председатель, -- что он сперва не пугает, а как бы, наоборот, заманивает.
Тебе после войны не приходилось на базаре в карты играть?
-- Нет.
-- А мне пришлось. Ехал с фронта, вез кое-какое барах-лишко: часы
"Павел Буре", аккордеон... В Новосибирске пересадка. От нечего делать пошел
на барахолку, гляжу -- играют. В три карты. Давай, говорят, фронтовичек,
опробуй счастье! А я уже слышал от ребят -- обманывают нашего брата. Нет,
говорю, играйте без меня. Да ты, мол, опробуй! Э-э, думаю, ну, проиграю
тридцатку... -- председатель оживился. Его слушали, улыбались. Филя крутил
фуражку меж колен. -- Давай, говорю! Только без обмана, черти! А надо было,
значит, отгадать одну карту... Он их сперва пока-зывает, потом у тебя на
глазах тасует и, значит, расклады-вает тыльной стороной. Все три. Одну тебе
надо отгадать, ту-за бубей, например. И ведь все на глазах делает, паразит!
Вот показал он мне все три лицом -- запомнил? Запомнил, го-ворю. Следи!..
Раз-раз-раз -- перекидывает их. Я слежу, где туз бубей. Какая, спрашивает? Я
зажал пальцем... Перевора-чиваем -- туз бубей. Выиграл. Они мне еще дали
выиграть раза три-четыре... Ну, и все: к вечеру и аккордеон мой, и ча-сы, и
деньги -- как корова языком слизнула. Все проиграл. Попытался было силой
отбить, но их там много оказалось. Так и явился домой с пустыми руками. Вот
как, Филипп, за-раза-то всякая начинается -- незаметно. Ведь они же мне
сперва дали выиграть, потом уж только чистить-то начали. Ведь мне все
отыграться хотелось, все надеялся... Вот и отыг-рался. Водка, она действует
тем же методом: я тебя сперва ублажу, убаюкаю, а потом уж возьмусь за тебя.
Так что смот-ри, Филипп, -- не прогадай.
-- Мне не восемнадцать лет.
-- А она анкетные данные не спрашивает! Ей все равно... Работник ты
хороший, с семьей у тебя пока все благополуч-но... Просто мы предупреждаем
тебя. Не ходи ты к этому Са-не! Он, может, хороший человек, но смотри,
сколько на не-го баб жалуется!..
-- Дуры, -- опять сказал Филя.
-- Ну, задолбил, как дятел: дуры, дуры. Твоя Нюра -- ду-ра, что ли?
-- И моя дура. Чего заполошничать?
-- Да то, что ей семью разрушать не хочется!
-- Никто ее не разрушает. Сама бегает разрушает.
-- Ну, смотри. Мы тебя предупредили. А этого твоего Са-ню мы просто
выселим из деревни, и все... Он дождется.
-- Не имеете права -- больной человек.
-- Найдем право! Больной... Больной, значит, не пей. Иди работай,
Филипп.

-- Вызывали? -- спросил вечером Саня, нервно подраги-вая веком левого
глаза.
-- Вызывали, -- Филе было стыдно за жену, за председа-теля, за все
правление в целом.
-- Не велели ходить?
-- Та-а... што я, ребенок, што ли!
-- Да, да, -- согласился Саня. -- Конечно, -- и веко его все
подергивалось. Он смотрел на далекие горы. С таким выражением смотрел, точно
ждал, что оттуда -- вспять -- взойдет солнце. Оно там заходило. -- Ночью,
часу в двена-дцатом, соловьи поют. Ах, дьяволята!.. выкомаривают. Друг перед
другом, что ли?
-- Самок заманивают, -- пояснил Филя.
-- Красиво заманивают. Красиво. Люди так не умеют. Лю-ди -- сильные.
"Это ты-то -- сильный?" -- думал Филя.
-- Уважаю сильных людей, -- продолжал Саня. -- В дет-стве меня колотил
один парнишка -- сильней меня был. Мне отец посоветовал: потренируйся,
поподнимай что-нибудь тяжелое -- через месяц поколотишь его. Я стал
поднимать ось от вагонетки. Три дня поподнимал -- надорвался. Пупок
развязался.
-- А ты бы взял -- раз послабей -- гирьку, привязал бы ее на ремешок да
гирькой бы его по башке. Я тоже смирный был, маленький-то, ну один извязался
тоже, проходу не да-ет. Я его гирькой от часов разок угостил -- отстал.
Саня пьянел. Взор его туманился... Покидал далекие си-ние горы,
наблюдал речку, дорогу, дикий кустик малины под плетнем. Теплел, становился
радостным.
-- Хорошо, Филипп. Мне -- пятьдесят два, двенадцать откинем --
несознательные -- сорок... Сорок раз видел вес-ну, сорок раз!.. И только
теперь понимаю: хорошо. Раньше все откладывал, все как-то некогда было --
торопился мно-го узнать, все хотел громко заявить о себе... Теперь --
стоп-машина! Дай нагляжусь. Дай нарадуюсь. И хорошо, что у ме-ня их немного
осталось. Я сейчас очень много понимаю. Все! Больше этого понимать нельзя.
Не надо.
Снизу, от реки, холодало. Но холодок тот только ощу-щался, наплывал...
Это было только слабое гнилостное ды-хание, и огромная, спокойная теплынь от
земли и неба гу-била это дыхание.
Филя не понимал Саню и не силился понять. Он тоже чувствовал, что на
земле -- хорошо. Вообще жить -- хорошо. Для приличия он поддерживал
разговор.
-- Ты совсем, што ли, одинокий?
-- Почему? У меня есть родные, но я, видишь, болен, -- Саня не
жаловался. Ни самым даже скрытым образом не жаловался. -- И у меня слабость
эта появилась -- выпить... Я им мешаю. Это естественно...
-- Трудно тебе, наверно, жилось...
-- По-разному. Иногда я тоже брал гирьку... Иногда мне гирькой. Теперь
-- конец. Впрочем, нет... вот сейчас я сознаю бесконечность. Как немного
стемнеет, и тепло -- я вдруг сознаю бесконечность.
Этого Филя совсем не мог уразуметь. Еще один мужик си-дел, Егор Синкин,
с бородой, потому что его в войну ра-нило в челюсть, тот тоже не мог
уразуметь.
-- В тюрьме небось сидел? -- допытывался Егор.
-- Бог с вами! Вы еще из меня каторжанина сделаете. Просто я жил и не
понимал, что это прекрасно -- жить. Ну, что-то такое делал... Очень любил
искусство. Много суетил-ся. Теперь спокоен. Я был художник, если уж вам так
инте-ресно. Но художником не был, -- Саня искренне, негромко, весело
смеялся. -- Вконец запутал вас... Не мучайтесь. Ну ма-ло ли на свете
чудаков, странных людей!.. Деньги мне при-сылает брат. Он богатый. То есть
не то что очень богатый, но ему хватает. И он мне дает.
Это мужики понимали -- жалеет брат.
-- Если бы все начать сначала!.. -- на худом темном лице Сани, на
острых скулах вспухали маленькие бугорки желва-ков. Глаза горячо блестели.
Он волновался. -- Я объяснил бы, я теперь знаю: человек -- это... нечаянная,
прекрасная, мучительная попытка Природы осознать самое себя. Бес-плодная,
уверяю вас, потому что в природе вместе со мной живет геморрой. Смерть!.. и
она неизбежна, и мы ни-ког-да этого не поймем. Природа никогда себя не
поймет... Она взбесилась и мстит за себя в лице человека. Как злая... мм...
-- дальше Саня говорил только себе, неразборчиво. Мужикам надоедало
напрягаться, слушая его, они начинали толко-вать про свои дела.
-- Любовь? Да, -- бормотал Саня, -- но она только запу-тывает и все
усложняет. Она делает попытку мучительной -- и только. Да здравствует
смерть! Если мы не в состоянии постичь ее, то зато смерть позволяет понять
нам, что жизнь -- прекрасна. И это совсем не грустно, нет... Может быть,
бессмысленно -- да. Да, это бессмысленно.
Мужики понимали, что Саня уже хорош. И расходились по домам.
Филя брел переулками-закоулками и потихоньку растра-чивал из груди
горячую веру, что жизнь -- прекрасна.
Оставалась только щемящая жалость к человеку, кото-рый остался один
сидеть на бревне... И бормочет, бормочет себе под нос нечто -- так он
думает, тот человек, -- важное.

Через неделю Саня помер.
Помирал трезвым. Ночью. С ним был Филя.
Саня все понимал и понимал, что помирает. Иногда только забывался --
точно накрепко задумывался, смотрел в стенку, не слышал Филю...
-- Сань! -- звал Филя, -- Ты не задумывайся. А то так ху-же. Может,
встанешь походишь маленько? Давай я повожу тебя по избе... Сань?
-- Мм?..
-- Поломай себя... Разомнись маленько.
-- Сходи, Филипп... дай веточку малины... Под плетнем растет. Только
пыль не стряхни... Принеси.
Филя вышел в ночь, и она оглушила его своей необъ-ятностью. Глухая
весенняя ночь, темная, тяжкая... огромная. Филя никогда ничего в жизни не
боялся, а тут вдруг чего-то оробел... Поспешно сломил молодую веточку
малины, влаж-ную от ночной сырости, и заторопился опять в избу. Поду-мал:
"Какая на ней пыль? Не успела еще... пыль-то, доро-ги-то еще грязные. Откуда
пыль-то?"
Саня приподнялся на локте и прямо в упор смотрел на Филю. Ждал. Филя
одни только эти глаза и увидел в избе, ко-гда вошел. Они полыхали болью, они
молили, они звали его.
-- Не хочу, Филипп! -- ясно сказал Саня. -- Все знаю... Не хочу! Не
хочу!
Филя выронил веточку.
Саня, обессиленный, упал головой на подушку и тихо, и торопливо еще
сказал:
-- Господи, господи... какая вечность! Еще год... полгода! Больше не
надо.
У Фили больно сжалось сердце. Он понял, что Саня пом-рет. Скоро помрет.
Он молчал.
-- Не боюсь, -- тихо, из последних сил торопился Са-ня. -- Не
страшно... Но еще год -- и я не приму. Ведь это же надо принять! Ведь нельзя
же, чтобы так просто... Это же не казнь! Зачем же так?..
-- Выпей водки, Сань?
-- Еще полгода! Лето... Ничего не надо, буду смотреть на солнце... Ни
одну травинку не помну... Кому же это надо, ес-ли я не хочу? -- Саня плакал.
-- Филипп...
-- Што, Сань?
-- Кому же это надо? Ну ведь глупо же, глупо!.. Она же -- дура! Колесо
какое-то.
Филя тоже плакал -- чувствовал, как по щекам текут сле-зы. Сердито
вытирался рукавом.
-- Сань... ты не обзывай ее, может, она... это... отступит. Не ругай
ее.
-- Я не ругаю. Но ведь как глупо! Так грубо... и ничем не помочь! Дура.
Саня закрыл глаза и замолк. И долго-долго молчал. Филя даже подумал,
что уже -- все.
-- Поверни меня... -- попросил Саня. -- Отверни. -- Фи-ля повернул
друга лицом к стене.
-- Дура, -- еще раз совсем тихо сказал Саня. И опять за-молчал.
Филя с час примерно сидел на стуле не шевелясь, ждал, когда Саня
что-нибудь попросит. Или заговорит. Саня боль-ше не заговорил. Он помер.
Филя и другие мужики схоронили Саню. Тихо схорони-ли, без лишних слов.
Помянули.
Филя посадил у изголовья его могилы березку. Она при-жилась. И когда
дули южные теплые ветры, березка кланя-лась и шевелила, шевелила множеством
мелких зеленых ла-доней -- точно силилась что-то сказать. И не могла.


OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского





    Земляки



Ночью перепал дождь. Погремело вдали... А утро встрях-нулось, выгнало
из туманов светило; заструилось в трепетной мокрой листве текучее серебро.
Туманы, накопившиеся в низинах, нехотя покидали землю, поднимались кверху.
Стариковское дело -- спокойно думать о смерти. И тог-да-то и
открывается человеку вся сокрытая, изумительная вечная красота Жизни. Кто-то
хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел.
И уходят. И тихим медленным звоном, как звенят теплые удила усталых
коней, отдают шаги уходящих. Хорошо, мучи-тельно хорошо было жить. Не уходил
бы!

Шагал по мокрой дороге седой старик. Шагал покосить травы коровенке.
Деревня осталась позади за буграми. Место, куда направ-лялся он,
называлось кучугуры. Это такая огромная всхол-мленная долина -- предгорье.
Выйдешь на следующий бу-гор -- видно всю долину. А долину с трех сторон
обступили молчаливые горы. Вольный зеленый край. Здесь издавна бы-ли покосы.
На "лбах" и "гривах" травы -- коню по брюхо. Внизу -- согры, там
прохладно, в чащобе пахнет прелым. Там бьют из земли, из ржавой, жирной,
светлые студеные ключи. И вкус-на та вода! Тянет посидеть там; сумрачно, и
зябко, и грустно почему-то, и одиноко. Конечно, есть люди, которым не все
равно: есть ты или нет... Но ведь... что же? Тут сам не пой-мешь: зачем дана
была эта непосильная красота? Что с ней было делать?.. Ведь чего и жалко-то:
прошел мимо -- торо-пился, не глядел.
А выйдешь на свет -- и уж жалко своей же грусти, кажет-ся, вот только
вошло в душу что-то предрассветно-тихое, нежное; но возрадуешься, понесешь,
чтобы и впредь тоже радоваться, и -- нет, думы всякие сбивают, забываешь
радо-ваться.
Выше поднималось солнце. Туманы поднялись и рассея-лись. Легко парила
земля. Испарина не застила свет, она как будто отнимала его от земли и тоже
уносила вверх.
Листья на березах в околках пообсохли, но еще берегли умытую молодую
нежность -- жарко блестели. Огромную ти-шину утра тонко просвистывали
невидимые птицы.
Все теплей становится. Тепло стекает с косогоров в вол-глые еще долины;
земля одуряюще пахнет обилием зеленых своих сил.
Старик прибавил шагу. Но не так, чтобы уже в ходьбе ус-тать. Сил
оставалось мало, приходится жалеть.
Он ходил, ездил по этой дороге много -- всю жизнь. Знал каждый поворот
ее, знал, где приотпустить коня, а где при-держать, чтобы и он тоже в охотку
с утра не растратился, а потом работал бы вполсилы. Теперь коня не было. Он
по-мнил всех своих коней, какие у него перебыли за жизнь, мог бы рассказать,
если бы кому-нибудь захотелось слушать, про характер и привычки каждого.
Особенно жалко последнего: он не продал его, не обменял, не украли его
цыгане -- он издох под хозяином.
Было это в тридцать третьем году. Старик (тогда еще не старик, а
справный мужик Анисим Квасов -- Анисимка звали его) был уже в колхозе,
работал объездным на полях. Случился тогда большой голод. Ели лебеду, варили
крапиву, травились зимовалым зерном, которое подметали вениками на токах.
Ждали нового урожая; надо было еще прожить лето. Вся надежда на коров:
молоком отпаивали опухших детей.
И вот как-то, в покос тоже, пастух деревенский, слабый мужичонка,
совсем ослаб, гоняясь за коровами, упал без сознания. Сколько он там
пролежал, Бог его знает, говорил потом -- долго. Коровы тем временем зашли
на клевер... Поздно вечером пригнал он их в деревню, раздувшихся, закричал
первым встречным: "Спасайте, они клевера обожрались!" Что тут началось!..
Бабы завыли, мужики всполошились, схватили бичи и стали гонять коров по
улицам. Беда пришла, стон стоял в деревне. Коровы падали, люди тоже
задыхались, тоже падали. У Анисима был конь (когда Анисима определи-ли
объездным, ему дали из колхоза бывшего его собственно-го мерина Мишку);
Анисим, видя такое дело, вскочил на Мишку и стал тоже гонять коров. Всю ночь
вываживали ко-ров. К утру Мишка захрипел под Анисимом и пал на перед-ние
ноги. Сколько ни бился Анисим, мерин не вернулся к жизни. Анисим плакал,
убивался над конем... Его обвинили во вредительстве, и он сидел месяца
полтора в районной каталажке. Потом ничего, обошлось.
Вот наконец и делянка старика: пологая логовинка неда-леко от дороги,
внизу согра с ключом.
Солнце поднялось в ладонь уже; припоздал.
Наскоро перекусив малосольным огурцом с хлебом, ста-рик отбил литовку,
повжикал камешком по жалу.
Нет милее работы -- косьбы. И еще: старик любил косить один. Чего
только не передумаешь за день!
Сочно, посвистывая, сечет коса; вздрагивает, никнет тра-ва. Впереди
шагах в трех подняла голову змея... И потекла по траве, поблескивая гибким
омерзительным телом своим. Опять воспоминание: раз, парнишкой еще, ехал он
на коне хорошей рысью. Внезапно, почуяв или увидев змею, конь прыгнул вбок.
Анисимки как век не было на коне -- упал.
И прямо задницей на змею. Неделю потом поносило ("гвоз-дем летело").
Память все выталкивает и выталкивает из глубины про-житой жизни
светлые, милые сердцу далекие дни. Так в мут-ной, стоялой воде тихого озера
бьют со дна чистые родники. Вот -- змеи... Был тогда на деревне дед
Куделька. Он говорил ребятишкам, что за каждую убитую змею -- сорок грехов
долой. А если змею бросить в огонь, то можно увидеть на брюхе ее ножки --
много-много. И ребятня азартно снимала с себя грехи. И жгли змей, и правда,
когда она прыгала в ко-стре, на брюхе у нее что-то такое мелькало -- белое,
мелкое и много. Ребятишки орали: "Видишь! Вот они!" Все видели ножки.
До обеда, как трава совсем обсохла, старик косил. Со-лнце поджигало; на
голову точно горячий блин положили.
-- Слава Богу! -- сказал старик, глядя на выкошенную плешину: отхватил
изрядно. На душе было радостно.
Он пошел в шалашик, который сделал себе загодя, когда приходил
проведать травы. Теперь можно хорошо, не торо-пясь поесть.
В шалаше теплый резкий дух вялой травы. Звенит где-то крохотная
пронзительная мушка; горячую тишину наполняет неутомимый, ровный, сухой
стрекот кузнечиков. Да с неба еще льются и скользят серебряные жавороньи
сверлышки.
Хорошо! Господи, как хорошо!.. Редко бывает человеку хорошо, чтобы он
знал: вот -- хорошо. Это когда нам плохо, мы думаем: "А где-то кому-то
хорошо". А когда нам хорошо, мы не думаем: "А где-то кому-то плохо". Хорошо
нам, и все.
Старик расстелил на траве стираную тряпочку, разложил огурцы, хлеб,
батунок мытый... Пошел к ключу: там в воде стояла бутылка молока, накрепко
закупоренная тряпочной пробкой. Склонился к ручью, оперся руками в сырой
подат-ливый бережок, долго, без жадности пил. Видел, как по ржа-вому дну
гоняются друг за другом крохотные светлые пес-чинки.
"Как живые", -- подумал старик. С трудом поднялся, взял бутылку и пошел
к шалашу. А там, у шалашика, сидит на пеньке старик в шляпе и с палочкой.
Покуривает.
-- Доброго здоровья, -- приветствовал старик в шляпе. -- Увидел --
человек, присел отдохнуть. Возражений нет?
-- Чего ж? -- сказал Анисим. -- Давай сюда, тут все же маленько не так
жарит.
-- Жарко, да. -- Старик в шляпе вошел тоже в шалашик, сел на траву. --
Жарковато.
"В добрых штанах-то... зеленые будут", -- подумал Анисим.
-- Хошь, садись со мной? -- пригласил он.
-- Спасибо, я поел недавно. -- Старик в шляпе внима-тельно смотрел на
Анисима, так что тому даже не по себе ста-ло. -- Косишь?
-- Надо. Нездешний, видно?
-- Здешний.
Анисим глянул на гостя и ничего не сказал.
-- Не похож?
-- Пошто? Теперь всякие бывают. -- Анисим захрумкал огурцом... И уловил
взгляд гостя: тот смотрел на нехитрую крестьянскую снедь на тряпочке.
"Хочет, наверно".
-- Подсаживайся, -- еще раз сказал он.
-- Ешь, тебе еще полдня работать. Робить.
-- Да хватит тут!
Городской старик снял шляпу, обнаружив блестящую лысину, придвинулся,
взял огурец, отломил хлеба.
-- У тебя газеты нету? -- спросил Анисим.
-- Зачем? -- удивился гость.
-- Иззеленишь штаны-то. Штаны-то добрые.
-- А-а... Да шут с ними. Ax, огурцы!..
-- Што?
-- Объеденье!
-- Здешний, говоришь... Откуда?
-- Тут близко...
Не верилось Анисиму, что гость из этих мест -- непохоже действительно.
-- Сейчас-то я не здесь живу. Родом отсюда.
-- А-а. Погостить?
-- Побывать надо на родине... Помирать скоро. Ты из какой деревни-то?
-- Лебяжье. Вот по этой дороге...
-- Один со старухой живешь?
-- Ага.
-- Дети-то есть?
-- Есть. Трое. Да двоих на войне убило.
-- Где эти трое-то? В городе?
-- Один в городе, Колька. А девахи замужем... Одна в Чебурлаке, за
бригадиром колхозным, другая -- та подальше. -- Не сказал, что другая
замужем не за русским. -- Была Нин-ка-то по весне. Ребятишки большие уж.
-- А Колька-то в каком городе?
-- Да он -- и в городе, и не в городе: работа у его какая-то непутевая,
вечно ездит: железо ищет.
-- А какой город-то?
-- В Ленинграде. Пишет нам, деньги присылает... Так-то хорошо живет.
Хочет тоже приехать, да все не выберется. Может, приедет.
Городской старик отпил немного молока, вытер платком губы.
-- Спасибо. Хорошо поел.
-- Не за што.
-- Косить пойдешь?
-- Нет, обожну маленько. Пусть свалится маленько.
-- Колька-то с какого года? -- спросил еще гость.
-- С двадцатого. -- Тут только Анисим подумал: "А чего это он
выспрашивает-то все?" Посмотрел на гостя.
Тот невесело как-то, но и не так чтобы уж совсем печаль-но усмехнулся.
-- Вот так, земляк, -- сказал.
"Чудной какой-то, -- подумал Анисим. -- Старый -- чу-дить-то".
-- Здоровьем-то как? -- все пытал городской.
-- Бог милует пока... Голова болит. У нас полдеревни го-ловами маются,
молодые даже.
-- Из родных-то есть кто-нибудь? Братья, сестры...
-- Нет, давно уж...
-- Умерли?
-- Сестры умерли, брат ишо с той войны не пришел.
-- Погиб?
-- Знамо. Пошто с войны не приходют?
Городской закурил. Синяя слоистая струйка дыма потя-нулась к выходу.
Здесь, в шалаше, в зеленоватой тени, она была отчетливо видна, а на светлой
воле сразу куда-то дева-лась, хоть ветерка -- ни малого дуновения -- не
было. Звене-ли кузнечики; посвистывали, шныряя в кустах, птахи; роня-ли на
теплую грудь земли свои нескончаемые трели хохлатые умельцы.
По высокой травинке у входа в шалаш взбиралась вверх божья коровка.
Лезла упорно, бесстрашно... Старики загля-делись на нее. Коровка долезла до
самого верха, покачалась на макушке, расправила крылышки и полетела как-то
боком над травами.
-- Вот и прожили мы свою жизнь, -- негромко сказал го-родской старик.
Анисим вздохнул: до странного показалась знакомой эта фраза. Не фраза
сама, а то, как она была сказана: так говорил отец, когда задумывался: с еле
уловимой усмешкой, с легким удивлением. Дальше он еще сказал бы: "Мать твою
так-то". Ласково.
-- Не грустно, земляк?
-- Грусти не грусти -- што толку?
-- Што-то должно помогать человеку в такое время?
-- У тебя болит, што ль, чего?
-- Душа. Немного. Жалко... не нажился. Не устал. Не го-тов, так
сказать.
-- Хэх!.. Да разве ж когда наживесся? Кому охота в ее, ма-тушку,
ложиться.
-- Есть же самоубийцы...
-- Это хворые. Бывает: надорвется человек, с виду вроде ничего ишо, а
снутри -- не жилец. Пристал.
-- И не додумал чего-то... А сам понимаю, глупо: что от-пущено было,
давно все додумал. -- Городской помолчал. -- Жалко покоя вот этого...
Суетился много. Но место надо ус-тупать. А?
-- Надо. Хэх!.. Надо.
-- А так бы и пристроился где-нибудь, чтобы и забыли про тебя, и так бы
лет двести! А? -- Старик засмеялся весело. Что-то опять до беспокойства
знакомое проскользнуло в нем -- в смехе. -- Чтоб так и осталось все. А?
-- Надоест, поди.
-- Да вот все никак не надоест!
-- А ты зараньше-то не думай про ее -- не будешь стра-шиться. А придет
-- ну придет... Сколько там похвораешь! В неделю люди сворачиваются.
-- Да...
-- Ты вот вперед загадываешь, а я беспречь назад огляды-ваюсь -- тоже
плохо. Расстройство одно.
-- Вспоминаешь?
-- Но.
-- Это хорошо.
-- Хорошо, а все душу тревожишь. Зачем?
-- Нет, это хорошо. Что же вспоминается? Детство?
-- Больше -- детство.
-- Расскажи чего-нибудь! Хулиганили?
-- Брат у меня был, Гринька, тот прокуда был. -- Анисим улыбнулся,
вспомнив. -- Откуда чего бралось!.. И на войне-то, наверно, вперед других
выскочил...
-- Что же он вытворял? -- живо заинтересовался город-ской старик. --
Расскажи-ка... Пожалуйста, пока отдыхаешь.
-- Хэх!.. -- Анисим покачал головой, долго молчал. -- Шельма был. Один
раз поймал нас у себя в огороде сосед наш, Егор Чалышев, ну -- выпорол. За
дело, конечно: не па-кости. Арбузишки-то зеленые ишо, мы их больше портили,
чем ели. Ночью-то не видно: об коленку его -- куснешь, зе-леный -- в
сторону. Да. Выпорол с сердцем. Потом ишо отец добавил. Гриньку злость
взяла. И чево придумал: взял пузырь свинячий -- свинью тогда как раз резали,
-- растер его в золе... Знаешь, как пузыри-то делают?
-- Знаю.
-- Вот. Высушил, надул, нарисовал на ем морду страшен-ную... -- Анисим
засмеялся. -- Где он такую харю видал?.. Ну, дождались мы ночи, подкрались
тихонько к Егору на крыль-цо, привязали за веревочку к верхнему косяку
пузырь тот... Утром Егор открыл дверь-то -- на улицу выходит, -- а ему прям
в лицо харя-то эта глянула... Мужик чуть в штаны не наворотил. Захлопнул
дверь да в избу. Да давай в трубу орать: "Караул! У меня черт на крыльце!"
Городской старик громко захохотал. До слез досмеялся.
-- Трухнул мужичок. А? Ха-ха!..
-- Да, так Егора потом и звали: "Егорка, черт на крыль-це!" А раз -- мы
уж побольше были -- на покосе тоже... Миколай Рогодин -- хитрый был мужик,
охотник до чужого -- и говорит вечером: "Гринька, -- говорит, -- подседлай
какого-нибудь коня, хошь моева, дуй в деревню, насшибай кур у ко-го-нибудь.
Курятинки охота". Гринька не долго думая под-седлал коня -- и в деревню.
Через недолго время привозит пяток кур с открученными головами. Мы все
радешеньки. Заварили их тут же... Ну и умели в охотку. А Миколай ел да
прихваливал: молодец, мол, Гринька! А Гринька ему: "Ешь, дядя Миколай! Ешь,
как своих".
Оба старика от души посмеялись. Городской закурил.
-- Поматерился же он потом!.. А што сделаешь? -- сам послал.
-- Да... -- Городской старик вытер глаза. Задумался.
Долго молчали, думая каждый свое. А жизнь за шалашом все звенела,
накалялась, все отрешеннее и непостижимее об-нажала свою красу под солнцем.
-- Ну, пойду с Богом... -- сказал Анисим. -- Маленько вроде схлынуло.
-- Жарко еще...
-- Ничего.
-- Корову-то обязательно надо держать?
-- Как же?
Анисим взял литовку, подернул ее бруском. Поглядел на ряды кошенины --
неплохо с утра помахал. А городской ста-рик смотрел на него... Внимательно.
Грустно.
-- Ну, пойду, -- еще раз сказал Анисим.
-- Ну, давай, -- сказал городской. -- Ну и... прощай. -- Посмотрел еще
раз в самые глаза Анисиму, ничего больше не сказал, пожал крепко руку и
скоро пошел в гору, к дороге. Вышел к дороге, оглянулся, постоял и пошел. И
пропал за поворотом.
Старик косил допоздна.
Потом пошел домой.
Дома старуха с нетерпением -- видно было -- ждала его.
-- К нам какой-то человек приезжал! -- сказала она, едва старик
показался в воротчиках. -- На длинной автонобиле. Тебя спрашивал. Где,
говорит, старик твой?
Анисим сел на порожек, опустил на землю узелок свой...
-- В шляпе? Старый такой...
-- В шляпе. В кустюме такой... Как учитель.
Старик долго молчал, глядя в землю, себе под ноги. Те-перь-то вот и
вспомнилась та странная схожесть, что удивила давеча днем. Теперь-то она и
вспомнилась! Только... неуже-ли же?!
-- Не Гринька ли был-то? Ты ничего не заметила?
-- Господь с тобой!.. С ума спятил. С того света, што ли?
С бабой лучше не говорить про всякие догадки души -- не поймет. Ей,
дуре, пока она молодая, неси, не стыдись са-мые дурацкие слова -- верит;
старой -- скажи попробуй про самую свою нечаянную думу: сам моментально
дураком ста-нешь.
-- Уехал он?
-- Уехал. Этто после обеда пошла...
"Неужто Гринька? Неужто он был?"
Всю ночь старик не сомкнул глаз. Думал. К утру решил: нет, похожий.