Страница:
от своих детей.
Спроси сейчас Тимофей, зачем он идет к Поле, он не сказал бы. Не знал.
Поля удивилась.
-- Вона!.. Вот так гость. Зачем это?
-- А что? Что ты, заразная, что ли, что тебя обходить на-до? Посидим по
старой памяти, выпьем вот... -- у Тимофея была с собой бутылка, он ее
поставил на стол. -- Спомним былое...
-- Было бы чего!
Поля стала старая, некрасивая. Тимофей со злости поду-мал: "Она
красивой-то и не была сроду". Стало вдруг жалко себя.
-- Хошь, анекдот один расскажу?
-- Вона!
-- Чего ты, как попка, заладила: "вона! вона!" Как дика-ри, честное
слово. Ну, зашел... Ну и что? Глупые вы ка-кие-то, бабы, честное слово!
-- Чего же ходите -- к глупым-то?
-- А где вас, умных-то, взять? Так и меняешь -- шило на мыло.
-- Небось ревизия была -- злой-то?
-- На меня еще такой ревизор не родился...
-- Оно видно.
Тимофей выпил стакан -- закусить чем-нибудь не спро-сил, Поля не
предложила. Зато и он Полю не пригласил с собой выпить.
-- Слушай анекдот. Приехал один мужик в город, идет по улице... А сам
доходной-доходной -- мужик-то. Но все-таки думает: где бы тут подцепить
какую-нито? Слыхал, значит, про городских-то, ну и мысли-то заиграли. И тут
подходит к нему одна -- гладкая вся, тут -- полна пазуха, вежливая.
"Пойдемте ко мне, я тут близко живу". Мужик радешенький -- сама навялилась.
Приходит. Она говорит: "Раз-девайтесь, я счас приду". А сама -- в другую
комнату. Ну, он разделся, сидит. Ждет. А она выводит детей малых и говорит
им: "Вот, детки, если не будете хорошо кушать, будете та-кие же худые, как
вот этот дядя".
Полю эта история не рассмешила. Тимофею тоже было не смешно. А днем,
когда рассказали, смеялся с шоферами, и подумал еще, что историйка
поучительная.
-- К чему эт ты? -- спросила Поля.
Тимофей пояснил:
-- Точно так со мной выкинула судьба-сучка. Живи, мол, Тимофей!.. Раз
башка есть на плечах -- живи, никого не бой-ся! Ну, Тимофей и разлысил
лоб...
-- Жил бы честно, никого бы и не боялся.
Это она больно уела.
Тимофей стал соображать, как бы ее тоже побольней укусить.
-- Не знаешь, кто это вот тут, -- показал на кровать, -- честно с чужим
мужиком миловался? Не приходилось слы-шать?
-- Приходилось. А тебе не приходилось слышать, кто на этом же самом
месте от живой жены с чужой бабой миловался? Я одинокая была, вдова, а ты
семейный. Поганец ты...
Тимофей еще выпил. Вот теперь он, кажется, все по-нял: жалко себя,
жалко свою прожитую жизнь. Не вышло жизни.
-- Сказка про белого бычка у нас получается, Поля...
Поля засмеялась.
-- Чего смеешься? -- спросил Тимофей.
-- А чего мне не посмеяться?
-- Не надо... Тебе не личит -- зубы кривые.
-- А ведь когда-то не замечал...
-- Замечал, почему не замечал, только... Эхма! Что ведь и обидно-то,
дорогуша моя: кому дак все в жизни -- и обра-зование, и оклад дармовой, и
сударка пригожая, с сахар-ными зубами. А Тимохе, ему с кривинкой сойдет, с
гниль-цой...
-- Во змей-то! -- изумилась Поля. -- Козел вонючий. Ну-ка забирай свою
бутылку -- и чтоб духу твоего тут не бы-ло! А то возьму ухват вон да по
башке-то по умной... Умник!
Тимофей аккуратно надел на бутылку железненькую ко-сыночку, устроил
бутылку во внутренний карман пиджака и, не торопясь, пошел прочь. Стало
вроде малость полегче. Но хотелось еще кому-нибудь досадить. Кому-нибудь
также бы вот спокойно, тихо наговорить бы гадостей.
Пришел он домой, а дома, в прихожей избе, склонив-шись локотком на
стол, сидит... Николай-угодник. По всем описаниям, по всем рассказам --
вылитый Николай-угод-ник: белый, невысокого росточка, игрушечный старичочек.
Сидит, головку склонил, смотрит ласково. Больше никого в доме нет.
-- Ну, здравствуй, Тимофей, -- говорит.
Тимофей глянул кругом... И вдруг бухнулся в ноги ста-ричку. И, стараясь
тоже ласково, тоже кротко и благостно, сказал тихо:
-- Здорово, Николай-угодничек. Я сразу тебя узнал, ба-тюшка.
Угодник весь как-то встрепенулся, удивился, засмеялся мелко, погрозил
пальцем.
-- Пьяненький?
-- А -- есть маленько! -- с отчаянной какой-то весело-стью, с любовью
продолжал Тимофей. -- С тоски больше... не обессудь, батюшка. С тоски.
Шибко-то не загуливаюсь, Ребятишек теперь вырастил -- чего, думаю, теперь не
попить? Какой ты, батюшка, седенький... А чего пришел-то?
Угодник поморгал ясными глазами... Опять посмеялся.
-- С чего тоска-то?
-- Тоска-то? А бог ее знает! Не верим больше -- вот и тос-ка. В
боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка. Церквы
позакрывали, матершинничаем, блудим... Вот она и тоска.
-- А ты веровал ли когда?
-- Батюшка!.. Вот те крест: маленький был, веровал. В ро-ждество Христа
славить ходил. Не приди большевики, я бы и теперь, может, верил бы.
-- Сам-то не коммунист?
-- Откуда! Я бы, может, и коммунистом стал -- перед то-бой-то чего
лукавить! -- но был у меня тесть -- ни дна бы ему, ни покрышки! -- его в
тридцатом году раскулачили...
-- Ну.
-- Ну, я с той поры и завязал рот тряпочкой и не заикал-ся никогда.
Угодник больше того удивился. Горько удивился.
-- Ты что, Тимофей?
-- Как на духу батюшка! Дак ты чего пришел-то? К добру или к худу --
как понимать-то?
Угодник потрогал маленькой сморщенной ладонью бе-лую бородку.
-- Чего пришел... Да вот попроведать вас, окаянных, при-шел. Ты,
однако, подымись с колен-то.
-- Постою! Чего мне не постоять? Не отсохнут. Что, ба-тюшка, так вот
походишь, поглядишь по свету-то: испаскудился народишко?
-- Маленько есть. Значит, говоришь, тесть тебе перешел дорогу?
-- Перешел. Да он и кулаком-то, по правде сказать, ни-когда не был, так
-- заупрямился тогда, с колхозами-то, нашумел, натрепался где-то... Трепач
он был, тесть-то. Дурак дураком. Ботало коровье. Жил, правда, крепко. А я
середнячишко был... мне бы в партию большевиков-то можно бы...
-- И что же он, тесть-то?
-- Отпыхтел свое, пришел. Я его так и не видел -- далеко живем друг от
друга. У сына он живет, балда старая. А сын далеко где-то. Так, говоришь,
испаскудился народишко?
-- Здорово испаскудился, -- серьезно сказал Угодник.
-- Совсем никудышный стал народ! -- подхватил Тимо-фей. -- Пьют,
воруют... Я и то приворовываю на складе. Знамо, грех, но поглядишь кругом-то
-- господи-господи, что делается!
-- Приворовываешь?
-- Приворовываю, батюшка. Ребятишек вон выучил -- на какие бы шиши,
так-то? Батюшка... -- Тимофей весь со-брался, подполз поближе. -- Чего я
тебя хотел попросить...
-- Ну?
-- Ты там к господу нашему, Исусу Христу, близко си-дишь... К деве
Марии... Посоветуйтесь там сообча да и... это... Шибко уж жалко, батюшка! До
того жалко, сердце обмира-ет. Ведь я мужик-то неглупый, ведь у меня
грамотешки-то совсем почти нету, а я вон каких молодцев обвожу вокруг
пальца...
-- Не пойму я.
-- Родиться бы мне ишо разок! А? Пусть это не считает-ся, что прожил,
-- родите-ка вы меня шло разок. А?
Угодник опять невольно рассмеялся.
-- То жалуется -- тоска, а то... Ну и сукин ты сын, Тимоха!
-- Да потому я жалуюсь, что жизнь-то не вышла! -- Ти-мофей готов был
заплакать злыми слезами. -- Ты вот сме-ешься, а мало тут смешного, батюшка,
одна грусть-тоска зеленая. Ведь вон на земле-то... хорошо-то как! Разве ж я
не вижу, не понимаю, все понимаю, потому и жалко-то. Тьфу! -- да растереть,
вот и вся моя жизнь.
-- А как бы ты, интересно, жить стал? Другой-то раз...
-- Перво-наперво я б на другой бабе женился. Про любовь даже в Библии
писано, а для меня -- что любовь, что чирей на одном месте, прости, господи,
-- одинаково. Или как все одно килу смолоду нажил -- так и жена мне:
кряхтишь, а но-сишь. Никудышная бабенка попалась. Дура. Вся в папашу своего.
Хайло разинет и давай -- только и знает. Сундук пле-теный, не баба. Из-за
нее больше и приворовываю-то. Жад-ная!.. Несусветно жадная. А с моей-то
башкой -- мне бы и в начальстве походить тоже бы не мешало... Из меня бы
прокурор, я думаю, неплохой бы получился, -- Тимофей за-смотрелся снизу в
святые глаза Угодника. -- Тестюшку, на-пример, своего я б тада так
законопатил, что он бы и по сей день там... За язычину его...
-- Цыть! -- зло сказал старичок. -- Ведь я и есть твой тесть, дьявол
ты! Ворюга. Разуй глаза-то! Допился?
Тимофей, удовлетворенный, поднялся с колен, отрях-нул штаны и спокойно
и устало сказал:
-- Гляди-ка, правда -- тесть. Тестюшка! Ну, давай вы-пьем. Со стречей.
Вишь, за кого я тебя принял...
-- Допился, сукин сын!
-- Все секреты свои рассказал тебе. Тц! Ну, ничего -- знай. Вот ведь
как обознался! Это ж надо так вклепаться... А-я-я-яй.
...Потом, когда выпили, тесть, оскорбленный за себя и за дочь, тыкал
под нос Тимофею опрятный кукиш и твер-дил скороговоркой:
-- Вот тебе, а не другую жись! Вот тебе -- билетик на вто-рой сеанс!
Ворюга...
А Тимофей, красный, удовлетворенный, повторял:
-- Ах, как я вклепался!.. А-я-я-я-яй! Это ж надо так!
-- Я тебя самого посажу, ворюга!
-- Кто, ты? Господь с тобой! Кто тебе поверит, ли-шенцу?
-- Вот, вот тебе -- билетик на второй сеанс! Хе-хе-хе! Другой раз жить
собрался!.. На-ка! -- тесть-угодник хотел опять угодить под нос зятю белым
кукишком, но зять вылил ему на голову стакан водки и, пугая, полез в карман
за спич-ками.
-- Подожгу ведь...
Тесть-угодник вытерся полотенцем и заплакал.
-- Чего ты, Тимоха?.. Над старым-то человеком... Бес-стыдник ты!
Дешевка... Приехал к нему, как к доброму...
-- В том-то и дело, что не знаю, -- миролюбиво уже ска-зал Тимоха. --
Не знаю, тестюшка, не знаю. Я б все честно сказал, только не знаю, чего
такое со мной делается. При-стал, видно, так жить. Насмерть пристал. Укатали
сивку... Жалко. Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко -- песня-то была
хорошая. Прости за комедию-то. Прости ве-ликодушно.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
В палату привели новенького. Здоровенный парень, пол-ный, даже с
брюшком, красивый, лет двадцати семи, но с разумом двухлетнего ребенка. Он
сразу с порога заулыбался и всем громко сказал:
-- Пивет, пивет!
Многие, кто лежал тут уже не первый раз, знали этого парня. Боря. Живет
у базара с отцом и матерью, в воскрес-ные дни, когда народу на базаре много,
открывает окно и ла-ет на людей, не зло лает -- весело. Он вообще добрый.
-- Пивет, Боря, пивет! Ты зачем сюда? Чего опять натво-рил?
Няня, устраивая Боре постель, рассказывает:
-- Матерю с отцом разогнал наш Боря.
-- Ты што же это, Боря?! Мать с отцом побил?
Боря зажмуривает глаза и энергично трясет головой:
-- Босе не бу, не бу, не бу!.. -- больше не будет.
-- За што он их?
-- Розу не купили! Стал просить матерю -- купи ему ро-зу, и все.
-- Босе не бу, не бу!
-- Ложись теперь и лежи. "Не бу!"
-- А мама пидет? -- пугается Боря, когда няня уходит.
-- Мама пидет, пидет, -- успокаивают его больные. -- Сам разогнал, а
теперь -- мама.
В палате стало несколько оживленнее. С дурачками, я за-метил, много
легче, интереснее, чем с каким-нибудь умни-цей, у которого из головы не
идет, что он -- умница. И еще: дурачки, сколько я их видел, всегда почти
люди добрые, и их жалко, и неизбежно тянет пофилософствовать. Чтоб не
философствовать в конце -- это всегда плохо, -- скажу те-перь, какими
примерно мыслями я закончил свои наблюде-ния за Борей (сказать все-таки
охота). Я думал: "Что же жизнь -- комедия или трагедия?" Несколько красиво
написалось, но мысль по-серьезному уперлась сюда; комедия или тихая, жуткая
трагедия, в которой все мы -- от Наполеона до Бори -- неуклюжие, тупые
актеры, особенно Напо-леон со скрещенными руками и треуголкой. Зря все-таки
воскликнули: "Не жалеть надо человека!.." Это тоже -- от неловкой, весьма
горделивой позы. Уважать -- да. Только ведь уважение -- это дело наживное,
приходит с культу-рой. Жалость -- это выше нас, мудрее наших библиотек...
Мать -- самое уважаемое, что ни есть в жизни, самое род-ное -- вся состоит
из жалости. Она любит свое дитя, уважа-ет, ревнует, хочет ему добра -- много
всякого, но неизмен-но, всю жизнь -- жалеет. Тут Природа распорядилась за
нас. Отними-ка у нее жалость, оставь ей высшее образование, умение
воспитывать, уважение... Оставь ей все, а отними жалость, и жизнь в три
недели превратится во всесветный бардак. Отчего народ поднимается весь в
гневе, когда на по-роге враг? Оттого, что всем жалко всех матерей, детей,
род-ную землю. Жалко! Можете не соглашаться, только и я знаю -- и про святой
долг, и про честь, и достоинство, и т.п. Но еще -- в огромной мере -- жалко.
Ну, самая пора вернуться к Боре. Я не специально на-блюдал за ним, но
думал о нем много. Целыми днями в па-лате, в коридоре только и слышалось:
-- Пиве-ет! А мама?.. Пидет?
-- Придет, Боря, придет, куда она денется. Пусть хоть маленько отдохнет
от тебя.
Боря смеется, счастливый, что мама придет.
-- Атобус, атобус?.. Да?
-- На автобусе, да.
Даже когда мы отходим ко сну, Боря все спрашивает:
-- Мама пидет?
Он никому не надоедает. Уколы переносит стойко, толь-ко сильно жмурится
и изумленно говорит:
-- Больно!
И потом с восторгом всем говорит, что было больно.
Над ним не смеются, охотно отвечают, что мама "придет, придет" --
больше, сложнее Боря спрашивать не умеет.
Один раз я провел, как я теперь понимаю, тоже доволь-но неуклюжий
эксперимент. Боря сидел на скамеечке во дворе... Я подсел рядом, позвал:
-- Боря.
Боря повернулся ко мне, а я стал внимательно глядеть ему в глаза. Долго
глядел... Я хотел понять: есть ли там хоть искра разума или он угас давно,
совсем? Боря тоже глядел на меня. И я не наткнулся -- как это бывает с
людьми здра-выми -- ни на какую мысль, которую бы я прочел в его гла-зах, ни
на какой молчаливый вопрос, ни на какое недоуме-ние, на что мы, смотрящие
здравым в глаза, немедленно тоже молча отвечаем -- недоумением, презрением,
вызы-вающим: "Ну?" В глазах Бори всеобъемлющая, спокойная
доброжелательность, какая бывает у мудрых стариков. Мне стало не по себе.
-- Мама пидет, -- сказал я, и стало совсем стыдно. А встать и уйти
сразу -- тоже стыдно.
-- Мама пидет? Да? -- Боря засмеялся, счастливый.
-- Пидет мама, пидет, -- я оглянулся -- не наблюдает ли кто за мной?
Это было бы ужасно. У всех как-то это легко, походя получается. "Мама пидет,
Боря! Пидет". И все. И идут по своим делам -- курить, умываться, пить
лекарство. Я сидел на скамеечке, точно прирос к ней, не отваживался еще раз
сказать: "Мама пидет". И уйти тоже не мог -- мне казалось, что услышу --
самое оскорбительное, самое унич-тожающее, что есть в запасе у человека, --
смех в спину себе.
-- Атобус? Да?
-- Да, да -- на автобусе приедет, -- говорил я и отводил глаза в
сторону.
-- Пивет! -- воскликнул Боря и пожал мне руку. Хоть ум-ри, мне
казалось, что он издевается надо мной. Я встал и ушел в палату. И потом
незаметно следил за Борей -- не смеется ли он, глядя на меня со своей
кровати. Надо осто-рожней с этим народом.
Боря умеет подолгу неподвижно сидеть на скамеечке... Сидит, задумчиво
смотрит перед собой. Я в такие минуты гляжу на него со стороны и упорно
думаю: неужели он злиться умеет? Устроил же скандалевич дома из-за того, что
ему не купили розу. Расплакался, начал стулья кидать, мать подвернулась --
мать толканул, отца... Тогда почему же он -- недоумок? Это вполне разумное
решение вопроса: вы-мещать на близких досаду, мы все так делаем. Или он не
по-нимает, что сделал? Досаду чувствует, а обиду как следует причинить не
умеет...
В соседней палате объявился некий псих с длинными ру-ками, узколобый. Я
боюсь чиновников, продавцов и вот та-ких, как этот горилла. А они каким-то
чутьем угадывают, кто их боится. Однажды один чиновник снисходительно, чуть
грустно улыбаясь, часа два рассказывал мне, как ему сюда вот, в шею, угодила
кулацкая пуля... "Хорошо, что ри-кошетом, а то бы... Так что если думают,
что мы только за столами сидеть умеем, то..." И я напрягался изо всех сил,
всячески показывал, что верю ему, что мне очень интерес-но все это.
Горилла сразу же, как пришел, заарканил меня в коридо-ре и долго, бурно
рассказывал, как он врезал теще, соседу, жене... Что у него паспорт в
милиции. "Я пацан с веселой душой, я не люблю, когда они начинают мне..."
Как-то горилла зашел в нашу палату, хохочет.
-- Этот, дурак ваш... дал ему сигарету: ешь, говорю, слад-кая. Всю
съел!
Мы молчали. Когда вот так вот является хам, крупный хам, и говорит со
смехом, что он только что сделал гадость, то всем становится горько. И
молчат. Молчат потому, что разговаривать бесполезно. Тут надо сразу бить
табуреткой по голове -- единственный способ сказать хаму, что он сде-лал
нехорошо. Но возню тут, в палате, с ним никто не соби-рается затевать. Он бы
с удовольствием затеял. Один преж-девременный старичок, осведомитель по
склонности души, пошел к сестре и рассказал, что "пацан с веселой душой"
за-ставил Борю съесть сигарету. Сестра нашла "пацана" и ста-ла отчитывать.
"Пацан" обругал ее матом. Сестра -- к вра-чу. Распоряжение врача: выписать
за нарушение режима.
"Пацан" уходил из больницы, когда все были во дворе.
-- До свиданья, урки с мыльного завода! -- громко по-прощался он. И
засмеялся. Не знаю, не стану утверждать, но, по-моему, наши самые далекие
предки очень много смеялись.
Больница наша -- за городом, до автобуса идти километ-ра два леском.
Четверо, кто полегче на ногу и понадежней в плечах, поднялись и пошли
наперерез "пацану с веселой душой".
Через минут двадцать они вернулись, слегка драные, но довольные. У
одного надолго, наверно, зажмурился левый глаз.
Четверо негромко делились впечатлениями.
-- Здоровый!..
-- Орал?
-- Матерился. Права качать начал, рубашку на себе по-рвал, доказывал,
что он блатной.
На крыльце появляется Боря и к кому-то опять бросает-ся с протянутой
рукой.
-- Пиве-ет!
-- Пивет, Боря, пивет.
-- А мама пидет?
-- Пидет, пидет.
Жарко. Хоть бы маленький ветерок, хоть бы как-нибудь расколыхать этот
душный покой... Скорей бы отсюда -- ку-да-нибудь!
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Дня за три до Нового года, глухой морозной ночью, в селе Николаевке,
качнув стылую тишину, гулко ахнули два выстрела. Раз за разом... Из
крупнокалиберного ружья. И кто-то крикнул:
-- Даешь сердце!
Эхо выстрелов долго гуляло над селом. Залаяли собаки.
Утром выяснилось: стрелял ветфельдшер Александр Иванович Козулин.
Ветфельдшер Козулин жил в этом селе всего полгода. Но даже когда он
только появился, он не вызвал у николаевцев никакого к себе интереса. На
редкость незаметный человек. Лет пятидесяти, полный, рыхлый... Ходил,
однако, скоро. И смотрел вниз. Торопливо здоровался и тотчас опускал глаза.
Разговаривал мало, тихо, неразборчиво и все как будто чего-то стыдился.
Точно знал про людей какую-то тайну и боялся, что выдаст себя, если будет
смотреть им в глаза. Не из страха за себя, а из стыда и деликатности. Он
даже бабам не понравился, хоть они уважают мужиков трезвых и тихих. Еще не
нравилось, что он -- одинок. Почему одинок, никто не знал, но только это
нехорошо -- в пятьдесят лет ни семьи, никого.
И вот этот-то человек выскочил за полночь из дома и дважды саданул из
ружья в небо. И закричал про сердце.
Недоумевали.
В полдень на ветучасток к Козулину приехал грузный, с красным,
обветренным лицом участковый милиционер.
-- Здравствуй, товарищ Козулин!
Козулин удивленно посмотрел на милиционера.
-- Здравствуйте.
-- Надо будет... это... проехать в сельсовет. Протокол составить.
Козулин виновато поискал что-то глазами на полу.
-- Какой протокол? Для чего?
-- Что?
-- Протокол-то зачем? Я не понял.
-- Стреляли вчера? Вернее, ночью.
-- Стрелял.
-- Вот надо протокол составить. Предсельсовета хочет это...
побеседовать с вами. Чего стрельбу-то открыли? Испугались, что ль, кого?
-- Да нет... Победа большая в науке, я отсалютовал.
Участковый с искренним интересом, весело смотрел на фельдшера.
-- Какая победа?
-- В науке.
-- Ну?
-- Я отсалютовал. А что тут такого? Я -- от радости.
-- Салют в Москве производят, -- назидательно пояснил участковый. -- А
здесь -- это нарушение общественного по-рядка. Мы боремся с этим.
Козулин снял халат, надел пальто, шапку и видом своим показал, что он
готов ехать объясняться.
У ворот ветучастка стоял мотоцикл с коляской.
Предсельсовета ждал их.
-- Это, оказывается, ночью-то, салют был, -- заговорил участковый и
опять весело посмотрел на Козулина. -- Мне вот товарищ Козюлин объяснил...
-- Козулин, -- поправил фельдшер,
-- А?
-- Правильно -- Козулин.
-- А какая раз... А-а! -- понял участковый и засмеялся. И тяжело сел в
большое кожаное кресло. И вынул из план-шета бланк протокола. -- Извиняюсь,
я без умысла.
Председатель скрипнул хромовыми сапогами, поправил рукой ремень
гимнастерки (из другого рукава свисала акку-ратная лакированная ладонь
протеза), пригласил фельдшера:
-- Садись, товарищ Козулин.
Козулин тоже сел в глубокое кресло.
-- Так что случилось-то? Почему стрельба была?
-- Вчера в Кейптауне человеку пересадили сердце, -- тор-жественно
произнес Козулин. И замолчал. Председатель и участковый ждали -- что дальше?
-- От мертвого человека -- живому, -- досказал Козулин.
У участкового вытянулось лицо.
-- Что, что?
-- Живому человеку пересадили сердце мертвого. Трупа.
-- Что, взяли выкопали труп и...
-- Да зачем же выкапывать, если человек только умер! -- раздраженно
воскликнул Козулин. -- Они оба в больнице были, но один умер...
-- Ну, это бывает, бывает, -- снисходительно согласился председатель,
-- пересаживают отдельные органы. Почки... и другие.
-- Другие -- да, а сердце впервые. Это же -- сердце!
-- Я не вижу прямой связи между этим... патологическим случаем и двумя
выстрелами в ночное время, -- строго заме-тил председатель.
-- Я обрадовался... Я был ошеломлен, когда услышал, мне попалось на
глаза ружье, я выбежал во двор и выстре-лил...
-- В ночное время.
-- А что тут такого?
-- Что? Нарушение общественного порядка трудящихся.
-- Во сколько это было? -- строго спросил участковый.
-- Не знаю точно. Часа в три.
-- Вы что, до трех часов радио слушаете?
-- Не спалось, слушал...
Участковый многозначительно посмотрел на председателя.
-- Какая это Москва в три часа говорит? -- строго спросил он.
-- "Маяк".
-- "Маяк" всю ночь говорит, -- подтвердил председатель, но внимательно
смотрел на фельдшера. -- Кто вам дал право в три часа ночи булгатить село
выстрелами?
-- Простите, не подумал в тот момент... Я -- шизя.
-- Кто? -- не понял милиционер.
-- Шизя. На меня, знаете, находит... Теряю самоконт-роль. -- Фельдшер
как бы в раздумье потрогал лоб, потом глаза -- пальцами. -- Ширво коло
ширво... Зубной порошок и прочее.
Милиционер и председатель недоуменно переглянулись.
-- Простите, -- еще раз сказал фельдшер.
-- Да мы-то простим, товарищ Козулин, -- участливо произнес
председатель, -- а вот как трудящиеся-то? Им, не-которым, вставать в пять
утра. Вы же человек с образовани-ем, вы же должны понимать такие вещи.
-- Кстати, -- по-доброму оживился участковый, -- а чего вы-то
салютовать кинулись? Ведь это не по вашей части победа-то -- вы же
ветеринар. Не кобыле же сердце пересадили.
-- Не смейте так говорить! -- закричал вдруг фельдшер. И покраснел.
Помолчал и тихо и горько спросил: -- Зачем вы так?
Некоторое время все молчали. Первым заговорил председатель.
-- Горячиться не надо. Конечно, это большое достижение ученых. Дело не
в том, кому пересадили, все мы, в конце концов, животный мир, важно само
достижение. Тем более что это произошло на человеке. Но, товарищ Козулин,
еще раз говорю вам: эта ваша самодеятельность с салютом в ноч-ное время --
грубое нарушение покоя. Мало ли еще будет ка-ких достижений! Вы нам всех
граждан психопатами сделаете. Раз и навсегда запомните это. Кстати, как у
вас с дровами?
Фельдшер растерялся от неожиданного вопроса.
-- Спасибо, пока есть. У меня пока все есть. Мне здесь хорошо. --
Фельдшер мял в руках шапку, хмурился. Ему было стыдно за свой выкрик. Он
посмотрел на участково-го. -- Простите меня -- не сдержался...
Участковый смутился.
-- Да ну, чего там...
Председатель засмеялся.
-- Ничего. Кто, как говорят, старое помянет, тому глаз вон.
-- Но кто забудет, -- шутливо погрозил участковый, -- тому два долой!
Протокол составлять не будем, но запомним. Так, товарищ Козулин?
-- При чем тут протокол, -- сказал председатель. -- Ин-теллигентный
товарищ...
-- Интеллигентный-то интеллигентный... а дойдет до наших в отделении...
-- Мы вас не задерживаем, товарищ Козулин, -- сказал председатель. --
Идите работайте. Заходите, если что понадо-бится.
-- Спасибо. -- Фельдшер поднялся, надел шапку, пошел к выходу
На пороге остановился... Обернулся. И вдруг сморщился, закрыл глаза и
неожиданно громко -- как перед батальо-ном -- протяжно скомандовал:
-- Рр-а-вняйсь! С'ирра-a!
Потом потрогал лоб и глаза и сказал тихо:
-- Опять нашло... До свидания. -- И вышел.
Милиционер и председатель еще некоторое время сиде-ли, глядя на дверь.
Потом участковый тяжело перевалился в кресле к окну, посмотрел, как фельдшер
уходит по улице.
-- У нас таких звали: контуженный пыльным мешком из-за угла, -- сказал
он.
Председатель тоже смотрел в окно.
Ветфельдшер Козулин шел, как всегда, скоро. Смотрел вниз.
-- Ружье-то надо забрать у него, -- сказал председатель. -- А то черт
его знает...
Участковый хэкнул.
-- Ты что, думаешь, он, правда, "с приветом"?
-- А что?
-- Придуривается! Я по глазам вижу...
-- Зачем? -- не понял председатель. -- Для чего ему? Сей-час-то?..
-- Ну как же -- никакой ответственности. А вот спроси сейчас справку --
нету. Голову даю на отсечение: никакой справки, что он шизя, нету. А билет
есть. Ты говоришь: ружье... У него наверняка охотничий билет есть. Давай на
спор: сей-час поеду, проверю -- билет есть. И взносы уплачены. Давай?
-- Все же я не пойму: для чего ему надо на себя наговари-вать?
Участковый засмеялся.
Спроси сейчас Тимофей, зачем он идет к Поле, он не сказал бы. Не знал.
Поля удивилась.
-- Вона!.. Вот так гость. Зачем это?
-- А что? Что ты, заразная, что ли, что тебя обходить на-до? Посидим по
старой памяти, выпьем вот... -- у Тимофея была с собой бутылка, он ее
поставил на стол. -- Спомним былое...
-- Было бы чего!
Поля стала старая, некрасивая. Тимофей со злости поду-мал: "Она
красивой-то и не была сроду". Стало вдруг жалко себя.
-- Хошь, анекдот один расскажу?
-- Вона!
-- Чего ты, как попка, заладила: "вона! вона!" Как дика-ри, честное
слово. Ну, зашел... Ну и что? Глупые вы ка-кие-то, бабы, честное слово!
-- Чего же ходите -- к глупым-то?
-- А где вас, умных-то, взять? Так и меняешь -- шило на мыло.
-- Небось ревизия была -- злой-то?
-- На меня еще такой ревизор не родился...
-- Оно видно.
Тимофей выпил стакан -- закусить чем-нибудь не спро-сил, Поля не
предложила. Зато и он Полю не пригласил с собой выпить.
-- Слушай анекдот. Приехал один мужик в город, идет по улице... А сам
доходной-доходной -- мужик-то. Но все-таки думает: где бы тут подцепить
какую-нито? Слыхал, значит, про городских-то, ну и мысли-то заиграли. И тут
подходит к нему одна -- гладкая вся, тут -- полна пазуха, вежливая.
"Пойдемте ко мне, я тут близко живу". Мужик радешенький -- сама навялилась.
Приходит. Она говорит: "Раз-девайтесь, я счас приду". А сама -- в другую
комнату. Ну, он разделся, сидит. Ждет. А она выводит детей малых и говорит
им: "Вот, детки, если не будете хорошо кушать, будете та-кие же худые, как
вот этот дядя".
Полю эта история не рассмешила. Тимофею тоже было не смешно. А днем,
когда рассказали, смеялся с шоферами, и подумал еще, что историйка
поучительная.
-- К чему эт ты? -- спросила Поля.
Тимофей пояснил:
-- Точно так со мной выкинула судьба-сучка. Живи, мол, Тимофей!.. Раз
башка есть на плечах -- живи, никого не бой-ся! Ну, Тимофей и разлысил
лоб...
-- Жил бы честно, никого бы и не боялся.
Это она больно уела.
Тимофей стал соображать, как бы ее тоже побольней укусить.
-- Не знаешь, кто это вот тут, -- показал на кровать, -- честно с чужим
мужиком миловался? Не приходилось слы-шать?
-- Приходилось. А тебе не приходилось слышать, кто на этом же самом
месте от живой жены с чужой бабой миловался? Я одинокая была, вдова, а ты
семейный. Поганец ты...
Тимофей еще выпил. Вот теперь он, кажется, все по-нял: жалко себя,
жалко свою прожитую жизнь. Не вышло жизни.
-- Сказка про белого бычка у нас получается, Поля...
Поля засмеялась.
-- Чего смеешься? -- спросил Тимофей.
-- А чего мне не посмеяться?
-- Не надо... Тебе не личит -- зубы кривые.
-- А ведь когда-то не замечал...
-- Замечал, почему не замечал, только... Эхма! Что ведь и обидно-то,
дорогуша моя: кому дак все в жизни -- и обра-зование, и оклад дармовой, и
сударка пригожая, с сахар-ными зубами. А Тимохе, ему с кривинкой сойдет, с
гниль-цой...
-- Во змей-то! -- изумилась Поля. -- Козел вонючий. Ну-ка забирай свою
бутылку -- и чтоб духу твоего тут не бы-ло! А то возьму ухват вон да по
башке-то по умной... Умник!
Тимофей аккуратно надел на бутылку железненькую ко-сыночку, устроил
бутылку во внутренний карман пиджака и, не торопясь, пошел прочь. Стало
вроде малость полегче. Но хотелось еще кому-нибудь досадить. Кому-нибудь
также бы вот спокойно, тихо наговорить бы гадостей.
Пришел он домой, а дома, в прихожей избе, склонив-шись локотком на
стол, сидит... Николай-угодник. По всем описаниям, по всем рассказам --
вылитый Николай-угод-ник: белый, невысокого росточка, игрушечный старичочек.
Сидит, головку склонил, смотрит ласково. Больше никого в доме нет.
-- Ну, здравствуй, Тимофей, -- говорит.
Тимофей глянул кругом... И вдруг бухнулся в ноги ста-ричку. И, стараясь
тоже ласково, тоже кротко и благостно, сказал тихо:
-- Здорово, Николай-угодничек. Я сразу тебя узнал, ба-тюшка.
Угодник весь как-то встрепенулся, удивился, засмеялся мелко, погрозил
пальцем.
-- Пьяненький?
-- А -- есть маленько! -- с отчаянной какой-то весело-стью, с любовью
продолжал Тимофей. -- С тоски больше... не обессудь, батюшка. С тоски.
Шибко-то не загуливаюсь, Ребятишек теперь вырастил -- чего, думаю, теперь не
попить? Какой ты, батюшка, седенький... А чего пришел-то?
Угодник поморгал ясными глазами... Опять посмеялся.
-- С чего тоска-то?
-- Тоска-то? А бог ее знает! Не верим больше -- вот и тос-ка. В
боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка. Церквы
позакрывали, матершинничаем, блудим... Вот она и тоска.
-- А ты веровал ли когда?
-- Батюшка!.. Вот те крест: маленький был, веровал. В ро-ждество Христа
славить ходил. Не приди большевики, я бы и теперь, может, верил бы.
-- Сам-то не коммунист?
-- Откуда! Я бы, может, и коммунистом стал -- перед то-бой-то чего
лукавить! -- но был у меня тесть -- ни дна бы ему, ни покрышки! -- его в
тридцатом году раскулачили...
-- Ну.
-- Ну, я с той поры и завязал рот тряпочкой и не заикал-ся никогда.
Угодник больше того удивился. Горько удивился.
-- Ты что, Тимофей?
-- Как на духу батюшка! Дак ты чего пришел-то? К добру или к худу --
как понимать-то?
Угодник потрогал маленькой сморщенной ладонью бе-лую бородку.
-- Чего пришел... Да вот попроведать вас, окаянных, при-шел. Ты,
однако, подымись с колен-то.
-- Постою! Чего мне не постоять? Не отсохнут. Что, ба-тюшка, так вот
походишь, поглядишь по свету-то: испаскудился народишко?
-- Маленько есть. Значит, говоришь, тесть тебе перешел дорогу?
-- Перешел. Да он и кулаком-то, по правде сказать, ни-когда не был, так
-- заупрямился тогда, с колхозами-то, нашумел, натрепался где-то... Трепач
он был, тесть-то. Дурак дураком. Ботало коровье. Жил, правда, крепко. А я
середнячишко был... мне бы в партию большевиков-то можно бы...
-- И что же он, тесть-то?
-- Отпыхтел свое, пришел. Я его так и не видел -- далеко живем друг от
друга. У сына он живет, балда старая. А сын далеко где-то. Так, говоришь,
испаскудился народишко?
-- Здорово испаскудился, -- серьезно сказал Угодник.
-- Совсем никудышный стал народ! -- подхватил Тимо-фей. -- Пьют,
воруют... Я и то приворовываю на складе. Знамо, грех, но поглядишь кругом-то
-- господи-господи, что делается!
-- Приворовываешь?
-- Приворовываю, батюшка. Ребятишек вон выучил -- на какие бы шиши,
так-то? Батюшка... -- Тимофей весь со-брался, подполз поближе. -- Чего я
тебя хотел попросить...
-- Ну?
-- Ты там к господу нашему, Исусу Христу, близко си-дишь... К деве
Марии... Посоветуйтесь там сообча да и... это... Шибко уж жалко, батюшка! До
того жалко, сердце обмира-ет. Ведь я мужик-то неглупый, ведь у меня
грамотешки-то совсем почти нету, а я вон каких молодцев обвожу вокруг
пальца...
-- Не пойму я.
-- Родиться бы мне ишо разок! А? Пусть это не считает-ся, что прожил,
-- родите-ка вы меня шло разок. А?
Угодник опять невольно рассмеялся.
-- То жалуется -- тоска, а то... Ну и сукин ты сын, Тимоха!
-- Да потому я жалуюсь, что жизнь-то не вышла! -- Ти-мофей готов был
заплакать злыми слезами. -- Ты вот сме-ешься, а мало тут смешного, батюшка,
одна грусть-тоска зеленая. Ведь вон на земле-то... хорошо-то как! Разве ж я
не вижу, не понимаю, все понимаю, потому и жалко-то. Тьфу! -- да растереть,
вот и вся моя жизнь.
-- А как бы ты, интересно, жить стал? Другой-то раз...
-- Перво-наперво я б на другой бабе женился. Про любовь даже в Библии
писано, а для меня -- что любовь, что чирей на одном месте, прости, господи,
-- одинаково. Или как все одно килу смолоду нажил -- так и жена мне:
кряхтишь, а но-сишь. Никудышная бабенка попалась. Дура. Вся в папашу своего.
Хайло разинет и давай -- только и знает. Сундук пле-теный, не баба. Из-за
нее больше и приворовываю-то. Жад-ная!.. Несусветно жадная. А с моей-то
башкой -- мне бы и в начальстве походить тоже бы не мешало... Из меня бы
прокурор, я думаю, неплохой бы получился, -- Тимофей за-смотрелся снизу в
святые глаза Угодника. -- Тестюшку, на-пример, своего я б тада так
законопатил, что он бы и по сей день там... За язычину его...
-- Цыть! -- зло сказал старичок. -- Ведь я и есть твой тесть, дьявол
ты! Ворюга. Разуй глаза-то! Допился?
Тимофей, удовлетворенный, поднялся с колен, отрях-нул штаны и спокойно
и устало сказал:
-- Гляди-ка, правда -- тесть. Тестюшка! Ну, давай вы-пьем. Со стречей.
Вишь, за кого я тебя принял...
-- Допился, сукин сын!
-- Все секреты свои рассказал тебе. Тц! Ну, ничего -- знай. Вот ведь
как обознался! Это ж надо так вклепаться... А-я-я-яй.
...Потом, когда выпили, тесть, оскорбленный за себя и за дочь, тыкал
под нос Тимофею опрятный кукиш и твер-дил скороговоркой:
-- Вот тебе, а не другую жись! Вот тебе -- билетик на вто-рой сеанс!
Ворюга...
А Тимофей, красный, удовлетворенный, повторял:
-- Ах, как я вклепался!.. А-я-я-я-яй! Это ж надо так!
-- Я тебя самого посажу, ворюга!
-- Кто, ты? Господь с тобой! Кто тебе поверит, ли-шенцу?
-- Вот, вот тебе -- билетик на второй сеанс! Хе-хе-хе! Другой раз жить
собрался!.. На-ка! -- тесть-угодник хотел опять угодить под нос зятю белым
кукишком, но зять вылил ему на голову стакан водки и, пугая, полез в карман
за спич-ками.
-- Подожгу ведь...
Тесть-угодник вытерся полотенцем и заплакал.
-- Чего ты, Тимоха?.. Над старым-то человеком... Бес-стыдник ты!
Дешевка... Приехал к нему, как к доброму...
-- В том-то и дело, что не знаю, -- миролюбиво уже ска-зал Тимоха. --
Не знаю, тестюшка, не знаю. Я б все честно сказал, только не знаю, чего
такое со мной делается. При-стал, видно, так жить. Насмерть пристал. Укатали
сивку... Жалко. Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко -- песня-то была
хорошая. Прости за комедию-то. Прости ве-ликодушно.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
В палату привели новенького. Здоровенный парень, пол-ный, даже с
брюшком, красивый, лет двадцати семи, но с разумом двухлетнего ребенка. Он
сразу с порога заулыбался и всем громко сказал:
-- Пивет, пивет!
Многие, кто лежал тут уже не первый раз, знали этого парня. Боря. Живет
у базара с отцом и матерью, в воскрес-ные дни, когда народу на базаре много,
открывает окно и ла-ет на людей, не зло лает -- весело. Он вообще добрый.
-- Пивет, Боря, пивет! Ты зачем сюда? Чего опять натво-рил?
Няня, устраивая Боре постель, рассказывает:
-- Матерю с отцом разогнал наш Боря.
-- Ты што же это, Боря?! Мать с отцом побил?
Боря зажмуривает глаза и энергично трясет головой:
-- Босе не бу, не бу, не бу!.. -- больше не будет.
-- За што он их?
-- Розу не купили! Стал просить матерю -- купи ему ро-зу, и все.
-- Босе не бу, не бу!
-- Ложись теперь и лежи. "Не бу!"
-- А мама пидет? -- пугается Боря, когда няня уходит.
-- Мама пидет, пидет, -- успокаивают его больные. -- Сам разогнал, а
теперь -- мама.
В палате стало несколько оживленнее. С дурачками, я за-метил, много
легче, интереснее, чем с каким-нибудь умни-цей, у которого из головы не
идет, что он -- умница. И еще: дурачки, сколько я их видел, всегда почти
люди добрые, и их жалко, и неизбежно тянет пофилософствовать. Чтоб не
философствовать в конце -- это всегда плохо, -- скажу те-перь, какими
примерно мыслями я закончил свои наблюде-ния за Борей (сказать все-таки
охота). Я думал: "Что же жизнь -- комедия или трагедия?" Несколько красиво
написалось, но мысль по-серьезному уперлась сюда; комедия или тихая, жуткая
трагедия, в которой все мы -- от Наполеона до Бори -- неуклюжие, тупые
актеры, особенно Напо-леон со скрещенными руками и треуголкой. Зря все-таки
воскликнули: "Не жалеть надо человека!.." Это тоже -- от неловкой, весьма
горделивой позы. Уважать -- да. Только ведь уважение -- это дело наживное,
приходит с культу-рой. Жалость -- это выше нас, мудрее наших библиотек...
Мать -- самое уважаемое, что ни есть в жизни, самое род-ное -- вся состоит
из жалости. Она любит свое дитя, уважа-ет, ревнует, хочет ему добра -- много
всякого, но неизмен-но, всю жизнь -- жалеет. Тут Природа распорядилась за
нас. Отними-ка у нее жалость, оставь ей высшее образование, умение
воспитывать, уважение... Оставь ей все, а отними жалость, и жизнь в три
недели превратится во всесветный бардак. Отчего народ поднимается весь в
гневе, когда на по-роге враг? Оттого, что всем жалко всех матерей, детей,
род-ную землю. Жалко! Можете не соглашаться, только и я знаю -- и про святой
долг, и про честь, и достоинство, и т.п. Но еще -- в огромной мере -- жалко.
Ну, самая пора вернуться к Боре. Я не специально на-блюдал за ним, но
думал о нем много. Целыми днями в па-лате, в коридоре только и слышалось:
-- Пиве-ет! А мама?.. Пидет?
-- Придет, Боря, придет, куда она денется. Пусть хоть маленько отдохнет
от тебя.
Боря смеется, счастливый, что мама придет.
-- Атобус, атобус?.. Да?
-- На автобусе, да.
Даже когда мы отходим ко сну, Боря все спрашивает:
-- Мама пидет?
Он никому не надоедает. Уколы переносит стойко, толь-ко сильно жмурится
и изумленно говорит:
-- Больно!
И потом с восторгом всем говорит, что было больно.
Над ним не смеются, охотно отвечают, что мама "придет, придет" --
больше, сложнее Боря спрашивать не умеет.
Один раз я провел, как я теперь понимаю, тоже доволь-но неуклюжий
эксперимент. Боря сидел на скамеечке во дворе... Я подсел рядом, позвал:
-- Боря.
Боря повернулся ко мне, а я стал внимательно глядеть ему в глаза. Долго
глядел... Я хотел понять: есть ли там хоть искра разума или он угас давно,
совсем? Боря тоже глядел на меня. И я не наткнулся -- как это бывает с
людьми здра-выми -- ни на какую мысль, которую бы я прочел в его гла-зах, ни
на какой молчаливый вопрос, ни на какое недоуме-ние, на что мы, смотрящие
здравым в глаза, немедленно тоже молча отвечаем -- недоумением, презрением,
вызы-вающим: "Ну?" В глазах Бори всеобъемлющая, спокойная
доброжелательность, какая бывает у мудрых стариков. Мне стало не по себе.
-- Мама пидет, -- сказал я, и стало совсем стыдно. А встать и уйти
сразу -- тоже стыдно.
-- Мама пидет? Да? -- Боря засмеялся, счастливый.
-- Пидет мама, пидет, -- я оглянулся -- не наблюдает ли кто за мной?
Это было бы ужасно. У всех как-то это легко, походя получается. "Мама пидет,
Боря! Пидет". И все. И идут по своим делам -- курить, умываться, пить
лекарство. Я сидел на скамеечке, точно прирос к ней, не отваживался еще раз
сказать: "Мама пидет". И уйти тоже не мог -- мне казалось, что услышу --
самое оскорбительное, самое унич-тожающее, что есть в запасе у человека, --
смех в спину себе.
-- Атобус? Да?
-- Да, да -- на автобусе приедет, -- говорил я и отводил глаза в
сторону.
-- Пивет! -- воскликнул Боря и пожал мне руку. Хоть ум-ри, мне
казалось, что он издевается надо мной. Я встал и ушел в палату. И потом
незаметно следил за Борей -- не смеется ли он, глядя на меня со своей
кровати. Надо осто-рожней с этим народом.
Боря умеет подолгу неподвижно сидеть на скамеечке... Сидит, задумчиво
смотрит перед собой. Я в такие минуты гляжу на него со стороны и упорно
думаю: неужели он злиться умеет? Устроил же скандалевич дома из-за того, что
ему не купили розу. Расплакался, начал стулья кидать, мать подвернулась --
мать толканул, отца... Тогда почему же он -- недоумок? Это вполне разумное
решение вопроса: вы-мещать на близких досаду, мы все так делаем. Или он не
по-нимает, что сделал? Досаду чувствует, а обиду как следует причинить не
умеет...
В соседней палате объявился некий псих с длинными ру-ками, узколобый. Я
боюсь чиновников, продавцов и вот та-ких, как этот горилла. А они каким-то
чутьем угадывают, кто их боится. Однажды один чиновник снисходительно, чуть
грустно улыбаясь, часа два рассказывал мне, как ему сюда вот, в шею, угодила
кулацкая пуля... "Хорошо, что ри-кошетом, а то бы... Так что если думают,
что мы только за столами сидеть умеем, то..." И я напрягался изо всех сил,
всячески показывал, что верю ему, что мне очень интерес-но все это.
Горилла сразу же, как пришел, заарканил меня в коридо-ре и долго, бурно
рассказывал, как он врезал теще, соседу, жене... Что у него паспорт в
милиции. "Я пацан с веселой душой, я не люблю, когда они начинают мне..."
Как-то горилла зашел в нашу палату, хохочет.
-- Этот, дурак ваш... дал ему сигарету: ешь, говорю, слад-кая. Всю
съел!
Мы молчали. Когда вот так вот является хам, крупный хам, и говорит со
смехом, что он только что сделал гадость, то всем становится горько. И
молчат. Молчат потому, что разговаривать бесполезно. Тут надо сразу бить
табуреткой по голове -- единственный способ сказать хаму, что он сде-лал
нехорошо. Но возню тут, в палате, с ним никто не соби-рается затевать. Он бы
с удовольствием затеял. Один преж-девременный старичок, осведомитель по
склонности души, пошел к сестре и рассказал, что "пацан с веселой душой"
за-ставил Борю съесть сигарету. Сестра нашла "пацана" и ста-ла отчитывать.
"Пацан" обругал ее матом. Сестра -- к вра-чу. Распоряжение врача: выписать
за нарушение режима.
"Пацан" уходил из больницы, когда все были во дворе.
-- До свиданья, урки с мыльного завода! -- громко по-прощался он. И
засмеялся. Не знаю, не стану утверждать, но, по-моему, наши самые далекие
предки очень много смеялись.
Больница наша -- за городом, до автобуса идти километ-ра два леском.
Четверо, кто полегче на ногу и понадежней в плечах, поднялись и пошли
наперерез "пацану с веселой душой".
Через минут двадцать они вернулись, слегка драные, но довольные. У
одного надолго, наверно, зажмурился левый глаз.
Четверо негромко делились впечатлениями.
-- Здоровый!..
-- Орал?
-- Матерился. Права качать начал, рубашку на себе по-рвал, доказывал,
что он блатной.
На крыльце появляется Боря и к кому-то опять бросает-ся с протянутой
рукой.
-- Пиве-ет!
-- Пивет, Боря, пивет.
-- А мама пидет?
-- Пидет, пидет.
Жарко. Хоть бы маленький ветерок, хоть бы как-нибудь расколыхать этот
душный покой... Скорей бы отсюда -- ку-да-нибудь!
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Дня за три до Нового года, глухой морозной ночью, в селе Николаевке,
качнув стылую тишину, гулко ахнули два выстрела. Раз за разом... Из
крупнокалиберного ружья. И кто-то крикнул:
-- Даешь сердце!
Эхо выстрелов долго гуляло над селом. Залаяли собаки.
Утром выяснилось: стрелял ветфельдшер Александр Иванович Козулин.
Ветфельдшер Козулин жил в этом селе всего полгода. Но даже когда он
только появился, он не вызвал у николаевцев никакого к себе интереса. На
редкость незаметный человек. Лет пятидесяти, полный, рыхлый... Ходил,
однако, скоро. И смотрел вниз. Торопливо здоровался и тотчас опускал глаза.
Разговаривал мало, тихо, неразборчиво и все как будто чего-то стыдился.
Точно знал про людей какую-то тайну и боялся, что выдаст себя, если будет
смотреть им в глаза. Не из страха за себя, а из стыда и деликатности. Он
даже бабам не понравился, хоть они уважают мужиков трезвых и тихих. Еще не
нравилось, что он -- одинок. Почему одинок, никто не знал, но только это
нехорошо -- в пятьдесят лет ни семьи, никого.
И вот этот-то человек выскочил за полночь из дома и дважды саданул из
ружья в небо. И закричал про сердце.
Недоумевали.
В полдень на ветучасток к Козулину приехал грузный, с красным,
обветренным лицом участковый милиционер.
-- Здравствуй, товарищ Козулин!
Козулин удивленно посмотрел на милиционера.
-- Здравствуйте.
-- Надо будет... это... проехать в сельсовет. Протокол составить.
Козулин виновато поискал что-то глазами на полу.
-- Какой протокол? Для чего?
-- Что?
-- Протокол-то зачем? Я не понял.
-- Стреляли вчера? Вернее, ночью.
-- Стрелял.
-- Вот надо протокол составить. Предсельсовета хочет это...
побеседовать с вами. Чего стрельбу-то открыли? Испугались, что ль, кого?
-- Да нет... Победа большая в науке, я отсалютовал.
Участковый с искренним интересом, весело смотрел на фельдшера.
-- Какая победа?
-- В науке.
-- Ну?
-- Я отсалютовал. А что тут такого? Я -- от радости.
-- Салют в Москве производят, -- назидательно пояснил участковый. -- А
здесь -- это нарушение общественного по-рядка. Мы боремся с этим.
Козулин снял халат, надел пальто, шапку и видом своим показал, что он
готов ехать объясняться.
У ворот ветучастка стоял мотоцикл с коляской.
Предсельсовета ждал их.
-- Это, оказывается, ночью-то, салют был, -- заговорил участковый и
опять весело посмотрел на Козулина. -- Мне вот товарищ Козюлин объяснил...
-- Козулин, -- поправил фельдшер,
-- А?
-- Правильно -- Козулин.
-- А какая раз... А-а! -- понял участковый и засмеялся. И тяжело сел в
большое кожаное кресло. И вынул из план-шета бланк протокола. -- Извиняюсь,
я без умысла.
Председатель скрипнул хромовыми сапогами, поправил рукой ремень
гимнастерки (из другого рукава свисала акку-ратная лакированная ладонь
протеза), пригласил фельдшера:
-- Садись, товарищ Козулин.
Козулин тоже сел в глубокое кресло.
-- Так что случилось-то? Почему стрельба была?
-- Вчера в Кейптауне человеку пересадили сердце, -- тор-жественно
произнес Козулин. И замолчал. Председатель и участковый ждали -- что дальше?
-- От мертвого человека -- живому, -- досказал Козулин.
У участкового вытянулось лицо.
-- Что, что?
-- Живому человеку пересадили сердце мертвого. Трупа.
-- Что, взяли выкопали труп и...
-- Да зачем же выкапывать, если человек только умер! -- раздраженно
воскликнул Козулин. -- Они оба в больнице были, но один умер...
-- Ну, это бывает, бывает, -- снисходительно согласился председатель,
-- пересаживают отдельные органы. Почки... и другие.
-- Другие -- да, а сердце впервые. Это же -- сердце!
-- Я не вижу прямой связи между этим... патологическим случаем и двумя
выстрелами в ночное время, -- строго заме-тил председатель.
-- Я обрадовался... Я был ошеломлен, когда услышал, мне попалось на
глаза ружье, я выбежал во двор и выстре-лил...
-- В ночное время.
-- А что тут такого?
-- Что? Нарушение общественного порядка трудящихся.
-- Во сколько это было? -- строго спросил участковый.
-- Не знаю точно. Часа в три.
-- Вы что, до трех часов радио слушаете?
-- Не спалось, слушал...
Участковый многозначительно посмотрел на председателя.
-- Какая это Москва в три часа говорит? -- строго спросил он.
-- "Маяк".
-- "Маяк" всю ночь говорит, -- подтвердил председатель, но внимательно
смотрел на фельдшера. -- Кто вам дал право в три часа ночи булгатить село
выстрелами?
-- Простите, не подумал в тот момент... Я -- шизя.
-- Кто? -- не понял милиционер.
-- Шизя. На меня, знаете, находит... Теряю самоконт-роль. -- Фельдшер
как бы в раздумье потрогал лоб, потом глаза -- пальцами. -- Ширво коло
ширво... Зубной порошок и прочее.
Милиционер и председатель недоуменно переглянулись.
-- Простите, -- еще раз сказал фельдшер.
-- Да мы-то простим, товарищ Козулин, -- участливо произнес
председатель, -- а вот как трудящиеся-то? Им, не-которым, вставать в пять
утра. Вы же человек с образовани-ем, вы же должны понимать такие вещи.
-- Кстати, -- по-доброму оживился участковый, -- а чего вы-то
салютовать кинулись? Ведь это не по вашей части победа-то -- вы же
ветеринар. Не кобыле же сердце пересадили.
-- Не смейте так говорить! -- закричал вдруг фельдшер. И покраснел.
Помолчал и тихо и горько спросил: -- Зачем вы так?
Некоторое время все молчали. Первым заговорил председатель.
-- Горячиться не надо. Конечно, это большое достижение ученых. Дело не
в том, кому пересадили, все мы, в конце концов, животный мир, важно само
достижение. Тем более что это произошло на человеке. Но, товарищ Козулин,
еще раз говорю вам: эта ваша самодеятельность с салютом в ноч-ное время --
грубое нарушение покоя. Мало ли еще будет ка-ких достижений! Вы нам всех
граждан психопатами сделаете. Раз и навсегда запомните это. Кстати, как у
вас с дровами?
Фельдшер растерялся от неожиданного вопроса.
-- Спасибо, пока есть. У меня пока все есть. Мне здесь хорошо. --
Фельдшер мял в руках шапку, хмурился. Ему было стыдно за свой выкрик. Он
посмотрел на участково-го. -- Простите меня -- не сдержался...
Участковый смутился.
-- Да ну, чего там...
Председатель засмеялся.
-- Ничего. Кто, как говорят, старое помянет, тому глаз вон.
-- Но кто забудет, -- шутливо погрозил участковый, -- тому два долой!
Протокол составлять не будем, но запомним. Так, товарищ Козулин?
-- При чем тут протокол, -- сказал председатель. -- Ин-теллигентный
товарищ...
-- Интеллигентный-то интеллигентный... а дойдет до наших в отделении...
-- Мы вас не задерживаем, товарищ Козулин, -- сказал председатель. --
Идите работайте. Заходите, если что понадо-бится.
-- Спасибо. -- Фельдшер поднялся, надел шапку, пошел к выходу
На пороге остановился... Обернулся. И вдруг сморщился, закрыл глаза и
неожиданно громко -- как перед батальо-ном -- протяжно скомандовал:
-- Рр-а-вняйсь! С'ирра-a!
Потом потрогал лоб и глаза и сказал тихо:
-- Опять нашло... До свидания. -- И вышел.
Милиционер и председатель еще некоторое время сиде-ли, глядя на дверь.
Потом участковый тяжело перевалился в кресле к окну, посмотрел, как фельдшер
уходит по улице.
-- У нас таких звали: контуженный пыльным мешком из-за угла, -- сказал
он.
Председатель тоже смотрел в окно.
Ветфельдшер Козулин шел, как всегда, скоро. Смотрел вниз.
-- Ружье-то надо забрать у него, -- сказал председатель. -- А то черт
его знает...
Участковый хэкнул.
-- Ты что, думаешь, он, правда, "с приветом"?
-- А что?
-- Придуривается! Я по глазам вижу...
-- Зачем? -- не понял председатель. -- Для чего ему? Сей-час-то?..
-- Ну как же -- никакой ответственности. А вот спроси сейчас справку --
нету. Голову даю на отсечение: никакой справки, что он шизя, нету. А билет
есть. Ты говоришь: ружье... У него наверняка охотничий билет есть. Давай на
спор: сей-час поеду, проверю -- билет есть. И взносы уплачены. Давай?
-- Все же я не пойму: для чего ему надо на себя наговари-вать?
Участковый засмеялся.