«Скоро гнев Божий снидёт на Россию, и как начнётся междоусобие, тут-то и увидят все, от первого до последнего». Меншикову два раза перечитали это – почуял нечто недосказанное. Ушакову, начальнику Тайной канцелярии, сказал:
   – Что увидят? Прощупай!
   Имеются и другие странности в речах Федоса. Угрожал её величеству, есть свидетели. «Трусит она и ещё будет трусить, малость только подождать…» Донёс Феофан Прокопович, свидетель надёжный.
   Как понять?
   Ополоснутый водой из ушата, Федос выдавил – нагрянут-де к нам австрийцы, прорва денег у них, то цесарское жалованье для партии царевича. Откуда ему, Федосу, сие известно? Стало быть, сам в той партии состоит. Кто же сообщники? Что против её величества умышляли? Жечь его, кнутом лупить, терзать до полусмерти, покуда не скажет.
   И ещё вопрос… Колет язык светлейшему, будто самого пытают. Может, умирающий царь нечто Федосу изрёк – на исповеди либо в иной момент, наедине… Другое решение насчёт передачи престола. Чем он, Федос, и пугать намеревался царицу, шантажировать, дабы церковь святую подмять.
   Вопрос обоюдоострый, страшный… Стены толстые, глушат и вопли, но слишком много ушей. Генерал тут, палач, подручный его, истопник. Да что бы ни ответил арестант, раз ты спросил, значит, имеешь сомнения. Нельзя, нельзя…
   Можно выгнать всех. Отвязать Федоса, освежить. Нет, это бес нашёптывает. Толку-то что? Грех любопытства Ну, судил фатер так и этак, обронил ненароком… Нет, незачем ворошить. Вдруг ослушались его – как жить тогда? Обманываем… Федос палачом обернётся, взглядом сразит.
   Нет, нет…
   А сам молчит. И ладно, пускай молчит об этом… Сболтнёт – не записывать. Слаб он, рассудок мутится, несёт нелепицу…
   Прямо из застенка, смыв копоть с лица и рук, светлейший поехал к царице. Застал её в хлопотах – шерстила царский гардероб, Растрелли восковую фигуру сделал, надо одеть.
   – Матушка! – воскликнул Данилыч. – Вспомни дорогой твой день! В чём он был тогда?
   Князь ещё гарью застенка дышал, вонью его и запахом крови. Ещё дым жаровни, в которой раскалялась пытошная снасть, ел глаза. И томило неспрошенное…
   – Федос признался. Пригрели мы, матушка, змею. Враждебен аспид, яд брызжет из него. Да кабы один, а то компания…
   Всеконечно, смерть заслужил. Угодно ли матушке утвердить? Узрел страх на лице самодержицы. Это и нужно.
   – Круто, Александр.
   – Так мы не здесь. По-тихому…
   Кивнула, перевела дух, рука вяло бродила по груди, ловила бусы – янтарь в золоте.
   – Большие бороды, матушка. Федос атаманом у них. На государя-то, на благодетеля как взъелся, ирод.
   Заговора в сущности нет. Под следствием духовные, виноватые тем, что дружили с митрополитом, знали кое-какие его проступки и не донесли. Их бы не тронули или, на худой конец, сместили – при обычной оказии. Но сия – не обычная. Всё ли вырвано пыткой у Федоса? Он-то теперь безвреден, катит под конвоем в ссылку. Приятелям, может, запало что от него…
   Корельский монастырь далеко от столицы, за Архангельском, у Белого моря. Туда Федоса в темницу, на хлеб и воду, разговаривать с ним не сметь. Между тем секретарь его Герасим Семёнов допрошен с пристрастием и казнён. Под арестом вице-президент Синода Иван Болтин, архиерей Варлаам Овсянников. Расспросные речи, пытошные речи… Если по ним судить, ничего нового, сильно отягчающего вину Федоса не открылось, но… Сломя голову помчался на север граф Мусин-Пушкин с инструкцией из высочайших уст. Проживание бывшего архипастыря, государственного преступника, даже на хлебе и воде, в зловонном подвале сочтено излишним. Исполнено по-тихому, без ведома и участия монастырской братии.
   Потомки будут гадать – что за секрет унесли обвинённые и покаравшие. И был ли секрет? Тело Федоса велено зачем-то везти в Петербург, с дороги вернули наскоро похоронили.
   По-тихому же…
 
   Восковая фигура помещена в Зелёном кабинете, где царь часто отдыхал, разглядывая раритеты – раковины из полуденных стран, засохших либо окаменелых монстров.
   Иногда её величество прерывает аудиенцию и, испустив печальный вздох, говорит:
   – Зовёт меня.
   Восковая фигура покоится перед письменным столом в кресле с прямой спинкой, изготовленном специально. Императрица садится напротив, как просительница. Если долго созерцать, глаза супруга теплеют. Щека начинает вздрагивать, будто сгоняет муху.
   Много налетает мух. Хочется встать, согнать самой. Но какое-то оцепенение лишает сил, приковывает к стулу. Это наваждение, оно дурманит так же, как кружка венгерского. Оно исчезнет, если нажать рычаг и фигура заскрипит слегка, поднимаясь.
   Нет сил.
   Фигура рукотворна – дерево, стекло, железо стержней, но где-то внутри вдруг начинает звучать его голос. Внимать ему, не шевелясь, не противясь. Он доволен ею. Он простил её грех с Монсом. Он не жалеет, что даровал ей венец самодержицы. Видел, как удавили Федоса, и одобряет.
   Мудрый, всевидящий…
   Поразила Александра, сказав, что торговля табаком должна быть свободная – царь настаивает. Пригласили Голицына. Президент Коммерц-коллегии почёл меру своевременной.
   В Зелёном кабинете царица подписывает указы, собирает консилии – восковая фигура присутствует. Изображает Петра Великого столь наглядно, что грубить друг другу, лаяться, громко спорить сановным неповадно. Замечено – даже светлейший ведёт себя поскромнее.
   – Государь император имел желание…
   Так Екатерина начинает обычно, и головы в париках невольно никнут. Седые парики, чёрные, каштановые. Спрятаны лица, спрятаны помыслы. Ещё не все дружки Федоса названы, схвачены, закованы.
   Большие бороды соблазняют и безбородых. Александр докладывает – арестован торговый человек Иван Посошков[320], в доме своём на Городовом острове. Родом из Новгорода, и там дом у него. Винные заводы в разных городах, угодья, деревни. Простолюдин, однако владеет крестьянами, за это одно подсуден.
   – Покровителя имел, матушка. Вестимо, кого… Треклятое имя, тьфу!
   Улик пока нет. Капрал Преображенского полка и четыре солдата вспотели, роясь в пожитках. Вороха книг и бумаги, чистой и исписанной, таскали в телегу. Сочинитель он – Посошков.
   – Полистать, так, верно, сыщется зацепка. Глаголы-то его окаянный печатал, вишь… столковались они давно. На чём – докопаемся.
   – Что сочинил?
   – Изволь. Принесу тебе.
   Воспитанница пастора всегда питала уважение к книгам и к тем, кто их пишет. Такие люди дороги, если, конечно, талант их добродетелен. Она должна войти в историю как правительница просвещённая. Огорчительное совпадение – эти аресты и прибытие в том же августе профессоров из-за границы, первых членов Академии наук. Посошков, поди, им не ровня, но ведь и синодские богословы находятся в заточении. Прознают учёные да спросят… Наказ Александру – пусть в строжайшем секрете содержит розыск. Нелишне повторить царское прошлогоднее распоряжение – во дворце разговаривать шёпотом, будь русский или голштинец.
   Увы, не дожил Пётр! Гости не увидят великого монарха, прославленного в Европе.
   – Звать сюда… Показать, какое есть у нас искусство.
   Тронула ногой рычаг. Фигура вздрогнула – раздражённо, как показалось Данилычу. Отозвался хмуро.
   – Воск, матушка… Видали они… У себя видали подобные куншты[321].
   Надломила брови, смолчала. Груб бывает Александр. Ему многое простить можно – открыл ведь гнездо злочинцев, давит их, обороняет трон.
 
   Исчез и неизвестно где обретается доверенный царевны Имеретинской. Федос у неё бывал. Подозрительно… Данилыч, убедив царицу в существовании заговора, поверил и сам. А строптивости поубавилось у Катрин, хоть и заносится При восковой фигуре особенно.
   Ох, суеверие! Кукле поклоняется!
   Бог с ней, послушна всё же!.. С чем ни придёшь – с приговором федосовцу или со счетами академическими, – не прекословит. Да и как ей иначе? Кто напомнит суждения и прожекты государя, собранные камратом, свято хранимые в губернаторской конторе. Память-то бабья, да ещё затуманена венгерским вином, которому владычица всякий день воздаёт почёт.
   Что есть Академия?
   «Собрание учёных искусных людей, которые не токмо науки знают, но через новые инвенты оные совершить и умножить тщатся».
   Секретарь прочёл разок светлейшему, и довольно. Данилыч передал царице слово в слово. Обязана знать и говорить на аудиенциях.
   Что надобно сему синклиту?
   «Здравый воздух и добрая вода и положение того места было бы удобно, чтобы от всех стран можно было надёжно приходить, так же и съестное было бы в довольстве».
   Петербург, парадиз любезный, – иного места фатер не мыслил. Науки указал физические, математические, историю, языки, политику. Отчего нет богословия? Спросят ведь профессора! Ответствуй – у нас оно по духовному ведомству. А юриспруденция почему упущена?.. Она в нашем отечестве не созрела, понеже старые законы обветшали, а новые ещё не утвердились. Отличие от Европы в том ещё, что там Академия – учреждение добровольное, у нас же она на коште государственном. Почему? Поди-ка поищи жертвователей!
   – Помещики, что ли, раскошелятся? Большие бороды, что ли? У нас и богатые господа в дикости, яко в дерьме.
   – Пфуй, Александр!
   – Прости, владычица моя! Внуши иноземцам – казённый кошт есть гарантия, нужды ни в чём не испытают! Соболей, куниц накупят.
   Ещё чего спросят профессора?
   Им ведь подай слушателей. Царь прослыл в Европе ревнителем просвещения. Рады бы похвастаться, однако…
   – Гимназиум, – вздохнула Екатерина. – Глюк был святой человек. Нет Глюк.
   Погрустнела, повторяя «гимназиум, гимназиум», взяла с подлокотного столика у кресла кружку, помянула пастора. Да, похвалиться нечем. Убого выглядим перед Европой. Цифирные школы, заведённые в столице для мастеровых, – и те рассыпались. При епархиях в Москве, в Киеве числятся ученики, сотни их, а много ли выучилось? По пальцам перечесть можно. Духовное ещё зубрят кое-как, светские науки в загоне.
   – Не до того было, матушка. Офицеров обучаем. Вон Морская академия. Флот пестуем, как зеницу ока. Государь завещал нам… Рано или поздно, матушка, придётся ведь драться с морскими державами. Дай только окрепнуть… Ну, этого-то не говори! Скажи – воевали, тяжело воевали, двадцать один год. С университетом повременить надо. Профессор привезёт с собой одного-двух штудентов к нам на прокорм. И ладно пока…
   Екатерина, внимавшая преусердно, вдруг поморщилась:
   – Штуденты…
   Рассказывал Глюк, вспоминая молодые свои годы. Скандальная публика, пиво хлещут без меры, издеваются над почтенными бюргерами, дерутся на шпагах. Дурацкая забава – колоть друг дружку… Нет, такого безобразия она не допустит.
   – Скрутим, – пообещал Данилыч, подавая сметы для высочайшей подписи. – Полицию приставим.
   – Дуэли – пфуй! Не терпеть!
   Сама вызвалась объехать здания, приготовленные для Академии. Горевал губернатор – работы на Васильевском задержались. Уж он толкает Трезини[322] – главного зодчего… То досок недовоз, то кирпича. Кунсткамера пока в старом доме, новую ещё устраивают внутри.
   Экипаж колыхался, расплёскивая лужи, с натугой влезал на мостовую, выложенную лишь на площади да у особняков вельмож. У палаца Шафирова, где контора Академии, настил крепок, а подле некоторых домов, нанятых для профессоров, доски подгнили, провалились в топь или вовсе их нет. Самодержица гневалась.
   – Воевали, матушка, не успели. Долби им. Тебе с учёными шпрехать[323], не мне одному.
   Спросят – кто президент Академии? Должность волей государя выборная. Наше дело предложить. Кого? Блументроста – больше, пожалуй, некого.
   – Его и выберут, – решила самодержица. – Эй, Александр! Где Орфиреус?
   – Разбойник он.
   Сто тысяч выманивал за вечный двигатель. Однако деньги вперёд, верь на слово и плати! Ещё есть делатели золота – тоже ловят глупцов.
   – То науки ложные, матушка.
   – Нехорошо, Александр…
   – О чём ты?
   – Австерия, Александр…
   На Троицкой площади она, почти рядом с академическими зданиями. Штудентов притянут «Три фрегата», да и профессоры повадятся. Попадут в дурную компанию.
   – Не надо им ходить.
   – Матушка! Привяжем, что ли?
   Устал с ней Данилыч. Потом вместе с Блументростом составил указ ей на подпись. Велено приезжих «кормить в том же доме, дабы ходя в трактиры и другие мелкие домы, с непотребными обращаючись, не обучились их непотребных обычаев и в других забавах времени не теряли бездельно, понеже суть образцы такие: которые в отечестве своём добронравны, бывши с роскошниками и пьяницами, в бездельничестве пропали…»
   Привязала и думает – крепко.
 
   Из новой Кунсткамеры, где мастеровые отделывают башню-обсерваторию, из шафировского дома, где красят, клеят шпалеры, травят в подвалах крыс, Данилыч жалует к Ушакову.
   Глава Тайной канцелярии, сенатор и генерал, розыскных дел великий умелец самолично допрашивает арестованных по делу Федоса, список коих растёт. Грузный, лысый, сидит, скинув камзол, в рубахе – жара в застенке банная.
   – Отпираются, ироды.
   Быстрая усмешка в сторону. Палачу, стоящему при дыбе, сомнений иметь не должно. Простая душа, чистая, послушная. Рад забить до смерти, рад и отпустить.
   Снят с дыбы подьячий Василий Шишков. Охает, ноги не держат, кожа на спине в клочьях. Отделался дёшево. В протоколе о нём записано:
   «Спрошено, есть ли у него бывшего новгородского архиерея Феодосия книги, в том числе книга, зовомая „Скудость и богатство“.
   Ответствовал – нет».
   Не читал её, не видел ни у кого, ведать о ней не ведает. Результаты обыска у Шишкова сему не противоречат. Получается – книга, кроме Федоса, никому не известна. Мало было сделано копий. Иное хотелось изобразить во всеподданнейшем докладе – книгу сей злочинец раздал заговорщикам как наставление и словеса в ней, стало быть, возмутительные.
   Впрочем, карающие ещё не вчитались. Толста больно. Пускай писатель сам объяснит.
   Ввели колодника. Данилыч поглядел скорбно. Боже милостивый, что делают с человеком боль и страх! Не узнать Посошкова – куда делась округлость лица, где бодрая осанка удачливого коммерсанта? Глаза запали, утратили природную, живую голубизну – оловянность какая-то в них. Неделя допросов – и отощал, скинул жирок с живота, с груди, меньше ростом стал, съёжился, будто хочет в собственной коже спрятаться от кнута, от раскалённого железа. Зрелище неприятное, изредка пробуждавшее жалость в душе князя непрошено, непозволительно. Причастен ли сей Посошков, арестованный по делу Федоса? Возможно, ничуть…
   Угодил, как кур в ощип.
   Излишнее, стеснительное это чувство – жалость. Поддаться ему опасно. Один Бог видит человека насквозь, государь и тот сомневался. На дыбе, если послушать, каждый невинен, яко младенец.
   Данилыч потел, освежался квасом, бросал на жаровню палача душистую бумагу, чтобы отбить запах гари, крови, обожжённой плоти, нечистот. Ласково вразумлял писателя:
   – Грех тебе, Иван Тихоныч! Меня обманываешь, императрицу нашу обманываешь. Покайся, милый! Пошто тебя пастырь твой окаянный возлюбил? Сочинение твоё берёг, благословлял тебя лапой своей мерзкой. На что настраивал? Покайся честно! Скажешь правду – выпущу тебя на волю, ей-Богу выпущу, сегодня же. На волю, к жене, к деткам… Хочешь, к себе на службу возьму?
   Мелькала такая мысль – взять грамотея, сочинителя, оборотистого купца и к тому же серебрянщика. Родился в селе Покровском под Москвой, ремесло там от дедов, с юных лет плавил, ковал, чеканил обожаемый князем металл. Вот кто определил бы досконально истинную ценность изделий, закупаемых за границей, а также разной иноземной монеты – талеров, шиллингов, пиастров всяких… И помогал бы составлять рецепты для выпуска денег российских.
   – Бормочешь ты, милый, не разберу…
   Губа у сочинителя рассечена – верно, упал и напоролся на что-то или сторож наподдал. Ох, свирепость людская…
   – Князь, батюшка… Спроси новгородских…
   Могут подтвердить – не показывался он там в последние годы, незачем было, понеже на винном заводе добрый есть управитель. Книга писалась в Петербурге ото всех тайно.
   – Тайно? Почто же этак?
   – Она… Токмо для государя.
   Действительно, на первом листе обращение к отцу отечества. Покорнейшая просьба удостоить вниманием рассуждения его, Посошкова, о предметах весьма важных. Отчего напрасная скудость происходит и отчего богатство умножается.
   – От Федоса не таился, однако… Поднёс ему книгу. Не он ли надоумил писать?
   Клянётся сочинитель – сам осмелился, без наущенья стороннего. А поднёс архиепископу, почитая его за покровителя. Гнусные поступки Феодосия предугадать не мог. Ранее представил ему первую свою книгу – о семейных добродетелях, о воспитании детей. Нуждался в одобрении.
   – Понятно, Иван Тихоныч, понятно. Похвала и кошке приятна. Теперь-то разумеешь, каков благодетель твой?
   – Да кабы ведал…
   – Он злодей, отступник, – и князь повысил голос. – Государя покойного лаял, царицу лаял. Слышал народ, а ты… Уши у тебя заложило? Ступай, подумай! Может, вспомнишь.
   Что нового в итоге? Не раз было сказано, не раз записано… Ошибся писатель, надо же – Федосу дарил книги, не кому другому…
   Говаривал царь – лучше десять виновных простить, нежели казнить одного невинного. А распознать не просто… Всяк человек ложь. Тоже его речение, к концу жизни более частое. Казнить Посошкова, впрочем, не за что. На что же решиться? Отпустить сочинителя – значит пошатнуть пугало заговора, в котором ему надлежало бы играть видную роль. Гнев царицы он уже навлёк. Пишет, дружбу водит с большими бородами – сего довольно.
   – Это еретик, да? Эй, Александр! Жечь надо…
   Известий из камеры пыток требует постоянно. Количество арестованных, намёки Данилыча, таинственные умолчания – дескать, роем, матушка, роем – жалят её больше, чем улики – натянутые, хрупкие. Внимает, глотая венгерское, и возбуждённая фантазия дополняет скупость рапорта. Название книги она забыла, зато гнев против ересей, гнев пасторский забурлил в ней. Иная книга страшнее бомбы во сто крат, – вещал Глюк, ветеран германских церковных распрей.
   Что же – спалить, не разобравшись? А вдруг мужик-то умён окажется. Не хуже немцев, нанятых в Академию наук. И ему, может, в ней глаголать.
   Останавливало царское имя, выведенное крупно, благоговейно. Пётр внушил Данилычу уваженье к учёным и пишущим. Без вниманья не оставил бы книгу, если бы дожил. Злосчастный Посошков опоздал немного. Подвела его книга. Что ж, авось она и выручит. И обретёт он – серебрянщик, добытчик – вместо тюремной ямы ну не кресло в Академии, так княжескую милость, службу…
   – Замучил ты человека, – сказал князь Ушакову, прощаясь – дай отдышаться. Одуреет ведь.
   Так отчего же постигает державу скудость и как сотворить богатство?
   От лености, возглашает автор, от насилия помещиков и самоуправства чиновников, коих расплодилось ныне видимо-невидимо, семь шкур дерут с бедного земледельца. Указы его величества, осуждающие сие, справедливы, но «высокородные на уложенные уставы мало смотрят, но как кто восхощет, так и делать будут по своей пыхе». Станет ли жестокого жадного помещика укрощать, наказывать чиновный шляхтич? Нет, конечно… «Вси правители дворянского чина своей братии знатным норовят, власть имут и дерзновение токмо над самыми маломочными».
   Тиранят крестьян, городской люд и указов не боятся. Благие намерения государя и распоряжения, выходит, бездейственны, ибо нужны меры решительные, замена начальствующих лиц. Доверять исполнение указов на местах лицам простого звания, лишь бы толковые были, честные, доброго нрава.
   Право дворян владеть землёй и людьми Посошков не оспаривает, но напоминает:
   «Крестьянам помещики не вековые владельцы, того ради не весьма их берегут, а прямой их владелец Российский самодержец». Он властен над жизнью и имуществом всех подданных, и все они перед ним в ответе, высшие и низшие.
   Однако даже самый мудрый монарх не безгрешен. Подушную подать, введённую царём, Посошков не приемлет – «душа вещь неосязаемая». На учёте у сборщиков младенцы, ветхие старцы, беглые, умершие – не скоро ведь обновляются списки. Здоровые, работающие тяжкое несут бремя. Не лучше ли взимать налог не с души, а с дохода – пропорционально? Подражания заслуживает, по мнению автора, старинная «десятина» – десятая часть достояния, уделявшаяся церкви.
   Новое не всегда хорошо – немало уроков подаёт прошлое. Прежде, при Алексее Михайловиче, Уложение, сиречь новый свод законов, издавалось не токмо самолично монархом, но Земским собором. Созывали подданных разных званий, не одних благородных. Так бы и впредь поступать при важнейших надобностях.
   Во всякое время да будут ведомы государю мнения и нужды подданных – и не через чиновных, а из первых уст. «И ещё кто узрит какую неправостную статью, то бы без всякого сумнения написал бы, что в ней неправости, и, ничего не опасаясь, подал бы ко исправлению тоя книги, понеже всяк рану свою в себе лучше чует, нежели во ином ком». Тут Посошков спешит заверить – сии поправки к закону «вольным голосом» не в ущерб самодержавию, и предлагает автор такой порядок «ради самые истинные правды».
   В согласии с Петром писатель считает – никто не может быть выше закона. Справедливый закон да объемлет всё бытие огромного государства, проведёт границы дозволенного и запретного. Конечная же цель управления – общая польза, одоление скудости, рост богатства.
   Источник оного – труд. Исправно трудится тот, кто ждёт от усилий своих верного прибытка. Многая скудость – от произвола помещиков. Они не только мучители, но нередко дурные экономы, допускают переделы земли, дробление её. Разумнее закрепить за каждой семьёй надел твёрдо, дабы мужик сознавал себя на своём куске хозяином. Когда земля не кормит, он бросает её, бежит на Дон, а кто зажиточней, тот чает большей прибыли от торгов. Сие необходимо строго пресечь.
   Всяк да занимается своим наследственным делом – негоже изменять ему, терять интерес, лезть в чужие сани. Сам ремесленник, ставший купцом, винокуром, Посошков весьма радеет о горожанах. Богатство державы возрастёт сильно, если развить коммерцию, мануфактуры. Некоторые купцы имеют крепостных, да и автор грешен в этом. Запретить, пусть нанимают, труд добровольный предпочтительнее. В городах поощрять ремёсленные цехи, мастерство, тогда иностранцы, покупающие в России одно лишь сырьё, «будут за нами гоняться».
   Купцам установить разряды, первому, с капиталом в десять тысяч и выше, носить собольи шапки. Обязательную одежду, вплоть до рубашки, Посошков назначает для каждого сословия – сие престижу способствует и ответственности перед законом и государем. И здесь он прожектирует в духе Петра, поборника жёсткой, всепроникающей регламентации.
   Болея за судьбы отечества, Посошков говорит о бедах российских бесстрашно. Опустевшие деревни, толпы беглых, нищих, падение нравов, невежественное обращение с землёй, лесами. Поучиться у иноземцев следует, но распоряжаться у нас, верховодить им не сметь.
   Эти строки в книге Александр Данилович, сидя в свой библиотеке, подчеркнул жирно[324].
 
   Библиотека у князя обширная – книги трофейные, из баронских усадеб, дарёные, купленные по совету царя, а также альбомы гравюр, карты, планы городов и крепостей, чертежи разных строений и огнестрельного оружия. Петербургская типография посылает губернатору два-три экземпляра отпечатанного… Только что вышли «Приёмы циркуля и линейки» Бурхарда фон Пюркенштейна и «Приклады, како пишутся комплименты» – вторым тиснением, ибо спрос на них великий. Кропали ведь письма как Бог на душу положит, а в Европе давно по правилам.
   Плотно, шеренгами обступает книжная премудрость, мерцают за стёклами корешки – вызов бросают уму, стыдят неуча и манят. Над шкафами – как принято нынче – портреты суверенов, картины знаменитых сражений. В небольшой золочёной рамке дорогое княжескому сердцу послание.
   «Его царское Величество с величайшим рвением развивает во владениях своих искусства и науки… Вы служением Вашим помогаете ему . Все мы собрались, чтобы избрать Ваше превосходительство, и при этом были мы единогласны…»
   Из Лондона, 25 октября 1714 года, в пору краткого союза с Англией против шведов. Подпись – Исаак Ньютон[325]. Князь Меншиков, стало быть, является членом Королевского общества, по сути Академии наук. Любезность царю, реверанс в сторону России, но всё же лестно.