Страница:
– Един Бог всеведущ, батюшка, – и Голицын глянул с вызовом. – Един Бог.
– Не дожил великий государь, – посетовал Данилыч смиренно, примирительно. – Рано покинул… Надоумил бы нас. Бьёмся вот… хвост вытащим, нос воткнём.
– Великого нет и не будет.
Помолчали. Боярин, опустив голову, гладил рукоять трости, лежавшей на коленях, – серебряную голову льва, смешную, как у собаки. Старинная палка, дедовская. Дед, распалясь, кремлёвские ковры дырявил ею в боярской Думе.
– Воистину, Димитрий Михайлыч, не будет Великого. Через тыщу лет разве…
– И я так мыслю, – Голицын поворачивал льва, оглаживал. – С наследником-то как быть? Ум незрелый. Прилепился Ванька Долгорукий, старше, да ведь дурак дураком. Пошто совращает отрока? Гляжу, царевич-то – книжки побоку и в лес с Ванькой, зайцев гонять. От Ваньки чему научится? Маврин-то слабоват. Потвёрже бы пастыря… Я говорил государыне, да без тебя она, батюшка, не решит.
Признаёт боярин…
– Есть у меня человек на примете. Потвёрже Маврина. Гольдбах[387] из Академии. Он цифирных наук профессор повсюду бывалый, может, за границу свезёт Петрушку…
– Не худо бы…
– Артачится немец. Трактат он пишет, некогда ему. Попрошу ещё, накину жалованья.
Маврин к тому же жуирует у Волконской, среди завистников. Таков воспитатель…
– Долгорукие, – и боярин понизил голос, – хотят в Москву с наследником. Тоже не худо. Сходил бы к Успению, к Василию Блаженному, познал бы древнее благолепие. Да ведь к бабке заедут…
– То-то и оно! Им главное – к бабке. Уж она-то воспитает. Изольёт свой яд.
– Отравит душу отрока.
– Ей-ей, нельзя допустить, Димитрий Михайлыч. Спасибо, оповестил! Воспретит царица.
Докладывать ей, пожалуй, излишне. Воспретит он – светлейший. Поважнее дела решает от имени её величества. Евдокия, первая супруга покойного царя, лютую злобу накопила в монастырской келье. Ненавидит труды Петровы, камратов его. Опасна, опасна.
Князь проводил гостя с высшим онёром – даже на крыльцо вышел, невзирая на холод. Союз с Голицыным дорог. Но можно ли довериться старому лукавцу? Говорили о многом – ещё больше недосказанного повисло в сумеречной Ореховой.
С тростью под мышкой, дабы не уродовать наборный пол, шажками мелкими, быстрыми входит Голицын в залу вельможного особняка, где собирается Верховный совет. Кланяется коротко, озабоченно, всегда в неказистом, тусклом кафтанце, без парика – чёрная бархатная шапочка прикрывает облысевшее темя. Садится поближе к секретарю – боярин на ухо туговат.
Слова единого не пропустит.
Оглашаются промемории, ведомости, реестры, счета – секретарский фальцет бесстрастен, до странности равнодушен, приводит в раздраженье. Год 1726-й заканчивается с убытком, в казне опять недобор, подушная подать разорительна, бегут крестьяне, армия бедствует, который месяц без гроша.
– Иисусе, срам какой!
– Повтори-ка, Гриша!
– Гнусавишь ты…
Порой и крепкая брань перебивает чтение. Димитрий Михайлович внешне невозмутим – светлейший завидует выдержке старика. Говорить не спешит боярин. Загалдят двое-трое сразу – поднимет трость, пристыдит.
– Сухарев рынок…
Доколе же прозябать в нищете? Некоторые винят сборщиков подати – ленивы али воруют, есть противники подушной, но чем заменить петровский порядок – толкуют по-разному и туманно. Карл Фридрих крякнул – и брать налог с доходов. Своим островом Эзель он вообще намерен управлять по-шведски – пример подаёт для всей России. Ишь, выручил! Это сколько же счётчиков надо. Мужик-то десять пальцев отогнёт и запнётся.
Большинство за то, чтобы подушную сохранить покуда, но уменьшить на одну треть – авось повальное бегство приостановится. Из Персии войска убрать, расходы на армию урезать. Проверить ещё раз, нет ли в Петербурге, в губерниях чиновных людей, сосущих казну бездельно. Миллионные суммы поглощает двор её величества – следует поубавить.
Екатерина не посещает Совет – то плезиры, то нездоровье, – и языки вельмож развязались. Коробит Данилыча от иных речей – при государе и подумать не смели бы… Ладно голштинцу переводят с разбором, смягчают дерзости.
Задача первостепенная – повысить доходы. Земледелие, торговля, ремёсла хиреют – следственно, и казна чахнет. Где средство? Докладная Меншикова взбудоражила с первых же слов.
«Прежде посадские торговали только, ныне деревни покупают, а помещики в торг вступили…»
Дворянин купцом сделался; деревни, угодья у него в небрежении, – в город подался, перекупать да перепродавать. Пускай бы лучше у себя в именье завёл маслобойку или, к примеру, смолокурню, выделку кож. Горожанин простого звания приобретает землю, крепостных – они у него и в городе трудятся, на мануфактуре либо в лавке. Нарушена воля Петра, вводившего строгую регламентацию.
– Государь указал мудро, – сказал князь, когда кончилось чтение. – Понимал экономию. Открыл нам ворота, а мы в забор упёрлись.
Скрипнуло чьё-то кресло. Кривая улыбка. То зависть говорит неслышно – тебе-то царь распахнул, куда шире… Ты-то богатейший помещик и богатейший заводчик, все ремесла, какие есть в России, все у тебя в хозяйстве, держишь рабов, держишь и нанятых. Указ был писан не для тебя – для нас, грешных.
Что ж, стало быть, заслужил, – ответствовал Данилыч мысленно, улавливая сокрытое. Вслух-то винить ни его, ни царя не станут, – косвенно лишь, норовя подрыть фундамент строения, основанного Петром.
– Пускай торгуют дворяне. Французы стыдятся, а сами-то… Весь мир в коммерцию ударился.
– Коммерция всех питает.
– Хлебушком-то, хлебушком святым кто кормит? Тот, кто на земле. Не подвезёт помещик хлеба…
– Купец наш дик, зарубки на палочке – вот вся его арифметика. Купит на рубль, продаст на копейку, по невежеству. Аглицкий табак у нас дешевле, чем в Лондоне, смехота же…
– Нужда выучит, – вставил светлейший.
– Когда, батюшка? Жди! Субсидию ему из казны давать – в прорву деньги сыпать.
– Казна-то вовсе бы не мешалась… Казённые мануфактуры в убыток работают. Взять коломяжскую, взять крупяные мельницы в Екатерингофе – на ладан дышат. Уральские заводчики плачут, опутаны казённым заказом, ровно цепями.
– Железо, – вставил князь. – Щит государства.
– Довоевались…
Большинство тайных советников за свободу торговли, но для себя и для своих рабов. Вольных считают им помехой. Ограничения, навязанные Петербургом, требуют отменить, в первую очередь монополии на соль, на табак.
А Пётр желал пользы общей.
Говаривал, что свобода достанется через несвободу – горожан поощрять, покуда не утвердятся на собственных ногах, заводы казённые, окрепшие передавать в частное владение. Учреждать начал, по образцу европейскому, цехи ремесленников и для попечения об оных – магистраты. Авантаж свободного труда разумел, чего не скажешь про вотчинников. Сетует Данилыч – к городу задом повёрнуты. Был прожект Фика, поддержанный Голицыным, фавор оказать промышленникам, не жалеть государственной ссуды, – в конечном счёте окупится. Совет воспротивился.
Переломить светлейший не в силах. Приказал бы именем императрицы, кабы власти имел побольше. Мала покамест… Интерес кровный, поместный затронут. Дальше амбаров своих видят немногие.
В городах же вольных умельцев недостача, цехи редко где вошли в силу – и в Питере-то их раз-два, и обчёлся. В западных странах экономию оживляют банки, биржа – русским сии учреждения неведомы, чужды.
– Скованы мы, Александр Данилыч, – печалится Голицын, снова в Ореховой. – Ты не отпустишь крестьян, побоишься, и я не отпущу. Клянём скудость нашу, клянём…
Скудость и богатство… Посошков… Кровавые рубцы на спине… Книга, похороненная в недрах Тайной канцелярии. Царя вздумал учить… Хлипок был, убивать не хотели… Видения неприятны князю, злость поднимается. Подвернулся писатель, ввёл во грех…
Царя нечего было учить. Вот если мальчишка на трон сядет… Дай Бог власти!
Покои Голицына натоплены жарко, пол исхлёстан можжевёловым веником, ковры на стенах, гравюры, коих хозяин большой ценитель, – города, парсуны, баталии. В кабинете висят планы Питера, Москвы, голицынских вотчин, глобус, иконы в красном углу – тёмные древние лики, полыханье риз, венцы из крупных жемчужин, мерцающих морозно. Печь, одетая русскими изразцами, напротив исполинский шкаф, толстые тома за стеклом иноземной печати.
Запад и Русь, лицом к лицу…
На изразцах маковки церквей, зубчатые кремлёвские стены, молодки в сарафанах, стрельцы с алебардами, некий лохматый зверь с кошачьей мордой – всё памятно Данилычу с детства. Корявые подписи под картинками пытался сам разбирать, учиться не довелось. Этажами, высокомерно громоздятся трактаты об экономии, об управлении, убеждают Голицына, сколь благодетелен парламент. Поди, и сейчас начнёт проповедовать.
Приветлив, потчует польской кунтушовкой – для аппетита, перед обедом. Забористо зелье.
– Государыне вчерась худо было. Слыхал? Страшно, батюшка, на вулкане живём. Если, не дай Господи… Если покинет нас…
Скрипнуло резное кресло, выложенное подушками, боярин подался вперёд, упёрся долгим, испытующим взглядом.
– Гвардия-то, батюшка… Слушает тебя?
– Покамест я командую. Ты о чём? Анну гвардия не допустит.
– А Елизавету?
– Трон мужскому полу приличествует. Великий государь назначил место дочерям. Гвардия со мной, Димитрий Михайлыч.
– Добро, добро.
Наконец-то разговор откровенный, о главном. К тому и толкал светлейший, устал толкать. Первый ход сделал боярин к альянсу полному. Домашние стены надёжны, решился.
– За солдат я ручаюсь, – продолжал князь. – Офицеры всякие есть. Чужих-то мало теперь, однако и свой хуже чужого бывает.
– Бутурлину не верь.
– Русский же человек, – протянул Данилыч недоумённо. – Под голштинцем согласен быть. Ох, кому верить нынче? Брату родному ты веришь?
Пальнул вопросом, вскинул глаза к портрету. Двое Голицыных, рядом, словно в шеренге, Михайло, фельдмаршал, нынешний глава украинской армии, пошире в плечах, скулы костистее. Бравые молодцы.
– Помилуй! – отозвался боярин с некоторой обидой. – Что он, то и я, одна кровь.
– Царице я внушаю, – сказал князь твёрдо. – Но ведь и другие тоже… Вьются около.
– Ты углядишь, чай.
Похвалы удостоил. Зорок-де Меншиков, вовремя заметит опасность. Для этого имеет силы и средства, которых нет у Голицына и друзей его. Польщённый внутренне, Данилыч принял как должное.
– Стоглазым Аргусом надо быть. Сговор есть против нас, Димитрий Михайлыч.
Против нас… Фраза взвешена. Альянс заключён, враги отныне общие. Надо ли называть их? Вряд ли, ведь гораздо сильнее впечатляет недосказанное.
– Ты, прости меня, за книгами-то чуешь ли, что творится? Комплот зреет.
Покрепче словцо, кажись, чем сговор. Французское… Комплот, сообщество тайное. Голицын поднял обе руки, ладонями к гостю, защищаясь.
– Царевичу угрожают, – добавил князь внятно, тихо. – Кто – пока не скажу, извини! Может, кого и зря подозреваю. Клепать напрасно – Боже избави!
– Зачем же, батюшка!
Голова в бархатной шапочке опустилась низко. Как знать, принял к сердцу или скрывает усмешку?
– Люди, люди! – близорукие глаза жаловались. – Почитаешь в курантах, кругом коварство. И в просвещённых странах.
Вошёл комнатный слуга, седой, согбенный – должно, в бабки играл с господином, вместе росли. Кушать подано. Голицын, видно огорчённый комплотом, потрошил пирог с грибами рассеянно. Данилыч отведал всего понемножку, из вежливости – не до еды, мол.
Смеркалось, в кабинете зажгли паникадило на двадцать свечей, медное, в виде солнца с лучами, работы вотчинных мастеров. Пора бы откланяться – хозяин не отпускает.
– Сохрани Бог нам царевича! Каков царь из него? Второй Пётр, да не тот. Второго Петра Великого не будет.
– Не будет, – кивнул Данилыч. – Через тыщу лет разве… И то нет, немыслимо.
– Так вот я и думаю… Если случай горестный… Царь в незрелых летах, дитя по сути. Оказия нам, Александр Данилыч. До шведов нам далеко, конечно, Верховный совет имеем твоими трудами, батюшка. И то благо… Шведы, англичане – те вырастили. Там, как бы сказать, смоковница плодоносная.
– Райское дерево, – молвил Данилыч и причмокнул. С детства привычка. Пономарь, читая Писание, слюни пускал, когда доходило до смоковницы, хотя вот ведь забавно – никто не едал плодов-то.
– Своё растить надо. В риксдаге мужик сидит, да не нашему же чета. Где уж нам… Сто годов пройдёт, покуда сподобимся, и то едва ли… Имеем, говорю, Верховный совет. Это наше, русское… Заметь, Александр Данилыч, – боярин прищурился, – старые-то фамилии пригодились. Которые издревле оберегали отечество… Да и взять ту же Швецию…
Мужики посадские шумят в риксдаге, а политикой внешней ведают бароны, графы – в тайном комитете. Данилыч затосковал – старик на своём коньке, уже на шкаф оглянулся, обрушит гору познаний. Нет, вернулся в Россию. Прибавить Верховному совету власти – вот о чём надлежит стараться.
– Война и мир, батюшка… Жизнь или смерть для множества подданных, судьба государства. Можно ли положить на волю одного человека?
Данилыч внутренне усмехается. Тот единственный, достойный править самодержавно, стоящий рядом с камратом своим, невидим Голицыну.
– Потребен будет устав Совету, законный устав, с высочайшей конфирмацией, то есть с гарантией наших прав от монарха. В Англии рыцари ещё когда добились, прижали короля… Хартия вольностей священна. Ну, об этом речь впереди, батюшка мой, есть нужда безотлагательная… Тестамент.
Сиречь завещание. Внятно, почтительно произнёс боярин, будто бумага – вот она, получил из рук в руки, бережно, трепетно поднёс к глазам.
– Тестамент, – отозвался Данилыч. – Ох, выпал мне крест! Уламываю царицу. Упрямится подписать. Суеверие… И ты намекни ей, Голицыну можно. Альянс с боярством упрочен.
Антон Дивьер – бонвиван, любезник – угощает фрейлин апельсинами. Гишпанские, с красной мякотью, редкого вкуса. Привёз в заснеженный Петербург из Курляндии, гавани там ото льда свободны, заморские товары в изобилии.
– А герцогине подай клюкву. Горстями берёт из кадки, набивает рот. Не поморщится.
– Где Мориц?
Тесно окружили придворные.
– Опять в Митаве. Анна дуется на него. Простит, сердце не камень. Ну, побаловался с камер-фрау, мелочь ведь, согласитесь! Красива? М-мм… По тамошним меркам. Анна прогнала её. Бирон? Постоянно в замке.
У царицыной спальни Дивьера остановили, топтался с полчаса, ввёл светлейший. Докладывал генерал-полицеймейстер, не глядя на шурина, в сердцах спихнул с коленей собачку её величества. Обидно, миссию в Курляндии, весьма важную, выполнил.
Польский сейм постановил присоединить герцогство к Речи Посполитой, мнением соседних держав пренебрёг. Дивьер снёсся с Августом, с Пруссией и, заручившись поддержкой, пригрозил своевольникам-панам. Осадил крикунов. Бароны же никого не хотят, кроме Морица. Саксонец говорит, что весной призовёт войско – друзья-де вербуют солдат в Брабанте, в германских землях.
Подробности политические скоро утомили царицу. Данилыч, подмигнув, спросил:
– Поминают меня?
Дивьер не обернулся.
– Стесняюсь сказать, как поминают в герцогстве его светлость.
Князь засмеялся.
– Догадываюсь, милый зять. Матушка, похвали его! Курляндия хоть не наша, так ничья – и то изрядный профит. Морица мы выкурим.
Милостиво улыбнулась. Сняла с пальца перстень, опустила в бокал с вином – достанет не прежде, чем осушит. Выпили. Целый час потом развлекал Дивьер, рассказывая преуморительно об Анне, перестрелявшей всех ворон в парке, о полоумном камергере Волконском, который у неё вместо шута, – поёт по-бабьи, кудахчет, мычит, ржёт.
Говорун, талант, красавчик Дивьер нарасхват в столице. Что ни день с женой в гостях. Урождённая Меншикова худощавостью, высоким лбом, скулами похожа на брата, сходством удручена, напрасно персидской краской наводит тени, румянится. Губы презрительные, молчалива, а слухи вбирает, как холстина воду Упредила мужа – Скорняков-Писарев пристанет, начнёт хвастаться.
Встретились у голштинца, в компании. Григорий вышептал, задыхаясь, победную свою реляцию. Сошло ему, знать, пришиблен светлейший.
– Забодал козлёнок волка, – осадил Дивьер.
Болтуна надобно сторониться. Предмет серьёзный. Значит, светлейший меняет курс. Во всех гостиных о том судачат. Сумел будто бы опутать Голицына, дружба у них необычная. Что думает герцог? Его-то поворот событий касается близко.
Говорить с хозяином дома Дивьер предпочёл бы с глазу на глаз. Без Бассевича. Гуляючи, увлёк Карла Фридриха в укромную портретную, в сонм его предков. Настиг Бассевич, втёрся его крючковатый нос. Видимо, не избавиться.
Дивьер обратился к герцогу.
– Я буду краток, ваше высочество. Пока нет посторонних ушей… Меншиков ведёт себя странно, он симпатизант царевича. Вам известно?
Не любит спесивец прямых вопросов. Круглит глаза… Бассевич, косясь на него, кивает.
– Мензикофф? Нам известно.
– В Петербурге фронда, ваше высочество. В пользу царевича… Теперь и Меншиков.
– Зо…: Зо…
Перепил? Нет, кажется, не настолько…
– Ваше высочество! – воскликнул Дивьер с отчаяньем. Схватил бы за галстук и дёрнул. – Если царевич… Вы меня поняли… Это же катастрофа. Для вас, для вашей супруги…
– Ах, зо?
Вперился в потолок голштинец, словно ждёт наития сверху. Министр закивал быстрее.
– Да, да, господин граф, вы абсолютно правы. Нельзя допустить.
– Абсолютно нельзя.
Предки на портретах пучат белёсые глаза, точно как Карл Фридрих.
– Умоляю вас… Вы должны повлиять на царицу. Ваш авторитет…
– Его высочество ценит ваше дружеское участие. Он имел удовольствие с вами…
– Да, очень большое.
Холодные, немигающие глаза… Дивьер чувствовал их взгляд, уносясь в возке. Странный приём… Бассевич суетится слишком, герцог – бесчувственный истукан. Прилив высокомерия, или… Бояться-то ему некого. Прежде всюду совался со своим мнением, до всего ему дело было – в династии, в государстве. Что-то переменилось.
Возок на ухабах заносило, бросало, жена, сидевшая рядом, поправляла широкую шляпу с цветами, и её дребезжащий голос временами прерывался.
– Посуда-то… Кои веки та же… Гляжу, тарелка у меня, слышь, треснутая. Я лакею – ты что, паскудник! Счас, говорит. И не принёс ведь, едри его… А Юсупиха мне – оставь, нету у них. Задолжали высочества, кругом задолжали – булочнику, мяснику, рыбнику… То-то и вина доброго не было… Где уж сервизы справлять!
Задолжали, – повторилось в мозгу Дивьера. Ведь правда, урезан пансион герцогу.
– Постарался твой братец.
– А что?
– Да так… Некстати оно… Канючить будет голштинец. Что нам толку-то от него?
В долгах – значит, зависим. Вот и амбиции свои умерил. Стучаться надо в другие двери. К Толстому, к Бутурлину… Для них Пётр Второй, бабка его – беспощадные мстители.
«При столе был Бассевич».
Не раз и не два в последние месяцы. «Повседневная записка» умалчивает о щедрых подарках, которые министр кладёт в свой карман. Кольцо с изумрудом, табакерка с брильянтами, ожерелье супруге…
Беседа с Дивьером в портретной Карла Фридриха записана по-русски, кратко. Хранится в спальне светлейшего, в одном из ящичков венецианского комода, на коем кистью художника рождены райские растения и птицы.
«Декабря в 30 день в 3 часа пополудни прибыли к Его Светлости Великий князь Пётр и Великая княжна Наталья, танцовали, бавились с детьми Его Светлости. Его Светлость играл с Великим князем в шахматы. Отбыли в 10 часов».
Праздник новогодний устроил Данилыч, понеже завтра – веселье ночное, для взрослых. Новинка в России – ёлка. Зал с Рождества топлен мало, дерево в кадке с подсахаренной водой ещё свежее, нижние ветки гнутся долу. Сладкие гномы висят, звери, фруктовые леденцы из Франции, от кондитера маркизы Монпансье, кулёчки с заморскими орехами, с персидской халвой. Как вступили гости, – ударили пушки у пристани, дрогнули стёкла, разрисованные морозом, свечи на ёлке.
Царевич неловко шаркнул.
– Вале![388]-произнёс он по-латыни – похвастал учёностью и оцепенел, подняв глаза. Знамёна… Чуть колыхались в токах воздуха, под потолком, простреленные, в пятнах пороха. Ёлку словно и не заметил. Данилыч мял за руку, начал объяснять.
– Наши трофеи… С войны…
– Полтавское есть? Которое?
– Вот это… Баталия во всей гистории, от Александра Македонского, почитай, славнейшая.
– Нешто не знаю, – обиделся инфант.
– Вы меня прервали, – тут Наталья толкнула брата локтем. – Плод сей баталии есть всё, что мы имеем окрест. Сей град, наша держава, сильнейшая в целом мире. Прошу вас, осторожно!
Турецкая сабля заворожила Петрушу, кривая, с диковинным эфесом. Пальцем пробует лезвие.
– Мы в Азове взяли.
Клинки, пистолеты, ружья разных армий по всей стене; оружие в отблесках свечей рубит, колет, палит бесшумно. Как оторваться! За обедом инфант мимо рта пронёс ложку, облился супом. Наталья хмурила круглое, смышлёное личико, мимически извинялась за брата. Сашка и Александра прыснули, Мария вытирала салфеткой коричневый, скромно простроченный серебряной нитью кафтанчик. Петруша благодарил по-латыни, чем пуще смешил княжича.
– Вы-то с кем воевали, сударь? – спросила княгиня Дарья, заметив шрам на Петрушином лбу.
– Катались… С Лизаветой…
Съехали с горки, из окна Зимнего во двор, занесло санки, налетели на фонарный столб.
– До свадьбы, чай, заживёт.
– Отчаянная ваша тётя, – вставила, пытливо щурясь, Варвара.
– Она ничего не боится, – заявил инфант и оглядел сидящих. – Я на ней женюсь.
– Неужто? Тётя идёт за вас?
– Этого нельзя, выше высочество, – вмешался светлейший. – Вас не обвенчают.
– Остерман сказал, можно.
– Он ошибается. Православная церковь не разрешит.
Пухлые Петрушины губы надулись.
– Я когда буду царём, повелю.
Варвара и Дарья сдавленно хихикали, умилялись. Данилыч качал головой досадливо. Перемудрил Остерман. Воображал примирить все придворные партии посредством кровосмешенья. Кто-то наболтал царевичу, смутил отроческий ум.
– Дед ваш в юных годах не о свадьбе думал.
И до конца трапезы увлёк рассказами притихших детей, вспоминая былое – потешный полк Петров под Москвой, тиски солдатской одежды, страх, испытанный в первом бою, под холостой канонадой. А вдруг взаправду убьёт…
Стол отодвинут, уставлен прохладительными напитками, музыканты, игравшие под сурдину марши, грянули полонез. Инфант пригласил сестру; потом князь, хлопнув в ладоши, назначил дамский менуэт, подмигнул Марии. Инфант ей по плечо, но повёл уверенно. Варвара наблюдала с иронией.
– Лизавета, поди, натаскала.
Дарья растрогалась.
– Вырос-то как… Ростом деда догонит. И волосом, кажись, в него, чёрный, может, чуть посветлее.
Машке живости бы придать… Так ведь и с Сапегой – хоть бы кровинка на лице от танца. Юбку придерживает двумя пальцами, по правилам, указательным и большим, бела, спокойна, урок исполняет. А младшая – вон она, носится вокруг ёлки с Сашкой, мотает его, как котёнка, мушку налепила над губами, кокетка. Куклы заброшены. Её бы сватать, да очередь Машкина, Александре ждать. Худо вышло с поляком…
Угомонились, царевичу танцы наскучили. Пора показать покои верхние. Наталья осталась с девочками, Данилыч завладел Петрушей.
– Наше дело мужское. Пошли!
Дверь Ореховой открыл благоговейно. Свечи уже горели, лик государя сиял беспечальной молодостью. Голландия верфь, на руках мозоли… Мозоли? Что это, инфант не ведал, но, увлечённый рассказом, завидовал.
Мужское занятие – шахматы. Любимая игра царя, здесь фигуры, согретые им навечно. Некая таинственная искра теплится в недрах янтаря – дивного морского камня. Сокрытая мудрость… Неразлучный готов был всю Россию за шахматы усадить, а людей государственных понуждал к тому. Но Петруша, похоже, разочарован. Расставлял свою рать лениво, начал нетерпеливо, развернуть её не сумел и, прозевав ладью, слона, равнодушно сдался.
– Карты есть у вас?
Вопрос в самое сердце ударил. Карты… Ещё в Ореховой… Онемел Данилыч.
– Я умею, – услышал он из уст отрока. – Я с Иваном играю.
Ох, пристал Долгоруков!
– Что хорошего? Дьявол их изобрёл, ваше высочество. Ваш дед…
Гневный прочёл приговор коварной приманке для уловления душ, источнику всяческих несчастий, потом передал огорчённого инфанта Сашке. Княжич топтался за дверью. Известно – тянет похвастаться…
Убежали стремглав в гардеробную, застряли там. Одёжек разных – военных, цивильных, маскарадных – у Сашки сотня – рядятся мальчики, потрошат шкафы. То-то плезир Петрушке превратиться в драгуна, в венгерского гусара, в султанского янычара…
Прощались гости нехотя – небось всю ночь бы резвились. Данилыч проводил до саней. Лакеи несли подарки – редкие лакомства, снятые с ёлки, пудовый географический атлас, большую венецианскую куклу в дорогих шелках. Светлейший доволен. Визит западёт в сердца их высочеств, – где ещё в Петербурге подобный чертог! Зимний и сейчас, с новыми флигелями, беднее…
Взбудораженный дом затих не сразу. Задумавшись, князь отрешился от суматохи, – жена и свояченица, командуя челядью, наводили порядок.
– Не дожил великий государь, – посетовал Данилыч смиренно, примирительно. – Рано покинул… Надоумил бы нас. Бьёмся вот… хвост вытащим, нос воткнём.
– Великого нет и не будет.
Помолчали. Боярин, опустив голову, гладил рукоять трости, лежавшей на коленях, – серебряную голову льва, смешную, как у собаки. Старинная палка, дедовская. Дед, распалясь, кремлёвские ковры дырявил ею в боярской Думе.
– Воистину, Димитрий Михайлыч, не будет Великого. Через тыщу лет разве…
– И я так мыслю, – Голицын поворачивал льва, оглаживал. – С наследником-то как быть? Ум незрелый. Прилепился Ванька Долгорукий, старше, да ведь дурак дураком. Пошто совращает отрока? Гляжу, царевич-то – книжки побоку и в лес с Ванькой, зайцев гонять. От Ваньки чему научится? Маврин-то слабоват. Потвёрже бы пастыря… Я говорил государыне, да без тебя она, батюшка, не решит.
Признаёт боярин…
– Есть у меня человек на примете. Потвёрже Маврина. Гольдбах[387] из Академии. Он цифирных наук профессор повсюду бывалый, может, за границу свезёт Петрушку…
– Не худо бы…
– Артачится немец. Трактат он пишет, некогда ему. Попрошу ещё, накину жалованья.
Маврин к тому же жуирует у Волконской, среди завистников. Таков воспитатель…
– Долгорукие, – и боярин понизил голос, – хотят в Москву с наследником. Тоже не худо. Сходил бы к Успению, к Василию Блаженному, познал бы древнее благолепие. Да ведь к бабке заедут…
– То-то и оно! Им главное – к бабке. Уж она-то воспитает. Изольёт свой яд.
– Отравит душу отрока.
– Ей-ей, нельзя допустить, Димитрий Михайлыч. Спасибо, оповестил! Воспретит царица.
Докладывать ей, пожалуй, излишне. Воспретит он – светлейший. Поважнее дела решает от имени её величества. Евдокия, первая супруга покойного царя, лютую злобу накопила в монастырской келье. Ненавидит труды Петровы, камратов его. Опасна, опасна.
Князь проводил гостя с высшим онёром – даже на крыльцо вышел, невзирая на холод. Союз с Голицыным дорог. Но можно ли довериться старому лукавцу? Говорили о многом – ещё больше недосказанного повисло в сумеречной Ореховой.
С тростью под мышкой, дабы не уродовать наборный пол, шажками мелкими, быстрыми входит Голицын в залу вельможного особняка, где собирается Верховный совет. Кланяется коротко, озабоченно, всегда в неказистом, тусклом кафтанце, без парика – чёрная бархатная шапочка прикрывает облысевшее темя. Садится поближе к секретарю – боярин на ухо туговат.
Слова единого не пропустит.
Оглашаются промемории, ведомости, реестры, счета – секретарский фальцет бесстрастен, до странности равнодушен, приводит в раздраженье. Год 1726-й заканчивается с убытком, в казне опять недобор, подушная подать разорительна, бегут крестьяне, армия бедствует, который месяц без гроша.
– Иисусе, срам какой!
– Повтори-ка, Гриша!
– Гнусавишь ты…
Порой и крепкая брань перебивает чтение. Димитрий Михайлович внешне невозмутим – светлейший завидует выдержке старика. Говорить не спешит боярин. Загалдят двое-трое сразу – поднимет трость, пристыдит.
– Сухарев рынок…
Доколе же прозябать в нищете? Некоторые винят сборщиков подати – ленивы али воруют, есть противники подушной, но чем заменить петровский порядок – толкуют по-разному и туманно. Карл Фридрих крякнул – и брать налог с доходов. Своим островом Эзель он вообще намерен управлять по-шведски – пример подаёт для всей России. Ишь, выручил! Это сколько же счётчиков надо. Мужик-то десять пальцев отогнёт и запнётся.
Большинство за то, чтобы подушную сохранить покуда, но уменьшить на одну треть – авось повальное бегство приостановится. Из Персии войска убрать, расходы на армию урезать. Проверить ещё раз, нет ли в Петербурге, в губерниях чиновных людей, сосущих казну бездельно. Миллионные суммы поглощает двор её величества – следует поубавить.
Екатерина не посещает Совет – то плезиры, то нездоровье, – и языки вельмож развязались. Коробит Данилыча от иных речей – при государе и подумать не смели бы… Ладно голштинцу переводят с разбором, смягчают дерзости.
Задача первостепенная – повысить доходы. Земледелие, торговля, ремёсла хиреют – следственно, и казна чахнет. Где средство? Докладная Меншикова взбудоражила с первых же слов.
«Прежде посадские торговали только, ныне деревни покупают, а помещики в торг вступили…»
Дворянин купцом сделался; деревни, угодья у него в небрежении, – в город подался, перекупать да перепродавать. Пускай бы лучше у себя в именье завёл маслобойку или, к примеру, смолокурню, выделку кож. Горожанин простого звания приобретает землю, крепостных – они у него и в городе трудятся, на мануфактуре либо в лавке. Нарушена воля Петра, вводившего строгую регламентацию.
– Государь указал мудро, – сказал князь, когда кончилось чтение. – Понимал экономию. Открыл нам ворота, а мы в забор упёрлись.
Скрипнуло чьё-то кресло. Кривая улыбка. То зависть говорит неслышно – тебе-то царь распахнул, куда шире… Ты-то богатейший помещик и богатейший заводчик, все ремесла, какие есть в России, все у тебя в хозяйстве, держишь рабов, держишь и нанятых. Указ был писан не для тебя – для нас, грешных.
Что ж, стало быть, заслужил, – ответствовал Данилыч мысленно, улавливая сокрытое. Вслух-то винить ни его, ни царя не станут, – косвенно лишь, норовя подрыть фундамент строения, основанного Петром.
– Пускай торгуют дворяне. Французы стыдятся, а сами-то… Весь мир в коммерцию ударился.
– Коммерция всех питает.
– Хлебушком-то, хлебушком святым кто кормит? Тот, кто на земле. Не подвезёт помещик хлеба…
– Купец наш дик, зарубки на палочке – вот вся его арифметика. Купит на рубль, продаст на копейку, по невежеству. Аглицкий табак у нас дешевле, чем в Лондоне, смехота же…
– Нужда выучит, – вставил светлейший.
– Когда, батюшка? Жди! Субсидию ему из казны давать – в прорву деньги сыпать.
– Казна-то вовсе бы не мешалась… Казённые мануфактуры в убыток работают. Взять коломяжскую, взять крупяные мельницы в Екатерингофе – на ладан дышат. Уральские заводчики плачут, опутаны казённым заказом, ровно цепями.
– Железо, – вставил князь. – Щит государства.
– Довоевались…
Большинство тайных советников за свободу торговли, но для себя и для своих рабов. Вольных считают им помехой. Ограничения, навязанные Петербургом, требуют отменить, в первую очередь монополии на соль, на табак.
А Пётр желал пользы общей.
Говаривал, что свобода достанется через несвободу – горожан поощрять, покуда не утвердятся на собственных ногах, заводы казённые, окрепшие передавать в частное владение. Учреждать начал, по образцу европейскому, цехи ремесленников и для попечения об оных – магистраты. Авантаж свободного труда разумел, чего не скажешь про вотчинников. Сетует Данилыч – к городу задом повёрнуты. Был прожект Фика, поддержанный Голицыным, фавор оказать промышленникам, не жалеть государственной ссуды, – в конечном счёте окупится. Совет воспротивился.
Переломить светлейший не в силах. Приказал бы именем императрицы, кабы власти имел побольше. Мала покамест… Интерес кровный, поместный затронут. Дальше амбаров своих видят немногие.
В городах же вольных умельцев недостача, цехи редко где вошли в силу – и в Питере-то их раз-два, и обчёлся. В западных странах экономию оживляют банки, биржа – русским сии учреждения неведомы, чужды.
– Скованы мы, Александр Данилыч, – печалится Голицын, снова в Ореховой. – Ты не отпустишь крестьян, побоишься, и я не отпущу. Клянём скудость нашу, клянём…
Скудость и богатство… Посошков… Кровавые рубцы на спине… Книга, похороненная в недрах Тайной канцелярии. Царя вздумал учить… Хлипок был, убивать не хотели… Видения неприятны князю, злость поднимается. Подвернулся писатель, ввёл во грех…
Царя нечего было учить. Вот если мальчишка на трон сядет… Дай Бог власти!
Покои Голицына натоплены жарко, пол исхлёстан можжевёловым веником, ковры на стенах, гравюры, коих хозяин большой ценитель, – города, парсуны, баталии. В кабинете висят планы Питера, Москвы, голицынских вотчин, глобус, иконы в красном углу – тёмные древние лики, полыханье риз, венцы из крупных жемчужин, мерцающих морозно. Печь, одетая русскими изразцами, напротив исполинский шкаф, толстые тома за стеклом иноземной печати.
Запад и Русь, лицом к лицу…
На изразцах маковки церквей, зубчатые кремлёвские стены, молодки в сарафанах, стрельцы с алебардами, некий лохматый зверь с кошачьей мордой – всё памятно Данилычу с детства. Корявые подписи под картинками пытался сам разбирать, учиться не довелось. Этажами, высокомерно громоздятся трактаты об экономии, об управлении, убеждают Голицына, сколь благодетелен парламент. Поди, и сейчас начнёт проповедовать.
Приветлив, потчует польской кунтушовкой – для аппетита, перед обедом. Забористо зелье.
– Государыне вчерась худо было. Слыхал? Страшно, батюшка, на вулкане живём. Если, не дай Господи… Если покинет нас…
Скрипнуло резное кресло, выложенное подушками, боярин подался вперёд, упёрся долгим, испытующим взглядом.
– Гвардия-то, батюшка… Слушает тебя?
– Покамест я командую. Ты о чём? Анну гвардия не допустит.
– А Елизавету?
– Трон мужскому полу приличествует. Великий государь назначил место дочерям. Гвардия со мной, Димитрий Михайлыч.
– Добро, добро.
Наконец-то разговор откровенный, о главном. К тому и толкал светлейший, устал толкать. Первый ход сделал боярин к альянсу полному. Домашние стены надёжны, решился.
– За солдат я ручаюсь, – продолжал князь. – Офицеры всякие есть. Чужих-то мало теперь, однако и свой хуже чужого бывает.
– Бутурлину не верь.
– Русский же человек, – протянул Данилыч недоумённо. – Под голштинцем согласен быть. Ох, кому верить нынче? Брату родному ты веришь?
Пальнул вопросом, вскинул глаза к портрету. Двое Голицыных, рядом, словно в шеренге, Михайло, фельдмаршал, нынешний глава украинской армии, пошире в плечах, скулы костистее. Бравые молодцы.
– Помилуй! – отозвался боярин с некоторой обидой. – Что он, то и я, одна кровь.
– Царице я внушаю, – сказал князь твёрдо. – Но ведь и другие тоже… Вьются около.
– Ты углядишь, чай.
Похвалы удостоил. Зорок-де Меншиков, вовремя заметит опасность. Для этого имеет силы и средства, которых нет у Голицына и друзей его. Польщённый внутренне, Данилыч принял как должное.
– Стоглазым Аргусом надо быть. Сговор есть против нас, Димитрий Михайлыч.
Против нас… Фраза взвешена. Альянс заключён, враги отныне общие. Надо ли называть их? Вряд ли, ведь гораздо сильнее впечатляет недосказанное.
– Ты, прости меня, за книгами-то чуешь ли, что творится? Комплот зреет.
Покрепче словцо, кажись, чем сговор. Французское… Комплот, сообщество тайное. Голицын поднял обе руки, ладонями к гостю, защищаясь.
– Царевичу угрожают, – добавил князь внятно, тихо. – Кто – пока не скажу, извини! Может, кого и зря подозреваю. Клепать напрасно – Боже избави!
– Зачем же, батюшка!
Голова в бархатной шапочке опустилась низко. Как знать, принял к сердцу или скрывает усмешку?
– Люди, люди! – близорукие глаза жаловались. – Почитаешь в курантах, кругом коварство. И в просвещённых странах.
Вошёл комнатный слуга, седой, согбенный – должно, в бабки играл с господином, вместе росли. Кушать подано. Голицын, видно огорчённый комплотом, потрошил пирог с грибами рассеянно. Данилыч отведал всего понемножку, из вежливости – не до еды, мол.
Смеркалось, в кабинете зажгли паникадило на двадцать свечей, медное, в виде солнца с лучами, работы вотчинных мастеров. Пора бы откланяться – хозяин не отпускает.
– Сохрани Бог нам царевича! Каков царь из него? Второй Пётр, да не тот. Второго Петра Великого не будет.
– Не будет, – кивнул Данилыч. – Через тыщу лет разве… И то нет, немыслимо.
– Так вот я и думаю… Если случай горестный… Царь в незрелых летах, дитя по сути. Оказия нам, Александр Данилыч. До шведов нам далеко, конечно, Верховный совет имеем твоими трудами, батюшка. И то благо… Шведы, англичане – те вырастили. Там, как бы сказать, смоковница плодоносная.
– Райское дерево, – молвил Данилыч и причмокнул. С детства привычка. Пономарь, читая Писание, слюни пускал, когда доходило до смоковницы, хотя вот ведь забавно – никто не едал плодов-то.
– Своё растить надо. В риксдаге мужик сидит, да не нашему же чета. Где уж нам… Сто годов пройдёт, покуда сподобимся, и то едва ли… Имеем, говорю, Верховный совет. Это наше, русское… Заметь, Александр Данилыч, – боярин прищурился, – старые-то фамилии пригодились. Которые издревле оберегали отечество… Да и взять ту же Швецию…
Мужики посадские шумят в риксдаге, а политикой внешней ведают бароны, графы – в тайном комитете. Данилыч затосковал – старик на своём коньке, уже на шкаф оглянулся, обрушит гору познаний. Нет, вернулся в Россию. Прибавить Верховному совету власти – вот о чём надлежит стараться.
– Война и мир, батюшка… Жизнь или смерть для множества подданных, судьба государства. Можно ли положить на волю одного человека?
Данилыч внутренне усмехается. Тот единственный, достойный править самодержавно, стоящий рядом с камратом своим, невидим Голицыну.
– Потребен будет устав Совету, законный устав, с высочайшей конфирмацией, то есть с гарантией наших прав от монарха. В Англии рыцари ещё когда добились, прижали короля… Хартия вольностей священна. Ну, об этом речь впереди, батюшка мой, есть нужда безотлагательная… Тестамент.
Сиречь завещание. Внятно, почтительно произнёс боярин, будто бумага – вот она, получил из рук в руки, бережно, трепетно поднёс к глазам.
– Тестамент, – отозвался Данилыч. – Ох, выпал мне крест! Уламываю царицу. Упрямится подписать. Суеверие… И ты намекни ей, Голицыну можно. Альянс с боярством упрочен.
Антон Дивьер – бонвиван, любезник – угощает фрейлин апельсинами. Гишпанские, с красной мякотью, редкого вкуса. Привёз в заснеженный Петербург из Курляндии, гавани там ото льда свободны, заморские товары в изобилии.
– А герцогине подай клюкву. Горстями берёт из кадки, набивает рот. Не поморщится.
– Где Мориц?
Тесно окружили придворные.
– Опять в Митаве. Анна дуется на него. Простит, сердце не камень. Ну, побаловался с камер-фрау, мелочь ведь, согласитесь! Красива? М-мм… По тамошним меркам. Анна прогнала её. Бирон? Постоянно в замке.
У царицыной спальни Дивьера остановили, топтался с полчаса, ввёл светлейший. Докладывал генерал-полицеймейстер, не глядя на шурина, в сердцах спихнул с коленей собачку её величества. Обидно, миссию в Курляндии, весьма важную, выполнил.
Польский сейм постановил присоединить герцогство к Речи Посполитой, мнением соседних держав пренебрёг. Дивьер снёсся с Августом, с Пруссией и, заручившись поддержкой, пригрозил своевольникам-панам. Осадил крикунов. Бароны же никого не хотят, кроме Морица. Саксонец говорит, что весной призовёт войско – друзья-де вербуют солдат в Брабанте, в германских землях.
Подробности политические скоро утомили царицу. Данилыч, подмигнув, спросил:
– Поминают меня?
Дивьер не обернулся.
– Стесняюсь сказать, как поминают в герцогстве его светлость.
Князь засмеялся.
– Догадываюсь, милый зять. Матушка, похвали его! Курляндия хоть не наша, так ничья – и то изрядный профит. Морица мы выкурим.
Милостиво улыбнулась. Сняла с пальца перстень, опустила в бокал с вином – достанет не прежде, чем осушит. Выпили. Целый час потом развлекал Дивьер, рассказывая преуморительно об Анне, перестрелявшей всех ворон в парке, о полоумном камергере Волконском, который у неё вместо шута, – поёт по-бабьи, кудахчет, мычит, ржёт.
Говорун, талант, красавчик Дивьер нарасхват в столице. Что ни день с женой в гостях. Урождённая Меншикова худощавостью, высоким лбом, скулами похожа на брата, сходством удручена, напрасно персидской краской наводит тени, румянится. Губы презрительные, молчалива, а слухи вбирает, как холстина воду Упредила мужа – Скорняков-Писарев пристанет, начнёт хвастаться.
Встретились у голштинца, в компании. Григорий вышептал, задыхаясь, победную свою реляцию. Сошло ему, знать, пришиблен светлейший.
– Забодал козлёнок волка, – осадил Дивьер.
Болтуна надобно сторониться. Предмет серьёзный. Значит, светлейший меняет курс. Во всех гостиных о том судачат. Сумел будто бы опутать Голицына, дружба у них необычная. Что думает герцог? Его-то поворот событий касается близко.
Говорить с хозяином дома Дивьер предпочёл бы с глазу на глаз. Без Бассевича. Гуляючи, увлёк Карла Фридриха в укромную портретную, в сонм его предков. Настиг Бассевич, втёрся его крючковатый нос. Видимо, не избавиться.
Дивьер обратился к герцогу.
– Я буду краток, ваше высочество. Пока нет посторонних ушей… Меншиков ведёт себя странно, он симпатизант царевича. Вам известно?
Не любит спесивец прямых вопросов. Круглит глаза… Бассевич, косясь на него, кивает.
– Мензикофф? Нам известно.
– В Петербурге фронда, ваше высочество. В пользу царевича… Теперь и Меншиков.
– Зо…: Зо…
Перепил? Нет, кажется, не настолько…
– Ваше высочество! – воскликнул Дивьер с отчаяньем. Схватил бы за галстук и дёрнул. – Если царевич… Вы меня поняли… Это же катастрофа. Для вас, для вашей супруги…
– Ах, зо?
Вперился в потолок голштинец, словно ждёт наития сверху. Министр закивал быстрее.
– Да, да, господин граф, вы абсолютно правы. Нельзя допустить.
– Абсолютно нельзя.
Предки на портретах пучат белёсые глаза, точно как Карл Фридрих.
– Умоляю вас… Вы должны повлиять на царицу. Ваш авторитет…
– Его высочество ценит ваше дружеское участие. Он имел удовольствие с вами…
– Да, очень большое.
Холодные, немигающие глаза… Дивьер чувствовал их взгляд, уносясь в возке. Странный приём… Бассевич суетится слишком, герцог – бесчувственный истукан. Прилив высокомерия, или… Бояться-то ему некого. Прежде всюду совался со своим мнением, до всего ему дело было – в династии, в государстве. Что-то переменилось.
Возок на ухабах заносило, бросало, жена, сидевшая рядом, поправляла широкую шляпу с цветами, и её дребезжащий голос временами прерывался.
– Посуда-то… Кои веки та же… Гляжу, тарелка у меня, слышь, треснутая. Я лакею – ты что, паскудник! Счас, говорит. И не принёс ведь, едри его… А Юсупиха мне – оставь, нету у них. Задолжали высочества, кругом задолжали – булочнику, мяснику, рыбнику… То-то и вина доброго не было… Где уж сервизы справлять!
Задолжали, – повторилось в мозгу Дивьера. Ведь правда, урезан пансион герцогу.
– Постарался твой братец.
– А что?
– Да так… Некстати оно… Канючить будет голштинец. Что нам толку-то от него?
В долгах – значит, зависим. Вот и амбиции свои умерил. Стучаться надо в другие двери. К Толстому, к Бутурлину… Для них Пётр Второй, бабка его – беспощадные мстители.
«При столе был Бассевич».
Не раз и не два в последние месяцы. «Повседневная записка» умалчивает о щедрых подарках, которые министр кладёт в свой карман. Кольцо с изумрудом, табакерка с брильянтами, ожерелье супруге…
Беседа с Дивьером в портретной Карла Фридриха записана по-русски, кратко. Хранится в спальне светлейшего, в одном из ящичков венецианского комода, на коем кистью художника рождены райские растения и птицы.
«Декабря в 30 день в 3 часа пополудни прибыли к Его Светлости Великий князь Пётр и Великая княжна Наталья, танцовали, бавились с детьми Его Светлости. Его Светлость играл с Великим князем в шахматы. Отбыли в 10 часов».
Праздник новогодний устроил Данилыч, понеже завтра – веселье ночное, для взрослых. Новинка в России – ёлка. Зал с Рождества топлен мало, дерево в кадке с подсахаренной водой ещё свежее, нижние ветки гнутся долу. Сладкие гномы висят, звери, фруктовые леденцы из Франции, от кондитера маркизы Монпансье, кулёчки с заморскими орехами, с персидской халвой. Как вступили гости, – ударили пушки у пристани, дрогнули стёкла, разрисованные морозом, свечи на ёлке.
Царевич неловко шаркнул.
– Вале![388]-произнёс он по-латыни – похвастал учёностью и оцепенел, подняв глаза. Знамёна… Чуть колыхались в токах воздуха, под потолком, простреленные, в пятнах пороха. Ёлку словно и не заметил. Данилыч мял за руку, начал объяснять.
– Наши трофеи… С войны…
– Полтавское есть? Которое?
– Вот это… Баталия во всей гистории, от Александра Македонского, почитай, славнейшая.
– Нешто не знаю, – обиделся инфант.
– Вы меня прервали, – тут Наталья толкнула брата локтем. – Плод сей баталии есть всё, что мы имеем окрест. Сей град, наша держава, сильнейшая в целом мире. Прошу вас, осторожно!
Турецкая сабля заворожила Петрушу, кривая, с диковинным эфесом. Пальцем пробует лезвие.
– Мы в Азове взяли.
Клинки, пистолеты, ружья разных армий по всей стене; оружие в отблесках свечей рубит, колет, палит бесшумно. Как оторваться! За обедом инфант мимо рта пронёс ложку, облился супом. Наталья хмурила круглое, смышлёное личико, мимически извинялась за брата. Сашка и Александра прыснули, Мария вытирала салфеткой коричневый, скромно простроченный серебряной нитью кафтанчик. Петруша благодарил по-латыни, чем пуще смешил княжича.
– Вы-то с кем воевали, сударь? – спросила княгиня Дарья, заметив шрам на Петрушином лбу.
– Катались… С Лизаветой…
Съехали с горки, из окна Зимнего во двор, занесло санки, налетели на фонарный столб.
– До свадьбы, чай, заживёт.
– Отчаянная ваша тётя, – вставила, пытливо щурясь, Варвара.
– Она ничего не боится, – заявил инфант и оглядел сидящих. – Я на ней женюсь.
– Неужто? Тётя идёт за вас?
– Этого нельзя, выше высочество, – вмешался светлейший. – Вас не обвенчают.
– Остерман сказал, можно.
– Он ошибается. Православная церковь не разрешит.
Пухлые Петрушины губы надулись.
– Я когда буду царём, повелю.
Варвара и Дарья сдавленно хихикали, умилялись. Данилыч качал головой досадливо. Перемудрил Остерман. Воображал примирить все придворные партии посредством кровосмешенья. Кто-то наболтал царевичу, смутил отроческий ум.
– Дед ваш в юных годах не о свадьбе думал.
И до конца трапезы увлёк рассказами притихших детей, вспоминая былое – потешный полк Петров под Москвой, тиски солдатской одежды, страх, испытанный в первом бою, под холостой канонадой. А вдруг взаправду убьёт…
Стол отодвинут, уставлен прохладительными напитками, музыканты, игравшие под сурдину марши, грянули полонез. Инфант пригласил сестру; потом князь, хлопнув в ладоши, назначил дамский менуэт, подмигнул Марии. Инфант ей по плечо, но повёл уверенно. Варвара наблюдала с иронией.
– Лизавета, поди, натаскала.
Дарья растрогалась.
– Вырос-то как… Ростом деда догонит. И волосом, кажись, в него, чёрный, может, чуть посветлее.
Машке живости бы придать… Так ведь и с Сапегой – хоть бы кровинка на лице от танца. Юбку придерживает двумя пальцами, по правилам, указательным и большим, бела, спокойна, урок исполняет. А младшая – вон она, носится вокруг ёлки с Сашкой, мотает его, как котёнка, мушку налепила над губами, кокетка. Куклы заброшены. Её бы сватать, да очередь Машкина, Александре ждать. Худо вышло с поляком…
Угомонились, царевичу танцы наскучили. Пора показать покои верхние. Наталья осталась с девочками, Данилыч завладел Петрушей.
– Наше дело мужское. Пошли!
Дверь Ореховой открыл благоговейно. Свечи уже горели, лик государя сиял беспечальной молодостью. Голландия верфь, на руках мозоли… Мозоли? Что это, инфант не ведал, но, увлечённый рассказом, завидовал.
Мужское занятие – шахматы. Любимая игра царя, здесь фигуры, согретые им навечно. Некая таинственная искра теплится в недрах янтаря – дивного морского камня. Сокрытая мудрость… Неразлучный готов был всю Россию за шахматы усадить, а людей государственных понуждал к тому. Но Петруша, похоже, разочарован. Расставлял свою рать лениво, начал нетерпеливо, развернуть её не сумел и, прозевав ладью, слона, равнодушно сдался.
– Карты есть у вас?
Вопрос в самое сердце ударил. Карты… Ещё в Ореховой… Онемел Данилыч.
– Я умею, – услышал он из уст отрока. – Я с Иваном играю.
Ох, пристал Долгоруков!
– Что хорошего? Дьявол их изобрёл, ваше высочество. Ваш дед…
Гневный прочёл приговор коварной приманке для уловления душ, источнику всяческих несчастий, потом передал огорчённого инфанта Сашке. Княжич топтался за дверью. Известно – тянет похвастаться…
Убежали стремглав в гардеробную, застряли там. Одёжек разных – военных, цивильных, маскарадных – у Сашки сотня – рядятся мальчики, потрошат шкафы. То-то плезир Петрушке превратиться в драгуна, в венгерского гусара, в султанского янычара…
Прощались гости нехотя – небось всю ночь бы резвились. Данилыч проводил до саней. Лакеи несли подарки – редкие лакомства, снятые с ёлки, пудовый географический атлас, большую венецианскую куклу в дорогих шелках. Светлейший доволен. Визит западёт в сердца их высочеств, – где ещё в Петербурге подобный чертог! Зимний и сейчас, с новыми флигелями, беднее…
Взбудораженный дом затих не сразу. Задумавшись, князь отрешился от суматохи, – жена и свояченица, командуя челядью, наводили порядок.