петра Павлыча побоку, потому что не то говорит, что тебе хотелось бы… Там – меня, скорее всего, потому что и я грешен в том тоже, да и ни за что не подлажусь. Затем – графа Андрея Артамоныча. Он и подавно не уступит, коли что увидит не так. И останетесь в мнимом совете вы, вероятно, двое с тестюшкой своим, ещё Голштинский да Сапега?! Это ли тебе кажется хорошим и нужным, Павел Иваныч, для обузданья зубастой щуки?
– Коли будут все несогласные выгоняться, так какой же прок и какой барыш будет в совете вашем? – поддержал Дивиер.
– Ну… коли так, пошли! Один другого лучше…
– Я вовсе не то говорю и не думал ни об исключении чьём бы ни было, ни о преобладании тестевом и моём в совете, а только – о благовидном прикрытии персоною канцлера нас, истинных воротил дел в совете. А коли Пётр Павлыч не хочет и слышать о канцлере, которого сама государыня непременно и без нашего спроса посадит, коли решит совет, тогда – я говорил – Петру Павловичу не место будет там. Дела идти при такой слепой ненависти его к графу, разумеется, не могут … Вот что я хотел сказать.
– Отчего же, смею спросить, идти дела-то не могут у целого совета из-за противоположности воззрений одного члена? – спросил Ягужинского умный и сдержанный Матвеев.
– Могут, не спорю, когда один, а не все будут противоречить… – вздумал увернуться Павел Иванович.
– Не дело говоришь, друг Павел Иваныч, – поддержал Толстой. – Я думаю, что чем больше разных мнений, тем вернее и ближе к цели решения.
– Да какое же решение, когда все врознь… кто в лес, кто по дрова? Единенья никакого тут не будет, а стало быть, и не дойдёт ни до какого решения… – возражал Ягужинский.
– Не спорю, – как бы согласился Толстой, – и так когда-нибудь… могло бы случиться. Но раз, не больше. Совет, напротив, для того и устраивается, чтобы не давать дурачить себя делопроизводителю, а дела вершить разумно, с разных сторон обсуждая полезность и вред, выгоду и невыгоду. И это всё высказывается каждым, думающим по-своему, разумно и основательно поняв суть дела и цель предлагаемой меры. Что за беда, что один-другой и не будут разделять видов докладчика? Хорошее останется хорошим. Большинство станет за дело. А несогласные, возражая, укажут разве с своей стороны, что им кажется не совсем годным? Может, иное и вправду будет полезно, освобождая от возможного подвоха или промаха.
– То-то и есть, что под предлогом ожидания подвоха чаще всего норовят разбить подлинно хорошее предложение! – ухватился, как за соломинку утопающий, ещё раз Павел Иванович.
– А ты укажи, голубчик, на примерах такую якобы нашу страсть портить дело ради самолюбия или паче по недостатку рассуждения… прежде чем взводить обвинение, – холодно возразил граф Матвеев.
Ягужинскому при этом вызове блеснула мысль уколоть, как он думал, ловко самого Матвеева напоминанием дела, повлекшего осуждение Шафирова за ссору в Сенате. Недолго думая Павел Иванович и брякнул:
– Хорошо! Предложение о даче жалованья за труды по службе, кажется, неоспоримо правдиво, но что раз вышло, например, когда, по ходатайству брата переводчик Михайло Шафиров попросил дачи жалованья себе у господ Сената?
– Эк ты куда хватил, Павел Иванович! Большой же ты ловчак! – отозвался Шафиров. – Я буду должен сам тебе на это отповедь дать. Брату следовало жалованье, бесспорно, но Скорняков под сукно запрятал указ тобою не исполненный, приняв временное прокурорство, норовя нашему общему ворогу. А чтобы я его не уличал, потребовал моего удаления: якобы я тут был причастен к делу, по родству. Я возразил при этом нахальстве резко, каюсь… Подхватил мою резкость Сашка, такой же мастер концы ловить, как и ты, Павел Иваныч, не обидься за подходящее сравненье… Вот и вышло между мною и им безобразие… Не оправдываю свою запальчивость… Но могу одно сказать, что самый случай подобного греха со всяким горячим человеком может случиться, когда докладчик – вор, и турусу подводит, держа в одну руку с председателем… Ради такой лёгкости распрей и следует в совете, о котором теперь мы рассуждаем, не быть председателю постоянному, а выбирать председателя на одно присутствие. И то в самом заседании, прежде чем садиться, шарами разумеется. Докладчиком же быть секретарю, а никак не одному из равноправных членов. Равенство свободных голосов тогда и принесёт всю пользу, от него ожидаемую.
Павел Иванович Ягужинский совсем растерялся при таком полном крушении своих надежд, ради которых он и подбил на совещание. Он опустил голову, и на лице его выступило недовольство в соединении с враждебностью к выбранным было им в союзники. Так что в эту минуту он готов был переменить мысль о том, что тесть его – на поддержке которого основывалось многое – никогда не может сойтись с Меньшиковым, враждуя с ним единственно ради первенства, которого тот, естественно, не уступал и не уступит. В ушах генерал-прокурора ещё болезненно отдавались последние слова Шафирова, когда Толстой нанёс ещё более отважный и неотвратимый удар его самолюбию, резюмируя все выслушанное на совещании.
– Из этого видно, господа товарищи, – молвил Толстой, – что нам Павла Иваныча нельзя даже прочить и в члены совета, при высказанной им неуверенности в пользе свободных голосов. По его мнению, нельзя даже в совете прийти к решению иначе как с нажимом председателя! А такого обращения с нашими мнениями мы меньше всего желаем. Один граф Гаврило Иваныч будет равный с ним, не перемогая, как единица, ничьего единичного же мнения. А если допустить поддержку его ещё в члене равноправном, два голоса – уже видный перевес! Поэтому двоим разом – зятю и тестю – сидеть в совете мы допустить не можем, без очевидного подрыва права каждого из нас и всех вообще. Пусть своим Сенатом и заправляет Павел Иваныч, а нас не касается.