Страница:
– Да, нерасторжимый…
Пряди грязно-серого парика свесились, цепкие бескровные пальцы теребят их, схватывают.
– Не-рас-торжимый…
В правой руке одна прядь, в левой пучок. Сплетает жгутом, сосредоточенно, и сдаётся – забыл о присутствии гостя. Та прядь затерялась, её не различить. Что это – намёк? Он ведь известен своими иносказаниями, увёртками.
– Рост великой Российской империи, – продолжал Юсси, – ради мира, взаимной выгоды…
Он комкает урок, переводит дух. Пальцы завораживают. Расплели косу, свивают опять.
– Ве-ли-кой им-пе-рии…
Ни тени иронии. Зато пальцы отвечают откровенно – неравен этот альянс, выгод для Швеции добивается посол.
– Его королевское высочество… В силу брака с принцессой Анной имеет право претендовать на… определённые уступки.
– Оп-ре-делённые, – отозвался Остерман как эхо. – Мы желали бы знать, – и космы парика, откинулись, – впустит ли Швеция наши корабли? В свои гавани?
Удар наотмашь. Юсси смутился. Может быть, соврать, обнадёжить? Признал – инструкций он не имеет.
– Что отсюда следует, экселенц?
Юсси молчит.
– Следует то, что ваше правительство не намерено поддержать претензии герцога на Шлезвиг. Предпочитает удовлетворить его за счёт России. Так? В нарушение договора. Так, экселенц?
Он перешёл в наступление.
– Обстоятельства в связи с женитьбой изменились, – пробормотал Юсси. – По нашему мнению, возникает необходимость в новом договоре.
– В новом до-го-воре, – надоедливо проскрипел вице-канцлер. – Если будет угодно её величеству, – прибавил он быстро, отчётливо, поучающе.
– Но вам, экселенц, неугодно, – вымолвил Юсси, повинуясь озорному порыву, и прикусил язык. Понял – так держи язык за зубами. Нарушил он правила дипломатической игры.
– Её императорское величество, – сказал Остерман, явно сердясь, – есть суверен самодержавный.
Вздохнул, взял со стола оловянный ларчик, достал пилюлю, с неожиданным проворством кинул в рот. Пил воду из стакана мелкими глотками. Юсси не сразу уразумел – разговор окончен.
Стена, равнодушная стена… Скорее враждебная. Здесь нельзя выражать собственные мысли – даже Остерману, главному дипломату России. Министру нельзя высказать свои мысли прямо. Тирания. Увы, придётся привыкнуть!
Стайка гусей гуляла по берегу – незамощённому, размытому ночным дождём. Юсси потревожил их и едва спасся, добежав по мосткам до лодки. Гребцы слегка надрезали вёслами водную гладь, несла Малая Нева, ширилась, сливаясь с Большой, раздвигая каменные фасады столицы, лицемерные фасады, прикрывшие нищету.
Следующий визит – к Меншикову. Фаворит, соправитель, второе лицо в государстве. Екатерина – женщина ума обыкновенного, князь – ум выдающийся. И воспалённый тщеславием. Пиетисту стыдно – он призван обличать порок, а тут он вынужден поощрять его, растлевать душу человека. Что оправдывает? Единственно – забота о мире.
Юсси подавляет в себе сомнения, робость – с пальмовой ветвью мира прибыл он в Россию.
– Господи! Да за что же?
Охает Дарья, стонет, сейчас брызнут слёзы. Услышала – ушам не поверила. Ужасно, ужасно!
– Король я… – смеётся Данилыч. – Ты королева. Величество.
– Да на что нам…
Король или гетман – разницы Дарья не видит. Украина. Киев… Уехать, бросить всё… Про Киев не скажет худого, хорошо было, там её обвенчали с Александром, освятили долгое греховное сожительство. Но теперь, из столицы… Корона? Опала для мужа, во что ни ряди.
– Чем прогневил? Горе моё! В ножки паду Екатерине, отмолю. Чего натворил?
– Тьфу! Королевство же дают… А это что значит? Часть империи.
– Ой, горе-горюшко!
Схватилась за сердце. Не уловила шутки. Супруг шлёпнул по щеке мягко.
– При чём царица? Швед посулил.
– Чего?
– Швед, говорю…
– Этот? Юсси?
– Слеза ты Божья, – обозлился Данилыч. На жену, на Юсси, только что отбывшего, на пустую шведскую приманку. – Вопишь на весь город. Смеялись мы. Смешинка в рот залетела.
Шутливое настроение пропало. Не та оказия, чтобы зубы скалить. Разбередил швед. Вошёл – и привиделся Днепр, настигнутые у переправы офицеры Карла, разгромленного Карла, успевшего-таки улизнуть к туркам[311]. Цедергельм, простоватый, скроенный топорно, выделялся среди штабных баронов и графов.
– Значит, амбашадур[312]… Так…
Обнялись как старые приятели. Сколько выпито вместе – бочка, поди… В компаниях, вместе с царём. Пели, кукарекали, ржали, кто во что горазд. Поседел Юсси. Трезвенник ныне – глоток один, и хватит.
– Тогда и я воздержусь. Башка чтоб трезвая была, – веселился князь – Опутает амбашадур. Бывало, я тебя в плен брал, теперь ты меня.
– Зачем? – кротко ответил Юсси. – Все люди должны быть свободные.
Вон куда загнул.
– У нас без понужденья ничего доброго не сделают. Государя покойного слова.
Отобедав, пошли в Ореховую. Святилище своё выбрал князь для беседы. Почему? Тянуло туда… Нужно было присутствие Петра, ощутимое там особенно. Юсси, увидев портрет, притих благоговейно. На портрет падала тень, Пётр на нём лишён красок молодости, без возраста.
– Ну, знаю я, с чем ты приехал. Остерман сказал. От меня, – и Данилыч лихо подмигнул, – нет секретов. Да… Дело непростое.
С вице-канцлером условлено – проект придержать. Подавать его царице боязно. Посла одного к ней не допускать. Само собой – завоёванное не возращают.
– Скажу напрямик, многого хотите. Спасибо, Петербург оставляете нам.
Откровенен и Юсси.
– У нас риксдаг, – напомнил он. – У герцога много противников.
– Подсахарить его?
– Риксдаг, – повторил посол, разводя руками. Нет, не болтун. Всё тот же Юсси.
– Голштинцы намекали… Закидывали удочку А Шлезвиг? Шведам он ни к чему – верно я понял?
Как царь обращался с дипломатами, так и он – камрат его. Рубит гордиевы узлы. Юсси не обидишь этим. Претят ему разные экивоки.
– Шлезвиг, – протянул он. – Что нам дороже? И вам… Шлезвиг или мир?
Заговорил об империи, мирной, справедливой. Поистине великая – от Голштинии до Тихого океана. Издевался Остерман… Тут бы рассмеяться, окатить Юсси, благочестивого Юсси холодной водой… В облаках сия империя. Нет, дослушать…
– Это свободный союз… Авторитет есть… Авторитет другой, без палки.
Зажёгся и словно на амвон взошёл. Народы будто бы только и ждут, во сне видят… Короли, герцоги, графы, вступающие в империю, вольны распоряжаться в своих государствах. Войны на севере Европы упраздняются. Перестали же воевать владетели германские, под Габсбургами. Более того – Швеция будет стараться покончить с рабством, которое в России ещё свирепствует и позорит Европу. Нет, не указом, а рекомендацией, своим примером.
– Чур тебя! – прыснул Данилыч. – У нас языки режут за это.
– Терпит Господь, – поник Юсси. И вдруг: – У тебя есть власть? Нет власть…
Смутился и сбивчиво, корёжа слова, начал объяснять. В России никакой господин не может уничтожить у себя во владениях рабство. А если бы он, князь, стал сувереном? Неужели ожесточилось сердце?
Вскорости и прозвучало слово, вызвавшее бурю в душе Данилыча, – король.
Блеснула уже однажды корона, блеснула лучами, как утреннее солнце на горизонте, поманила и затуманилась, погасла. Курляндия была за тем горизонтом.
Зять царя умер, трон герцогский пустовал[313]. Авось посчастливится занять… Двести тысяч рублей обещано было Августу – королю Саксонии и Польши за посредничество. Деньги казённые, Пётр Алексеевич сам отчислил. Спросил только, рванув к себе за волосы:
– Служить мне будешь?
– Кому же, фатер! – ответил камрат недоумённо и с обидой.
Иного не мыслил, как, возвысив себя, ввести Курляндию в границы родного отечества. С согласия ландтага – ихнего баронского сейма. Обделать по-европейски… Сожалительно – не сумел союзник Август купить баронов, либо уклонился. Сорвалась негоция.
И вот – Украина…
Многое в этом слове. Пламя и дым Полтавы, истоптанные армией шляхи, пепелища Батурина – оплота Мазепы. Князь разорил город и домогался его, себя видел гетманом. В мечтах уносился дальше – в Варшаву. Может ведь сейм избрать гетмана, имперского князя королём, тем более если под той же короной и Украина. Разные веры? Что с того! Тот же Август правит лютеранами и католиками. Намекал светлейший царю… Сердился фатер.
– Ишь, куда хватил! Король… И меня ещё сковырнёшь, а? Навешу вот лоток с пирогами…
По указу царицы Батурин пожалован, но уже не тянет управлять казачьём в мирное время, улаживать тяжбы между полковниками.
Данилычу везут пшеницу с Украины, пеньку и сало, стекло и глиняную посуду, ткани, замки, кожи, крымскую соль. Товар сбывает в Питере и за границей. Дома держит кобзарей – воют жалостливо, до слёз прошибая, поют и мажорно, славят милостивого князя. Набольший он на Украине помещик и заводчик. И довольно того… На войне всякое мнится возможным, мир отрезвляет. Всё же нет-нет да оживали сладостные видения. Корона курляндская, корона украинская. Из Киева шествовал с почётным эскортом, с музыкой в Варшаву и в иные грады Европы.
Мнилось – снова война… Кавалерию ведёт, атакует. Немцы говорят – мечтания скачут вольно, таможня не взыщет.
Поместий хоть вдвое больше имей, хоть вдесятеро – не образуют они государство. Князь – а где княжество? Занозой впилось… Звание, герб, но без опоры земной. Изъян, который с телесным уродством сравним, с хромотой, к примеру … у мелкого ландграфа владение меньше уезда нашего, однако он выше тебя. Монарх он, презирать может…
Голштинец глуп – что сморозил намедни! Не угодно ли фюрсту принять титул герцога Ингерманландии? Балбес готов ходатайствовать перед императрицей. С превеликим плезиром… Данилыч холодно поблагодарил. Не ругаться же… Сказал, что ему хорошо и на губернаторской должности.
Сегодня Юсси… У него-то приманка краше. Король Украины, в преогромной империи. По его словам – российской, а на деле-то шведской. За что взялся, праведник? Бычился, гнусавил, не знал куда девать длинные свои ручищи. Мерзит ему вербовать изменников.
Авантажей-то всяких наплёл… Слияние с Европой, просвещенье народа… Начатое мудрым царём довершится…
– С просвещеньем уж сами как-нибудь… – шепнул Данилыч, повернувшись спиной к шведу.
Ходил из угла в угол, кипел внутри, а послу изображал мучительное колебание – то чесал за ухом, то дёргал ус – один раз пребольно, чуть не вскрикнул.
Принц Меншиков, демон алчности, славолюбия, ослеплён короной. Юсси поверил, кажется… Ушёл обнадёженный, на подвох он вроде неспособен – блаженный богомолец.
– Ты видел, фатер?
Как не похвастаться Неразлучному сейчас, в любимой им Ореховой, где веет дыханье его. Струится, ласкает лицо…
Ушёл Юсси и будет ждать аудиенции у царицы. Его позовут. Толкнётся сам-один, не впустят, Горохов ручается. Женский ум слаб, долго ли смутить!
Завоёванное не отдадим. Нет, фатер! Море твоё, гавани твои храним. И парадиз твой, всё тобой содеянное…
Светла летняя ночь, лик на портрете ясен. Внемлет Неразлучный, всегда присутствующий.
«Теперь нам лучшее время есть, чтобы шведы свои потерянные земли паки возвратили…»
Канцелярист, близоруко водя носом по бумаге, читал проект Бассевича. Доставлено курьером, из Копенгагена. Раздобыл и перевёл русский посол Михаил Бестужев[314]. В датском министерстве есть у него наймит, снабжает секретами.
Очень кстати присылка.
Светлейший и Остерман, слушая чтение, кивали понимающе и мрачнели. Стало быть, заговор против России. Бассевич стакнулся с Данией. К тому шло. Писал же Бестужев – отступного просит Карл Фридрих у противников. Денег – датских, английских, взамен Шлезвига. Там – на рожон переть, а царица великодушна…
– Двурушники, – бросил князь и выбранился длинно, смачно.
Из остывшего камина пахнет золой. Пятна пролитых чернил на полу. В окне нет стекла, чиновники подрались, выбили – нанесло комаров. Тоскливо у Остермана – что дома, то и здесь, в Иностранной коллегии. Президент оцепенел в кресле, будто забылся. Данилыча подмывает гаркнуть в ухо, завешенное толстой завесой парика, растолкать.
– Козырь у нас, экселенц.
Политесы прочь – огласить цидулу Бассевича перед царицей и сенаторами. Изобличить голштинцев, показать, какова их политика…
Мнётся Остерман. Шевелит губами, приник к столу, царапает ногтём шершавое сукно. Захрипели часы, прерывая свой бег, намерены бить. Торопится время. И словно рубеж некий надо одолеть под звон иноземного механизма, после чего принять решение. Немедленно.
У вице-канцлера тоже сипело и клокотало внутри, прежде чем изрёк с горькой гримасой:
– Это нельзя так… Катастроф.
Поднял руки с ужасом, словно перед чудищем стоглавым.
– Андрей Иваныч, – сказал князь с нервным смешком. – Потолок, что ли, обрушится во дворце? Откроем правду царице.
– Правду… Пра-вду…
Начертил что-то ногтём на шершавом сукне, разгладил и снова начертил.
– Сколько есть человек, столько правда. Правда как порох бывает. Пуф!
Ох, бережёт себя! Его-то порохом не опалит – за версту обойдёт, лукавец. Боязно – вдруг рассердит самодержицу взрывчатое известие.
– Не пойдёшь со мной, Андрей Иваныч, – я пойду к ней. Скажу – хоронится Остерман. Сама позовёт тебя.
Заспорили.
Стонал вице-канцлер, остерегал – прогневается её величество, да не на голштинцев – на нас. Поверить в изменнический их поступок ей трудно. Письмо Бассевича поберечь пока, пригодится. Имеется прожект шведского посла – с ним же переговоры, ему и ответ обдумать.
– Мало, Андрей Иваныч! Ударить, чтобы всю машинацию искромсать. Не прутиком…
– Саблей, фельдмаршал?
– Воля твоя… Пойду один.
Сдался вестфалец с видом мученика. Данилыч вскочил, в порыве благодарности обещал ему ящик венгерского вина. Поехал к царице, известил сенаторов – собраться завтра, в четыре пополудни. Выбрал для консилии кафтан гвардейских цветов, зелёный с красным.
Предстоит сражение.
Задачу оного светлейший определил двойную – шведские условия отвергнуть, голштинцев привесть в конфуз. Зловредное их влияние на царицу если не снять, то умалить хотя бы, изобличив Бассевича. Оказия драгоценная. Покарает Неразлучный, если он – камрат его – не убережёт государство от врага.
Деревья перед Летним дворцом разрослись, ветви гнулись от гнёзд, пернатые любимцы Екатерины кормили птенцов. Птичья музыка вторглась в зелёную гостиную, где расселись вельможи, и кабинет-секретарь Макаров силился перекричать её. Императрица появилась в чёрном, с тонкой ниткой жемчуга, взгляд её блуждал по раритетам на полках – окаменелостям, раковинам, древней посуде. Казалось, слушает птиц. Сперва недоумение обозначилось на её лице, затем неудовольствие. Макаров дочитал шведский прожект договора.
– Эй, что они думают? – спросила она резко, схватила нитку, натянула её. – Мы дураки? Моя Рига… Митау, Курланд… Думают, я слабая женщина, я согласна… Нет, нет, – и крепкое царское словцо слетело с её уст. – Император проклянёт нас…
Затем, под нескончаемый птичий грай, раскрылись козни Бассевича. Данилыч, не спускавший глаз с владычицы, увидел боль, обиду и пожалел её. Она протянула руку.
– Дай сюда!
Взяла бумагу, впилась в неё, зачем-то посмотрела на свет, вернула Макарову.
– Враки это… Англичане это, против герцога…
Остерман собрался что-то сказать, закашлялся, светлейший опередил его.
– Бестужев честно служит твоему величеству.
Вниманием не удостоила, обернулась к вице-канцлеру. Тот отдышался, зашамкал наигранно старчески, болезненно.
– Можно предполагать и так, кхе-кхе… Фальшивка… Как вы изволили заметить, ваше величество.
Утешил, хитрец.
– Конечно… Аглицкая проделка, – решила она и бросила светлейшему безмолвный упрёк. Удалилась высокомерно, едва кивнув.
ВОСКОВАЯ ФИГУРА
Пряди грязно-серого парика свесились, цепкие бескровные пальцы теребят их, схватывают.
– Не-рас-торжимый…
В правой руке одна прядь, в левой пучок. Сплетает жгутом, сосредоточенно, и сдаётся – забыл о присутствии гостя. Та прядь затерялась, её не различить. Что это – намёк? Он ведь известен своими иносказаниями, увёртками.
– Рост великой Российской империи, – продолжал Юсси, – ради мира, взаимной выгоды…
Он комкает урок, переводит дух. Пальцы завораживают. Расплели косу, свивают опять.
– Ве-ли-кой им-пе-рии…
Ни тени иронии. Зато пальцы отвечают откровенно – неравен этот альянс, выгод для Швеции добивается посол.
– Его королевское высочество… В силу брака с принцессой Анной имеет право претендовать на… определённые уступки.
– Оп-ре-делённые, – отозвался Остерман как эхо. – Мы желали бы знать, – и космы парика, откинулись, – впустит ли Швеция наши корабли? В свои гавани?
Удар наотмашь. Юсси смутился. Может быть, соврать, обнадёжить? Признал – инструкций он не имеет.
– Что отсюда следует, экселенц?
Юсси молчит.
– Следует то, что ваше правительство не намерено поддержать претензии герцога на Шлезвиг. Предпочитает удовлетворить его за счёт России. Так? В нарушение договора. Так, экселенц?
Он перешёл в наступление.
– Обстоятельства в связи с женитьбой изменились, – пробормотал Юсси. – По нашему мнению, возникает необходимость в новом договоре.
– В новом до-го-воре, – надоедливо проскрипел вице-канцлер. – Если будет угодно её величеству, – прибавил он быстро, отчётливо, поучающе.
– Но вам, экселенц, неугодно, – вымолвил Юсси, повинуясь озорному порыву, и прикусил язык. Понял – так держи язык за зубами. Нарушил он правила дипломатической игры.
– Её императорское величество, – сказал Остерман, явно сердясь, – есть суверен самодержавный.
Вздохнул, взял со стола оловянный ларчик, достал пилюлю, с неожиданным проворством кинул в рот. Пил воду из стакана мелкими глотками. Юсси не сразу уразумел – разговор окончен.
Стена, равнодушная стена… Скорее враждебная. Здесь нельзя выражать собственные мысли – даже Остерману, главному дипломату России. Министру нельзя высказать свои мысли прямо. Тирания. Увы, придётся привыкнуть!
Стайка гусей гуляла по берегу – незамощённому, размытому ночным дождём. Юсси потревожил их и едва спасся, добежав по мосткам до лодки. Гребцы слегка надрезали вёслами водную гладь, несла Малая Нева, ширилась, сливаясь с Большой, раздвигая каменные фасады столицы, лицемерные фасады, прикрывшие нищету.
Следующий визит – к Меншикову. Фаворит, соправитель, второе лицо в государстве. Екатерина – женщина ума обыкновенного, князь – ум выдающийся. И воспалённый тщеславием. Пиетисту стыдно – он призван обличать порок, а тут он вынужден поощрять его, растлевать душу человека. Что оправдывает? Единственно – забота о мире.
Юсси подавляет в себе сомнения, робость – с пальмовой ветвью мира прибыл он в Россию.
– Господи! Да за что же?
Охает Дарья, стонет, сейчас брызнут слёзы. Услышала – ушам не поверила. Ужасно, ужасно!
– Король я… – смеётся Данилыч. – Ты королева. Величество.
– Да на что нам…
Король или гетман – разницы Дарья не видит. Украина. Киев… Уехать, бросить всё… Про Киев не скажет худого, хорошо было, там её обвенчали с Александром, освятили долгое греховное сожительство. Но теперь, из столицы… Корона? Опала для мужа, во что ни ряди.
– Чем прогневил? Горе моё! В ножки паду Екатерине, отмолю. Чего натворил?
– Тьфу! Королевство же дают… А это что значит? Часть империи.
– Ой, горе-горюшко!
Схватилась за сердце. Не уловила шутки. Супруг шлёпнул по щеке мягко.
– При чём царица? Швед посулил.
– Чего?
– Швед, говорю…
– Этот? Юсси?
– Слеза ты Божья, – обозлился Данилыч. На жену, на Юсси, только что отбывшего, на пустую шведскую приманку. – Вопишь на весь город. Смеялись мы. Смешинка в рот залетела.
Шутливое настроение пропало. Не та оказия, чтобы зубы скалить. Разбередил швед. Вошёл – и привиделся Днепр, настигнутые у переправы офицеры Карла, разгромленного Карла, успевшего-таки улизнуть к туркам[311]. Цедергельм, простоватый, скроенный топорно, выделялся среди штабных баронов и графов.
– Значит, амбашадур[312]… Так…
Обнялись как старые приятели. Сколько выпито вместе – бочка, поди… В компаниях, вместе с царём. Пели, кукарекали, ржали, кто во что горазд. Поседел Юсси. Трезвенник ныне – глоток один, и хватит.
– Тогда и я воздержусь. Башка чтоб трезвая была, – веселился князь – Опутает амбашадур. Бывало, я тебя в плен брал, теперь ты меня.
– Зачем? – кротко ответил Юсси. – Все люди должны быть свободные.
Вон куда загнул.
– У нас без понужденья ничего доброго не сделают. Государя покойного слова.
Отобедав, пошли в Ореховую. Святилище своё выбрал князь для беседы. Почему? Тянуло туда… Нужно было присутствие Петра, ощутимое там особенно. Юсси, увидев портрет, притих благоговейно. На портрет падала тень, Пётр на нём лишён красок молодости, без возраста.
– Ну, знаю я, с чем ты приехал. Остерман сказал. От меня, – и Данилыч лихо подмигнул, – нет секретов. Да… Дело непростое.
С вице-канцлером условлено – проект придержать. Подавать его царице боязно. Посла одного к ней не допускать. Само собой – завоёванное не возращают.
– Скажу напрямик, многого хотите. Спасибо, Петербург оставляете нам.
Откровенен и Юсси.
– У нас риксдаг, – напомнил он. – У герцога много противников.
– Подсахарить его?
– Риксдаг, – повторил посол, разводя руками. Нет, не болтун. Всё тот же Юсси.
– Голштинцы намекали… Закидывали удочку А Шлезвиг? Шведам он ни к чему – верно я понял?
Как царь обращался с дипломатами, так и он – камрат его. Рубит гордиевы узлы. Юсси не обидишь этим. Претят ему разные экивоки.
– Шлезвиг, – протянул он. – Что нам дороже? И вам… Шлезвиг или мир?
Заговорил об империи, мирной, справедливой. Поистине великая – от Голштинии до Тихого океана. Издевался Остерман… Тут бы рассмеяться, окатить Юсси, благочестивого Юсси холодной водой… В облаках сия империя. Нет, дослушать…
– Это свободный союз… Авторитет есть… Авторитет другой, без палки.
Зажёгся и словно на амвон взошёл. Народы будто бы только и ждут, во сне видят… Короли, герцоги, графы, вступающие в империю, вольны распоряжаться в своих государствах. Войны на севере Европы упраздняются. Перестали же воевать владетели германские, под Габсбургами. Более того – Швеция будет стараться покончить с рабством, которое в России ещё свирепствует и позорит Европу. Нет, не указом, а рекомендацией, своим примером.
– Чур тебя! – прыснул Данилыч. – У нас языки режут за это.
– Терпит Господь, – поник Юсси. И вдруг: – У тебя есть власть? Нет власть…
Смутился и сбивчиво, корёжа слова, начал объяснять. В России никакой господин не может уничтожить у себя во владениях рабство. А если бы он, князь, стал сувереном? Неужели ожесточилось сердце?
Вскорости и прозвучало слово, вызвавшее бурю в душе Данилыча, – король.
Блеснула уже однажды корона, блеснула лучами, как утреннее солнце на горизонте, поманила и затуманилась, погасла. Курляндия была за тем горизонтом.
Зять царя умер, трон герцогский пустовал[313]. Авось посчастливится занять… Двести тысяч рублей обещано было Августу – королю Саксонии и Польши за посредничество. Деньги казённые, Пётр Алексеевич сам отчислил. Спросил только, рванув к себе за волосы:
– Служить мне будешь?
– Кому же, фатер! – ответил камрат недоумённо и с обидой.
Иного не мыслил, как, возвысив себя, ввести Курляндию в границы родного отечества. С согласия ландтага – ихнего баронского сейма. Обделать по-европейски… Сожалительно – не сумел союзник Август купить баронов, либо уклонился. Сорвалась негоция.
И вот – Украина…
Многое в этом слове. Пламя и дым Полтавы, истоптанные армией шляхи, пепелища Батурина – оплота Мазепы. Князь разорил город и домогался его, себя видел гетманом. В мечтах уносился дальше – в Варшаву. Может ведь сейм избрать гетмана, имперского князя королём, тем более если под той же короной и Украина. Разные веры? Что с того! Тот же Август правит лютеранами и католиками. Намекал светлейший царю… Сердился фатер.
– Ишь, куда хватил! Король… И меня ещё сковырнёшь, а? Навешу вот лоток с пирогами…
По указу царицы Батурин пожалован, но уже не тянет управлять казачьём в мирное время, улаживать тяжбы между полковниками.
Данилычу везут пшеницу с Украины, пеньку и сало, стекло и глиняную посуду, ткани, замки, кожи, крымскую соль. Товар сбывает в Питере и за границей. Дома держит кобзарей – воют жалостливо, до слёз прошибая, поют и мажорно, славят милостивого князя. Набольший он на Украине помещик и заводчик. И довольно того… На войне всякое мнится возможным, мир отрезвляет. Всё же нет-нет да оживали сладостные видения. Корона курляндская, корона украинская. Из Киева шествовал с почётным эскортом, с музыкой в Варшаву и в иные грады Европы.
Мнилось – снова война… Кавалерию ведёт, атакует. Немцы говорят – мечтания скачут вольно, таможня не взыщет.
Поместий хоть вдвое больше имей, хоть вдесятеро – не образуют они государство. Князь – а где княжество? Занозой впилось… Звание, герб, но без опоры земной. Изъян, который с телесным уродством сравним, с хромотой, к примеру … у мелкого ландграфа владение меньше уезда нашего, однако он выше тебя. Монарх он, презирать может…
Голштинец глуп – что сморозил намедни! Не угодно ли фюрсту принять титул герцога Ингерманландии? Балбес готов ходатайствовать перед императрицей. С превеликим плезиром… Данилыч холодно поблагодарил. Не ругаться же… Сказал, что ему хорошо и на губернаторской должности.
Сегодня Юсси… У него-то приманка краше. Король Украины, в преогромной империи. По его словам – российской, а на деле-то шведской. За что взялся, праведник? Бычился, гнусавил, не знал куда девать длинные свои ручищи. Мерзит ему вербовать изменников.
Авантажей-то всяких наплёл… Слияние с Европой, просвещенье народа… Начатое мудрым царём довершится…
– С просвещеньем уж сами как-нибудь… – шепнул Данилыч, повернувшись спиной к шведу.
Ходил из угла в угол, кипел внутри, а послу изображал мучительное колебание – то чесал за ухом, то дёргал ус – один раз пребольно, чуть не вскрикнул.
Принц Меншиков, демон алчности, славолюбия, ослеплён короной. Юсси поверил, кажется… Ушёл обнадёженный, на подвох он вроде неспособен – блаженный богомолец.
– Ты видел, фатер?
Как не похвастаться Неразлучному сейчас, в любимой им Ореховой, где веет дыханье его. Струится, ласкает лицо…
Ушёл Юсси и будет ждать аудиенции у царицы. Его позовут. Толкнётся сам-один, не впустят, Горохов ручается. Женский ум слаб, долго ли смутить!
Завоёванное не отдадим. Нет, фатер! Море твоё, гавани твои храним. И парадиз твой, всё тобой содеянное…
Светла летняя ночь, лик на портрете ясен. Внемлет Неразлучный, всегда присутствующий.
«Теперь нам лучшее время есть, чтобы шведы свои потерянные земли паки возвратили…»
Канцелярист, близоруко водя носом по бумаге, читал проект Бассевича. Доставлено курьером, из Копенгагена. Раздобыл и перевёл русский посол Михаил Бестужев[314]. В датском министерстве есть у него наймит, снабжает секретами.
Очень кстати присылка.
Светлейший и Остерман, слушая чтение, кивали понимающе и мрачнели. Стало быть, заговор против России. Бассевич стакнулся с Данией. К тому шло. Писал же Бестужев – отступного просит Карл Фридрих у противников. Денег – датских, английских, взамен Шлезвига. Там – на рожон переть, а царица великодушна…
– Двурушники, – бросил князь и выбранился длинно, смачно.
Из остывшего камина пахнет золой. Пятна пролитых чернил на полу. В окне нет стекла, чиновники подрались, выбили – нанесло комаров. Тоскливо у Остермана – что дома, то и здесь, в Иностранной коллегии. Президент оцепенел в кресле, будто забылся. Данилыча подмывает гаркнуть в ухо, завешенное толстой завесой парика, растолкать.
– Козырь у нас, экселенц.
Политесы прочь – огласить цидулу Бассевича перед царицей и сенаторами. Изобличить голштинцев, показать, какова их политика…
Мнётся Остерман. Шевелит губами, приник к столу, царапает ногтём шершавое сукно. Захрипели часы, прерывая свой бег, намерены бить. Торопится время. И словно рубеж некий надо одолеть под звон иноземного механизма, после чего принять решение. Немедленно.
У вице-канцлера тоже сипело и клокотало внутри, прежде чем изрёк с горькой гримасой:
– Это нельзя так… Катастроф.
Поднял руки с ужасом, словно перед чудищем стоглавым.
– Андрей Иваныч, – сказал князь с нервным смешком. – Потолок, что ли, обрушится во дворце? Откроем правду царице.
– Правду… Пра-вду…
Начертил что-то ногтём на шершавом сукне, разгладил и снова начертил.
– Сколько есть человек, столько правда. Правда как порох бывает. Пуф!
Ох, бережёт себя! Его-то порохом не опалит – за версту обойдёт, лукавец. Боязно – вдруг рассердит самодержицу взрывчатое известие.
– Не пойдёшь со мной, Андрей Иваныч, – я пойду к ней. Скажу – хоронится Остерман. Сама позовёт тебя.
Заспорили.
Стонал вице-канцлер, остерегал – прогневается её величество, да не на голштинцев – на нас. Поверить в изменнический их поступок ей трудно. Письмо Бассевича поберечь пока, пригодится. Имеется прожект шведского посла – с ним же переговоры, ему и ответ обдумать.
– Мало, Андрей Иваныч! Ударить, чтобы всю машинацию искромсать. Не прутиком…
– Саблей, фельдмаршал?
– Воля твоя… Пойду один.
Сдался вестфалец с видом мученика. Данилыч вскочил, в порыве благодарности обещал ему ящик венгерского вина. Поехал к царице, известил сенаторов – собраться завтра, в четыре пополудни. Выбрал для консилии кафтан гвардейских цветов, зелёный с красным.
Предстоит сражение.
Задачу оного светлейший определил двойную – шведские условия отвергнуть, голштинцев привесть в конфуз. Зловредное их влияние на царицу если не снять, то умалить хотя бы, изобличив Бассевича. Оказия драгоценная. Покарает Неразлучный, если он – камрат его – не убережёт государство от врага.
Деревья перед Летним дворцом разрослись, ветви гнулись от гнёзд, пернатые любимцы Екатерины кормили птенцов. Птичья музыка вторглась в зелёную гостиную, где расселись вельможи, и кабинет-секретарь Макаров силился перекричать её. Императрица появилась в чёрном, с тонкой ниткой жемчуга, взгляд её блуждал по раритетам на полках – окаменелостям, раковинам, древней посуде. Казалось, слушает птиц. Сперва недоумение обозначилось на её лице, затем неудовольствие. Макаров дочитал шведский прожект договора.
– Эй, что они думают? – спросила она резко, схватила нитку, натянула её. – Мы дураки? Моя Рига… Митау, Курланд… Думают, я слабая женщина, я согласна… Нет, нет, – и крепкое царское словцо слетело с её уст. – Император проклянёт нас…
Затем, под нескончаемый птичий грай, раскрылись козни Бассевича. Данилыч, не спускавший глаз с владычицы, увидел боль, обиду и пожалел её. Она протянула руку.
– Дай сюда!
Взяла бумагу, впилась в неё, зачем-то посмотрела на свет, вернула Макарову.
– Враки это… Англичане это, против герцога…
Остерман собрался что-то сказать, закашлялся, светлейший опередил его.
– Бестужев честно служит твоему величеству.
Вниманием не удостоила, обернулась к вице-канцлеру. Тот отдышался, зашамкал наигранно старчески, болезненно.
– Можно предполагать и так, кхе-кхе… Фальшивка… Как вы изволили заметить, ваше величество.
Утешил, хитрец.
– Конечно… Аглицкая проделка, – решила она и бросила светлейшему безмолвный упрёк. Удалилась высокомерно, едва кивнув.
ВОСКОВАЯ ФИГУРА
– Белло… беллисимо[315].
Взахлёб тараторит седой черноглазый живчик, давится словами, восхищаясь собой, издельем своим. Персона готова. Исполнено обещание, данное императрице, её фамилии, светлейшему принчипе, всей России.
– Маэста… этернита…
Переводчик не требуется. Величество, вечность… Настолько-то князь понимает итальянский язык. Что незнакомо или проглочено, изъясняют ужимки, жесты. Растрелли нажимает ногой педаль – фигура встаёт с кресла, стоит деревянно-прямо, выбрасывает вперёд руку. Настроиться надо торжественно. Что-то сбивает… Скрип рычага, шарниров? Скороговорка ваятеля?.. С курицей схож, которая снесла яичко и кудахчет, оповещая окрестность. Нет, что-то ещё мешает Данилычу увидеть подобие великого Петра.
Мастер не виноват. Вот иноземец, достойный лишь похвалы! Потрудился честно… Данилыч захаживал в мастерскую, Растрелли при нём скреплял дубовый остов, насаживал слепленную из воска голову, руки, ноги, одевал.
Костюм – предписала её величество – тот, в коем царь был в Москве, в Успенском соборе, на прошлогоднем торжестве коронации. Пусть памятен будет день, когда и она стала императрицей.
Ведь сам подал мысль…
Эх, не догадался искусник поместить фигуру в тень! Солнце затопило мастерскую, ручейками течёт серебро по голубому сукну – гродетуру кафтана, по пунцовым шёлковым носкам. Дерзко течёт… Одежду эту парадную царь только раз и надел, поди. Вроде чужая… А башмаки с маленькими серебряными пряжками – старые, прибыл он в них из Персии и ни за что не хотел сменить – даже ради церемонии. Во всём облачении больше жизни, чем в кукольном лице. Воск, слегка подрумяненный, стеклянные, немигающие, безучастные глаза. Что ж, душу ведь не вдохнёшь.
– Ну, спасибо, мастер!
Вытащил кошелёк. Растрелли будто не заметил, извинился, выпалив «скузи»[316] раз десять подряд, обхватил князя за виски, повернул к свету, потом отпрянул к фигуре. Блеснули ножницы, два-три волоска царских усов отсёк.
Скорректировал, уловив образец. Тронутый сим актом сердечно, Данилыч смущённо потупился.
– Я, выходит, модель…
Одарил скульптора, не считая, выгреб почти всё содержимое кошелька. Обещал милость её величества – она ждёт фигуру с нетерпеньем, намерена показывать почётным гостям. Скоро профессора съедутся из-за границы для открываемой Академии наук.
– Мио гранде оноре[317].
Ещё бы не честь! Князь прошёлся по мастерской, погладил ляжку коня, грудь молодой женской особы – России. Аллегория… Пётр, увенчанный лавровым венком, молотком и зубилом формирует свою отчизну, покоряет её неподатливую, грубую натуру. Заказ государя, его же и замысел… О свершениях его подробнее расскажет колонна, унизанная лепкой, подобная Траяновой в Риме[318]. То, что покамест глина, гипс, предстанет навечно в металле как украшение улиц, площадей, на обозрение всем.
Начато много. Наброски карандашом, брошенные на стол, портретные – Апраксин, Лефорт… Мастер смотрит вопросительно.
– Это не к спеху, – бросил Данилыч.
Его первого вылепил итальянец, бюст водружён в большом зале княжеского дома. И довольно… Фатер не торопил.
– Её величеству угодно…
Прежде всего установить конные памятники императору – в Петербурге и в Москве. Обождут, фатер, твои сановные, здравствующие и мёртвые. Аллегорию тоже отложить – ошалеет простолюдин, не дорос ещё до тонкого понимания.
Подмастерья внесли ящик, Растрелли кинулся, влез в него, присел – вот так поместится восковая фигура, вместе с креслом, так обвяжут её, чтобы не растрясло. Ехать осторожно, шагом – принчипе соизволит приказать. Данилыч ощупал ящик, постучал кулаком. Не оборачивался на фигуру, избегал её стеклянных глаз.
– Радость матушке нашей…
Говорил, испытывая странную досаду, ревность некую к царице. Раздражает парадный кафтан на фигуре, нарочитый, на день один, для коронации. А ведь сам присоветовал, когда выбирали наряд. Побуждали к тому обстоятельства.
В апреле было… Падал мокрый снег, арестованный кутался в соболью шубу, сквернословил, грозил властям, изрыгал проклятья.
«Архимандрит новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалёкого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену».
Ничего, кроме слухов…
Мардефельд, посол Пруссии, погрешил против точности. Первым священником – если не по должности, то по значению – Феодосий был при царе.
Та же фортуна, которая выхватила, подвела к Петру уличного мальчишку-пирожника, порадела и послушнику московского Симонова монастыря. Сын солдата, ничтожного шляхтича, владевшего двумя крестьянскими дворами, рад был укрыться от бедности за стенами обители, в сытости. Пристрастился к чтению.
Царь повсюду выискивал помощников, новых людей для небывалых дел.
– У низших, – говорил он тогда, – я нахожу больше добрых качеств, нежели у высших.
Грамотей, представленный настоятелем, оказался сведущим в строительном ремесле. Тем выше ему цена. Нет более послушника – в Петербурге, у растущих зданий Александро-Невской лавры, управляет работами отец Феодосий, шумливый, вспыльчивый, к лентяям беспощадный. Понукать его, проверять излишне, губернатор Меншиков не нахвалится. Храм воздвигнут, освящён. И вскоре снята поповская ряса – Феодосий быстро, шагая через ступени, восходит по иерархической лестнице. Настоятель, затем архимандрит в лавре и ещё в Новгороде, член Синода…
Внезапно ночью зазвонили колокола новгородских храмов, будто сами собой. Дошло до царя. Феодосий тщетно пытался найти виновных.
– Ежели не натурально, – доложил он, – и не от злохитрого человека, то не от Бога.
– От дьявола, что ли? – потешался Пётр.
– Дьявол во образе людском, – уточнил архипастырь. – Злы на тебя большие бороды.
Так прозвал самодержец бояр церковных. Лютуют, подкармливают кликуш, странников, дабы сеяли недовольство. Феодосий ишь ведь что завёл – греко-славянскую школу, приобщает не токмо к христианству, но и к язычеству, свирепо ревизует приходские школы – не угодны ему наставники. Выучил новых взамен невежд, пьяниц, воров, печатает грамматику российскую – тысяча двести оттисков.
Задумана коронация Екатерины. С кем, как не с Феодосием, верным другом, обсудить подробно обряд? Зван митрополит на беседы келейные, зван и к столу их величеств. Во время болезни царя он в спальне почти ежедневно совершает молебны, провожает Петра до небесных врат.
Не стало Петра – и Феодосия как подменили. Мало ему трёх должностей, достоин большего – быть главой церкви. Сан патриарха упразднён, о сём сожалеет – что ж, согласен и на президентство в Синоде. Потребовал на собрании прямо, с руганью. Поддержки не встретил, взбеленился пуще – пеняйте, мол, на себя, поеду к царице, добьюсь.
Екатерина встаёт поздно, нарушать её сон настрого запрещено. Стража остановила предерзкого. Офицер урезонивал – пропуска нет никому, даже его светлости князю Меншикову.
– Плевал я, – распалился Феодосии. – Тьфу! Ваш светлейший мне в ноги повалится. Я выше его… Не ведаешь? Дураки вы, свиньи безмозглые, овцы шелудивые.
Поворотил назад.
Через неделю царица позвала озорника к обеду, рассчитывая пожурить и утихомирить. Отказался письменно.
«Мне быть в доме ея величества быть не можно, понеже я обесчещен».
Вдругорядь попросила.
– Не пойду, – ответил он нарочному – Вот коли изволит прислать провожатого.
Не дождался. Меншиков сказал царице твёрдо – хватит терпеть бесчинства. К Феодосию явились в холодный, слякотный апрельский день гвардейцы. Бесновался преосвященный, драться лез – скрутили.
Обнаружилось то, о чём прежде из страха перед ним люди молчали. Архипастырь брал иконы в церквах, обдирал оклады, серебро плавил и хранил в слитках. Образ Николая Чудотворца зачем-то ещё и распилил. Прихожан сбил с толку – клял иноземцев, лютеранские обычаи, однако он же осквернил мощи святые – дал подержать лютеранину, голштинскому гостю. Уважение к Феодосию в народе истощилось В просторечии он Федос, под этим именем значился в бумагах Тайной канцелярии, где ему выворачивали суставы.
В поборах, хищениях он признался, но есть и горшие вины. Покойного государя, милостивца своего, хулил гнусно. Царь-де тираном был над церковью. Штаты церковные переделал, отменил патриаршество[319], оттого не дал Бог веку – умер рано. Воевал-де он из тщеславия, жаждал крови. Духовенство утеснял, и стало так, что овцы над пастырями власть забрали. Русские как были, так и теперь идолопоклонники, нехристи, хуже турок даже.
Взахлёб тараторит седой черноглазый живчик, давится словами, восхищаясь собой, издельем своим. Персона готова. Исполнено обещание, данное императрице, её фамилии, светлейшему принчипе, всей России.
– Маэста… этернита…
Переводчик не требуется. Величество, вечность… Настолько-то князь понимает итальянский язык. Что незнакомо или проглочено, изъясняют ужимки, жесты. Растрелли нажимает ногой педаль – фигура встаёт с кресла, стоит деревянно-прямо, выбрасывает вперёд руку. Настроиться надо торжественно. Что-то сбивает… Скрип рычага, шарниров? Скороговорка ваятеля?.. С курицей схож, которая снесла яичко и кудахчет, оповещая окрестность. Нет, что-то ещё мешает Данилычу увидеть подобие великого Петра.
Мастер не виноват. Вот иноземец, достойный лишь похвалы! Потрудился честно… Данилыч захаживал в мастерскую, Растрелли при нём скреплял дубовый остов, насаживал слепленную из воска голову, руки, ноги, одевал.
Костюм – предписала её величество – тот, в коем царь был в Москве, в Успенском соборе, на прошлогоднем торжестве коронации. Пусть памятен будет день, когда и она стала императрицей.
Ведь сам подал мысль…
Эх, не догадался искусник поместить фигуру в тень! Солнце затопило мастерскую, ручейками течёт серебро по голубому сукну – гродетуру кафтана, по пунцовым шёлковым носкам. Дерзко течёт… Одежду эту парадную царь только раз и надел, поди. Вроде чужая… А башмаки с маленькими серебряными пряжками – старые, прибыл он в них из Персии и ни за что не хотел сменить – даже ради церемонии. Во всём облачении больше жизни, чем в кукольном лице. Воск, слегка подрумяненный, стеклянные, немигающие, безучастные глаза. Что ж, душу ведь не вдохнёшь.
– Ну, спасибо, мастер!
Вытащил кошелёк. Растрелли будто не заметил, извинился, выпалив «скузи»[316] раз десять подряд, обхватил князя за виски, повернул к свету, потом отпрянул к фигуре. Блеснули ножницы, два-три волоска царских усов отсёк.
Скорректировал, уловив образец. Тронутый сим актом сердечно, Данилыч смущённо потупился.
– Я, выходит, модель…
Одарил скульптора, не считая, выгреб почти всё содержимое кошелька. Обещал милость её величества – она ждёт фигуру с нетерпеньем, намерена показывать почётным гостям. Скоро профессора съедутся из-за границы для открываемой Академии наук.
– Мио гранде оноре[317].
Ещё бы не честь! Князь прошёлся по мастерской, погладил ляжку коня, грудь молодой женской особы – России. Аллегория… Пётр, увенчанный лавровым венком, молотком и зубилом формирует свою отчизну, покоряет её неподатливую, грубую натуру. Заказ государя, его же и замысел… О свершениях его подробнее расскажет колонна, унизанная лепкой, подобная Траяновой в Риме[318]. То, что покамест глина, гипс, предстанет навечно в металле как украшение улиц, площадей, на обозрение всем.
Начато много. Наброски карандашом, брошенные на стол, портретные – Апраксин, Лефорт… Мастер смотрит вопросительно.
– Это не к спеху, – бросил Данилыч.
Его первого вылепил итальянец, бюст водружён в большом зале княжеского дома. И довольно… Фатер не торопил.
– Её величеству угодно…
Прежде всего установить конные памятники императору – в Петербурге и в Москве. Обождут, фатер, твои сановные, здравствующие и мёртвые. Аллегорию тоже отложить – ошалеет простолюдин, не дорос ещё до тонкого понимания.
Подмастерья внесли ящик, Растрелли кинулся, влез в него, присел – вот так поместится восковая фигура, вместе с креслом, так обвяжут её, чтобы не растрясло. Ехать осторожно, шагом – принчипе соизволит приказать. Данилыч ощупал ящик, постучал кулаком. Не оборачивался на фигуру, избегал её стеклянных глаз.
– Радость матушке нашей…
Говорил, испытывая странную досаду, ревность некую к царице. Раздражает парадный кафтан на фигуре, нарочитый, на день один, для коронации. А ведь сам присоветовал, когда выбирали наряд. Побуждали к тому обстоятельства.
В апреле было… Падал мокрый снег, арестованный кутался в соболью шубу, сквернословил, грозил властям, изрыгал проклятья.
«Архимандрит новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалёкого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену».
Ничего, кроме слухов…
Мардефельд, посол Пруссии, погрешил против точности. Первым священником – если не по должности, то по значению – Феодосий был при царе.
Та же фортуна, которая выхватила, подвела к Петру уличного мальчишку-пирожника, порадела и послушнику московского Симонова монастыря. Сын солдата, ничтожного шляхтича, владевшего двумя крестьянскими дворами, рад был укрыться от бедности за стенами обители, в сытости. Пристрастился к чтению.
Царь повсюду выискивал помощников, новых людей для небывалых дел.
– У низших, – говорил он тогда, – я нахожу больше добрых качеств, нежели у высших.
Грамотей, представленный настоятелем, оказался сведущим в строительном ремесле. Тем выше ему цена. Нет более послушника – в Петербурге, у растущих зданий Александро-Невской лавры, управляет работами отец Феодосий, шумливый, вспыльчивый, к лентяям беспощадный. Понукать его, проверять излишне, губернатор Меншиков не нахвалится. Храм воздвигнут, освящён. И вскоре снята поповская ряса – Феодосий быстро, шагая через ступени, восходит по иерархической лестнице. Настоятель, затем архимандрит в лавре и ещё в Новгороде, член Синода…
Внезапно ночью зазвонили колокола новгородских храмов, будто сами собой. Дошло до царя. Феодосий тщетно пытался найти виновных.
– Ежели не натурально, – доложил он, – и не от злохитрого человека, то не от Бога.
– От дьявола, что ли? – потешался Пётр.
– Дьявол во образе людском, – уточнил архипастырь. – Злы на тебя большие бороды.
Так прозвал самодержец бояр церковных. Лютуют, подкармливают кликуш, странников, дабы сеяли недовольство. Феодосий ишь ведь что завёл – греко-славянскую школу, приобщает не токмо к христианству, но и к язычеству, свирепо ревизует приходские школы – не угодны ему наставники. Выучил новых взамен невежд, пьяниц, воров, печатает грамматику российскую – тысяча двести оттисков.
Задумана коронация Екатерины. С кем, как не с Феодосием, верным другом, обсудить подробно обряд? Зван митрополит на беседы келейные, зван и к столу их величеств. Во время болезни царя он в спальне почти ежедневно совершает молебны, провожает Петра до небесных врат.
Не стало Петра – и Феодосия как подменили. Мало ему трёх должностей, достоин большего – быть главой церкви. Сан патриарха упразднён, о сём сожалеет – что ж, согласен и на президентство в Синоде. Потребовал на собрании прямо, с руганью. Поддержки не встретил, взбеленился пуще – пеняйте, мол, на себя, поеду к царице, добьюсь.
Екатерина встаёт поздно, нарушать её сон настрого запрещено. Стража остановила предерзкого. Офицер урезонивал – пропуска нет никому, даже его светлости князю Меншикову.
– Плевал я, – распалился Феодосии. – Тьфу! Ваш светлейший мне в ноги повалится. Я выше его… Не ведаешь? Дураки вы, свиньи безмозглые, овцы шелудивые.
Поворотил назад.
Через неделю царица позвала озорника к обеду, рассчитывая пожурить и утихомирить. Отказался письменно.
«Мне быть в доме ея величества быть не можно, понеже я обесчещен».
Вдругорядь попросила.
– Не пойду, – ответил он нарочному – Вот коли изволит прислать провожатого.
Не дождался. Меншиков сказал царице твёрдо – хватит терпеть бесчинства. К Феодосию явились в холодный, слякотный апрельский день гвардейцы. Бесновался преосвященный, драться лез – скрутили.
Обнаружилось то, о чём прежде из страха перед ним люди молчали. Архипастырь брал иконы в церквах, обдирал оклады, серебро плавил и хранил в слитках. Образ Николая Чудотворца зачем-то ещё и распилил. Прихожан сбил с толку – клял иноземцев, лютеранские обычаи, однако он же осквернил мощи святые – дал подержать лютеранину, голштинскому гостю. Уважение к Феодосию в народе истощилось В просторечии он Федос, под этим именем значился в бумагах Тайной канцелярии, где ему выворачивали суставы.
В поборах, хищениях он признался, но есть и горшие вины. Покойного государя, милостивца своего, хулил гнусно. Царь-де тираном был над церковью. Штаты церковные переделал, отменил патриаршество[319], оттого не дал Бог веку – умер рано. Воевал-де он из тщеславия, жаждал крови. Духовенство утеснял, и стало так, что овцы над пастырями власть забрали. Русские как были, так и теперь идолопоклонники, нехристи, хуже турок даже.