Страница:
– Как вы добры, – говорит он вошедшей даме странным, враждебным Николушке голосом, – как вы добры! – И он и дама скрываются за дверью. У Николушки от сладкого ужаса бьется сердце, его тянет к той двери. Он слышит шаги отца, его глухие, отрывистые слова и торопливый шепот дамы… Что-то падает на пол. Наступает молчание, затем – задушенный вздох и звук поцелуя.
Николушка стискивает горло руками, хочет закричать, убежать, зарыться с головой… Но из другой двери ему кивает мать, вся в черном, как монашка, покинутая, бледная, ужасная. Ее внезапно так делается жалко, – Николушка бросается к ней, обхватывает ее ноги…
– Иди, иди отсюда, нельзя слушать, – говорит мать и увлекает Николушку в спальню…
Там, перед образницей во всю стену, зажжено несколько восковых свечей, стоит низкий стул с высокой спинкой для положения лба, – здесь на коленях долгие часы молится мать. Под платьем у нее, – если потихоньку тронуть пальцем, – железные прутья – вериги.
– Никогда, слышишь ты, никогда не смей подслушивать, – порывисто шепчет мать, – твой отец – страстной, огромной души человек, не тебе его судить!
Мать ставит Николушку рядом с собой на колени, и он глядит, как идут пушистые, длинные, желтые лучики от свечей. Здесь пахнет воском, лекарствами, тепло, томно и скучно…
Так растет Николушка между образницей и кабинетом, куда забегает потихоньку со страхом и жадностью посмотреть на портрет прекрасной дамы в красного дерева раме, потрогать необыкновенные вещицы на письменном столе, понюхать, как остро и удивительно пахнет окурок сигары.
Однажды Николушка поднял с ковра женскую перчатку, от непонятного волнения поцеловал ее и спрятал под курточку.
И часто, часто видел во сне какую-то узкую пустынную улицу, залитую мертвенным светом, и вдали – фигуру прекрасной женщины… Он бежит за ней, подпрыгивает и, быстро перебирая ногами, летит над тротуаром. Сердце тянется, заходится, но фигура ускользает все дальше – не догнать.
Николушка шумно вздохнул. Голубь, задевая за ветки, вылетел из-под крыши. Невдалеке послышались негромкие голоса тетушки, Насти и Раисы.
5
6
7
8
Николушка стискивает горло руками, хочет закричать, убежать, зарыться с головой… Но из другой двери ему кивает мать, вся в черном, как монашка, покинутая, бледная, ужасная. Ее внезапно так делается жалко, – Николушка бросается к ней, обхватывает ее ноги…
– Иди, иди отсюда, нельзя слушать, – говорит мать и увлекает Николушку в спальню…
Там, перед образницей во всю стену, зажжено несколько восковых свечей, стоит низкий стул с высокой спинкой для положения лба, – здесь на коленях долгие часы молится мать. Под платьем у нее, – если потихоньку тронуть пальцем, – железные прутья – вериги.
– Никогда, слышишь ты, никогда не смей подслушивать, – порывисто шепчет мать, – твой отец – страстной, огромной души человек, не тебе его судить!
Мать ставит Николушку рядом с собой на колени, и он глядит, как идут пушистые, длинные, желтые лучики от свечей. Здесь пахнет воском, лекарствами, тепло, томно и скучно…
Так растет Николушка между образницей и кабинетом, куда забегает потихоньку со страхом и жадностью посмотреть на портрет прекрасной дамы в красного дерева раме, потрогать необыкновенные вещицы на письменном столе, понюхать, как остро и удивительно пахнет окурок сигары.
Однажды Николушка поднял с ковра женскую перчатку, от непонятного волнения поцеловал ее и спрятал под курточку.
И часто, часто видел во сне какую-то узкую пустынную улицу, залитую мертвенным светом, и вдали – фигуру прекрасной женщины… Он бежит за ней, подпрыгивает и, быстро перебирая ногами, летит над тротуаром. Сердце тянется, заходится, но фигура ускользает все дальше – не догнать.
Николушка шумно вздохнул. Голубь, задевая за ветки, вылетел из-под крыши. Невдалеке послышались негромкие голоса тетушки, Насти и Раисы.
5
– Меня ужасно поразило, как он говорит, – услышал Николушка тоненький голос Раисы. – Ах, Анна Михайловна, я ведь очень мало что видела, и мне сделалось так интересно… так интересно… Особенно, когда сказал: «Я все испытал в жизни, в душе моей вечная ночь», – у меня что-то в сердце оборвалось.
Николушка видел, как женщины подошли к скамейке, тетушка и Настя сели, а тоненькая Раиса осталась стоять, оглядываясь на далекий свет окна.
– За последнее время у меня сердце стало постоянно биться, – продолжала она говорить, – по правде сказать, дядя Ваня стал очень сердитый. По ночам читает, ходит, стучит… Или примется говорить так страшно громко, – слушаю, слушаю, да и заплачу. Плохо живем.
Тетушка засмеялась, притянула к себе Раису, поцеловала ее и посадила рядом.
– Вы все такие хорошие, Анна Михайловна… И всех жальче мне Николая Михайловича стадо сегодня…
– Смотрите, не влюбитесь, – с усмешкой сказала Настя.
И сейчас же тетушка проговорила деловито:
– Идемте-ка, Настенька, спать, – вот вы и чихаете. И вы тоже, Раечка, марш, марш – спать.
– Анна Михайловна, я бы еще посидела, уж очень здесь приятно. Дядя Ваня позовет меня, когда домой идти. Можно?
Тетушка, опять засмеявшись, поцеловала ее и ушла, увела Настю.
Тогда Николушка усталым шагом вышел из беседки. Раиса увидела его, ахнула, поднялась было со скамейки и опять села.
– Любуетесь ночью? – сказал Николушка, опускаясь рядом с девушкой, и подпер подбородок тростью. – Дай бог вам никогда не знать горя. Да, я завидую такой юности. Сколько прекрасных мечтаний впереди. Завидуешь красивой жизни и страшишься – неужели и она разобьется, упадет в грязь. – И он незаметно покосился на Раису. Она сидела, закусив березовый листик, опустив глаза…
– Расскажите вашу жизнь, – едва слышно прошептала Раиса.
– Рассказывать мою жизнь?.. Всю грязь, в которой я утопал, все пороки, унесшие мою молодость!.. Нет, вы не должны этого слышать. Мне бы хотелось теперь участия светлой, чистой женщины, – спасти, быть может, сохранить остаток живой души.
– Господи, что вы говорите!
– Да, этот лунный свет, вся эта красота не для меня. Мне двадцать восемь лет, но жизнь – кончена…
Он опустил голову. От дома позвал Настин голос: «Николай, иди спать…»
Николушка поднял голову и горько засмеялся.
– Вот он – мой жернов на шее. Что мне ждать, – ну, конечно – вниз головой на дно. Прощайте.
Он взял Раисину холодную маленькую ручку, стиснул ее, безнадежно кивнул головой – и зашагал к дому по дорожке, пятнистой от лунного света.
Сейчас же позвали и Раису. Поп Иван повел ее через ограду старой церкви по полю, прямой дорогой; шел, размахивая руками и опустив голову, фыркал носом, затем спросил:
– О чем говорила с этим, как его?..
– Николай Михайлович такой несчастный.
– Ага! Ты плакала, кажется?
– Ничуть не плакала. Стыдно вам, дядя Ваня, смеяться. Учите, что людей любить нужно, а сами о них так отзываетесь.
– Как отзываюсь? Я тебе ни слова о нем не сказал.
– И без того понятно…
– Ничего тебе не понятно, – сказал поп Иван, отворяя калитку своего палисадника, сплошь заросшего левкоями. – И ничего тебе не понятно… – И он замолчал, глядя туда, где между огромными спящими тополями были видны дымные луга, и зыбь месяца на воде, и редкие ночные облака, как барашки, набегающие на небо перед рассветом. – И ничего тебе, Раиса, не понятно.
Тетушка Анна Михайловна, морщась от папиросного дыма, стояла в комнате, приготовленной для молодых, перед двумя большими кожаными сундуками – остатками Николушкина благополучия, и раздумывала, что хорошо бы все это сжечь.
«На какие деньги куплено! Тряпки, притирания – грязь одна, – заживешь тут по-новому…»
– Ну, вот, нашли шатуна, – сказала она Насте, вошедшей вместе с Николушкой из сада. – А ночи-то, ночи какие у нас – чудные. Особенно в разлив – до свету не уйдешь с балкона.
Тетушка простилась, поцеловала обоих, покрестила и, уже совсем собираясь уходить, спросила вдруг деловито:
– В сундуках-то что?
– В этом платья вечерние и визитные, а в том – обувь, шляпы и Колины вещи.
– К чему вам это все теперь? – спросила тетушка. – Разве здесь станете наряжаться? Пожгли бы эти вещи, право, а? Тебе, Николушка, отличный дедовский сюртук приспособим, а вам, Настенька, можно перешить платья шелковые, старинные, – у меня их поискать – так много найдется. А, – ну-ну, ладно, спите, потом поговорим…
И тетушка, виновато улыбаясь, ушла. Замкнув за нею дверь, Настенька, привычным движением – руки в бока, подошла к Николушке и проговорила:
– Ты что же это, – девчонке выдумал голову морочить? Думаешь – не знаю, как ты плакался перед ней? Все подлые слова твои знаю, – она ткнула его в лоб пальцем. – Этого, милый дружок, я не допущу в порядочном доме.
– Не смей меня тыкать в лоб, – сказал Николушка мрачно.
– А хочешь – сейчас все лицо твое паршивое расцарапаю…
Николушка зашел за кровать и, посматривая, как надвигается на него Настя, вдруг крикнул громко:
– Слушай, если ты сейчас не отстанешь – я тетку позову.
Николушка видел, как женщины подошли к скамейке, тетушка и Настя сели, а тоненькая Раиса осталась стоять, оглядываясь на далекий свет окна.
– За последнее время у меня сердце стало постоянно биться, – продолжала она говорить, – по правде сказать, дядя Ваня стал очень сердитый. По ночам читает, ходит, стучит… Или примется говорить так страшно громко, – слушаю, слушаю, да и заплачу. Плохо живем.
Тетушка засмеялась, притянула к себе Раису, поцеловала ее и посадила рядом.
– Вы все такие хорошие, Анна Михайловна… И всех жальче мне Николая Михайловича стадо сегодня…
– Смотрите, не влюбитесь, – с усмешкой сказала Настя.
И сейчас же тетушка проговорила деловито:
– Идемте-ка, Настенька, спать, – вот вы и чихаете. И вы тоже, Раечка, марш, марш – спать.
– Анна Михайловна, я бы еще посидела, уж очень здесь приятно. Дядя Ваня позовет меня, когда домой идти. Можно?
Тетушка, опять засмеявшись, поцеловала ее и ушла, увела Настю.
Тогда Николушка усталым шагом вышел из беседки. Раиса увидела его, ахнула, поднялась было со скамейки и опять села.
– Любуетесь ночью? – сказал Николушка, опускаясь рядом с девушкой, и подпер подбородок тростью. – Дай бог вам никогда не знать горя. Да, я завидую такой юности. Сколько прекрасных мечтаний впереди. Завидуешь красивой жизни и страшишься – неужели и она разобьется, упадет в грязь. – И он незаметно покосился на Раису. Она сидела, закусив березовый листик, опустив глаза…
– Расскажите вашу жизнь, – едва слышно прошептала Раиса.
– Рассказывать мою жизнь?.. Всю грязь, в которой я утопал, все пороки, унесшие мою молодость!.. Нет, вы не должны этого слышать. Мне бы хотелось теперь участия светлой, чистой женщины, – спасти, быть может, сохранить остаток живой души.
– Господи, что вы говорите!
– Да, этот лунный свет, вся эта красота не для меня. Мне двадцать восемь лет, но жизнь – кончена…
Он опустил голову. От дома позвал Настин голос: «Николай, иди спать…»
Николушка поднял голову и горько засмеялся.
– Вот он – мой жернов на шее. Что мне ждать, – ну, конечно – вниз головой на дно. Прощайте.
Он взял Раисину холодную маленькую ручку, стиснул ее, безнадежно кивнул головой – и зашагал к дому по дорожке, пятнистой от лунного света.
Сейчас же позвали и Раису. Поп Иван повел ее через ограду старой церкви по полю, прямой дорогой; шел, размахивая руками и опустив голову, фыркал носом, затем спросил:
– О чем говорила с этим, как его?..
– Николай Михайлович такой несчастный.
– Ага! Ты плакала, кажется?
– Ничуть не плакала. Стыдно вам, дядя Ваня, смеяться. Учите, что людей любить нужно, а сами о них так отзываетесь.
– Как отзываюсь? Я тебе ни слова о нем не сказал.
– И без того понятно…
– Ничего тебе не понятно, – сказал поп Иван, отворяя калитку своего палисадника, сплошь заросшего левкоями. – И ничего тебе не понятно… – И он замолчал, глядя туда, где между огромными спящими тополями были видны дымные луга, и зыбь месяца на воде, и редкие ночные облака, как барашки, набегающие на небо перед рассветом. – И ничего тебе, Раиса, не понятно.
Тетушка Анна Михайловна, морщась от папиросного дыма, стояла в комнате, приготовленной для молодых, перед двумя большими кожаными сундуками – остатками Николушкина благополучия, и раздумывала, что хорошо бы все это сжечь.
«На какие деньги куплено! Тряпки, притирания – грязь одна, – заживешь тут по-новому…»
– Ну, вот, нашли шатуна, – сказала она Насте, вошедшей вместе с Николушкой из сада. – А ночи-то, ночи какие у нас – чудные. Особенно в разлив – до свету не уйдешь с балкона.
Тетушка простилась, поцеловала обоих, покрестила и, уже совсем собираясь уходить, спросила вдруг деловито:
– В сундуках-то что?
– В этом платья вечерние и визитные, а в том – обувь, шляпы и Колины вещи.
– К чему вам это все теперь? – спросила тетушка. – Разве здесь станете наряжаться? Пожгли бы эти вещи, право, а? Тебе, Николушка, отличный дедовский сюртук приспособим, а вам, Настенька, можно перешить платья шелковые, старинные, – у меня их поискать – так много найдется. А, – ну-ну, ладно, спите, потом поговорим…
И тетушка, виновато улыбаясь, ушла. Замкнув за нею дверь, Настенька, привычным движением – руки в бока, подошла к Николушке и проговорила:
– Ты что же это, – девчонке выдумал голову морочить? Думаешь – не знаю, как ты плакался перед ней? Все подлые слова твои знаю, – она ткнула его в лоб пальцем. – Этого, милый дружок, я не допущу в порядочном доме.
– Не смей меня тыкать в лоб, – сказал Николушка мрачно.
– А хочешь – сейчас все лицо твое паршивое расцарапаю…
Николушка зашел за кровать и, посматривая, как надвигается на него Настя, вдруг крикнул громко:
– Слушай, если ты сейчас не отстанешь – я тетку позову.
6
Сидя на высоком стуле перед конторкой, тетушка сводила счета по объемистым книгам, заведенным еще лет пятнадцать тому назад покойным братом Аггеем.
Брат Аггей был необыкновенно ленив и обычно целые дни проводил здесь около конторки, лежа на клеенчатом диване, и либо ничего не делал, либо читал роман Дюма-отца «Виконт де Бражелон», причем, когда доходил до конца, то начало как будто забывалось, и он опять читал книгу сызнова. А если во время этого занятия в окошечко, проделанное из конторы, стучал ногтем кто-нибудь, пришедший по делу, Аггей говорил, грузно поворачиваясь и скрипя пружинами:
– Ну, что тебе нужно, послушай? Пошел бы ты к приказчику, видишь – я занят…
Сегодня, против обыкновения, тетушка считала невнимательно – ошибалась.
– Сто двадцать три рубля шестнадцать копеек, – держа перо в зубах, щелкала она счетами, – шестнадцать копеек. Ах, боже мой, что-то будет, что-то будет?
В контору в это время вошли, стуча сапогами и снимая шапки, мужики, пять человек, старинные приятели тетушки. Она отложила перо и приветливо поздоровалась.
– Ну, что, мужики, хорошего скажете?
– Да вот, – сказал один из мужиков, лысый и пухлый, – мы к вам, Анна Михайловна, – и покряхтел, оглядываясь на своих.
– Если насчет лугов, мужички, цену последнюю я сказала. Уступить ничего не могу, разве рубля три, как хотите…
– Нет, мы не насчет лугов, – опять сказал первый, – с лугами – как порешили, значит, так и стоим, обижать вас не будем… Нет, мы насчет вот этого…
Он замолчал, помялся; помялись и остальные.
– Да вы о чем говорите-то, я не пойму? – спросила тетушка.
– Ребята наши озоруют, Анна Михайловна, спалить собираются.
– Кого спалить?
– Да вас, Анна Михайловна. Зачем же мы и пришли к вашей милости. Вы уж не обижайтесь, – на этой неделе и спалим.
– Это верно, – сказали мужики, – так и порешили – в пятницу или в субботу Анну Михайловну жечь.
Тетушка облокотилась о конторку и задумалась. Му* жики кряхтели. Один, ступив вперед и отворив полу сермяжного кафтана, вытер ею нос.
– Гумна палить или дом? – спросила, наконец, тетушка.
– Зачем дом, оборони бог, – гумна.
Самый старый из мужиков, дед Спиридон, облокотился на высокую палку и, слезясь воспаленными веками, глядел на тетушку, весь белый, с тонкой шеей, обмотанной раз десять шерстяным шарфом.
– С батюшкой вашим, Михаилом Петровичем, на охоту я ходил, – проговорил он натужным, тонким голосом, – волка тогда убил батюшка ваш. Бывало, скажет: «Приведи, Спиридон, мне коня, самого резвого…» Вскочит на него, и – пошел… Да, я все помню, – он пожевал лиловыми губами, – и дедушку вашего, Петра Михайловича, помню… Все помню.
– Чайку приходи ко мне попить, Спиридон, – сказала тетушка ласково, – давно мы с тобой по душам не толковали…
– А я приду, приду, Анна Михайловна… Вот Ми-хайлу Михайловича, прадеда, того не помню…
– За что же вы, мужики, такую мне неприятность хотите сделать, – вздохнув, проговорила тетушка и карандашом провела вдоль разгиба книги, – чем я провинилась перед вами?
– Да мы разве сами-то по себе стали бы озорничать, – заговорили мужики, – на прошлой неделе в деревню листки какие-то принесли, ребята листки читали, ну – и обижаются… Так, говорят, и в листках написано, чтобы беспременно господ – жечь.
После этого поговорили о лугах, о сенокосе, о запашке на будущий год, и мужики, простившись, вышли, оставив в комнате крепкий дух овчины и махорки. Тетушка сидела пригорюнясь. Когда вошел Африкан Ильич, заспанный и в расстегнутом жилете, она не спеша рассказала ему, по какому делу приходили мужики.
– А пускай их жгут – гумна застрахованы, – широко зевая, ответил Африкан Ильич.
– Мне не то горько, друг мой, а отношение.
– Добротой, ваше превосходительство, добротой до этого мужиков довели. Станет на него Анна Михайловна жаловаться, – жги ее во все корки. А я вот сейчас к становому поеду.
– Нет, вы не ездите, Африкан Ильич.
– Нет, уж вы извините, я поеду.
– Я бы очень просила вас не ездить.
Тогда Африкан Ильич расставил ноги и стал орать на ее превосходительство. Но все-таки не уехал. И тетушка, сказав напоследок: «Так-то, ради гнилой соломы нельзя живого человека губить», – попросила его позвать в контору Машутку.
Маша прибежала и стала близ тетушки, положив загорелую руку на конторку.
– Звали, тетинька?
– Вот что, – погладив ее, сказала Анна Михайловна, – ты помнишь, что бог всегда знает, кто правду говорит, кто лжет, и за неправду наказывает?
– Помню, – весело ответила Машутка.
– Ну, так вот, – знаешь, а как ты поступаешь?
– Разве я врала чего, тетинька?
– Нет, не врала, конечно. А вот что… О чем ты е молодым барином нынче утром говорила? А?
Машутка опустила глаза и ногтем зацарапала конторку.
– Николай Михайлович спросил – сколько мне лет…
– Что же ты ему ответила?
– Шашнадцать…
– Еще что?
– А еще спросил – есть ли у меня полушалка шелковая…
– А на это что ты ему ответила?
– Сказала, что полушалки нету.
– Ну, вот что, – проговорила тетушка строго, – молодой барин с тобой все шутит… А ты ему не надоедай, часто на глаза не попадайся. Поняла?
И Анна Михайловна, закрыв конторские книги и отпустив Машутку, долго еще, покачивая головой, глядела, как за окном в сирени возятся и пищат серые воробьи. «Ох, трудно мне будет, трудно с ними со всеми», – думала она.
Когда Анна Михайловна выходила из конторы, в дверях с ней столкнулся Николушка и голосом выздоравливающего человека проговорил:
– Тетя, дайте же мне работу, ради бога…
– Какую тебе, батюшка, дать работу? Отдохни сперва, отъешься…
– Я видел, у вас наверху – библиотека… Вот ее бы взять и привести в порядок.
– Удружишь, друг мой, вперед говорю – спасибо. Еще дед твой покойный все собирался разобрать книги… Сейчас народ к тебе сгоню, – обрадованная тетушка поспешила распорядиться насчет людей.
Брат Аггей был необыкновенно ленив и обычно целые дни проводил здесь около конторки, лежа на клеенчатом диване, и либо ничего не делал, либо читал роман Дюма-отца «Виконт де Бражелон», причем, когда доходил до конца, то начало как будто забывалось, и он опять читал книгу сызнова. А если во время этого занятия в окошечко, проделанное из конторы, стучал ногтем кто-нибудь, пришедший по делу, Аггей говорил, грузно поворачиваясь и скрипя пружинами:
– Ну, что тебе нужно, послушай? Пошел бы ты к приказчику, видишь – я занят…
Сегодня, против обыкновения, тетушка считала невнимательно – ошибалась.
– Сто двадцать три рубля шестнадцать копеек, – держа перо в зубах, щелкала она счетами, – шестнадцать копеек. Ах, боже мой, что-то будет, что-то будет?
В контору в это время вошли, стуча сапогами и снимая шапки, мужики, пять человек, старинные приятели тетушки. Она отложила перо и приветливо поздоровалась.
– Ну, что, мужики, хорошего скажете?
– Да вот, – сказал один из мужиков, лысый и пухлый, – мы к вам, Анна Михайловна, – и покряхтел, оглядываясь на своих.
– Если насчет лугов, мужички, цену последнюю я сказала. Уступить ничего не могу, разве рубля три, как хотите…
– Нет, мы не насчет лугов, – опять сказал первый, – с лугами – как порешили, значит, так и стоим, обижать вас не будем… Нет, мы насчет вот этого…
Он замолчал, помялся; помялись и остальные.
– Да вы о чем говорите-то, я не пойму? – спросила тетушка.
– Ребята наши озоруют, Анна Михайловна, спалить собираются.
– Кого спалить?
– Да вас, Анна Михайловна. Зачем же мы и пришли к вашей милости. Вы уж не обижайтесь, – на этой неделе и спалим.
– Это верно, – сказали мужики, – так и порешили – в пятницу или в субботу Анну Михайловну жечь.
Тетушка облокотилась о конторку и задумалась. Му* жики кряхтели. Один, ступив вперед и отворив полу сермяжного кафтана, вытер ею нос.
– Гумна палить или дом? – спросила, наконец, тетушка.
– Зачем дом, оборони бог, – гумна.
Самый старый из мужиков, дед Спиридон, облокотился на высокую палку и, слезясь воспаленными веками, глядел на тетушку, весь белый, с тонкой шеей, обмотанной раз десять шерстяным шарфом.
– С батюшкой вашим, Михаилом Петровичем, на охоту я ходил, – проговорил он натужным, тонким голосом, – волка тогда убил батюшка ваш. Бывало, скажет: «Приведи, Спиридон, мне коня, самого резвого…» Вскочит на него, и – пошел… Да, я все помню, – он пожевал лиловыми губами, – и дедушку вашего, Петра Михайловича, помню… Все помню.
– Чайку приходи ко мне попить, Спиридон, – сказала тетушка ласково, – давно мы с тобой по душам не толковали…
– А я приду, приду, Анна Михайловна… Вот Ми-хайлу Михайловича, прадеда, того не помню…
– За что же вы, мужики, такую мне неприятность хотите сделать, – вздохнув, проговорила тетушка и карандашом провела вдоль разгиба книги, – чем я провинилась перед вами?
– Да мы разве сами-то по себе стали бы озорничать, – заговорили мужики, – на прошлой неделе в деревню листки какие-то принесли, ребята листки читали, ну – и обижаются… Так, говорят, и в листках написано, чтобы беспременно господ – жечь.
После этого поговорили о лугах, о сенокосе, о запашке на будущий год, и мужики, простившись, вышли, оставив в комнате крепкий дух овчины и махорки. Тетушка сидела пригорюнясь. Когда вошел Африкан Ильич, заспанный и в расстегнутом жилете, она не спеша рассказала ему, по какому делу приходили мужики.
– А пускай их жгут – гумна застрахованы, – широко зевая, ответил Африкан Ильич.
– Мне не то горько, друг мой, а отношение.
– Добротой, ваше превосходительство, добротой до этого мужиков довели. Станет на него Анна Михайловна жаловаться, – жги ее во все корки. А я вот сейчас к становому поеду.
– Нет, вы не ездите, Африкан Ильич.
– Нет, уж вы извините, я поеду.
– Я бы очень просила вас не ездить.
Тогда Африкан Ильич расставил ноги и стал орать на ее превосходительство. Но все-таки не уехал. И тетушка, сказав напоследок: «Так-то, ради гнилой соломы нельзя живого человека губить», – попросила его позвать в контору Машутку.
Маша прибежала и стала близ тетушки, положив загорелую руку на конторку.
– Звали, тетинька?
– Вот что, – погладив ее, сказала Анна Михайловна, – ты помнишь, что бог всегда знает, кто правду говорит, кто лжет, и за неправду наказывает?
– Помню, – весело ответила Машутка.
– Ну, так вот, – знаешь, а как ты поступаешь?
– Разве я врала чего, тетинька?
– Нет, не врала, конечно. А вот что… О чем ты е молодым барином нынче утром говорила? А?
Машутка опустила глаза и ногтем зацарапала конторку.
– Николай Михайлович спросил – сколько мне лет…
– Что же ты ему ответила?
– Шашнадцать…
– Еще что?
– А еще спросил – есть ли у меня полушалка шелковая…
– А на это что ты ему ответила?
– Сказала, что полушалки нету.
– Ну, вот что, – проговорила тетушка строго, – молодой барин с тобой все шутит… А ты ему не надоедай, часто на глаза не попадайся. Поняла?
И Анна Михайловна, закрыв конторские книги и отпустив Машутку, долго еще, покачивая головой, глядела, как за окном в сирени возятся и пищат серые воробьи. «Ох, трудно мне будет, трудно с ними со всеми», – думала она.
Когда Анна Михайловна выходила из конторы, в дверях с ней столкнулся Николушка и голосом выздоравливающего человека проговорил:
– Тетя, дайте же мне работу, ради бога…
– Какую тебе, батюшка, дать работу? Отдохни сперва, отъешься…
– Я видел, у вас наверху – библиотека… Вот ее бы взять и привести в порядок.
– Удружишь, друг мой, вперед говорю – спасибо. Еще дед твой покойный все собирался разобрать книги… Сейчас народ к тебе сгоню, – обрадованная тетушка поспешила распорядиться насчет людей.
7
В библиотеке было навалено на пол-аршина пшеницы; пыль густо покрывала шкафы, стекла, карнизы; на поверхности столов расходились следы мышиных лапок.
Матвей-кучер и девчонки лопатами погнали пшеницу из библиотеки в залу. Поднялось густое облако пыли; лица у всех стали серыми; бегали по пахучему зерну потревоженные мыши; в открытых гнездах шевелились розовые мышата; испуганный голубь летал под потолком, задевая крыльями поломанную хрустальную люстру.
– Довольно, – сказал Николушка, вытирая потное лицо, – подметите теперь и ступайте…
В библиотеке открыли окна, и влился в заплесневелую комнату травянистый воздух вечера. Николушка, стоя на лестнице, открыл узкую дверцу первого шкафа, – оттуда легко посыпалась труха съеденных мышами книг.
– Ай! – крикнула, отряхиваясь, Машутка. Николушка обернулся, девушка стояла под лестницей, поглядывая исподлобья на молодого барина.
– Ты зачем тут? – сказал Николушка и, захватив обеими руками труху, бросил ее в Машутку. – А это видела?
– Только подмели, барин, а вы сорите, – сказала Машутка, махнула косенкой.
– Дай-ка я тебя отряхну.
Сойдя на несколько ступеней, нагнулся он и, растрепав Машутке волосы, легонько ущипнул ее за шейку под круглым подбородком.
– Вот барыне пожалуюсь, – шепотом сказала Машутка, но не отошла.
Николушка рассмеялся и, открыв второй шкаф, где не хозяйничали мыши, с трудом вынул из плотной кипы книгу в желтой коже с золотом.
– Что с книжками-то сделаете? – спросила Машутка.
– Читать, глупая, буду. Вот слушай: сочинение Ек-картгаузена – «Семь таинств натуры». А вот «Путешествие Анахарсиса Младшего». Поняла? А вот, – Николушка сошел с лестницы и сел на нижнюю ступень, читая: – «Неонила, или Распутная дщерь».
– Чего это?
– Слушай… «…погубивши в своем жестоком распутстве благородного кавалера виконта де Зарно, тщеславная продолжала гнусные козни, противные столь же людям, сколь и творцу, создавшему сию мерзкую тварь…»
Машутка, рассматривая картинку, изображающую Неонилу, без рубашки, в постели, лицом вниз, и камеристку около, приготовляющую аппарат для облегчения желудка, и в дверях кавалера де Зарно, придвинулась и дышала Николушке на щеку…
– «…но обладала распутная, – продолжал читать Николушка, – столь совершенной красотой, что не было земнородного, коий мог бы противопостоять оному соблазну…»
Машутка дышала так близко и коса ее касалась лица так нежно, что Николушка, взглянув в простенькие глаза девочки, привлек ее и поцеловал в полуоткрытые холодноватые губы.
Случилось так, что тетушка, желая освежить пыльную залу, отворила балконную дверь и, войдя, увидела Машутку, перекинутую назад, с руками, упирающимися в плечо Николушки, и его, охмелевшего в поцелуе; кругом же – брошенные книги. Тетушка вскрикнула… Машутка, ахнув, убежала. Николушка же принялся сильно тереть нос.
– Николай! – в волнении ходя по библиотеке, говорила тетушка, – Маша взята мною на полную ответственность, ей шестнадцать лет. Ты понимаешь?. Я знаю, человек ты молодой, кровь у тебя кипит, Машутка красавица… Да что в самом деле, мало тебе одной бабы! Да как ты догадался только так устроиться… Поклянись сию минуту перед крестом, – тетушка вынула из-под кофточки связку образков и крестиков, – на кресте поклянись не трогать Машутку. Не выпущу, пока не дашь честного слова.
Испуганный Николушка поклялся, и тетушка отвернулась к окну, где в зелени берез, скромный и старенький, горел в закате крест туреневской церкви. В саду гуляли Настя и Раечка.
Охватив Раису углом пуховой шали за плечи, Настя говорила, близко наклоняясь к девушке:
– Вы ему ни словечку не верьте, миленькая… Он мастер чудеса плести: таким несчастненьким представится, – послушаешь его, послушаешь и заревешь, как дура… Я ведь его весь характер, как стеклышко, знаю… без разговоров – никак не может, такая у него природа. Для этого мы ведь и сюда приехали, чтобы разговаривать…
– Нет, я про то говорю, что несчастный, – сказала Раиса.
– Это он-то несчастный?.. Ах вы, милая, совершенный ребенок… Какой же он несчастный, когда бабы кругом него так и вертятся. – Настя при этом фыркнула носом. – Когда я-то его подобрала, – в него старая женщина, понимаете, влюбилась, и он ее всю обобрал и выгнал, милая, выкинул из дому…
Раиса отвернула лицо и некоторое время шла молча. Настя искоса поглядывала на нее, потом быстро расстегнула рукав на кофточке, открыла руку до локтя:
– Вот, полюбуйтесь, как он со мной поступает… Вы видите – шрам ужасный, через всю руку… – Она, почти со слезами, прижалась ртом к розоватой полоске у локтя, пососала ее и сердито одернула рукав. – Этого шрама ему до смерти не прощу… озвереет, ему – что человек, что собака… По нему каторга давно плачет… Я на него когда-нибудь в суд подам…
– Господи, – вскрикнула Раечка, – что вы мне говорите.
– А вам-то что? Жалко его?
– Не знаю… Неправда все, что вы говорите… Я знаю, что вы нарочно мне говорите…
– Так вы, значит, влюбились. Вот что! Так бы вы мне сразу и сказали… Значит, у нас теперь другой разговор начнется…
Настя уже давно оставила Раисино плечо и теперь уперла руки в бока, сощурилась, но продолжать разговора ей не пришлось. Раиса быстро села на лавочку, нагнулась к коленям, закрыла лицо ладонями и молча вздрагивала плечами…
Настя глядела на нее, морща нос: плечики у Раисы были худенькие, и вся она, как цыпленок… Настя закурила папироску, глубоко затянулась несколько раз, швырнула ее в траву и, стремительно сев около девушки, обхватила ее за плечи:
– Слушайте… Не ревите вы из-за этого черта. Я вам все равно его не отдам, это вы сами знаете… А отдала бы – так вы все глаза через него проревете. Ладно вам в самом деле.
Матвей-кучер и девчонки лопатами погнали пшеницу из библиотеки в залу. Поднялось густое облако пыли; лица у всех стали серыми; бегали по пахучему зерну потревоженные мыши; в открытых гнездах шевелились розовые мышата; испуганный голубь летал под потолком, задевая крыльями поломанную хрустальную люстру.
– Довольно, – сказал Николушка, вытирая потное лицо, – подметите теперь и ступайте…
В библиотеке открыли окна, и влился в заплесневелую комнату травянистый воздух вечера. Николушка, стоя на лестнице, открыл узкую дверцу первого шкафа, – оттуда легко посыпалась труха съеденных мышами книг.
– Ай! – крикнула, отряхиваясь, Машутка. Николушка обернулся, девушка стояла под лестницей, поглядывая исподлобья на молодого барина.
– Ты зачем тут? – сказал Николушка и, захватив обеими руками труху, бросил ее в Машутку. – А это видела?
– Только подмели, барин, а вы сорите, – сказала Машутка, махнула косенкой.
– Дай-ка я тебя отряхну.
Сойдя на несколько ступеней, нагнулся он и, растрепав Машутке волосы, легонько ущипнул ее за шейку под круглым подбородком.
– Вот барыне пожалуюсь, – шепотом сказала Машутка, но не отошла.
Николушка рассмеялся и, открыв второй шкаф, где не хозяйничали мыши, с трудом вынул из плотной кипы книгу в желтой коже с золотом.
– Что с книжками-то сделаете? – спросила Машутка.
– Читать, глупая, буду. Вот слушай: сочинение Ек-картгаузена – «Семь таинств натуры». А вот «Путешествие Анахарсиса Младшего». Поняла? А вот, – Николушка сошел с лестницы и сел на нижнюю ступень, читая: – «Неонила, или Распутная дщерь».
– Чего это?
– Слушай… «…погубивши в своем жестоком распутстве благородного кавалера виконта де Зарно, тщеславная продолжала гнусные козни, противные столь же людям, сколь и творцу, создавшему сию мерзкую тварь…»
Машутка, рассматривая картинку, изображающую Неонилу, без рубашки, в постели, лицом вниз, и камеристку около, приготовляющую аппарат для облегчения желудка, и в дверях кавалера де Зарно, придвинулась и дышала Николушке на щеку…
– «…но обладала распутная, – продолжал читать Николушка, – столь совершенной красотой, что не было земнородного, коий мог бы противопостоять оному соблазну…»
Машутка дышала так близко и коса ее касалась лица так нежно, что Николушка, взглянув в простенькие глаза девочки, привлек ее и поцеловал в полуоткрытые холодноватые губы.
Случилось так, что тетушка, желая освежить пыльную залу, отворила балконную дверь и, войдя, увидела Машутку, перекинутую назад, с руками, упирающимися в плечо Николушки, и его, охмелевшего в поцелуе; кругом же – брошенные книги. Тетушка вскрикнула… Машутка, ахнув, убежала. Николушка же принялся сильно тереть нос.
– Николай! – в волнении ходя по библиотеке, говорила тетушка, – Маша взята мною на полную ответственность, ей шестнадцать лет. Ты понимаешь?. Я знаю, человек ты молодой, кровь у тебя кипит, Машутка красавица… Да что в самом деле, мало тебе одной бабы! Да как ты догадался только так устроиться… Поклянись сию минуту перед крестом, – тетушка вынула из-под кофточки связку образков и крестиков, – на кресте поклянись не трогать Машутку. Не выпущу, пока не дашь честного слова.
Испуганный Николушка поклялся, и тетушка отвернулась к окну, где в зелени берез, скромный и старенький, горел в закате крест туреневской церкви. В саду гуляли Настя и Раечка.
Охватив Раису углом пуховой шали за плечи, Настя говорила, близко наклоняясь к девушке:
– Вы ему ни словечку не верьте, миленькая… Он мастер чудеса плести: таким несчастненьким представится, – послушаешь его, послушаешь и заревешь, как дура… Я ведь его весь характер, как стеклышко, знаю… без разговоров – никак не может, такая у него природа. Для этого мы ведь и сюда приехали, чтобы разговаривать…
– Нет, я про то говорю, что несчастный, – сказала Раиса.
– Это он-то несчастный?.. Ах вы, милая, совершенный ребенок… Какой же он несчастный, когда бабы кругом него так и вертятся. – Настя при этом фыркнула носом. – Когда я-то его подобрала, – в него старая женщина, понимаете, влюбилась, и он ее всю обобрал и выгнал, милая, выкинул из дому…
Раиса отвернула лицо и некоторое время шла молча. Настя искоса поглядывала на нее, потом быстро расстегнула рукав на кофточке, открыла руку до локтя:
– Вот, полюбуйтесь, как он со мной поступает… Вы видите – шрам ужасный, через всю руку… – Она, почти со слезами, прижалась ртом к розоватой полоске у локтя, пососала ее и сердито одернула рукав. – Этого шрама ему до смерти не прощу… озвереет, ему – что человек, что собака… По нему каторга давно плачет… Я на него когда-нибудь в суд подам…
– Господи, – вскрикнула Раечка, – что вы мне говорите.
– А вам-то что? Жалко его?
– Не знаю… Неправда все, что вы говорите… Я знаю, что вы нарочно мне говорите…
– Так вы, значит, влюбились. Вот что! Так бы вы мне сразу и сказали… Значит, у нас теперь другой разговор начнется…
Настя уже давно оставила Раисино плечо и теперь уперла руки в бока, сощурилась, но продолжать разговора ей не пришлось. Раиса быстро села на лавочку, нагнулась к коленям, закрыла лицо ладонями и молча вздрагивала плечами…
Настя глядела на нее, морща нос: плечики у Раисы были худенькие, и вся она, как цыпленок… Настя закурила папироску, глубоко затянулась несколько раз, швырнула ее в траву и, стремительно сев около девушки, обхватила ее за плечи:
– Слушайте… Не ревите вы из-за этого черта. Я вам все равно его не отдам, это вы сами знаете… А отдала бы – так вы все глаза через него проревете. Ладно вам в самом деле.
8
Николушку отправили в лес – проветриться. Узнав о том, что мужики собираются тетушку сжечь, он раскричался, вооружился дробовым ружьем, наведя этим великого страху на всех девчонок на кухне, и тетушке стоило больших трудов его уговорить – отказаться от расправы с мужиками. Ружье она отобрала и сказала:
– Вот бы в самом деле съездил, друг мой, осмотрел наши владения. Лес посмотри: Африкан Ильич уверяет, что через пятьдесят лет этот лес будет золотым дном.
Николушке подали к крыльцу тележку, дребезжащую так, будто она была и кузницей в то же время. Тетушка проводила его до ворот:
– Ступай, ступай, батюшка, просвежись…
Околица оказалась закрытой. Николушка долго кричал, чтобы ему отворили. Наконец из соломенного шалаша вышел согнутый ветхий старичок, снял шапку и глядел на проезжего.
– Эй, дед, отворяй! – сердито закричал Николушка.
– Сейчас, сейчас отворю, – старичок неторопливо снял лыковую петлю и отворил заскрипевшую на разные голоса околицу. – Откудова ты, милый?..
Николушка, не ответив, ударил вожжами и покатил под горку, и долго вслед ему глядел старичок, – плохо видел, а слышать – давно уже не слышал…
Лес, про который говорил Африкан Ильич, действительно был когда-то, при дедах Туреневых, могучим, мачтовым бором. С осени отборные мачты перекручивались у комля проволокой, чтобы дерево набухало смолой, делалось крепкое, как железо, – янтарное, и в январе их рубили. Но теперь Николушка, поминутно вывертывая вожжу из-под репицы ленивой лошаденки, мотающей головой на слепней, увидал лишь тощую сосновую поросль да чахлый, вдоль овражка, орешник, общипанный крестьянскими лошадьми, которые при виде едущего запрыгали на спутанных ногах подальше от дороги.
– Эй, молодой человек, где здесь туреневский лес? – спросил Николушка у подпаска – мальчика, сидевшего, подпершись на пне…
– Чего?
– Лес, я у тебя спрашиваю, где, дурак… Наш лес…
– А вот он лес, – сказал мальчик, сдвигая шапку на нос.
Николушка дернул плечами, доехал до того места, где лесок был погуще, замотал вожжи за облучок и, с трудом вылезши из тележки, пошел по мягкой похрустывающей хвое – лесному ковру. Кругом были пни, да корявые стволы, да поросль, шумел печально ветер над головой, по синему небу плыли облака. Николушка в тоске перелез через овраг, заросший папоротником, и лег на пригорке, закинув под затылок руки…
Ах, навсегда ушли хорошие времена – бессонные ночи, огни проспектов, снег, запах духов и меха, наслаждение тончайшего белья и скользящей шелком черной одежды… Настежь распахнутые привычно испуганным швейцаром хрустальные двери в ресторанный зал, где сразу все нервы натягивает музыка и играет на них пьяными пальцами… Огни люстр, сверкающие камни, теплая прелесть женских плеч… Запотевшее ведро и золотое горлышко, покрытое снежной салфеткой… Пьянящий гул голосов… И в дымной мгле исписанного алмазами зеркала – красные фраки, летящие смычки, цветы и темные, как мрак души, встревоженной музыкой, черным кофе и сумасшедшим желанием, – глаза женщины…
Николушка зажмурился, замотал головой – и сел в траве; кругом – пни, чахлые елочки, шумит хвоя над головой… Уныл был туреневский лес… Господи, господи, и здесь – коротать дни!..
Николушка перевернулся на живот и грыз травинку. Скверная вещь уединение, да еще – в лесу, в жаркий полдень… Воспоминания прошлого лезла Николушке в голову, – вспоминались минуточки, от которых вся кровь закипала… Взять бы такую минуточку и туда, – в сумасшедшие зрачки глаз, в шорох шелковых юбок, в темноту женского благоухания, – вниз головой, навек… Перед самым лицом Николушки в траву упала с дерева шишка… Он раскусил травинку и усмехнулся: «Тетушка Анна Михайловна в бумазейной кофте, со своими мышами и религиозными вопросами… Африкан Ильич, храпящий на весь дом после обеда… Комнаты, заваленные пшеницей, книги, съеденные мышами… Настенька, знакомая до последнего родимого пятнышка… Бррр! Будни… Поди воспрянь, работай!.. Ни один человек не воспрянет в такой обстановочке… Болото!..» Совсем близко, за елью, хрустнул сучок. Николушка поспешно обернулся и сквозь ветки увидел розовое платье Раечки… Край этой ситцевой юбочки словно махнул ему из безнадежной мглы… Николушка вскочил, одернул поддевку и подошел к Раисе, – она спиной к нему, нагнувшись, шарила рукой во мху. Он тихо позвал ее. Она выпрямилась, взглянула, ахнула и уронила из рук гриб…
– Вот, приехал посмотреть на наше запустение, – сказал Николушка, – а вы что делаете?..
– Грибы ищу, – ответила Раечка, словно с перепугу, тяжело дыша, – вот набрала грибов, все белые, борошии…
– Хорошие грибы… Значит, вы любите грибы?.!
– Еще бы…
– А я городской житель… Не умею их собирать, наберу еще поганок…
Раечка вепьниула, залилась румянцем и засмеялась, немного закинув голову, открыв ровные зубки… Николушка едва мог отвести взгляд от ее нежного горла.
– Пойдемте уж вместе, – сказал он, – как-нибудь помогу вам…
– Ах нет, Николай Михайлович, это для вас совсем не подходящее занятие.
– Почему же для вас подходящее, а для меня вдруг не подходящее?..
– Ну, вы такой – столичный, – сказала Раечка, перекинула с груди на спину косу и пошла…
Николушка шел рядом с ней, нахмурясь, горько сжав рот…
– Ах, Раиса, вы напомнили мне о самом больном, – сказал он после некоторого молчания, – лучше не будем говорить обо мне… Эх, все равно, туда и дорога, – он на ходу сломал сухую ветку, разломал ее и отшвырнул, – моя жизнь кончена…
Раиса быстро нагнулась, взяла грибок и сунула его в корзиночку под кленовые листья…
– Люди слишком много мне нанесли зла, – растоптали в моей душе все святое… Что ж – буду жить здесь, забытый, никому не нужный… И жить-то мне осталось недолго с моей печенью… Пусть!.. Да иногда – гляжу вот так – и жалко, – почему я не крестьянин, здоровый, беззаботный, с топором в руках, – рублю огромные сосны, летят щепки…
– Перестаньте, Николай Михайлович, – чуть слышно проговорила Раечка, и он увидел, что глаза ее зажмурены и ресницы – мокрые…
– Раиса, Рая, девушка моя, – крикнул он пылким, самого его удивившим голосом, – вам жаль меня?.. Сердце мое родное!.. – И схватил ее за дрожащие, холодные, маленькие руки. – Да? Да?.. О, помогите мне…
– Вот бы в самом деле съездил, друг мой, осмотрел наши владения. Лес посмотри: Африкан Ильич уверяет, что через пятьдесят лет этот лес будет золотым дном.
Николушке подали к крыльцу тележку, дребезжащую так, будто она была и кузницей в то же время. Тетушка проводила его до ворот:
– Ступай, ступай, батюшка, просвежись…
Околица оказалась закрытой. Николушка долго кричал, чтобы ему отворили. Наконец из соломенного шалаша вышел согнутый ветхий старичок, снял шапку и глядел на проезжего.
– Эй, дед, отворяй! – сердито закричал Николушка.
– Сейчас, сейчас отворю, – старичок неторопливо снял лыковую петлю и отворил заскрипевшую на разные голоса околицу. – Откудова ты, милый?..
Николушка, не ответив, ударил вожжами и покатил под горку, и долго вслед ему глядел старичок, – плохо видел, а слышать – давно уже не слышал…
Лес, про который говорил Африкан Ильич, действительно был когда-то, при дедах Туреневых, могучим, мачтовым бором. С осени отборные мачты перекручивались у комля проволокой, чтобы дерево набухало смолой, делалось крепкое, как железо, – янтарное, и в январе их рубили. Но теперь Николушка, поминутно вывертывая вожжу из-под репицы ленивой лошаденки, мотающей головой на слепней, увидал лишь тощую сосновую поросль да чахлый, вдоль овражка, орешник, общипанный крестьянскими лошадьми, которые при виде едущего запрыгали на спутанных ногах подальше от дороги.
– Эй, молодой человек, где здесь туреневский лес? – спросил Николушка у подпаска – мальчика, сидевшего, подпершись на пне…
– Чего?
– Лес, я у тебя спрашиваю, где, дурак… Наш лес…
– А вот он лес, – сказал мальчик, сдвигая шапку на нос.
Николушка дернул плечами, доехал до того места, где лесок был погуще, замотал вожжи за облучок и, с трудом вылезши из тележки, пошел по мягкой похрустывающей хвое – лесному ковру. Кругом были пни, да корявые стволы, да поросль, шумел печально ветер над головой, по синему небу плыли облака. Николушка в тоске перелез через овраг, заросший папоротником, и лег на пригорке, закинув под затылок руки…
Ах, навсегда ушли хорошие времена – бессонные ночи, огни проспектов, снег, запах духов и меха, наслаждение тончайшего белья и скользящей шелком черной одежды… Настежь распахнутые привычно испуганным швейцаром хрустальные двери в ресторанный зал, где сразу все нервы натягивает музыка и играет на них пьяными пальцами… Огни люстр, сверкающие камни, теплая прелесть женских плеч… Запотевшее ведро и золотое горлышко, покрытое снежной салфеткой… Пьянящий гул голосов… И в дымной мгле исписанного алмазами зеркала – красные фраки, летящие смычки, цветы и темные, как мрак души, встревоженной музыкой, черным кофе и сумасшедшим желанием, – глаза женщины…
Николушка зажмурился, замотал головой – и сел в траве; кругом – пни, чахлые елочки, шумит хвоя над головой… Уныл был туреневский лес… Господи, господи, и здесь – коротать дни!..
Николушка перевернулся на живот и грыз травинку. Скверная вещь уединение, да еще – в лесу, в жаркий полдень… Воспоминания прошлого лезла Николушке в голову, – вспоминались минуточки, от которых вся кровь закипала… Взять бы такую минуточку и туда, – в сумасшедшие зрачки глаз, в шорох шелковых юбок, в темноту женского благоухания, – вниз головой, навек… Перед самым лицом Николушки в траву упала с дерева шишка… Он раскусил травинку и усмехнулся: «Тетушка Анна Михайловна в бумазейной кофте, со своими мышами и религиозными вопросами… Африкан Ильич, храпящий на весь дом после обеда… Комнаты, заваленные пшеницей, книги, съеденные мышами… Настенька, знакомая до последнего родимого пятнышка… Бррр! Будни… Поди воспрянь, работай!.. Ни один человек не воспрянет в такой обстановочке… Болото!..» Совсем близко, за елью, хрустнул сучок. Николушка поспешно обернулся и сквозь ветки увидел розовое платье Раечки… Край этой ситцевой юбочки словно махнул ему из безнадежной мглы… Николушка вскочил, одернул поддевку и подошел к Раисе, – она спиной к нему, нагнувшись, шарила рукой во мху. Он тихо позвал ее. Она выпрямилась, взглянула, ахнула и уронила из рук гриб…
– Вот, приехал посмотреть на наше запустение, – сказал Николушка, – а вы что делаете?..
– Грибы ищу, – ответила Раечка, словно с перепугу, тяжело дыша, – вот набрала грибов, все белые, борошии…
– Хорошие грибы… Значит, вы любите грибы?.!
– Еще бы…
– А я городской житель… Не умею их собирать, наберу еще поганок…
Раечка вепьниула, залилась румянцем и засмеялась, немного закинув голову, открыв ровные зубки… Николушка едва мог отвести взгляд от ее нежного горла.
– Пойдемте уж вместе, – сказал он, – как-нибудь помогу вам…
– Ах нет, Николай Михайлович, это для вас совсем не подходящее занятие.
– Почему же для вас подходящее, а для меня вдруг не подходящее?..
– Ну, вы такой – столичный, – сказала Раечка, перекинула с груди на спину косу и пошла…
Николушка шел рядом с ней, нахмурясь, горько сжав рот…
– Ах, Раиса, вы напомнили мне о самом больном, – сказал он после некоторого молчания, – лучше не будем говорить обо мне… Эх, все равно, туда и дорога, – он на ходу сломал сухую ветку, разломал ее и отшвырнул, – моя жизнь кончена…
Раиса быстро нагнулась, взяла грибок и сунула его в корзиночку под кленовые листья…
– Люди слишком много мне нанесли зла, – растоптали в моей душе все святое… Что ж – буду жить здесь, забытый, никому не нужный… И жить-то мне осталось недолго с моей печенью… Пусть!.. Да иногда – гляжу вот так – и жалко, – почему я не крестьянин, здоровый, беззаботный, с топором в руках, – рублю огромные сосны, летят щепки…
– Перестаньте, Николай Михайлович, – чуть слышно проговорила Раечка, и он увидел, что глаза ее зажмурены и ресницы – мокрые…
– Раиса, Рая, девушка моя, – крикнул он пылким, самого его удивившим голосом, – вам жаль меня?.. Сердце мое родное!.. – И схватил ее за дрожащие, холодные, маленькие руки. – Да? Да?.. О, помогите мне…