– Нет… совсем не видать.
   – Да и добро, что этот злодей без силы. Он бы всех в бараний рог согнул. Ведь помнишь, фискалить-то велел шуту непутному… за нами.
   – Теперь зато полная нам свобода. Мы, когда придёт шутник-смехотвор да Авдотья Ивановна, свободно уйдём, накрывши на стол да поставивши заедки, питья да вины. Хоть со двора уходи… не спросит никто…
   – С чего же это так? – спросила тётка.
   Дуня промолчала; но, подождав минуты две-три, стала собираться.
   – Не поздно ли будет неравно… Не спросили бы…
   – Коли спешишь… не удерживаю, – прощаясь с Дунею, грубо сказала тётка, упорно смотря в глаза племяннице, так что заставила её даже потупиться. Это ещё более усилило подозрение. И оставшись одна, Ильинична против обыкновения предалась горькому раздумью.
   – Врёт… и все врёт! Научилась у кого-то недоброго… глаза отводить, – не один раз повторила она, раскладывая карты и загадывая на червонного короля. – Ему готовится словно невзгода какая? И всё от крали… Добро… вспросить бы как Ванюшку?.. Ох мне этот непутный лекаришка!
   В размышлениях и гаданье прошёл почти весь вечер. Когда она сошла вниз, цесаревна была у себя одна и встретила свою гофмейстерину словами:
   – Где ты пропадала, Ильинична?
   – Разве нужна я была, государыня?
   – Не нужна… а жаль, что тебя не было. Услышала бы много прелюбопытных вещей про князя светлейшего и про те два важных оскорбления его, о которых говорят все в городе.
   – Какие оскорбления, ваше высочество?
   – Да разве ты и этого не знаешь?
   Ильинична, захваченная врасплох, принуждена была в первый раз в жизни сознаться, что ничего не знает.
   – Видишь ли, какой-то шляхтич, Иван Лярский, назвал светлейшего, публично, вором и бездельником, а в крепости обругала его светлость жена плац-майора Ильина…
   – Что же, ваше высочество, князь-от?
   – Лярского хотел ударить, но тот сам сдачи дал и, говорят злоязычники, порядочно-таки помял его светлость… пока схватили его. Нарядили суд, но, говорят, сам уже светлейший маменьке сказал, что суд ни к чему не поведёт, а нужно другим путём… что сам он разберётся с оскорбителем… Графу Бассевичу говорили, что Сенат приготовился начать обширное расследование, потребовавши от Лярского объяснений: что привело его к столь необычайному поступку с самым главным из министров. А Лярский будто бы подал обширную записку, где, высчитывая личные обиды себе и своему роду от князя, взводил на светлейшего целый ряд самых грязных обвинений. Авдотья Ивановна у меня была и говорила, что Сапега просил мамашу не мешаться в дело светлейшего, разрешив Сенату вести процесс по законам. А князь Александр Данилыч сегодня вечером при мне упрашивал мамашу отдать ему поданное Лярским на письме обвинение – для ответа, говорит, в случае надобности… и настоял на своём…
   – Чудеса, ваше высочество… как вглядишься в теперешние обстоятельства! – со вздохом вымолвила Ильинична. – К чему только всё это приведёт?
   – Разумеется, ни к чему хорошему, – пожав плечами, ответила умная, сдержанная герцогиня. – И я, и муж несколько раз уже говорили мамаше, что со светлейшим ей одной трудно вести дела, что нужен совет, и составлен он должен быть хоть не из малого числа лиц, но таких, которые бы могли сдерживать стремления князя: всё забрать в одни свои руки. Совет, таким образом, мог бы предотвращать хищения его, о которых всюду открыто и безбоязненно говорят. И уж опять дерзкие люди пустились волновать… не одну столицу даже… подмётными письмами. Мамаша плачет и ни на что не решается. А нужно будет решиться раз навсегда покончить с князем.
   – Ваше высочество… удержитесь вы по крайности от советов государыне, родительнице вашей! Верьте мне, старой слуге, для которой ваше благополучие всего дороже, – верьте: наводят все эти напасти вовсе не благоприятели, а зложелатели вам. Подрываются под князя светлейшего они потому, что он всех опаснее им и может обуздать всех, поддерживая порядок в правлении всемилостивейшей государыни нашей. Если же удастся его столкнуть – самой матушке вашей прибавится больше горя от требований тех же самых честолюбцев, для которых князь Александр Данилыч был и есть гроза. Ведь первый из врагов его – Пётр Толстой – есть и самый злейший и самый низкий подкапыватель под государыню… Ведь он с Павлом Ягужинским научили и Анисью Толстую наблюдать за её величеством и доносить им…
   – Я не знала, Ильинична, ничего о последнем и каюсь, услышавши теперь от тебя такие страшные дела Толстого. А я заставила мужа настаивать непременно, чтобы графа Петра Андреича посадить в совете первым и совет учредить теперь же[68]… Фридрих именно и уехал сегодня к мамаше настоять на учреждении совета…
   – Напрасно, матушка, напрасно! Но уже буде этот совет вам дался, по крайности ты, моя умница, цесаревнушка, с муженьком там же сиди, с ворогами вместе. При вас всё же не посмеют кутить и мутить так, как заглазно. Особенно когда графа Апраксина да светлейшего туда же посадить. Тогда Головкин, хоть бы и с Толстым вдвоём, не сумеет ничего провести из своих злоковарных умыслов против государыни.
   Цесаревна погрузилась в думу, но видно было по лицу её, что ум дочери великого Петра в это время работал с необычным усердием. Наконец в глазах её блеснул огонь, она встала с места, выпрямившись, и величественно протянула няньке свою руку, сказав:
   – Спасибо, няня! Ты меня вовремя надоумила. В совете мне нужно быть, и я буду! Думать буду за себя и за мужа, и, надеюсь, мною останется довольна и мамаша… и все…
   Раздались шаги по коридорчику, ведущему из парадных палат на половину её высочества, и в дверях показался герцог Карл-Фридрих, очень весёлый и довольный.
   – Будет всё по-нашему! Мамаша приказала указ написать, и сестра Лиза при мне подписала его, так что теперь необходимо быть совету… – весело отрапортовал супруг по-немецки.
   – Вот, Ильинична… совет будет. Мамаша согласилась, – перевела герцогиня гофмейстерине.
   – Настаивай же теперь, чтобы тебя государыня туда посадила непременно! – дала совет Ильинична, целуя и крестя свою воспитанницу, и, поклонившись молча герцогу, ушла.

II СПРОВАДИЛИ?

   Послушаем ещё и беседу у Авдотьи Ивановны Чернышёвой, по возвращении от цесаревны нашедшей у себя гостей, дожидавшихся замедлившую хозяйку. Гости эти были Макаров и Ягужинский.
   – Наконец-то и ты к нам завернул, к некошным! – здороваясь с Макаровым, с тенью если не насмешки, то упрёка ласково молвила шутница хозяйка.
   – Да завёртывал я и прежде к вам, одначе всё случая не имел дома залучить…
   – Полно, голубчик Алексей Васильич, отговариваться… не путём. Раз коли не застал, в другой бы пожаловал, если бы подождал, как теперь… Вот я и перед вами. Спасибо, что подождали.
   – Да уж было нашего терпенья… и не будь меня, Алексей Васильич бы не досидел, – смеясь, заговорил Ягужинский.
   – Спасибо, спасибо… Экой бедный страстотерпец! – гладя фамильярно по голове Ягужинского, смеялась Чернышёва.
   – Да спасиба одного, я тебе скажу, мало, коли мы досидели за полночь, алчущи и жаждущи.
   – Напоим и накормим вас, странных – не горюй так да не плачься. Дай только срок. А пока уйду, распоряжусь. А чтобы вам не поскучать моим отсутствием, весточку вам дам на размышленье. Совет будет, и Сенату больше дела, и новые сенаторы назначены… Отгадайте-ка, кто в совет и кто в Сенат?
   И Чернышиха исчезла, чтобы распорядиться по хозяйству и сбросить придворный роброн, заменив его шлафроком, тогда называвшимся здесь самарой (cimarra).
   Оставшись одни, гости завели следующий разговор вполголоса:
   – Дуня не знает, очевидно, – сказал Павел Иванович, – что Сама обещала мне раз светлейшему отложить совет. Дала верное слово.
   – Понятно верное, когда князь к нам приехал и высказал. Пока не решено, он удерживается, как известно, от сообщений. Да и мне его светлость не велел являться завтра рано, до него, с бумагами. Сам обещал быть прежде и заявит, чтобы Дивиера посадили в военную коллегию, а не в Сенат. И список велел мне подождать подавать…
   – Дуня, известно, бабьими вестями довольствуется, что которая услышит да переврёт ещё, того гляди.
   – Не переврёт никто мне, голубчик, – услышав последние слова, на ходу крикнула Авдотья Ивановна, шурша своей новой самарой. – Вы, друзья, чего доброго, сами теперь обмануты Меньшиковым… невольно, конечно… а всё-таки обмануты… Его Сама провела, при своей уступчивости и настоянии зятя – сдержать данное слово, неотложно! При мне ведь был светлейший… Точно, просил об отсрочке, и ему обещано. А за ним приехали Сапега с Голштинским герцогом, и тот так просил, поддерживаемый Сашкиным братцем названым, что не устояла Катерина Алексеевна – соизволила. Герцог сходил и за Елизаветой Петровной. Заставили её написать тут же и подписать указ об учреждении совета. А в этот совет назначила: зятька-герцога, первым после себя; а затем: обеих цесаревен, Апраксина, Головкина, Толстого и Меньшикова. Сама я видела, как герцог взял указ с собой, уезжая. Накрыли стол для нас троих, но я, из приличия понимаете, отговорилась головною болью и уехала. Да и кстати. Приезжаю и нахожу: дорогие гости ждут.
   – А мы, дурачьё, тебя ещё не только не похвалили, а взводили по заглазью навет, что ты, голубушка, продовольствуешься чужими слухами! Трижды выходим мы дурачьё и яко винные, как подадут винцо, на коленях примем, не иначе, свои стопки. Вот тебе моё искреннее покаяние! – нашёлся изворотливый Павел Иванович, стараясь скрыть неприятное впечатление, произведённое на него этими вестями.
   Пока совет не был ещё учреждён, он думал попасть в его члены, но теперь приходилось ему оставить всякую надежду. Разлад в день свадьбы цесаревны с партией Толстого заставил его ухаживать только за Меньшиковым, а теперь он пожалел о своей непредусмотрительности. Поэтому, когда внесли поднос с кубками, Павел Иванович с досады осушил свой кубок залпом прежде всех, и, когда хозяйка, взяв кубок, чокнулась с Макаровым, Павел Иванович схватил другой кубок, чокнулся с нею и опять осушил его одним махом. Этот усиленный приём не охмелил его, но кровь прилила в голову и в глазах появилось выражение мрачной злости. Это сразу подметила хозяйка и вкрадчиво произнесла, ударив его по плечу:
   – Не вешай головы умной, молодец хороший! Не то мы с тобой видали и не то переживали! А теперешнюю печаль-тоску скоро, будь уверен, снимет с тебя лёгкая рука… как моя, к примеру сказать…
   Ягужинский молчал, а Макаров усмехнулся, отозвавшись:
   – Я бы, Авдотья Ивановна, от одного такого обещанья не только бы повеселел, но самую вестницу радости расцеловал бы…
   – Можно, сударь, целовать кого позволят, – сурово ответила хозяйка на эту непрошеную любезность.
   – Да ты и обиделась словно, Авдотья Ивановна, – возразил ошеломлённый делец.
   – Чего тут обижаться… Было бы на кого!.. – надменно обрезала ещё раз генеральша Чернышёва, обратившись совсем дружески к Павлу Ивановичу и принимаясь его утешать.
   – Ты, как видно, другого склада, друг; у того нежности на уме, а ты совсем раскис с чего-то. А я было думала, что ты вправду пришёл рассеять мою тоску-кручину без мужа… как погляжу на тебя, ты словно совсем переродился с молодой-то женой? Хуже неутешного вдовца глядишь… Уж не сбираешься ли, по примеру прежней супруги, чёрное платье вздеть и вконец отречься от наших сует мирских? Право, я тебя не узнаю! В прошлом году, по весне, что ль, ты, говорят, не к месту перетрусился от посещения Андрюшки Ушакова и стал даже друзей предавать, себя неумело выгораживая. А теперь опять совсем не в себе стал оттого только, что вас светлейший уверил, будто совету не быть, ан не выгорело. Да скажи по крайней мере по душе, разве тебя какая корысть связывает с нашим величайшим, прозорливейшим и всевластнейшим герцогом всея Ингрии и прочих?
   На этот вопрос, однако, ответа не последовало, а наступила долгая пауза, среди которой раздалось очень кстати заявление дворецкого:
   – За стол пожалуйте!
   – Ну, алчущая братия… поплетёмся для подкрепления сил своих! Авось, укрепившись, ты, Павел Иваныч, и поведаешь мне свою грусть-тоску великую, скорбь-печаль неразмычную, – со смехом прощебетала шутница, встав с места и приглашая гостей перейти в столовую. Макаров, преразвязно встав, проворно прошёл за дверь. Без него схватила Авдотья Ивановна Ягужинского за мягкие руки и, тряся его, наклонилась и прошептала на ухо:
   – Оправься скорей… да сбагри как-нибудь Алёшку… Ты знаешь, как он мне противен… Зачем только ты притянул его сюда сегодня?
   Ягужинский отвечал тоже шёпотом:
   – Я не виноват тут… ты знаешь его навязчивость и цепкость. Мне бы самому хотелось с тобой один на один перемолвить, он и мне мешает.
   – Добро же, я с ним справлюсь, не мешай только! – таща за руку Ягужинского, в дверях шепнула Дуня.
   Вот все трое сели за стол, и, разливая по тарелкам похлёбку, Авдотья Ивановна влила в кубок Макарову целую фляшу сэка; как можно было заключить по лицу кабинет-секретаря, он был очень польщён этим, не обратив внимания на то, что Ягужинскому и себе хозяйка влила понемножку из пустой почти фляги, предлагая тост – за бывших врагов, превращающихся в друзей!
   Макаров с непритворною радостью чокнулся с нею и опорожнил почти половину высокого кубка, не подозревая тут коварства хитрой Чернышихи.
   После жаркого – новый тост за общее примирение! Ягужинский и хозяйка только приложились к своим кубкам, а Макаров опять хлебнул так основательно, что показалось дно в опорожнившемся сосуде. Авдотья Ивановна заметила это и немедленно долила кубок Алексея Васильевича как бы вином того же цвета. Но на самом деле вместо вина влита была ею Макарову сладкая, очень крепкая, с мускатным букетом наливка. Тут внесли индейку, и хозяйка предложила спрыснуть её. Переходя от слов к делу, Авдотья Ивановна подняла свой бокал, произнеся пожелание общего мира, причём, первая отпив, сказала:
   – Ты, видно, Алексей Васильич, не хочешь жить с нами в ладу, оттого и медлишь пить!
   – Н-нет! – запинаясь и уже сильно хмелея, произнёс медленно Макаров и, как только хлебнул из своего кубка, так и совсем охмелел, а через несколько минут скатился под стол на мягкий ковёр, покрывавший пол; хозяйка и Ягужинский, докончив ужин, поспешно вышли из столовой.
   Авдотья Ивановна тихонько приказала дворецкому ничего не трогать со стола и унести свечи.
   – Ну, теперь мы можем по душе поговорить, один на один. Садись.
   Павел Иванович сел на софу рядом с Авдотьей Ивановной и забросил руку ей за плечо, совсем дружески.
   – Ну, говори же, отчего слова мои о совете привели тебя в отчаяние? – спросила Чернышёва, взяв Ягужинского за руку.
   – Что греха таить… С нашими бывшими союзниками я разошёлся, погорячившись, а теперь вижу, что Сашка ненадёжен и власть переходит к ним. А подходить и сближаться с ними и неловко, да, думаю и пользы будет мало… коли совет составился… Я, значит, остаюсь ни у того берега, ни у другого, и людей, на кого могу положиться, – немного…
   – И со мной считая.
   – Да, и с тобой… если…
   – Если что? – с живостью спросила Авдотья Ивановна.
   – Если ты не станешь мстить мне за невольное вероломство.
   – Я пошутила… Я не изменяюсь к людям, которых считала когда-нибудь друзьями, – добавила она со вздохом.
   – И я таков же! – неуверенно отозвался Павел Иванович.
   Авдотья Ивановна взглянула ему в глаза, засмеявшись; он покраснел и смешался. Почему-то зачесались у него ладони, и он начал водить пальцами правой руки по ладони левой, видимо собирая мысли, чтобы продолжить чуть не на полуслове обсечённую речь.
   Чернышёва была очень довольна действием своего манёвра на собеседника, от которого намерена была потребовать за великодушное забвение его вероломства в свою очередь выполнения дела, успех которого её теперь сильно занимал.
   – Видишь, Павел, каково криводушничать? – вдруг молвила Чернышёва, положив свою руку в руку Ягужинского, и полусердито-полумилостиво прибавила: – В искупление своей провинности передо мной ты безусловно должен сделать, что я теперь скажу тебе.
   – С полной готовностью и охотою! – ответил виноватый, пожимая её руку.
   – Покуда ты с Сашкой ладишь, скажи ему, чтобы Григорью, с назначеньем в Ригу, дали полномочия делать что нужно… Это, скажи, в его же, Сашкиных, интересах. Взамен того я теперь же постараюсь начать Самой заговаривать, что светлейшему нужно обозреть состояние дел в Риге и… может быть, в Митаве. Это ему теперь на руку, потому что задумал он прибрать к рукам курляндчиков. Удастся ли это – другое дело… но разуверять его в неуспехе – не нам, да и не время. Нам выгоднее даже, чтобы его светлость осчастливил – двоих особенно – своим отъездом…
   – Это конечно… Но зачем тебе-то подсовываться с Григорьем на помощь? Не всё ли равно Григорью сидеть в Москве? Тебе здесь теперь нужнее, я полагаю, быть, чем в Риге?!
   – Да обо мне и речи нет. В Москве ли муж али в Риге, я здесь уж останусь теперь несомненно… А его в Ригу решено послать и… не отвертишься… А коли пошлют – выгоднее быть на своей воле, чтобы делать что можно, не отвечая за глупость других
   – А разве может, ты думаешь, Сашка Григорью это обделать? Дадут ли другие-то? Узнать бы – не станут ли перечить просто из-за его ходатайства?..
   – Ну, тут у Самой можно настоять… и дадут. Только бы заговорил кто-нибудь первый… А коли Сашка что задумает, ты знаешь его – упрётся. И нехотя сделает.
   – Да сам-то он, скажи на милость, разве не шатается и не близок к тому, чтобы сгинуть? – задал глубокомысленный вопрос Павел Иванович, уставив взгляд на собеседницу.
   Та тоже задумалась на минуту. Сообразив, однако, известные ей обстоятельства, она твёрдо сказала:
   – Нет. Как ни стараются его отпихнуть, но, поверь мне, покуда усилия друзей Сашкиных совершенно бесплодны. Есть ещё у него сильная заступа в сознании Самой. Выслушает всё про него и позлится только – верь мне – больше для вида. Пытается заезжать с разных сторон князь Ян. Готова я и с тобой, и с кем хочешь об заклад побиться, что всё это ни на шаг не подвигает дела. А Сашка теперь, относительно своей заступы, ведёт дело умно: не напрашивается, избегает и редко показывается. Но знает он очень многое и умеет пользоваться своим знаньем когда нужно. Придёт на несколько минут и внезапным приходом сгладит, как бы и не было ничего из того, что успеют нагромоздить против него приятели…
   – Если это правда, Авдотья Ивановна, то незачем ему ехать в Митаву! Или, чего доброго, он нарочно говорит, что поедет, – а только отводит глаза и сам не думает шага делать из Петербурга.
   – Ну, и этого не скажу. Ехать он хочет заправду и имеет основания надеяться, что больше сделает, явившись туда лично. А если сказать прямо, когда он поедет, – это, разумеется, и ему неизвестно. Да и зависит от тамошних обстоятельств, а никак не от здешних. Отсюда он может во всякое время уехать; а долго пробыть в Митаве рассудок запрещает. Поэтому раньше, чем нужно, он и не пустится отсюда.
   – А здесь ему разве не могут напомнить: не пора ли ехать?
   – Тот, кто первый напомнит, из врагов его, может выслушать такой ответ, который отобьёт охоту напоминать.
   – А из друзей?! Да из таких, на которых не придётся, может, окрыситься, а разве благодарить за заботу?
   – Ну, такие друзья напоминанья не будут делать. Будь уверен. Скорее, враги. А я ничего не слыхала, даже и о приготовлении чего-нибудь подобного.
   – А в совете-то, чего доброго, такое определеньице вдруг смастерят, что Сашка один против всех ничего не сделает, и должен будет принять да выполнить неукоснительно? А есть ведь кому такую пульку отлить в совете, мне кажется?!
   – А мне не кажется… Алёшка, что дрыхнет там, держит руку своего барина, Сашки, крепко. Верь мне… и сюда он прислан для почёта ко мне самим же лешим. Почуял враг, что со мной теперь выгоднее в миру жить, чем в войне!
   – Какая же ты ловкая отгадчица! Мне и в голову сперва не пришло… а теперь, как сказала… сообразивши, могу и я согласиться, что это похоже на правду.
   – А коли верно я угадала, так тебе мне не след перечить или мешать. Дуня остаётся – ещё раз повторяю – та же. И не злопамятна. И готова тебя поддержать… не так, как ты…
   И тяжкий вздох хозяйки и гостя облегчил их груди; затем гость и хозяйка как бы инстинктивно поцеловались и обнялись. Прочный мир и союз был заключён, таким образом, без всяких проволочек и колебаний.
   – Я ведь – ты знаешь очень хорошо – не особенно льну к Толстому с братьей, хотя и сильны они. Я не верю в прочность их силы. Сашка знает всё, что у них делается, и через Алёшку постарается добыть предложеньице, которое или совсем уничтожит их дело, или даст этому делу другое направление.
   – Ну… я не совсем могу согласиться с этим… – возразил Ягужинский.
   – Да как не совсем? Полно… Возьмём хоть совет ваш в самую свадьбу цесаревны. У всех у вас закипело сердце от Сашкиной выходки. Все решили собраться немедленно и покончить с ним, учредя совет. Стали рассуждать, и все перессорились. Ты первый, и, правду сказать, тебе-то и непростительнее всего было так поступить.
   – Теперь, пораздумав, я, пожалуй, могу перед тобой сознаться, что не признаю себя правым и даже виню во всём. Но тогда… вгорячах…
   – Тотчас после обеда… хотел, может, сказать… Тостов так достаточно было, – рассмеявшись, ехидно сострила Чернышёва, а Павел Иванович хотел улыбнуться, но лицо его приняло выражение лёгкой досады, ослабленной, разумеется, смирением кающегося грешника, которому уже отпущен прошлый промах.
   Авдотья Ивановна лукаво погрозила пальчиком и промолвила с нежным упрёком:
   – Смотри же, Павлуша! Со мной не думай устроить что-нибудь на то похожее. Я сумею проучить, не теряя, как и они, дружбы с тобой, но почувствительнее накажу, чем только обход местом в совете. Я потому должна это тебе сказать, что у нас с тобой кроме партии Толстого с братией есть противник не им чета. Он опаснее, потому что несравненно умнее и тоньше, да и ближе, чем они, становится нам поперёк дороги… Знаешь, о ком я говорю?
   – Не совсем вслушался… Повтори, – отозвался Ягужинский.
   – Чем повторять, прямо скажу: Аграфена Волконская. Покуда я успела её от Самой пооттереть… Надолго ли – трудно сказать… А это такая баба, из которой десять мужиков-хитрецов, вроде твоего тестюшки, выкроить можно… Её цель – забрать власть в свои руки. Подладиться к кому угодно княгине Аграфене не стоит никакого труда, было бы только время да возможность подойти. Стало быть, против неё нет другого средства, как не давать ей хода… Знаешь ли, на что она бьёт?
   – Узнаю, коли скажешь…
   – А сам и догадаться даже не можешь?
   – Да с чего догадываться-то? Я ничего не слыхал даже о том, что она сильна при Самой.
   – Так сильна, что и слова нельзя высказать против, а нужно всем соединиться да разбивать всё, что она только ни выскажет Самой… Отговаривать нужно, разумеется, сперва, чтобы позатянулось дело, а потом и подавно, чтобы забылось.
   – Да что ж она такое затевает?
   – То же, что и мы… только гораздо ловчее… Заговорит-заговорит и подведёт турусу такую, что Сама выскажет то, что ей нужно, а она, хитрячка, словно тут ни при чём.
   – Всё прекрасно… но чтобы разбивать её планы, нужно, я думаю, верно знать, на что она метит? – спросил, перебивая Авдотью Ивановну, Ягужинский.
   – Да говорят же тебе, что метит она на то же самое, на что и мы, – управлять Самой… Только дело-то её самое мошенническое.
   – Не понимаю! Коли бьёт она на то же, на что и вы, то как же вам удастся, отговоривши по её предложению, направить то же самое, только от себя?
   – Да кто же тебе говорит, что то самое? Вестимо, то самое нельзя, да и не нужно… А нужно своё пустить в ход, чем государыню занять и чтобы ей больше понравилось. И увидела бы она, что Аграфенино предложение хуже, чем наше…
   – Да как же хуже-то, когда по её словам не сделается?
   – На словах, разумеется, – договорила с сердцем Авдотья Ивановна, видимо начиная кипятиться от противоречия Ягужинского.
   Тот поглядел на хозяйку не без удивления и, дав ей немного успокоиться, прибавил:
   – Всего лучше с чего-нибудь начать разбирать Аграфенины затеи. На чём же ты в последний раз, например, заметила, что Аграфена подставляет тебе ножку?
   – Да вот на чём: сидим мы да калякаем с Самой, вдруг подходит Бията и на ухо что-то начинает шептать. Её выслушали, махнули рукой в сторону лестницы. Баба кивнула головой в знак того, что поняла, и ушла. Через минуту слышу – шуршит реброн в коридорчике и на лестницу. Выждала я с четверть часа; вижу, Сама мнётся. «Прощенья просим, – молвила я, – никак ваше величество изволите поджидать кого ни на есть?»
   – Д-да… – с неохотой ответили мне, – в другой раз заезжай.
   – Вышла я в переднюю и попросила вызвать попрощаться ко мне Анисью Кирилловну. Пошли за ней, а я стою да смотрю в щёлку в коридорчик и вижу: прёт сверху княгиня Аграфена Волконская. В дверях её встретила Сама и ну целовать… Пойми ты – целовать! словно друга какого ненаглядного, с которым невесть сколько не видалась. Во мне, знаешь, всё поворотило! Вот уж не ожидала-то! Эту толстуху в друзья такие, думаю, приняла… С чего такая благодать? Дней через пять прихожу. Доложили; повелела ждать. А у Самой такие россказни и смехи и чей-то голос – не вдруг я признала – повесть прехитрую ведёт о том, чтобы матушка-государыня не изволила никому много вверяться. Что все, окружающие её величество, норовят тянуть на свою руку, а до подлинного желанья Самой никому и дела нет. Пела, пела и стала словно вставать, прощаться. А Сама её опять уговорила сесть. Я битых четыре часа прождала… всё меня не зовут… Послала спросить: соизволят ли принять, или в другой раз? В другой раз пусть попринудится пожаловать – услышала я приказ и с бешенством ушла. Иду домой да и думаю: дай-кась и я удеру им штучку. Воротилась… Пообедала у себя… Велела сани подать и… к Сапеге. Чего, говорю, ты глядишь? Не чуешь разве, такая приязнь завелась… что говорят-говорят и наговориться не могут целые дни… всем отказывают. Это неспроста… Тот закручинился. Нечего, говорю, робеть, а надо вдосталь спознать: как и что. Пойдём-ка вместе… Ты скажи, что меня насильно повёз… вот и разберём, по разговорам, что там зачинается.