Страница:
море корабли, -- ювелир смело посмотрел на старшину и даже подмигнул ему.
Что на него такое нашло, непонятно. -- Чего тут дол-го-то?
Женщина-судья серьезно смотрела на него.
-- Только не надо, -- сказал ювелир.
-- Что "не надо"?
-- Не надо меня пугать строгим взором. Прошу дать мне пятнадцать суток.
Я все понимаю, всю карикуляцию.
-- Почему вы решили, что именно пятнадцать?
-- Вы же всем сегодня по пятнадцать даете.
Женщины тут же, не сходя с места, негромко посовеща-лись, и судья
объявила:
-- Пятнадцать суток.
-- О'кей! -- сказал ювелир. И вышел в коридор к другим.
-- Сколько вломили? -- спросили.
-- Пятнадцать, -- сказал ювелир.
В эту минуту ему было все равно, даже хорошо, что пят-надцать, а то
перед другими было бы неудобно. Он сел в пестрый рядок тех, кто уже получил
свои "сутки".
-- В понедельник к ним лучше не попадать, -- опять ска-зал мрачный
человек. Он тоже получил пятнадцать суток.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Собрались три бледно-зеленые больничные пижамы ре-шать вопрос: как
мужику в одной лодке переплавить через реку волка, козу и капусту? Решать
стали громко; скоро пе-решли на личности. Один, носатый, с губами, похожими
на два прокуренных крестьянских пальца, сложенных вместе, попер на
лобастого, терпеливого:
-- А ты думай! Думай! Он поплавит капусту, а волк здесь козу съест!
Думай!.. У тя ж голова на плечах, а не холодиль-ник.
Лобастый медленно смеется.
Этот лобастый -- он какой-то загадочный. Иногда этот человек мне
кажется умным, глубоко, тихо умным, самосто-ятельным. Я учусь у него
спокойствию. Сидим, например, в курилке, курим. Молчим. Глухая ночь... Город
тяжело спит. В такой час, кажется, можно понять, кому и зачем надо бы-ло,
чтоб завертелась, закружилась, закричала от боли и ра-дости эта огромная
махина -- Жизнь. Но только -- кажется. На самом деле сидишь, тупо смотришь в
паркетный пол и думаешь черт знает о чем. О том, что вот -- ладили этот
пар-кет рабочие, а о чем они тогда говорили? И вдруг в эту ми-нуту, в эту
очень точную минуту из каких-то тайных своих глубин Лобастый произносит...
Спокойно, верно, обду-манно:
-- А денечки идут.
Пронзительная, грустная правда. Завидую ему. Я только могу запоздало
вздохнуть и поддакнуть:
-- Да. Не идут, а бегут, мать их!..
Но не я первый додумался, что они так вот -- неповто-римо, безоглядно,
спокойно -- идут. Ведь надо прежде мно-го наблюдать, думать, чтобы тремя
словами -- верно и во-время сказанными -- поймать за руку Время. Вот же
черт!
Лобастый медленно (он как-то умеет -- медленно, то есть не кому-нибудь,
себе) смеется.
-- Эх, да не зря бы они бежали! А?
-- Да.
Только и всего.
Лобастый отломал две войны -- финскую и Отечествен-ную. И, к примеру,
вся финская кампания, когда я попро-сил его рассказать, уложилась у него в
такой... компактный, так, что ли, рассказ:
-- Морозы стояли!.. Мы палатку натянули, чтоб для мас-кировки, а там у
нас была печурка самодельная. И мы от пу-шек бегали туда погреться --
каждому пять минут. Я при-шел, пристроился сбочку, задремал. А у меня
шинелька -- только выдали, новенькая. Уголек отскочил, и у меня от это вот
место все выгорело. Она же -- сукно -- шает, я не учуял. Новенькая шинель.
-- Убивали же там!
-- Убивали. На то война. Тебе уколы делают?
-- Делают.
-- Какие-то слабенькие теперь уколы. Бывало, укол сде-лают, -- так три
дня до тебя не дотронься: все болит. А счас сделают -- в башке не гудит, и
по телу ничего не слышно.
...И вот Носатый прет на Лобастого:
-- Да их же нельзя вместе-то! Их же... Во дает! Во тункель-то!
-- Не ори, -- советует Лобастый. -- Криком ничего не возьмешь.
Носатый -- это не загадка, но тоже... ничего себе челове-чек. Все
знает. Решительно все. Везде и всем дает поясне-ния; и когда он кричит, что
волк съест козу, я как-то по-осо-бенному отчетливо знаю, что волк это
сделает -- съест. Аккуратно съест, не будет рычать, но съест. И косточками
похрустит.
-- Трихопол?! -- кричит Носатый в столовой. -- Это -- для американского
нежного желудка, но не для нашего. При чем тут трихопол, если я воробья с
перьями могу перева-рить! -- и таков дар у этого человека -- я опять вижу и
слышу, как трепещется живой еще воробей и исчезает в желез-ном его желудке.
Третья бледно-зеленая пижама -- это Курносый. Тот все вспоминает
сражения и обожает телевизор. Смотрит, при-открыв рот. Смотрит с таким
азартом, с такой упорной непосредственностью, что все невольно его
слушаются, ко-гда он, например, велит переключить на "Спокойной ночи,
малыши". Смеется от души, потому что все там понимает. С ним говорить, что
колено брить -- зачем?..
Вот эти-то трое схватились решать весьма сложную про-блему. Шуму, как я
сказал, сразу получилось много.
Да, еще про Носатого... Его фамилия -- Суворов. Он крупно написал ее на
полоске плотной бумаги и прикнопил к своей клеточке в умывальнике. Мне это
показалось неуме-стным, и я подписал с краешку карандашом: "Не Александр
Васильевич". Возможно, я сострил не бог весть как, но не-ожиданно здорово
разозлил Суворова. Он шумел в умываль-нике:
-- Кто это такой умный нашелся?!
-- А зачем вообще надо объявлять, что эта клеточка -- Суворова? Ни у
кого же нет. Вы что, полагаете... -- пустил-ся было в длинные рассуждения
один вежливый очкарик, но Суворов скружил на него ястребом.
-- Тогда чего же мы жалуемся, что у нас в почтовом ящи-ке газеты
поджигают?! Сегодня -- карандаш, завтра -- нож в руки!..
-- Ну, знаете, кто взял в руки карандаш, тот...
-- Пожалуйста, можно и без ножа по очкам дать. По-мо-ему я догадываюсь,
кто это тут такой грамотный... Очкарик побледнел.
-- Кто?
-- Сказать? Может, носом ткнуть?
Мне стало больно за очкарика, и я, как частенько я, выступил блестящим
недомерком.
-- А чего вы озверели-то? Ну, пошутил кто-то, и из-за этого надо шум
поднимать.
-- За такие шутки надо... не шум поднимать! Не шум на-до поднимать, а
тянуть куда следует.
Дурак он. Дурак и злой.
-- ... Как же ты туда повезешь волка, когда там коза?! -- кричит
Суворов. -- Он же ее съест!
-- Связать, -- предлагает Курносый.
-- Кого связать?
-- Волка.
-- Нельзя, тункель!
-- А чего ты обзываешься-то? Мы предлагаем, как выйти из положения, а
ты...
-- Как же тут не кричать, скажи на милость?! Если вы не понимаете
элементарных вещей...
Лобастый упорно думает.
-- Как все покричать любят! -- изумляется Курносый. -- Знаешь --
объясни. Чего кричать-то?
-- Полные тункели! -- удивляется в свою очередь Суво-ров. -- Какой же
тогда смысл в этой задаче? Ну -- объяснил я, и все? А самим-то можно
подумать?
-- Вот мы и думаем. И предлагаем разные варианты. А ты наберись
терпения.
-- Привыкли люди, чтоб за них думали! Сами -- в сто-ронку, а за них
думай!
-- Волк капусту не ест, -- размышляет вслух Лобастый. -- Значит его
можно здесь оставить...
-- Ну! ну! ну! -- подталкивает Суворов.
-- Не понужай, не запрег.
-- Давай дальше! Волк капусту не ест... Правильно начал!
Серые, глубокие глаза Лобастого тихо сияют.
-- Начать -- это начать, -- бормочет он. По-моему, он уже сообразил,
как надо делать. -- Говорят: помоги, госпо-ди, подняться, а ляжем сами.
Значит, козу отвезли. Так?
-- Ну!
-- Плывем назад, берем капусту...
-- Ее же там коза сожрет! -- волнуется Курносый.
-- Сожрет? -- спрашивает Лобастый, и в голосе его чувст-вуется мощь и
ирония. -- Тада мы ее назад оттуда, раз она такая прожорливая.
-- А тут волк!
-- А мы волка -- туда. Пусть он у нас капустки опро-бует...
Суворов радостно хлопает Лобастого но спине; и так как мне все время
что-нибудь кажется, когда Суворов что-ни-будь делает, то на этот раз
почему-то кажется, что он хлоп-нул по лафету тяжелой пушки, и пушка на это
никак не вздрогнула.
-- А-а! -- догадывается Курносый. Ему тоже весело, и он смеется. -- А
потом уж мы туда -- козу, в последнюю оче-редь!
-- Дошло! -- орет Суворов. Он просто не может не орать. Все мы тут --
крепко устали, нервные, -- это тебе не высоту брать.
-- Сравнил телятину с... -- обиделся Курносый.
Лобастый долго, терпеливо, осторожно мнет в толстых пальцах каменную
"памирину", смотрит на нее... И я вдруг ужасаюсь его нечеловеческому
терпению, выносливости. И понимаю, что это -- не им одним нажито, такими
были его отец, дед... Это -- вековое.
Лобастый по привычке едва заметным движением тронул куртку, убедился,
что спички в кармане, встал, пошел в курилку. Я -- за ним. Посидеть с ним,
помолчать.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость нава-лилась... Слаб
он был давно уж, с месяц, но сегодня какая-то особенная слабость -- такая
тоска под сердцем, так нехоро-шо, хоть плачь. Не то чтоб страшно сделалось,
а удивитель-но: такой слабости никогда не было. То казалось, что отня-лись
ноги... Пошевелит пальцами -- нет, шевелятся. То на-чинала терпнуть левая
рука, шевелил ею -- вроде ничего. Но какая слабость, Господи!..
До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может, оживеет маленько
под сердцем -- может, покурить захочется или попить. Потом понял: это
смерть.
-- Мать... А мать! -- позвал он старуху свою. -- Это... по-мираю вить
я.
-- Господь с тобой! -- воскликнула старуха. -- Кого там выдумываешь-то
лежишь?
-- Сняла бы как-нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. -- Старик лежал на
печке. -- Сними, ради Христа.
-- Одна-то я рази сниму. Сходить нешто за Егором?
-- Сходи. Он дома ли?
-- Даве крутился в ограде... Схожу.
Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное облако.
"Зимнее дело -- хлопотно помирать-то", -- подумал ста-рик.
Пришел Егор, соседский мужик.
-- Мороз, язви ево! -- сказал он. -- Погоди, дядя Степан, маленько
обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то застужу. Тебе чего, хуже стало?
-- Совсем плохо, Егор. Помираю.
-- Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо-то.
-- Паникуй не паникуй -- все. Шибко морозно-то?
-- Градусов пятьдесят есть. -- Егор закурил. -- А снега на полях --
шиш. Сгребают тракторами, но кого там!
-- Может, подвалит ишо.
-- Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем...
Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину. Егор встал на
припечек, подсунул руки под старика.
-- Держись мне за шею-то... Вот так! Легкий-то какой стал!
-- Выхворался...
-- Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше.
Старика положили на кровать, накрыли тулупом.
-- Может, папироску свернуть? -- предложил Егор.
-- Нет, неохота. Ах ты, Господи, -- вздохнул старик, -- зимнее дело --
помирать-то...
-- Да брось ты! -- сказал Егор серьезно. -- Ты гони от се-бя эти мысли.
-- Он пододвинул табуретку к кровати, сел. -- Меня на фронте-то вон как
задело! Тоже думал -- каюк. А доктор говорит: захочешь жить -- будешь жить,
не захо-чешь -- не будешь. А я и говорить-то не мог. Лежу и думаю: "Кто же
жить не хочет, чудак-человек?" Так что лежи и думай: "Буду жить!"
Старик слабо усмехнулся.
-- Дай разок курну, -- попросил он.
Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял...
-- Прохудился весь... Дым-то, однако, в брюхо прошел.
Егор хохотнул коротко.
-- А где шибко-то болит? -- спросила старуха, глядя на старика
жалостливо и почему-то недовольно.
-- Везде... Весь. Такая слабость, вроде всю кровь выцедили.
Помолчали все трое.
-- Ну, пойду я, дядя Степан, -- сказал Егор. -- Скотинешку попоить да
корма ей задать...
-- Иди.
-- Вечерком ишо зайду попроведую.
-- Заходи.
Егор ушел.
-- Слабость-то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, -- заметила
старуха. -- Может, зарубим курку -- сварю бульону? Он ить скусный
свеженькой-то... А?
Старик подумал.
-- Не надо. И поесть не поем, а курку решим.
-- Да Бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба...
-- Не надо, -- еще раз сказал старик. -- Лучше дай мне полрюмки вина...
Может, хоть маленько кровь-то заиграет.
-- Не хуже ба...
-- Ничо. Может, она хоть маленько заиграет.
Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно за-ткнутую пробкой. В
четвертинке было чуть больше половины.
-- Гляди, не хуже ба...
-- Да когда с водки хуже бывает, ты чо! -- Старика досада взяла. -- Всю
жизнь трясетесь над ей, а не понимаете: вод-ка -- это первое лекарство.
Сундуки какие-то...
-- Хоть счас-то не ерепенься! -- тоже с досадой сказала старуха. --
"Сундуки"... Одной уж ногой там стоит, а ишо шебаршит кого-то. Не велел
доктор волноваться-то.
-- Доктор... Они вон и помирать не велят, доктора-то, а люди помирают.
Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот хлебнул -- и чуть не
захлебнулся. Все обратно вылилось. Он долго лежал без движения. Потом с
трудом сказал:
-- Нет, видно, пей, пока пьется.
Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотре-ла, смотрела и
вдруг всхлипнула:
-- Старик... А, не приведи Господи, правда помрешь, чо же я одна-то
делать стану?
Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему трудно было
говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо, обстоятельно.
-- Перво-наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи: "Отец помирал,
велел тебе докормить мать до конца". Скажи. Если он, окаянный, не очухается,
подавай на алименты. Стыд стыдом, а дожить тоже надо. Пусть лучше ему будет
стыдно. Маньке напиши, штоб парнишку учила. Парнишка смышленый, весь
"Интернационал" назубок знает. Скажи: "Отец велел учить". -- Старик устал и
долго опять лежал и смотрел в потолок. Выражение его лица было
торжествен-ным и строгим.
-- А Петьке чего сказать? -- спросила старуха, вытирая слезы; она тоже
настроилась говорить серьезно и без слез.
-- Петьке?.. Петьку не трогай -- он сам едва концы с кон-цами сводит.
-- Может, сварить бульону-то? Егор зарубит...
-- Не надо.
-- А чего, хуже становится?
-- Так же. Дай отдохну маленько. -- Старик закрыл глаза и медленно,
тихо дышал. Он правда походил на мертвеца: ка-кая-то отрешенность, нездешний
какой-то покой были на лице его.
-- Степан! -- позвала старуха.
-- Мм?
-- Ты не лежи так...
-- Как не лежи, дура? Один помирает, а она -- не лежи так. Как мне
лежать-то? На карачках?
-- Я позову Михеевну -- пособорует?
-- Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал... Курку своей Михеевне
задарма сунешь... Лучше эту курку-то Егору отдай -- он мне могилку выдолбит.
А то кто долбить-то станет?
-- Найдутся небось...
-- "Найдутся". Будешь потом по деревне полоскать -- кому охота на таком
морозе долбать. Зимнее дело... Что бы летом-то!
-- Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо оклемаисся.
-- Счас -- оклемался. Ноги вон стынут... Ох, Господи, Господи!.. --
Старик глубоко вздохнул. -- Господи... тяжко, прости меня, грешного.
-- Степан, ты покрепись маленько. Егор-то говорил: "Не думай всякие
думы".
-- Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не помирай -- он
не помрет.
-- Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая...
-- Бог простит, -- сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то
хотелось сказать, что-то очень нужное, но он как-то стал странно смотреть по
сторонам, как-то нехорошо забеспокоился...
-- Агнюша, -- с трудом сказал он, -- прости меня... я ма-ленько
заполошный был... А хлеб-то -- рясный-рясный!.. А погляди-ко в углу-то кто?
Кто там?
-- Где, Степан?
-- Да вон!.. -- Старик приподнялся на локте, каким-то жутким взглядом
смотрел в угол избы -- в передний. -- Вон же она, -- сказал он, -- вон...
Сидит, гундосая.
Егор пришел вечером...
На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос. Старуха тихо
плакала у его изголовья...
Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону.
-- Да, -- сказал он, -- чуял он ее.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Маленькая девочка, ее звали Верочка, тяжело заболела. Папа ее, Федор
Кузьмич, мужчина в годах, лишился сна и покоя. Это был его поздний ребенок,
последний теперь, он без памяти любил девочку. Такая была игрунья, все
играла с папой, с рук не слезала, когда он бывал дома, теребила его волосы,
хотела надеть на свой носик-кнопку папины оч-ки... И вот -- заболела. Друзья
Федора Кузьмича -- у него бы-ли влиятельные друзья, -- видя его горе,
нагнали к нему до-мой докторов... Но там и один участковый все понимал:
воспаление легких, лечение одно -- уколы. И такую махонь-кую -- кололи и
кололи. Когда приходила медсестра, Федор Кузьмич уходил куда-нибудь из
квартиры, на лестничную площадку, да еще спускался этажа на два вниз по
лестни-це, и там пережидал. Курил. Потом приходил, когда девочка уже не
плакала, лежала -- слабенькая, горячая... Смотрела на него. У Федора все
каменело в груди. Он бы и плакал, если б умел, если бы вышли слезы. Но они
стояли где-то в гор-ле, не выходили. От беспомощности и горя он тяжело
обидел жену, мать девочки: упрекнул, что та недосмотрела за дитем. "Тряпками
больше занята, а не ребенком, -- сказал он ей на кухне, как камни-валуны на
стол бросил. -- Все шкафы свои набивают, торопятся". Жена -- в слезы... И
те-перь, если и не ругались, -- нелегко было бы теперь ругать-ся, -- то и
помощи и утешения не искали друг у друга, стра-дали каждый в одиночку.
Врач приходил каждый день. И вот он сказал, что насту-пил тот самый
момент, когда... Ну, словом, все маленькие силы девочки восстали на болезнь,
и если бы как-нибудь ей еще и помочь, поднять бы как-нибудь ее дух,
устремить ее волю к какой-нибудь радостной цели впереди, она бы ско-рей
поправилась. Нет, она и так поправится, но еще лучше, если пусть
бессознательно, но очень-очень захочет сама ско-рей выздороветь. Федор
Кузьмич присел перед кроваткой дочери.
-- Доченька, чего бы ты вот так хотела бы?.. Ну-ка, поду-май. Я все-все
сделаю. Сам не смогу, попрошу волшебника, у меня есть знакомый волшебник, он
все может. Хочешь, я наряжу тебе елочку? Помнишь, какая у нас была славная
елочка? С огоньками!..
Девочкина ручка шевельнулась на одеяле, она поверну-ла ее ладошкой
кверху, горсткой, -- так она делала, когда справедливо возражала.
-- Еечка зе зимой бывает-то.
-- Да, да, -- поспешно закивал седеющей головой па-па. -- Я забыл. А
хошь, сходим с тобой, когда ты попра-вишься, мульти-пульти посмотрим?
Много-много!..
-- Мне незя много, -- сказала умная Верочка. -- Папа, -- вдруг даже
приподнялась она на подушке, -- а дядя Игой казочку ясказывай -- п'о
зайку... Ох, хоесенькая!..
-- Так, так, -- радостно всполошился Федор Кузьмин. -- Дядя Егор тебе
сказочку рассказывал? Про зайку?
Верочка закивала головой, у нее даже глазки живо забле-стели.
-- П'о зайку..
-- Тебе охота бы послушать?
-- Как он етай на сайках...
-- Как он летал на шариках? На каких шариках?
-- Ну, на сайках!.. Дядя Игой пиедет?
-- Дядя Егор? Да нет, дядя Егор далеко живет, в другом городе... Ну-ка,
давай, может, мы сами вспомним: на каких шариках зайка летал? На воздушных?
Катался?
-- Да, не-ет! -- у Верочки в глазах показались слезы. -- Вот
какой-то... Ветей подуй, он высоко-высоко поетей! Пусть дядя Игой пиедет.
-- Дядя Егор-то? Он далеко живет, доченька. Ему надо на поезде ехать...
На поезде: ту-ту-у! Или на самолете лететь...
-- А ты яскажи?
-- Про зайку-то? А ты мне маленько подскажи, я, мо-жет, вспомню, как он
летал на шариках. Он что, надул их и полетел?
Девочка в досаде большой сдвинула бровки, зажмури-лась и отвернулась к
стене. Отец видел, как большая слеза выкатилась из уголка ее глаза, росинкой
ясной перекатилась через переносье и упала на подушку.
-- Доча, -- взмолился отец. -- Я счас узнаю, не плачь. Счас... мама,
наверно, помнит, как он летал на шариках. Счас, доченька... Ладно? Счас я
тебе расскажу.
Федор Кузьмич чуть не бегом побежал к жене на кухню. Когда вбежал туда,
такой, жена даже испугалась.
-- Что?
-- Да нет, ничего... Ты не помнишь, как зайка летал на воздушных
шариках?
-- На шариках? -- не поняла жена. -- Какой зайка?
Федор Кузьмич опять рассердился.
-- Француз-зайка, с рогами!.. Зайка! Сказку такую Егор ей рассказывал.
Не слышала?
Жена обиделась, заплакала. Федор Кузьмич опомнился, обнял жену, вытер
ладошкой ее слезы.
-- Ладно, ладно...
-- Прямо как преступница сижу здесь... -- выговаривала жена. -- Что ни
слово, то попрек. Один ты, что ли, пережи-ваешь?
-- Ладно, ладно, -- говорил Федор. -- Ну, прости, не со зла... Голову
потерял -- ничего не могу придумать.
-- Какую сказку-то?
-- Про зайку какого-то... Как он летал на воздушных ша-риках. Егор
рассказывал... Э-э! -- вдруг спохватился Фе-дор. -- А я счас позвоню Егору!
Пойду и позвоню с почты.
-- Да зачем с почты? Из дома можно.
-- Да из дома-то... пока их допросишься из дома-то... Счас я сбегаю.
И Федор Кузьмич пошел на почту. И пока шел, ему при-шла в голову совсем
другая мысль -- вызвать Егора сюда. Приедет, расскажет ей кучу сказок, он
мастак на такие дела. Ясно, что он выдумал про этого зайку. И еще
навыду-мывает всяких... Сегодня четверг, завтра крайний день, от-просится на
денек, а в воскресенье вечером улетит. Два с не-большим часа на самолете...
Еще так думал Федор: это будет для нее, для девочки, неожиданно и радостно,
когда прие-дет сам "дядя Игой" -- она его полюбила, полюбила его сказки,
замирала вся, когда слушала.
Не так сразу Федор Кузьмич дозвонился до брата, но все же дозвонился. К
счастью, Егор был дома -- пришел пообе-дать. Значит, не надо долго
рассказывать и объяснять его же-не, что вот -- заболела дочка... и так
далее.
-- Егор! -- кричал в трубку Федор. -- Я тебя в воскресе-нье посажу в
самолет, и ты улетишь. Все будет в порядке! Ну, хошь, я потом напишу твоему
начальнику!..
-- Да нет! -- тоже кричал оттуда Егор. -- Не в этом дело! Мы тут на
дачу собрались...
-- Ну, Егор, ну отложи дачу, елки зеленые! Я прошу те-бя... У нее как
раз переломный момент, понимаешь? Она аж заплакала давеча...
-- Да я-то рад душой... Слышишь меня?
-- Ну, ну.
-- Я-то рад бы душой, но... -- Егор что-то замялся там, замолчал.
-- Егор! Егор! -- кричал Федор.
-- Погоди, -- откликнулся Егор, -- решаем тут с женой... "Э-э! --
догадался Федор. -- Жена там поперек стала".
-- Егор! А Егор! -- дозвался он. -- Дай-ка трубку жене, я поговорю с
ней.
-- Здравствуйте, Федор Кузьмич! -- донесся далекий вежливый голосок. --
Что, у вас доченька заболела?
-- Заболела. Валентина... -- Федор забыл вдруг, как ее от-чество. Знал,
и забыл. И переладился на ходу: -- Валя, отпус-ти, пожалуйста, мужа, пусть
приедет -- на два дня! Всего на два дня! Валенька, я в долгу не останусь,
я... -- Федор сго-ряча не мог сразу придумать, что бы такое посулить. -- Я
то-же когда-нибудь выручу!
-- Да нет, я ничего... Мы, правда, на дачу собрались. Знаете, зиму
стояла без присмотра -- хотели там...
-- Валя, прошу тебя, милая! Долго счас объяснять, но очень нужно.
Очень! Валя! Валь!..
-- Да, Федор. Я это, -- отозвался Егор. -- Ладно. Слышь? Ладно, мол,
вылечу. Сегодня.
-- Ох, Егор... -- Федор помолчал. -- Ну, спасибо. Жду.
А у Егора, когда он положил трубку, произошел такой разговор с женой.
-- Господи! -- сказала жена Валя. -- Все бросай и выле-тай девочке
сказку рассказывай.
-- Ну болеет ребенок...
-- А то дети не болеют! Как это -- чтобы ребенок вырос и не болел.
Егору и самому в диковинку было -- лететь чуть не за пол-торы тысячи
километров... рассказывать сказки. Но он вспомнил, какой жалкий был у брата
голос, у него слезы слышались в голосе -- нет, видно, надо. Может, больше
на-до самому Федору, чем девочке.
-- Первый раз собрались съездить... -- капала жена Ва-ля. -- Большаковы
вон ездили, говорят, у них крыша про-текла. А у нас крыша-то хуже ихней...
-- Ну так бы и сказала ему! -- вскипел Егор. -- Чего ты ему так не
сказала?! Чего ты... Уже ж посулился, нет, давай душу теперь травить!
-- Ладно, не ори -- душу ему растравили. Что я, голоса лишенная, --
свое мнение высказать?
-- Да чего ты ему-то не высказала? Высказала бы ему. А то... туда же,
посочувствовала: "У вас доченька заболела?" -- не злой был человек Егор, но
передразнивать умел так до обидного похоже, так у него это талантливо
выходило, что люди нервничали и обижались. Тем и оборонялся Егор в жизни.
Потому, наверно, и сказки-то мастер был рассказы-вать: передразнивал всех
зверей, злых и добрых, а особен-но смешно передразнивал вредную бабу-ягу.
-- Ехай, ехай! -- махнула рукой жена Валя. -- Ехай, убла-жай там, если
больше делать нечего. Какие ведь господа жи-вут!..
-- А случалось, что эти господа и тебе помогали! -- Егор с укоризной
посмотрел на жену. -- Забыла?
Жена Валя ушла в другую комнату, сердито хлопнув две-рью. Нет, не
забыла! Федор Кузьмич устроил ее дочь в ин-ститут. Как тут забудешь! Но и
расстроилась она очень, и не показать этого она тоже не могла.
Егор также расстроился. Так сложились их отношения с женой, давно уж и
незаметно как-то сложились, что глав-ными в доме были -- дела жены. Егор
покорился этому, ибо сам не умел ни достать ничего, ни устроить путевку в
дом отдыха, ни объясниться с учителями в школе... Умел только работать. Но
ведь... что же? Кони тоже умеют работать. От работы одной толку мало, это
Егор также давно понял и по-тому смирился. Иногда, правда, бунтовал, но
слабо и нере-шительно: вскипит, посверкает глазом да досыта наматерится в
душе, и все. Так-то лучше -- не бунтовать вовсе, не протестовать, а то эти
протесты больше только разжигают хозяйскую похоть людей крепких.
Егор еще немного сердито поторчал в комнате, взял из комода сорок
рублей и ушел. "Хорошо, что не надо чемодан брать... Гостинцев бы захватить?
Но... ладно: раз уж так все -- с тормозами, какие уж тут гостинцы. Ладно,
хоть сам по-ехал", -- думал Егор. Маленькую Верочку стало вдруг очень жалко.
Сперва -- впопыхах -- не совсем понял, сколь нуж-на, важна эта поездка, а
теперь, когда поехал, понял до конца: глупо было и раздумывать. А вдруг
да... Но эту мысль Егор прогнал из головы, не стал даже додумывать.
Позво-нил из автомата начальнику цеха (Егор был мастер-красно-деревщик, на
работе его ценили), и тот беспрекословно от-пустил его: знал, что Егор
наверстает эти полтора рабочих дня, и даже больше.
Что на него такое нашло, непонятно. -- Чего тут дол-го-то?
Женщина-судья серьезно смотрела на него.
-- Только не надо, -- сказал ювелир.
-- Что "не надо"?
-- Не надо меня пугать строгим взором. Прошу дать мне пятнадцать суток.
Я все понимаю, всю карикуляцию.
-- Почему вы решили, что именно пятнадцать?
-- Вы же всем сегодня по пятнадцать даете.
Женщины тут же, не сходя с места, негромко посовеща-лись, и судья
объявила:
-- Пятнадцать суток.
-- О'кей! -- сказал ювелир. И вышел в коридор к другим.
-- Сколько вломили? -- спросили.
-- Пятнадцать, -- сказал ювелир.
В эту минуту ему было все равно, даже хорошо, что пят-надцать, а то
перед другими было бы неудобно. Он сел в пестрый рядок тех, кто уже получил
свои "сутки".
-- В понедельник к ним лучше не попадать, -- опять ска-зал мрачный
человек. Он тоже получил пятнадцать суток.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Собрались три бледно-зеленые больничные пижамы ре-шать вопрос: как
мужику в одной лодке переплавить через реку волка, козу и капусту? Решать
стали громко; скоро пе-решли на личности. Один, носатый, с губами, похожими
на два прокуренных крестьянских пальца, сложенных вместе, попер на
лобастого, терпеливого:
-- А ты думай! Думай! Он поплавит капусту, а волк здесь козу съест!
Думай!.. У тя ж голова на плечах, а не холодиль-ник.
Лобастый медленно смеется.
Этот лобастый -- он какой-то загадочный. Иногда этот человек мне
кажется умным, глубоко, тихо умным, самосто-ятельным. Я учусь у него
спокойствию. Сидим, например, в курилке, курим. Молчим. Глухая ночь... Город
тяжело спит. В такой час, кажется, можно понять, кому и зачем надо бы-ло,
чтоб завертелась, закружилась, закричала от боли и ра-дости эта огромная
махина -- Жизнь. Но только -- кажется. На самом деле сидишь, тупо смотришь в
паркетный пол и думаешь черт знает о чем. О том, что вот -- ладили этот
пар-кет рабочие, а о чем они тогда говорили? И вдруг в эту ми-нуту, в эту
очень точную минуту из каких-то тайных своих глубин Лобастый произносит...
Спокойно, верно, обду-манно:
-- А денечки идут.
Пронзительная, грустная правда. Завидую ему. Я только могу запоздало
вздохнуть и поддакнуть:
-- Да. Не идут, а бегут, мать их!..
Но не я первый додумался, что они так вот -- неповто-римо, безоглядно,
спокойно -- идут. Ведь надо прежде мно-го наблюдать, думать, чтобы тремя
словами -- верно и во-время сказанными -- поймать за руку Время. Вот же
черт!
Лобастый медленно (он как-то умеет -- медленно, то есть не кому-нибудь,
себе) смеется.
-- Эх, да не зря бы они бежали! А?
-- Да.
Только и всего.
Лобастый отломал две войны -- финскую и Отечествен-ную. И, к примеру,
вся финская кампания, когда я попро-сил его рассказать, уложилась у него в
такой... компактный, так, что ли, рассказ:
-- Морозы стояли!.. Мы палатку натянули, чтоб для мас-кировки, а там у
нас была печурка самодельная. И мы от пу-шек бегали туда погреться --
каждому пять минут. Я при-шел, пристроился сбочку, задремал. А у меня
шинелька -- только выдали, новенькая. Уголек отскочил, и у меня от это вот
место все выгорело. Она же -- сукно -- шает, я не учуял. Новенькая шинель.
-- Убивали же там!
-- Убивали. На то война. Тебе уколы делают?
-- Делают.
-- Какие-то слабенькие теперь уколы. Бывало, укол сде-лают, -- так три
дня до тебя не дотронься: все болит. А счас сделают -- в башке не гудит, и
по телу ничего не слышно.
...И вот Носатый прет на Лобастого:
-- Да их же нельзя вместе-то! Их же... Во дает! Во тункель-то!
-- Не ори, -- советует Лобастый. -- Криком ничего не возьмешь.
Носатый -- это не загадка, но тоже... ничего себе челове-чек. Все
знает. Решительно все. Везде и всем дает поясне-ния; и когда он кричит, что
волк съест козу, я как-то по-осо-бенному отчетливо знаю, что волк это
сделает -- съест. Аккуратно съест, не будет рычать, но съест. И косточками
похрустит.
-- Трихопол?! -- кричит Носатый в столовой. -- Это -- для американского
нежного желудка, но не для нашего. При чем тут трихопол, если я воробья с
перьями могу перева-рить! -- и таков дар у этого человека -- я опять вижу и
слышу, как трепещется живой еще воробей и исчезает в желез-ном его желудке.
Третья бледно-зеленая пижама -- это Курносый. Тот все вспоминает
сражения и обожает телевизор. Смотрит, при-открыв рот. Смотрит с таким
азартом, с такой упорной непосредственностью, что все невольно его
слушаются, ко-гда он, например, велит переключить на "Спокойной ночи,
малыши". Смеется от души, потому что все там понимает. С ним говорить, что
колено брить -- зачем?..
Вот эти-то трое схватились решать весьма сложную про-блему. Шуму, как я
сказал, сразу получилось много.
Да, еще про Носатого... Его фамилия -- Суворов. Он крупно написал ее на
полоске плотной бумаги и прикнопил к своей клеточке в умывальнике. Мне это
показалось неуме-стным, и я подписал с краешку карандашом: "Не Александр
Васильевич". Возможно, я сострил не бог весть как, но не-ожиданно здорово
разозлил Суворова. Он шумел в умываль-нике:
-- Кто это такой умный нашелся?!
-- А зачем вообще надо объявлять, что эта клеточка -- Суворова? Ни у
кого же нет. Вы что, полагаете... -- пустил-ся было в длинные рассуждения
один вежливый очкарик, но Суворов скружил на него ястребом.
-- Тогда чего же мы жалуемся, что у нас в почтовом ящи-ке газеты
поджигают?! Сегодня -- карандаш, завтра -- нож в руки!..
-- Ну, знаете, кто взял в руки карандаш, тот...
-- Пожалуйста, можно и без ножа по очкам дать. По-мо-ему я догадываюсь,
кто это тут такой грамотный... Очкарик побледнел.
-- Кто?
-- Сказать? Может, носом ткнуть?
Мне стало больно за очкарика, и я, как частенько я, выступил блестящим
недомерком.
-- А чего вы озверели-то? Ну, пошутил кто-то, и из-за этого надо шум
поднимать.
-- За такие шутки надо... не шум поднимать! Не шум на-до поднимать, а
тянуть куда следует.
Дурак он. Дурак и злой.
-- ... Как же ты туда повезешь волка, когда там коза?! -- кричит
Суворов. -- Он же ее съест!
-- Связать, -- предлагает Курносый.
-- Кого связать?
-- Волка.
-- Нельзя, тункель!
-- А чего ты обзываешься-то? Мы предлагаем, как выйти из положения, а
ты...
-- Как же тут не кричать, скажи на милость?! Если вы не понимаете
элементарных вещей...
Лобастый упорно думает.
-- Как все покричать любят! -- изумляется Курносый. -- Знаешь --
объясни. Чего кричать-то?
-- Полные тункели! -- удивляется в свою очередь Суво-ров. -- Какой же
тогда смысл в этой задаче? Ну -- объяснил я, и все? А самим-то можно
подумать?
-- Вот мы и думаем. И предлагаем разные варианты. А ты наберись
терпения.
-- Привыкли люди, чтоб за них думали! Сами -- в сто-ронку, а за них
думай!
-- Волк капусту не ест, -- размышляет вслух Лобастый. -- Значит его
можно здесь оставить...
-- Ну! ну! ну! -- подталкивает Суворов.
-- Не понужай, не запрег.
-- Давай дальше! Волк капусту не ест... Правильно начал!
Серые, глубокие глаза Лобастого тихо сияют.
-- Начать -- это начать, -- бормочет он. По-моему, он уже сообразил,
как надо делать. -- Говорят: помоги, госпо-ди, подняться, а ляжем сами.
Значит, козу отвезли. Так?
-- Ну!
-- Плывем назад, берем капусту...
-- Ее же там коза сожрет! -- волнуется Курносый.
-- Сожрет? -- спрашивает Лобастый, и в голосе его чувст-вуется мощь и
ирония. -- Тада мы ее назад оттуда, раз она такая прожорливая.
-- А тут волк!
-- А мы волка -- туда. Пусть он у нас капустки опро-бует...
Суворов радостно хлопает Лобастого но спине; и так как мне все время
что-нибудь кажется, когда Суворов что-ни-будь делает, то на этот раз
почему-то кажется, что он хлоп-нул по лафету тяжелой пушки, и пушка на это
никак не вздрогнула.
-- А-а! -- догадывается Курносый. Ему тоже весело, и он смеется. -- А
потом уж мы туда -- козу, в последнюю оче-редь!
-- Дошло! -- орет Суворов. Он просто не может не орать. Все мы тут --
крепко устали, нервные, -- это тебе не высоту брать.
-- Сравнил телятину с... -- обиделся Курносый.
Лобастый долго, терпеливо, осторожно мнет в толстых пальцах каменную
"памирину", смотрит на нее... И я вдруг ужасаюсь его нечеловеческому
терпению, выносливости. И понимаю, что это -- не им одним нажито, такими
были его отец, дед... Это -- вековое.
Лобастый по привычке едва заметным движением тронул куртку, убедился,
что спички в кармане, встал, пошел в курилку. Я -- за ним. Посидеть с ним,
помолчать.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость нава-лилась... Слаб
он был давно уж, с месяц, но сегодня какая-то особенная слабость -- такая
тоска под сердцем, так нехоро-шо, хоть плачь. Не то чтоб страшно сделалось,
а удивитель-но: такой слабости никогда не было. То казалось, что отня-лись
ноги... Пошевелит пальцами -- нет, шевелятся. То на-чинала терпнуть левая
рука, шевелил ею -- вроде ничего. Но какая слабость, Господи!..
До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может, оживеет маленько
под сердцем -- может, покурить захочется или попить. Потом понял: это
смерть.
-- Мать... А мать! -- позвал он старуху свою. -- Это... по-мираю вить
я.
-- Господь с тобой! -- воскликнула старуха. -- Кого там выдумываешь-то
лежишь?
-- Сняла бы как-нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. -- Старик лежал на
печке. -- Сними, ради Христа.
-- Одна-то я рази сниму. Сходить нешто за Егором?
-- Сходи. Он дома ли?
-- Даве крутился в ограде... Схожу.
Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное облако.
"Зимнее дело -- хлопотно помирать-то", -- подумал ста-рик.
Пришел Егор, соседский мужик.
-- Мороз, язви ево! -- сказал он. -- Погоди, дядя Степан, маленько
обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то застужу. Тебе чего, хуже стало?
-- Совсем плохо, Егор. Помираю.
-- Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо-то.
-- Паникуй не паникуй -- все. Шибко морозно-то?
-- Градусов пятьдесят есть. -- Егор закурил. -- А снега на полях --
шиш. Сгребают тракторами, но кого там!
-- Может, подвалит ишо.
-- Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем...
Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину. Егор встал на
припечек, подсунул руки под старика.
-- Держись мне за шею-то... Вот так! Легкий-то какой стал!
-- Выхворался...
-- Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше.
Старика положили на кровать, накрыли тулупом.
-- Может, папироску свернуть? -- предложил Егор.
-- Нет, неохота. Ах ты, Господи, -- вздохнул старик, -- зимнее дело --
помирать-то...
-- Да брось ты! -- сказал Егор серьезно. -- Ты гони от се-бя эти мысли.
-- Он пододвинул табуретку к кровати, сел. -- Меня на фронте-то вон как
задело! Тоже думал -- каюк. А доктор говорит: захочешь жить -- будешь жить,
не захо-чешь -- не будешь. А я и говорить-то не мог. Лежу и думаю: "Кто же
жить не хочет, чудак-человек?" Так что лежи и думай: "Буду жить!"
Старик слабо усмехнулся.
-- Дай разок курну, -- попросил он.
Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял...
-- Прохудился весь... Дым-то, однако, в брюхо прошел.
Егор хохотнул коротко.
-- А где шибко-то болит? -- спросила старуха, глядя на старика
жалостливо и почему-то недовольно.
-- Везде... Весь. Такая слабость, вроде всю кровь выцедили.
Помолчали все трое.
-- Ну, пойду я, дядя Степан, -- сказал Егор. -- Скотинешку попоить да
корма ей задать...
-- Иди.
-- Вечерком ишо зайду попроведую.
-- Заходи.
Егор ушел.
-- Слабость-то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, -- заметила
старуха. -- Может, зарубим курку -- сварю бульону? Он ить скусный
свеженькой-то... А?
Старик подумал.
-- Не надо. И поесть не поем, а курку решим.
-- Да Бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба...
-- Не надо, -- еще раз сказал старик. -- Лучше дай мне полрюмки вина...
Может, хоть маленько кровь-то заиграет.
-- Не хуже ба...
-- Ничо. Может, она хоть маленько заиграет.
Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно за-ткнутую пробкой. В
четвертинке было чуть больше половины.
-- Гляди, не хуже ба...
-- Да когда с водки хуже бывает, ты чо! -- Старика досада взяла. -- Всю
жизнь трясетесь над ей, а не понимаете: вод-ка -- это первое лекарство.
Сундуки какие-то...
-- Хоть счас-то не ерепенься! -- тоже с досадой сказала старуха. --
"Сундуки"... Одной уж ногой там стоит, а ишо шебаршит кого-то. Не велел
доктор волноваться-то.
-- Доктор... Они вон и помирать не велят, доктора-то, а люди помирают.
Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот хлебнул -- и чуть не
захлебнулся. Все обратно вылилось. Он долго лежал без движения. Потом с
трудом сказал:
-- Нет, видно, пей, пока пьется.
Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотре-ла, смотрела и
вдруг всхлипнула:
-- Старик... А, не приведи Господи, правда помрешь, чо же я одна-то
делать стану?
Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему трудно было
говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо, обстоятельно.
-- Перво-наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи: "Отец помирал,
велел тебе докормить мать до конца". Скажи. Если он, окаянный, не очухается,
подавай на алименты. Стыд стыдом, а дожить тоже надо. Пусть лучше ему будет
стыдно. Маньке напиши, штоб парнишку учила. Парнишка смышленый, весь
"Интернационал" назубок знает. Скажи: "Отец велел учить". -- Старик устал и
долго опять лежал и смотрел в потолок. Выражение его лица было
торжествен-ным и строгим.
-- А Петьке чего сказать? -- спросила старуха, вытирая слезы; она тоже
настроилась говорить серьезно и без слез.
-- Петьке?.. Петьку не трогай -- он сам едва концы с кон-цами сводит.
-- Может, сварить бульону-то? Егор зарубит...
-- Не надо.
-- А чего, хуже становится?
-- Так же. Дай отдохну маленько. -- Старик закрыл глаза и медленно,
тихо дышал. Он правда походил на мертвеца: ка-кая-то отрешенность, нездешний
какой-то покой были на лице его.
-- Степан! -- позвала старуха.
-- Мм?
-- Ты не лежи так...
-- Как не лежи, дура? Один помирает, а она -- не лежи так. Как мне
лежать-то? На карачках?
-- Я позову Михеевну -- пособорует?
-- Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал... Курку своей Михеевне
задарма сунешь... Лучше эту курку-то Егору отдай -- он мне могилку выдолбит.
А то кто долбить-то станет?
-- Найдутся небось...
-- "Найдутся". Будешь потом по деревне полоскать -- кому охота на таком
морозе долбать. Зимнее дело... Что бы летом-то!
-- Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо оклемаисся.
-- Счас -- оклемался. Ноги вон стынут... Ох, Господи, Господи!.. --
Старик глубоко вздохнул. -- Господи... тяжко, прости меня, грешного.
-- Степан, ты покрепись маленько. Егор-то говорил: "Не думай всякие
думы".
-- Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не помирай -- он
не помрет.
-- Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая...
-- Бог простит, -- сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то
хотелось сказать, что-то очень нужное, но он как-то стал странно смотреть по
сторонам, как-то нехорошо забеспокоился...
-- Агнюша, -- с трудом сказал он, -- прости меня... я ма-ленько
заполошный был... А хлеб-то -- рясный-рясный!.. А погляди-ко в углу-то кто?
Кто там?
-- Где, Степан?
-- Да вон!.. -- Старик приподнялся на локте, каким-то жутким взглядом
смотрел в угол избы -- в передний. -- Вон же она, -- сказал он, -- вон...
Сидит, гундосая.
Егор пришел вечером...
На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос. Старуха тихо
плакала у его изголовья...
Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону.
-- Да, -- сказал он, -- чуял он ее.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Маленькая девочка, ее звали Верочка, тяжело заболела. Папа ее, Федор
Кузьмич, мужчина в годах, лишился сна и покоя. Это был его поздний ребенок,
последний теперь, он без памяти любил девочку. Такая была игрунья, все
играла с папой, с рук не слезала, когда он бывал дома, теребила его волосы,
хотела надеть на свой носик-кнопку папины оч-ки... И вот -- заболела. Друзья
Федора Кузьмича -- у него бы-ли влиятельные друзья, -- видя его горе,
нагнали к нему до-мой докторов... Но там и один участковый все понимал:
воспаление легких, лечение одно -- уколы. И такую махонь-кую -- кололи и
кололи. Когда приходила медсестра, Федор Кузьмич уходил куда-нибудь из
квартиры, на лестничную площадку, да еще спускался этажа на два вниз по
лестни-це, и там пережидал. Курил. Потом приходил, когда девочка уже не
плакала, лежала -- слабенькая, горячая... Смотрела на него. У Федора все
каменело в груди. Он бы и плакал, если б умел, если бы вышли слезы. Но они
стояли где-то в гор-ле, не выходили. От беспомощности и горя он тяжело
обидел жену, мать девочки: упрекнул, что та недосмотрела за дитем. "Тряпками
больше занята, а не ребенком, -- сказал он ей на кухне, как камни-валуны на
стол бросил. -- Все шкафы свои набивают, торопятся". Жена -- в слезы... И
те-перь, если и не ругались, -- нелегко было бы теперь ругать-ся, -- то и
помощи и утешения не искали друг у друга, стра-дали каждый в одиночку.
Врач приходил каждый день. И вот он сказал, что насту-пил тот самый
момент, когда... Ну, словом, все маленькие силы девочки восстали на болезнь,
и если бы как-нибудь ей еще и помочь, поднять бы как-нибудь ее дух,
устремить ее волю к какой-нибудь радостной цели впереди, она бы ско-рей
поправилась. Нет, она и так поправится, но еще лучше, если пусть
бессознательно, но очень-очень захочет сама ско-рей выздороветь. Федор
Кузьмич присел перед кроваткой дочери.
-- Доченька, чего бы ты вот так хотела бы?.. Ну-ка, поду-май. Я все-все
сделаю. Сам не смогу, попрошу волшебника, у меня есть знакомый волшебник, он
все может. Хочешь, я наряжу тебе елочку? Помнишь, какая у нас была славная
елочка? С огоньками!..
Девочкина ручка шевельнулась на одеяле, она поверну-ла ее ладошкой
кверху, горсткой, -- так она делала, когда справедливо возражала.
-- Еечка зе зимой бывает-то.
-- Да, да, -- поспешно закивал седеющей головой па-па. -- Я забыл. А
хошь, сходим с тобой, когда ты попра-вишься, мульти-пульти посмотрим?
Много-много!..
-- Мне незя много, -- сказала умная Верочка. -- Папа, -- вдруг даже
приподнялась она на подушке, -- а дядя Игой казочку ясказывай -- п'о
зайку... Ох, хоесенькая!..
-- Так, так, -- радостно всполошился Федор Кузьмин. -- Дядя Егор тебе
сказочку рассказывал? Про зайку?
Верочка закивала головой, у нее даже глазки живо забле-стели.
-- П'о зайку..
-- Тебе охота бы послушать?
-- Как он етай на сайках...
-- Как он летал на шариках? На каких шариках?
-- Ну, на сайках!.. Дядя Игой пиедет?
-- Дядя Егор? Да нет, дядя Егор далеко живет, в другом городе... Ну-ка,
давай, может, мы сами вспомним: на каких шариках зайка летал? На воздушных?
Катался?
-- Да, не-ет! -- у Верочки в глазах показались слезы. -- Вот
какой-то... Ветей подуй, он высоко-высоко поетей! Пусть дядя Игой пиедет.
-- Дядя Егор-то? Он далеко живет, доченька. Ему надо на поезде ехать...
На поезде: ту-ту-у! Или на самолете лететь...
-- А ты яскажи?
-- Про зайку-то? А ты мне маленько подскажи, я, мо-жет, вспомню, как он
летал на шариках. Он что, надул их и полетел?
Девочка в досаде большой сдвинула бровки, зажмури-лась и отвернулась к
стене. Отец видел, как большая слеза выкатилась из уголка ее глаза, росинкой
ясной перекатилась через переносье и упала на подушку.
-- Доча, -- взмолился отец. -- Я счас узнаю, не плачь. Счас... мама,
наверно, помнит, как он летал на шариках. Счас, доченька... Ладно? Счас я
тебе расскажу.
Федор Кузьмич чуть не бегом побежал к жене на кухню. Когда вбежал туда,
такой, жена даже испугалась.
-- Что?
-- Да нет, ничего... Ты не помнишь, как зайка летал на воздушных
шариках?
-- На шариках? -- не поняла жена. -- Какой зайка?
Федор Кузьмич опять рассердился.
-- Француз-зайка, с рогами!.. Зайка! Сказку такую Егор ей рассказывал.
Не слышала?
Жена обиделась, заплакала. Федор Кузьмич опомнился, обнял жену, вытер
ладошкой ее слезы.
-- Ладно, ладно...
-- Прямо как преступница сижу здесь... -- выговаривала жена. -- Что ни
слово, то попрек. Один ты, что ли, пережи-ваешь?
-- Ладно, ладно, -- говорил Федор. -- Ну, прости, не со зла... Голову
потерял -- ничего не могу придумать.
-- Какую сказку-то?
-- Про зайку какого-то... Как он летал на воздушных ша-риках. Егор
рассказывал... Э-э! -- вдруг спохватился Фе-дор. -- А я счас позвоню Егору!
Пойду и позвоню с почты.
-- Да зачем с почты? Из дома можно.
-- Да из дома-то... пока их допросишься из дома-то... Счас я сбегаю.
И Федор Кузьмич пошел на почту. И пока шел, ему при-шла в голову совсем
другая мысль -- вызвать Егора сюда. Приедет, расскажет ей кучу сказок, он
мастак на такие дела. Ясно, что он выдумал про этого зайку. И еще
навыду-мывает всяких... Сегодня четверг, завтра крайний день, от-просится на
денек, а в воскресенье вечером улетит. Два с не-большим часа на самолете...
Еще так думал Федор: это будет для нее, для девочки, неожиданно и радостно,
когда прие-дет сам "дядя Игой" -- она его полюбила, полюбила его сказки,
замирала вся, когда слушала.
Не так сразу Федор Кузьмич дозвонился до брата, но все же дозвонился. К
счастью, Егор был дома -- пришел пообе-дать. Значит, не надо долго
рассказывать и объяснять его же-не, что вот -- заболела дочка... и так
далее.
-- Егор! -- кричал в трубку Федор. -- Я тебя в воскресе-нье посажу в
самолет, и ты улетишь. Все будет в порядке! Ну, хошь, я потом напишу твоему
начальнику!..
-- Да нет! -- тоже кричал оттуда Егор. -- Не в этом дело! Мы тут на
дачу собрались...
-- Ну, Егор, ну отложи дачу, елки зеленые! Я прошу те-бя... У нее как
раз переломный момент, понимаешь? Она аж заплакала давеча...
-- Да я-то рад душой... Слышишь меня?
-- Ну, ну.
-- Я-то рад бы душой, но... -- Егор что-то замялся там, замолчал.
-- Егор! Егор! -- кричал Федор.
-- Погоди, -- откликнулся Егор, -- решаем тут с женой... "Э-э! --
догадался Федор. -- Жена там поперек стала".
-- Егор! А Егор! -- дозвался он. -- Дай-ка трубку жене, я поговорю с
ней.
-- Здравствуйте, Федор Кузьмич! -- донесся далекий вежливый голосок. --
Что, у вас доченька заболела?
-- Заболела. Валентина... -- Федор забыл вдруг, как ее от-чество. Знал,
и забыл. И переладился на ходу: -- Валя, отпус-ти, пожалуйста, мужа, пусть
приедет -- на два дня! Всего на два дня! Валенька, я в долгу не останусь,
я... -- Федор сго-ряча не мог сразу придумать, что бы такое посулить. -- Я
то-же когда-нибудь выручу!
-- Да нет, я ничего... Мы, правда, на дачу собрались. Знаете, зиму
стояла без присмотра -- хотели там...
-- Валя, прошу тебя, милая! Долго счас объяснять, но очень нужно.
Очень! Валя! Валь!..
-- Да, Федор. Я это, -- отозвался Егор. -- Ладно. Слышь? Ладно, мол,
вылечу. Сегодня.
-- Ох, Егор... -- Федор помолчал. -- Ну, спасибо. Жду.
А у Егора, когда он положил трубку, произошел такой разговор с женой.
-- Господи! -- сказала жена Валя. -- Все бросай и выле-тай девочке
сказку рассказывай.
-- Ну болеет ребенок...
-- А то дети не болеют! Как это -- чтобы ребенок вырос и не болел.
Егору и самому в диковинку было -- лететь чуть не за пол-торы тысячи
километров... рассказывать сказки. Но он вспомнил, какой жалкий был у брата
голос, у него слезы слышались в голосе -- нет, видно, надо. Может, больше
на-до самому Федору, чем девочке.
-- Первый раз собрались съездить... -- капала жена Ва-ля. -- Большаковы
вон ездили, говорят, у них крыша про-текла. А у нас крыша-то хуже ихней...
-- Ну так бы и сказала ему! -- вскипел Егор. -- Чего ты ему так не
сказала?! Чего ты... Уже ж посулился, нет, давай душу теперь травить!
-- Ладно, не ори -- душу ему растравили. Что я, голоса лишенная, --
свое мнение высказать?
-- Да чего ты ему-то не высказала? Высказала бы ему. А то... туда же,
посочувствовала: "У вас доченька заболела?" -- не злой был человек Егор, но
передразнивать умел так до обидного похоже, так у него это талантливо
выходило, что люди нервничали и обижались. Тем и оборонялся Егор в жизни.
Потому, наверно, и сказки-то мастер был рассказы-вать: передразнивал всех
зверей, злых и добрых, а особен-но смешно передразнивал вредную бабу-ягу.
-- Ехай, ехай! -- махнула рукой жена Валя. -- Ехай, убла-жай там, если
больше делать нечего. Какие ведь господа жи-вут!..
-- А случалось, что эти господа и тебе помогали! -- Егор с укоризной
посмотрел на жену. -- Забыла?
Жена Валя ушла в другую комнату, сердито хлопнув две-рью. Нет, не
забыла! Федор Кузьмич устроил ее дочь в ин-ститут. Как тут забудешь! Но и
расстроилась она очень, и не показать этого она тоже не могла.
Егор также расстроился. Так сложились их отношения с женой, давно уж и
незаметно как-то сложились, что глав-ными в доме были -- дела жены. Егор
покорился этому, ибо сам не умел ни достать ничего, ни устроить путевку в
дом отдыха, ни объясниться с учителями в школе... Умел только работать. Но
ведь... что же? Кони тоже умеют работать. От работы одной толку мало, это
Егор также давно понял и по-тому смирился. Иногда, правда, бунтовал, но
слабо и нере-шительно: вскипит, посверкает глазом да досыта наматерится в
душе, и все. Так-то лучше -- не бунтовать вовсе, не протестовать, а то эти
протесты больше только разжигают хозяйскую похоть людей крепких.
Егор еще немного сердито поторчал в комнате, взял из комода сорок
рублей и ушел. "Хорошо, что не надо чемодан брать... Гостинцев бы захватить?
Но... ладно: раз уж так все -- с тормозами, какие уж тут гостинцы. Ладно,
хоть сам по-ехал", -- думал Егор. Маленькую Верочку стало вдруг очень жалко.
Сперва -- впопыхах -- не совсем понял, сколь нуж-на, важна эта поездка, а
теперь, когда поехал, понял до конца: глупо было и раздумывать. А вдруг
да... Но эту мысль Егор прогнал из головы, не стал даже додумывать.
Позво-нил из автомата начальнику цеха (Егор был мастер-красно-деревщик, на
работе его ценили), и тот беспрекословно от-пустил его: знал, что Егор
наверстает эти полтора рабочих дня, и даже больше.