Страница:
– Жарко, – сказал он, вытирая усы.
– Дядя Миша, пустите меня на весла, – Вера поднялась, лодка качнулась, с задней лодки закричали: «Вера, Вера, упадешь!»
В камышах тревожно закрякала утка.
– Нет, я начал грести, я и буду грести, – сказал Мишука. Ему очень нравились ноги Веры в кружевных чулках, кружево ее подобранных юбок. «Ах, черт, девчонка какая, – думал он, – ах ты, черт. Приемыш, отца-матери нет, норовит замуж выскочить… Ах, черт!..»
Сергей сидел, поджав ногу, наклонив горбоносое лицо к плечу, – играл на мандолине. Черные его, хитрые глаза весело блестели, щурились на воду и, словно нарочно, избегали взглянуть на Веру. Солнце уходило на покой, но было жарко. Летел пух от деревьев, садился на зеркальную воду. Над головой Мишуки некоторое время трещали два сцепленных коромысла. Далеко в беседке, отраженной шестью колонками в воде, сидел Никита…
– Ника, – звонко по пруду закричала Вера, – чай готов? – но сейчас же под взглядом Мишуки покраснела, как и вчера, слегка сдвинула брови.
Сергей сказал, перебирая мандолину:
– У тебя голос очень красивый, Вера, право, право, – очень красивый голос…
Вера еще гуще покраснела, закусила губы. Мишука ухмылялся.
Лодку их перегнала другая, где на руле сидела тетка Осоргина, та, которая не могла ездить на рессорах, – ломались. Она была одета в лиловое просторное платье, в наколке и в перчатках и строго из-под густых бровей глядела на Нуну, Шушу и Бебе – трех своих дочерей, сидевших на веслах.
Нуну, маленькая и полная, украдкой всплакнула, не в силах вытащить из водорослей тяжелые весла. Шушу была зла от природы, – худа, с длинным красным носом. Бебе – младшая, с распущенными волосами, хотя ей уже было за двадцать, – гребла неумело и капризно, зная, что она миленькая, – в семье ее считали красавицей и звали «капризуля».
Проплывая мимо, тетка Осоргина сказала грудным басом:
– Что же, новорожденная, пора нам пить и есть. Лодки подъехали к беседке, где, подперев щеку, сидел Никита у накрытого снежной скатертью и синим фарфором чайного стола.
С писком и вскриками, подбирая платья, вылезли барышни Осоргины, степенно вышла тетка, выскочили Вера и Сергей, треща ступенями, грузно поднялся в беседку Мишука.
Вера села за самовар. Ее красивые, голые до локтя, руки, на которые не отрываясь глядел Мишука, казались свежими и душистыми, как разливаемый ею чай. Тетка Осоргина, посадив дочерей по возрасту сбоку себя, приказала басом:
– По две чашки с молоком, кусок хлеба и масло.
– Прелестный пруд, такая поэзия, – сказала Бебе и откинула косу с плеча на спину.
Шушу сказала:
– Наш пруд лучше здешнего пруда, только что лодки нет. И сад лучше.
Нуну молча, с грустными глазами, уписывала хлеб с маслом, покуда мать не сказала ей:
– Воздержись.
Никита сидел в стороне, молча поправляя пенсне, улыбался в чашку. Сергей опять взялся за мандолину. Вера, подавая ему блюдце с малиной, шепнула:
– Ты обидел меня на лодке, проси прощения.
– Губы так близко – сейчас поцелую, – так же быстро, шепотом, ответил Сергей, не глядя.
Мишука вдруг всполошился:
– Или шептаться, или не шептаться… Тогда уже все давайте шептаться…
Барышни Осоргины захихикали. Вера залилась румянцем, блеснула влажными глазами.
Из-за потемневших лип поднялся красный шнур ракеты и рассыпался звездами. Бух, – ахнуло в высоте, завозились на ветлах в гнездах грачи.
– Прекрасная иллюминация, пойдемте ее посмотрим хорошенько, – сказала тетка Осоргика и первая сошла по хлопающим мосткам на берег.
Беседка опустела. Круглая ее крыша и шесть облупленных колонок неясно теперь отражались в темном с оранжевыми отблесками пруду. Там, в воде, она казалась лучше и прекраснее, – совсем такая, какою ее задумал построить прадед Репьев в память рано умершей супруги. Галицкие плотники срубили ее из любимых покойницей деревьев, поштукатурили и расписали греческим узором. Посредине ее был поставлен купидон из гипса, – в одной руке опущенный факел, другою закрыты плачущие глаза. Над входом сделана надпись, теперь уже стершаяся:
В аллее, в сырой листве лип, догорали разноцветные фонарики. Сквозь ветви была видна низкая над садом, желтоватая луна. Кучкой между стволами стояли деревенские девушки. Только что они отпели, по просьбе Ольги Леонтьевны, старинную песню и грызли подсолнухи, отмахиваясь локтями от парней.
Сидя на земле, играл на скрипке скрипач-татарин печальную степную, дикую песню, покачивал бритой головой в тюбетейке. На стульях, слушая, как играет татарин, сидели Ольга Леонтьевна, Петр Леонтьевич, Осоргина и Шушу. Остальные ушли костюмироваться. Ко всеобщему удивлению, с ними увязался и Мишука.
– Ох, не нравится мне сегодня Мишука, – шептала Ольга Леонтьевна брату.
В кустах посыпались искры, зашипела ракета, провела в ночном небе шнур и лопнула высоко… Девушки, татарин, переставший пиликать, гости – все следили за ней, подняв головы. Когда ракета ухнула, Ольга Леонтьевна сказала со вздохом:
– Как это было красиво.
Наконец появились ряженые: Вера в турецкой шали, в старинном чепце – турчанка, Бебе – рыбачкой – в сетке на волосах, с веслом в руке, Нуну – в длинной черной вуали – «ночь», Никита, все время поправлявший пенсне, – оделся кучером. Мишука был в накинутой на голову простыне…
– Ну, уж это я не знаю, что это за маска, – сказала, указывая на него, Ольга Леонтьевна.
Тетка Осоргина вынула из сумки лорнет, посмотрела и сказала:
– Маска – привидение…
Татарин заиграл полечку. Вера закружилась с Никитой, Нуну с Бебе, Мишука потаптывал ногами один, как гусь. В ветвях загорелся фонарик и упал.
Вдруг из кустов на деревенских девушек выскочил черт, в овчине, весь измазанный сажей. Подпрыгнул, именно как черт, схватил отчаянно завизжавшую красавицу Васёнку и стал вертеть ее, приплясывая…
Вера оставила Никиту и, часто обмахиваясь веером, пристально, с улыбкой, глядела на прыгавшего чертом Сергея, на Васёнку. Мишука придвинулся к Вере, загудел на ухо:
– По-моему, это слишком: ничего смешного и непристойно…
Вера, не слушая его, подошла к запыхавшейся, поправлявшей сбитую полушалку Васёнке, взяла ее за лицо, заглянула в глаза и поцеловала их, поцеловала в щеку:
– Какая ты красавица, Васёна.
Васёнка вырвалась, со смехом убежала, схоронилась за девушек.
Осоргина неодобрительно закачала головой. Барышни Осоргины зашушукали, как осиное гнездо. Ольга Леонтьевна поднялась и предложила гостям идти в дом – ужинать.
Вера вдруг сказала Мишуке:
– Идемте, дядя Миша.
Взяла его под руку, повела по влажной серебристо-сизой от лунного света поляне, дошла до скамейки и села:
– Душно под липами…
– Душно, да, – сказал Мишука.
Вера прислонилась головой к его плечу:
– Ах, дядя Миша…
– Что?
– Нет, я говорю только – ах… Мишука сдержанно засопел:
– Вера?
– Что, дядя Миша?
Он стал глядеть на ее тоненький, бледный в лунном свете профиль, придвинулся ближе, сопнул:
– Какое твое отношение ко мне?
– Люблю, дядя Миша…
Тогда Мишука молча, медведем схватил Веру, страшно вытянул губы и зарылся губами и усами ей в шею, под ухо…
– Поедем ко мне. Ну их всех к черту! Обвенчаемся. Слушай, едем.
Молча, глядя ему в лицо, Вера боролась, царапалась, ломая ногти, вырвалась, накинув шаль и чепец, побежала по траве до середины луга. Мишука побежал за ней. Она, сжав руками грудь, крикнула:
– Вы с ума сошли!
Из-за сиреневой куртины, из тени выступил Никита. Мишука остановился, круто повернул и пошел назад, в гущу сада. Вера подбежала к Никите:
– Пожалуйста, доведи меня до комнаты. Голова закружилась, не знаю отчего.
Никита взял Веру под руку и, пройдя несколько шагов, сказал шепотом, заикаясь:
– Я видел, Вера…
Ее рука сразу стала тяжелой. Вера обернулась, потом подняла к нему лицо. Он увидел, – в лунном свете, – по щекам ее текли слезы.
4
5
6
– Дядя Миша, пустите меня на весла, – Вера поднялась, лодка качнулась, с задней лодки закричали: «Вера, Вера, упадешь!»
В камышах тревожно закрякала утка.
– Нет, я начал грести, я и буду грести, – сказал Мишука. Ему очень нравились ноги Веры в кружевных чулках, кружево ее подобранных юбок. «Ах, черт, девчонка какая, – думал он, – ах ты, черт. Приемыш, отца-матери нет, норовит замуж выскочить… Ах, черт!..»
Сергей сидел, поджав ногу, наклонив горбоносое лицо к плечу, – играл на мандолине. Черные его, хитрые глаза весело блестели, щурились на воду и, словно нарочно, избегали взглянуть на Веру. Солнце уходило на покой, но было жарко. Летел пух от деревьев, садился на зеркальную воду. Над головой Мишуки некоторое время трещали два сцепленных коромысла. Далеко в беседке, отраженной шестью колонками в воде, сидел Никита…
– Ника, – звонко по пруду закричала Вера, – чай готов? – но сейчас же под взглядом Мишуки покраснела, как и вчера, слегка сдвинула брови.
Сергей сказал, перебирая мандолину:
– У тебя голос очень красивый, Вера, право, право, – очень красивый голос…
Вера еще гуще покраснела, закусила губы. Мишука ухмылялся.
Лодку их перегнала другая, где на руле сидела тетка Осоргина, та, которая не могла ездить на рессорах, – ломались. Она была одета в лиловое просторное платье, в наколке и в перчатках и строго из-под густых бровей глядела на Нуну, Шушу и Бебе – трех своих дочерей, сидевших на веслах.
Нуну, маленькая и полная, украдкой всплакнула, не в силах вытащить из водорослей тяжелые весла. Шушу была зла от природы, – худа, с длинным красным носом. Бебе – младшая, с распущенными волосами, хотя ей уже было за двадцать, – гребла неумело и капризно, зная, что она миленькая, – в семье ее считали красавицей и звали «капризуля».
Проплывая мимо, тетка Осоргина сказала грудным басом:
– Что же, новорожденная, пора нам пить и есть. Лодки подъехали к беседке, где, подперев щеку, сидел Никита у накрытого снежной скатертью и синим фарфором чайного стола.
С писком и вскриками, подбирая платья, вылезли барышни Осоргины, степенно вышла тетка, выскочили Вера и Сергей, треща ступенями, грузно поднялся в беседку Мишука.
Вера села за самовар. Ее красивые, голые до локтя, руки, на которые не отрываясь глядел Мишука, казались свежими и душистыми, как разливаемый ею чай. Тетка Осоргина, посадив дочерей по возрасту сбоку себя, приказала басом:
– По две чашки с молоком, кусок хлеба и масло.
– Прелестный пруд, такая поэзия, – сказала Бебе и откинула косу с плеча на спину.
Шушу сказала:
– Наш пруд лучше здешнего пруда, только что лодки нет. И сад лучше.
Нуну молча, с грустными глазами, уписывала хлеб с маслом, покуда мать не сказала ей:
– Воздержись.
Никита сидел в стороне, молча поправляя пенсне, улыбался в чашку. Сергей опять взялся за мандолину. Вера, подавая ему блюдце с малиной, шепнула:
– Ты обидел меня на лодке, проси прощения.
– Губы так близко – сейчас поцелую, – так же быстро, шепотом, ответил Сергей, не глядя.
Мишука вдруг всполошился:
– Или шептаться, или не шептаться… Тогда уже все давайте шептаться…
Барышни Осоргины захихикали. Вера залилась румянцем, блеснула влажными глазами.
Из-за потемневших лип поднялся красный шнур ракеты и рассыпался звездами. Бух, – ахнуло в высоте, завозились на ветлах в гнездах грачи.
– Прекрасная иллюминация, пойдемте ее посмотрим хорошенько, – сказала тетка Осоргика и первая сошла по хлопающим мосткам на берег.
Беседка опустела. Круглая ее крыша и шесть облупленных колонок неясно теперь отражались в темном с оранжевыми отблесками пруду. Там, в воде, она казалась лучше и прекраснее, – совсем такая, какою ее задумал построить прадед Репьев в память рано умершей супруги. Галицкие плотники срубили ее из любимых покойницей деревьев, поштукатурили и расписали греческим узором. Посредине ее был поставлен купидон из гипса, – в одной руке опущенный факел, другою закрыты плачущие глаза. Над входом сделана надпись, теперь уже стершаяся:
Прадед Репьев каждый вечер сиживал в этой беседке один, думал, вспоминал и шептал имя ушедшей подруги. Осенью, когда пруд был покрыт падающими листьями, камыши застилало туманом и в тусклую полосу заката улетали утки, – прадед Репьев исчез. Его нашли баграми на дне пруда, среди водорослей.
Подруга милая, увы, –
Все в жизни нашей быстротечно…
Я ухожу туда, где вы
Живете мирно и беспечно…
В аллее, в сырой листве лип, догорали разноцветные фонарики. Сквозь ветви была видна низкая над садом, желтоватая луна. Кучкой между стволами стояли деревенские девушки. Только что они отпели, по просьбе Ольги Леонтьевны, старинную песню и грызли подсолнухи, отмахиваясь локтями от парней.
Сидя на земле, играл на скрипке скрипач-татарин печальную степную, дикую песню, покачивал бритой головой в тюбетейке. На стульях, слушая, как играет татарин, сидели Ольга Леонтьевна, Петр Леонтьевич, Осоргина и Шушу. Остальные ушли костюмироваться. Ко всеобщему удивлению, с ними увязался и Мишука.
– Ох, не нравится мне сегодня Мишука, – шептала Ольга Леонтьевна брату.
В кустах посыпались искры, зашипела ракета, провела в ночном небе шнур и лопнула высоко… Девушки, татарин, переставший пиликать, гости – все следили за ней, подняв головы. Когда ракета ухнула, Ольга Леонтьевна сказала со вздохом:
– Как это было красиво.
Наконец появились ряженые: Вера в турецкой шали, в старинном чепце – турчанка, Бебе – рыбачкой – в сетке на волосах, с веслом в руке, Нуну – в длинной черной вуали – «ночь», Никита, все время поправлявший пенсне, – оделся кучером. Мишука был в накинутой на голову простыне…
– Ну, уж это я не знаю, что это за маска, – сказала, указывая на него, Ольга Леонтьевна.
Тетка Осоргина вынула из сумки лорнет, посмотрела и сказала:
– Маска – привидение…
Татарин заиграл полечку. Вера закружилась с Никитой, Нуну с Бебе, Мишука потаптывал ногами один, как гусь. В ветвях загорелся фонарик и упал.
Вдруг из кустов на деревенских девушек выскочил черт, в овчине, весь измазанный сажей. Подпрыгнул, именно как черт, схватил отчаянно завизжавшую красавицу Васёнку и стал вертеть ее, приплясывая…
Вера оставила Никиту и, часто обмахиваясь веером, пристально, с улыбкой, глядела на прыгавшего чертом Сергея, на Васёнку. Мишука придвинулся к Вере, загудел на ухо:
– По-моему, это слишком: ничего смешного и непристойно…
Вера, не слушая его, подошла к запыхавшейся, поправлявшей сбитую полушалку Васёнке, взяла ее за лицо, заглянула в глаза и поцеловала их, поцеловала в щеку:
– Какая ты красавица, Васёна.
Васёнка вырвалась, со смехом убежала, схоронилась за девушек.
Осоргина неодобрительно закачала головой. Барышни Осоргины зашушукали, как осиное гнездо. Ольга Леонтьевна поднялась и предложила гостям идти в дом – ужинать.
Вера вдруг сказала Мишуке:
– Идемте, дядя Миша.
Взяла его под руку, повела по влажной серебристо-сизой от лунного света поляне, дошла до скамейки и села:
– Душно под липами…
– Душно, да, – сказал Мишука.
Вера прислонилась головой к его плечу:
– Ах, дядя Миша…
– Что?
– Нет, я говорю только – ах… Мишука сдержанно засопел:
– Вера?
– Что, дядя Миша?
Он стал глядеть на ее тоненький, бледный в лунном свете профиль, придвинулся ближе, сопнул:
– Какое твое отношение ко мне?
– Люблю, дядя Миша…
Тогда Мишука молча, медведем схватил Веру, страшно вытянул губы и зарылся губами и усами ей в шею, под ухо…
– Поедем ко мне. Ну их всех к черту! Обвенчаемся. Слушай, едем.
Молча, глядя ему в лицо, Вера боролась, царапалась, ломая ногти, вырвалась, накинув шаль и чепец, побежала по траве до середины луга. Мишука побежал за ней. Она, сжав руками грудь, крикнула:
– Вы с ума сошли!
Из-за сиреневой куртины, из тени выступил Никита. Мишука остановился, круто повернул и пошел назад, в гущу сада. Вера подбежала к Никите:
– Пожалуйста, доведи меня до комнаты. Голова закружилась, не знаю отчего.
Никита взял Веру под руку и, пройдя несколько шагов, сказал шепотом, заикаясь:
– Я видел, Вера…
Ее рука сразу стала тяжелой. Вера обернулась, потом подняла к нему лицо. Он увидел, – в лунном свете, – по щекам ее текли слезы.
4
Сад опустел, только несколько девушек осталось в липовой аллее: сели тесно друг к дружке на траву, шушукались, сдержанно посмеивались. Три китайских фонарика горели еще между ветвей. Один вспыхнул и упал, задевая за ветви. Луна стояла высоко. Сергей, положив измазанную сажей голову на колени красавице Васёнке, рассказывал страшные истории. Девки толкали друг друга, охали со страху, хихикали…
– Вот, значит, сидит ночью дед Репьев в беседке, – вполголоса говорил Сергей, – рука Васёнки лежала у него на голове, то поглаживая волосы, то перебирая их, – ну, хорошо, – сидит он, сидит, вдруг видит – кто-то идет к нему по воде…
– Ох!
– Васён, это ты толкнула?..
– Кто это трогает?..
– Тише, девки!
– Идет она, идет к нему по воде, – деда взял страх. Прижался он в беседке, в углу, не шевелится… А ночь была лунная, как сейчас… Это – белое – идет, идет по воде. Остановилось у беседки. И дедушка видит, что это покойная бабушка к нему пришла…
– Ой, боюсь!..
– Да кто это меня трогает, в самом деле?
– Будет вам, девки…
– Ну, хорошо. Надо бы ему тогда не глядеть, зажмуриться. А он – взгляни. Бабушка засмеялась и указала ему пальцем на глаза. Дед встал со скамейки и пошел… Сошел с лесенки в воду. А бабушка смеется, манит его, летит по воде… Дед уже по пояс зашел – она манит. Деду вода уже по горло – идет… А впереди – омут. Дед – поплыл, хочет ее схватить. А бабушка наклонилась к нему и ушла с ним под воду, в бучило, где сомы с усищами…
Девушки полегли друг на дружку…
– Сергей! – крикнул вдруг в кустах чей-то голос. Девушки тихо застонали от страха. Сергей поднял голову.
– Что тебе, Никита?
– Пожалуйста, – мне тебя нужно.
– Я после приду.
– Понимаешь, случилась неприятная история.
– Опять история.
Сергей с неохотой поднялся, перепрыгнул через ноги девушек и пошел за Никитой к пруду.
– Ай да Налымов, – засмеявшись, сказал Сергей, узнав обо всем. – Ай да Мишука. Надо его проучить. Где он сейчас?
– Кажется, сидит в беседке. Он ходил к Верочкину окну и кричал ей, чтобы вышла – разговаривать. Он уверен, что она придет.
Никита слегка задыхался, поспевая за широко шагающим по мокрой траве Сергеем. Заблестели лунные отблески черного пруда. В беседке белела поддевка Налымова.
Мишука, сидя в беседке, думал, что стариков Репьевых ни капли не боится, но все же ему было скверновато на душе.
«Завелись около два кобеля, – думал он, – хвостом завертела… Царапаться… Я сам царапну… Приемыш, – моли бога, – жениться посулил… А Сережку с Никитой вот этим угощу…»
Мишука мрачно осмотрел волосатый кулак. В это время послышались голоса, раздвинулись кусты, на поляне перед беседкой забелел пиджачок Никиты, рядом с ним, шибко, дерзко шагал вымазанный, как черт, Сергей…
Мишука в уме быстро сосчитал до десяти, загадав, что если Сергей в это время не успеет дойти до мостков, то – хорошо. Сергей дошел. Мишука засопел. Сергей, встав перед ним, спросил нахально:
– Я бы хотел знать – что это все значит?
– То есть как это – что значит?
– Я спрашиваю: как понять твою наглость по отношению Веры?
Никита сочувственно закивал: так, так…
– Убирайся, послушай, к чертям, – сказал Мишука.
– С удовольствием. Предварительно нам только придется с тобой стреляться.
– Что? – Мишука привстал.
Но Сергей сейчас же ударил его по щеке. Мишука опять сел, страшно сопя, – начал расправлять локти, но соображение у него работало туго.
– Ну, ну, – только сказал он. Братья Репьевы озабоченно ушли.
Мишука, все свирепея, сидел на лавке, пот лился по его вискам и носу из-под фуражки… Наконец он замахнулся и со всей силы ударил по столу – доска треснула.
Взяв дуэльный ящик, братья бегом вернулись к пруду, но беседка была пуста. Сергей крикнул:
– Налымов, Мишка, Мишука!
В ответ лишь завозилась грачиха в гнезде в темных ветлах.
– Вот тебе раз, – сказал Сергей, – удрал. Ну, погоди!
Он зарядил пистолеты и выстрелил два раза в воздух… Круглое эхо покатилось по пруду. Закричали грачи спросонок. Братья, смеясь, пошли к дому. В узком месте тропинки из акаций вышла навстречу Вера. Губы ее дрожали, пальцы на груди перебирали шаль.
– Простите меня, Никита, Сережа, – проговорила она, сдерживая короткие вздохи…
– Господь с тобой, Верочка, вот ерунда, иди спать, – проговорил Сергей и увидел ее огромные глаза, полные слез, и, чувствуя, что сейчас произойдет то, что не совсем было нужно, чтобы происходило, слегка, но твердо отстранил Веру, кивнул ей, блестя глазами, и ушел, посвистывая.
Никита задержался около Веры. Она медленно подняла на груди шаль и прикрыла ею низ лица и рот. Никита сказал:
– Он, кажется, умываться пошел, – весь ведь в саже.
Вера глядела на месяц, – глаза ее были печальные, такие чудесные, – будь Никита не так робок, попросил бы позволения умереть сию минуту – такие любимые были глаза.
– Верочка, ты не думай, – Сережа тебя очень, очень любит, – проговорил он, запинаясь.
– Ну, хорошо… Пойдем домой, Никита, милый.
Мишука, ломая кусты, вылез из гущи сада и шел теперь по огородам и цветникам, перелезая через канавы и чертыхаясь.
Когда громыхнули вдали два выстрела, он сразу присел, бормоча:
– Афронт, афронт, – ух, пронеси, пресвятая богородица.
Но выстрелы не повторялись, погони не было слышно, и Мишука осмелел – опять начал ругаться, ломал по пути ветки молодых яблонь. Наконец, выбравшись из чертовых канав, зашагал по травянистой поляне вдоль пруда. Здесь у воды паслась, позвякивая железными путами, сивая лошадь.
– Ага, ты вот чья, сволочь вонючая, – сказал Мишука, выставляя челюсть. Подскочил к лошади, закрутил ей хвост и со всей силой пихнул ее с берега в воду.
Лошадь, фыркая и щеря зубы, поплыла к тростнику. У Мишуки немного отлегло сердце, мысли прояснились, и вдруг, потерев нос, он сказал:
– Отниму лес. Довольно я вам спускал. Выдумали, – межа через Червивую балку, врешь – межа через Ореховый лог. Вот вам и репьевский лес – кукиш.
– Вот, значит, сидит ночью дед Репьев в беседке, – вполголоса говорил Сергей, – рука Васёнки лежала у него на голове, то поглаживая волосы, то перебирая их, – ну, хорошо, – сидит он, сидит, вдруг видит – кто-то идет к нему по воде…
– Ох!
– Васён, это ты толкнула?..
– Кто это трогает?..
– Тише, девки!
– Идет она, идет к нему по воде, – деда взял страх. Прижался он в беседке, в углу, не шевелится… А ночь была лунная, как сейчас… Это – белое – идет, идет по воде. Остановилось у беседки. И дедушка видит, что это покойная бабушка к нему пришла…
– Ой, боюсь!..
– Да кто это меня трогает, в самом деле?
– Будет вам, девки…
– Ну, хорошо. Надо бы ему тогда не глядеть, зажмуриться. А он – взгляни. Бабушка засмеялась и указала ему пальцем на глаза. Дед встал со скамейки и пошел… Сошел с лесенки в воду. А бабушка смеется, манит его, летит по воде… Дед уже по пояс зашел – она манит. Деду вода уже по горло – идет… А впереди – омут. Дед – поплыл, хочет ее схватить. А бабушка наклонилась к нему и ушла с ним под воду, в бучило, где сомы с усищами…
Девушки полегли друг на дружку…
– Сергей! – крикнул вдруг в кустах чей-то голос. Девушки тихо застонали от страха. Сергей поднял голову.
– Что тебе, Никита?
– Пожалуйста, – мне тебя нужно.
– Я после приду.
– Понимаешь, случилась неприятная история.
– Опять история.
Сергей с неохотой поднялся, перепрыгнул через ноги девушек и пошел за Никитой к пруду.
– Ай да Налымов, – засмеявшись, сказал Сергей, узнав обо всем. – Ай да Мишука. Надо его проучить. Где он сейчас?
– Кажется, сидит в беседке. Он ходил к Верочкину окну и кричал ей, чтобы вышла – разговаривать. Он уверен, что она придет.
Никита слегка задыхался, поспевая за широко шагающим по мокрой траве Сергеем. Заблестели лунные отблески черного пруда. В беседке белела поддевка Налымова.
Мишука, сидя в беседке, думал, что стариков Репьевых ни капли не боится, но все же ему было скверновато на душе.
«Завелись около два кобеля, – думал он, – хвостом завертела… Царапаться… Я сам царапну… Приемыш, – моли бога, – жениться посулил… А Сережку с Никитой вот этим угощу…»
Мишука мрачно осмотрел волосатый кулак. В это время послышались голоса, раздвинулись кусты, на поляне перед беседкой забелел пиджачок Никиты, рядом с ним, шибко, дерзко шагал вымазанный, как черт, Сергей…
Мишука в уме быстро сосчитал до десяти, загадав, что если Сергей в это время не успеет дойти до мостков, то – хорошо. Сергей дошел. Мишука засопел. Сергей, встав перед ним, спросил нахально:
– Я бы хотел знать – что это все значит?
– То есть как это – что значит?
– Я спрашиваю: как понять твою наглость по отношению Веры?
Никита сочувственно закивал: так, так…
– Убирайся, послушай, к чертям, – сказал Мишука.
– С удовольствием. Предварительно нам только придется с тобой стреляться.
– Что? – Мишука привстал.
Но Сергей сейчас же ударил его по щеке. Мишука опять сел, страшно сопя, – начал расправлять локти, но соображение у него работало туго.
– Ну, ну, – только сказал он. Братья Репьевы озабоченно ушли.
Мишука, все свирепея, сидел на лавке, пот лился по его вискам и носу из-под фуражки… Наконец он замахнулся и со всей силы ударил по столу – доска треснула.
Взяв дуэльный ящик, братья бегом вернулись к пруду, но беседка была пуста. Сергей крикнул:
– Налымов, Мишка, Мишука!
В ответ лишь завозилась грачиха в гнезде в темных ветлах.
– Вот тебе раз, – сказал Сергей, – удрал. Ну, погоди!
Он зарядил пистолеты и выстрелил два раза в воздух… Круглое эхо покатилось по пруду. Закричали грачи спросонок. Братья, смеясь, пошли к дому. В узком месте тропинки из акаций вышла навстречу Вера. Губы ее дрожали, пальцы на груди перебирали шаль.
– Простите меня, Никита, Сережа, – проговорила она, сдерживая короткие вздохи…
– Господь с тобой, Верочка, вот ерунда, иди спать, – проговорил Сергей и увидел ее огромные глаза, полные слез, и, чувствуя, что сейчас произойдет то, что не совсем было нужно, чтобы происходило, слегка, но твердо отстранил Веру, кивнул ей, блестя глазами, и ушел, посвистывая.
Никита задержался около Веры. Она медленно подняла на груди шаль и прикрыла ею низ лица и рот. Никита сказал:
– Он, кажется, умываться пошел, – весь ведь в саже.
Вера глядела на месяц, – глаза ее были печальные, такие чудесные, – будь Никита не так робок, попросил бы позволения умереть сию минуту – такие любимые были глаза.
– Верочка, ты не думай, – Сережа тебя очень, очень любит, – проговорил он, запинаясь.
– Ну, хорошо… Пойдем домой, Никита, милый.
Мишука, ломая кусты, вылез из гущи сада и шел теперь по огородам и цветникам, перелезая через канавы и чертыхаясь.
Когда громыхнули вдали два выстрела, он сразу присел, бормоча:
– Афронт, афронт, – ух, пронеси, пресвятая богородица.
Но выстрелы не повторялись, погони не было слышно, и Мишука осмелел – опять начал ругаться, ломал по пути ветки молодых яблонь. Наконец, выбравшись из чертовых канав, зашагал по травянистой поляне вдоль пруда. Здесь у воды паслась, позвякивая железными путами, сивая лошадь.
– Ага, ты вот чья, сволочь вонючая, – сказал Мишука, выставляя челюсть. Подскочил к лошади, закрутил ей хвост и со всей силой пихнул ее с берега в воду.
Лошадь, фыркая и щеря зубы, поплыла к тростнику. У Мишуки немного отлегло сердце, мысли прояснились, и вдруг, потерев нос, он сказал:
– Отниму лес. Довольно я вам спускал. Выдумали, – межа через Червивую балку, врешь – межа через Ореховый лог. Вот вам и репьевский лес – кукиш.
5
– Три раза в прошлый год в Москву ездили: есть у нас там такая Софья Ивановна, – говорил налымовский кучер, лежа в траве около конюшни и грызя соломинку. – Барышень нам поставляет. Намеднись всучила Селипатру – худущую девку, – зла, как дьявол, но барину угодила. Привезли ее на усадьбу, сию же минуту устроила скандал: весь бутор, платьишки, сундучишки других-то барышень из окошка как начала кидать… Барышни – ах, ах! – бегают по двору в одних рубашонках. Мы с барином животы надорвали.
– Татарин, прости господи, твой барин, – проговорила, сидя на траве около садовника, умильная скотница.
– Это он с жиру, – сказал садовник, – с жиру завсегда человек бесится по бабьей части. Я знал одного человека – с шестью бабами жил, и хороший был человек.
Скотница вздохнула, поправила платок на голове. На конюшне топали лошади, хрустели сеном. Налымовский кучер рассказывал:
– На прошлые именины гостей у нас два дня поили, которых поплоше – носили на ледник опамятоваться. Что же барин наш выдумал: повел гостей к барышням. Гости, конечно, рассолодели, а барин шепчет мне: «Поди принеси с пасеки колоду с пчелами». Принесли колоду, просунули ее в окно. Пчелы, известно, греха не любят и принялись гостей в голые места чкалить, а гости все до одного голые. Вот мы с барином животы и надорвали.
Скотница плюнула.
Садовник сказал:
– Да. Наши господа – это господа: аккуратные, правильные, не безобразничают.
– Мелкопоместные.
– Ну что ж из того! А ты бы лучше молчал, чем барина своего срамить, – холоп.
Налымовский кучер собрался ответить садовнику, но в это время к сидящим подошел Мишука.
– Запрягать! – крикнул он и уставился выпученными глазами на садовника и умильную скотницу. – Чего расселись, не видите, кто перед вами стоит?
Скотница поднялась. Садовник, сидя, свертывал папироску, закурил, осветил сернячком черную бороду.
– Я что тебе сказал, встать! – крикнул Мишука.
– Полегче, барин. Не на своем дворе.
Мишука фыркнул носом и повернулся к скотнице:
– Баба, ты кто такова?
– Мы скотницы, барин.
– Вот тебе, дура, три рубля. Отрежь у коров сиськи. Я завтра тебе еще три рубля подарю. Поняла?.
– Что вы, батюшка, у коров сиськи резать!
– Я говорю – режь. Вот тебе еще полтинник.
– Нате ваши деньги… Грех, прости господи. Лошадей подали. Мишука влез в коляску, плюнул на репьевскую землю и уехал – залился малиновым налымовским колокольцем.
В репьевском дому все уже легли спать, только у Петра Леонтьевича еще теплился свет в окошке.
Каждый вечер, перед тем как помолиться на сон грядущий, Петр Леонтьевич заходил к сестре. Ольга Леонтьевна в это время либо сидела за приходо-расходными книгами, либо читала листок отрывного календаря, придумывая: что бы такое заказать на завтра вкусное?
Поцеловав руку сестре и дав ей свою руку для поцелуя, Петр Леонтьевич говорил неизменно:
– Не забудь, душа моя, помолиться.
Так было и сегодня. Петр Леонтьевич сказал Ольге Леонтьевне, поцеловав ей руку: «Не забудь, душа моя, помолиться» – и не спеша пошел в свою комнату, осторожно притворил дверь и вдруг увидел на белой печке таракана.
Петр Леонтьевич снял сапоги, осторожно и покряхтывая влез на лежанку и стал читать заговор. Таракан пошевелил, пошевелил усами и упал. Петр Леонтьевич сказал:
– Так-то.
И полез с лежанки. В это время вдалеке раздались два выстрела. Петр Леонтьевич открыл окно и стал слушать.
Долго после выстрела была тишина в саду, затем приблизились голоса – мужской и женский.
– Милый, голубчик, что мне делать? Я не могу.
– Конечно, конечно, Верочка, ты права, ты совершенно права…
– Не сердись на меня, Никита…
– Я повторяю – ты совершенно права, иначе ты и не могла мне ответить.
– Покойной ночи, Никита.
– Спи спокойно, Верочка.
Хлопнула балконная дверь. Петр Леонтьевич некоторое время подмигивал в темное окошко. Затем за стеной послышались шаги, скрипнула кровать. Это вошла Вера и начала плакать, сначала неслышно, потом все громче. Сморкалась. Петр Леонтьевич накинул безрукавку и постучался в дверь к Верочке.
– Ну вот, ты и плачешь, – сказал он, садясь против нее и топая ногой.
– Дядя, уйдите.
– Уйти-то я уйду, а ты все-таки расскажи, отчего ты плачешь, – голова, что ли, болит?
– Да, болит.
– Кто стрелял-то?
– Сережа.
– В кого?
– В грачей.
– Ну-ну, Верочка, – Петр Леонтьевич положил ей руку на голову, – дитя милое?
– Что, дядя? – Вера сразу еще громче заплакала, легла лицом в подушку.
– Сережу очень любишь? – Да.
– Это я все устрою, – сказал Петр Леонтьевич задумчиво. – Ты, знаешь что? – ты ложись-ка спать, а я пойду к себе, да и подумаю. А утром пойдем с тобой гулять в рощу. Сядем на травку, ты поплачешь немножко, мы поговорим, и все устроится.
Петр Леонтьевич поцеловал Веру и, вернувшись к себе, стал перед киотом, где горели лампады и восковые свечи, и долго не мог собраться с мыслями – начать молиться: все улыбался в бороду.
– Татарин, прости господи, твой барин, – проговорила, сидя на траве около садовника, умильная скотница.
– Это он с жиру, – сказал садовник, – с жиру завсегда человек бесится по бабьей части. Я знал одного человека – с шестью бабами жил, и хороший был человек.
Скотница вздохнула, поправила платок на голове. На конюшне топали лошади, хрустели сеном. Налымовский кучер рассказывал:
– На прошлые именины гостей у нас два дня поили, которых поплоше – носили на ледник опамятоваться. Что же барин наш выдумал: повел гостей к барышням. Гости, конечно, рассолодели, а барин шепчет мне: «Поди принеси с пасеки колоду с пчелами». Принесли колоду, просунули ее в окно. Пчелы, известно, греха не любят и принялись гостей в голые места чкалить, а гости все до одного голые. Вот мы с барином животы и надорвали.
Скотница плюнула.
Садовник сказал:
– Да. Наши господа – это господа: аккуратные, правильные, не безобразничают.
– Мелкопоместные.
– Ну что ж из того! А ты бы лучше молчал, чем барина своего срамить, – холоп.
Налымовский кучер собрался ответить садовнику, но в это время к сидящим подошел Мишука.
– Запрягать! – крикнул он и уставился выпученными глазами на садовника и умильную скотницу. – Чего расселись, не видите, кто перед вами стоит?
Скотница поднялась. Садовник, сидя, свертывал папироску, закурил, осветил сернячком черную бороду.
– Я что тебе сказал, встать! – крикнул Мишука.
– Полегче, барин. Не на своем дворе.
Мишука фыркнул носом и повернулся к скотнице:
– Баба, ты кто такова?
– Мы скотницы, барин.
– Вот тебе, дура, три рубля. Отрежь у коров сиськи. Я завтра тебе еще три рубля подарю. Поняла?.
– Что вы, батюшка, у коров сиськи резать!
– Я говорю – режь. Вот тебе еще полтинник.
– Нате ваши деньги… Грех, прости господи. Лошадей подали. Мишука влез в коляску, плюнул на репьевскую землю и уехал – залился малиновым налымовским колокольцем.
В репьевском дому все уже легли спать, только у Петра Леонтьевича еще теплился свет в окошке.
Каждый вечер, перед тем как помолиться на сон грядущий, Петр Леонтьевич заходил к сестре. Ольга Леонтьевна в это время либо сидела за приходо-расходными книгами, либо читала листок отрывного календаря, придумывая: что бы такое заказать на завтра вкусное?
Поцеловав руку сестре и дав ей свою руку для поцелуя, Петр Леонтьевич говорил неизменно:
– Не забудь, душа моя, помолиться.
Так было и сегодня. Петр Леонтьевич сказал Ольге Леонтьевне, поцеловав ей руку: «Не забудь, душа моя, помолиться» – и не спеша пошел в свою комнату, осторожно притворил дверь и вдруг увидел на белой печке таракана.
Петр Леонтьевич снял сапоги, осторожно и покряхтывая влез на лежанку и стал читать заговор. Таракан пошевелил, пошевелил усами и упал. Петр Леонтьевич сказал:
– Так-то.
И полез с лежанки. В это время вдалеке раздались два выстрела. Петр Леонтьевич открыл окно и стал слушать.
Долго после выстрела была тишина в саду, затем приблизились голоса – мужской и женский.
– Милый, голубчик, что мне делать? Я не могу.
– Конечно, конечно, Верочка, ты права, ты совершенно права…
– Не сердись на меня, Никита…
– Я повторяю – ты совершенно права, иначе ты и не могла мне ответить.
– Покойной ночи, Никита.
– Спи спокойно, Верочка.
Хлопнула балконная дверь. Петр Леонтьевич некоторое время подмигивал в темное окошко. Затем за стеной послышались шаги, скрипнула кровать. Это вошла Вера и начала плакать, сначала неслышно, потом все громче. Сморкалась. Петр Леонтьевич накинул безрукавку и постучался в дверь к Верочке.
– Ну вот, ты и плачешь, – сказал он, садясь против нее и топая ногой.
– Дядя, уйдите.
– Уйти-то я уйду, а ты все-таки расскажи, отчего ты плачешь, – голова, что ли, болит?
– Да, болит.
– Кто стрелял-то?
– Сережа.
– В кого?
– В грачей.
– Ну-ну, Верочка, – Петр Леонтьевич положил ей руку на голову, – дитя милое?
– Что, дядя? – Вера сразу еще громче заплакала, легла лицом в подушку.
– Сережу очень любишь? – Да.
– Это я все устрою, – сказал Петр Леонтьевич задумчиво. – Ты, знаешь что? – ты ложись-ка спать, а я пойду к себе, да и подумаю. А утром пойдем с тобой гулять в рощу. Сядем на травку, ты поплачешь немножко, мы поговорим, и все устроится.
Петр Леонтьевич поцеловал Веру и, вернувшись к себе, стал перед киотом, где горели лампады и восковые свечи, и долго не мог собраться с мыслями – начать молиться: все улыбался в бороду.
6
Приехав с подвязанным колокольчиком на восхода солнца к себе на усадьбу, Мишука оставил лошадей у конюшни и пошел по черной лестнице в мезонин к барышням, предполагая, что врасплох накроет девиц за блудом.
«Ну, уж накрою, ну, уж я накрою», – думал он, распаляя сам себя. Ступени скрипели. Он ударил ногой в дверь и вошел в девичью, дико озираясь.
В душной девичьей, сумеречной от розовых штор, было тихо и сонно. Фимка и Бронька подняли взлохмаченные головы с подушки, – спали они в одной постели, – увидели грозного барина и спрятались под одеяло.
– Вставать! – крикнул Мишука.
Марья, зачмокав спросонок, потянулась так, что вся выворотилась, зевая оглянулась на барина и прихлопнула рот ладонью. Дуня повернулась голым боком. Клеопатра неподвижно лежала на спине, прикрыв остро торчащим локтем глаза.
– Водки, – сказал Мишука появившемуся в дверях непроспанному Ванюшке, – закуски. Живо!.. – И, подойдя к Клеопатре, потянул ее за локоть: – Продери глаза, грачиха.
Девушкам он приказал, не одеваясь, оставаться в рубашках. Снял кафтан, сел на диванчик за стол и довольно свирепо поглядывал, посапывал, покуда Ванюшка не принес на большом серебряном подносе разнообразную закуску, графин с водкой и прадедовскую круглую чарку.
Тогда Мишука, расставив локти, принялся за еду. Наливал чарку, сыпал в нее перец, страшно сморщившись, медленно выпивал, – дул из себя дух, затем приноравливался вилкой к грибку поядренее.
Марья, раскрыв глаза, следила за тем, как во рту Мишуки исчезают куски балыка, ветчины, целые огурцы, пирожки, помазанные икрой. Фимка и Бронька переминались у печки и тоже пускали слюни. Клеопатра, положив ногу на ногу, спустив с плеча рубашку, шибко и сердито курила. Дуня прибирала большие волосы. Вдруг Мишука поперхнулся, фыркнул и принялся хохотать, тряся животом стол.
Дуня сейчас же подбежала к нему, села на колени, ластилась:
– Что это мне спать хотелось, а увидела тебя – весь сон прошел. Чему смеешься-то?
– Подлиза, – проговорила Клеопатра, пустив дым через нос.
Мишука, захлебываясь, сказал:
– Как я мерина-то, мерина – в воду… А мерин-то – их любимый: старый, на покое, а я его – в воду…
Фимка и Бронька засмеялись, сделав куриные рты, и вытерлись. Мишука встал из-за стола, потянулся, все еще улыбаясь. Дуня заглянула ему в глаза:
– На мою постельку ляжете?
Мишука, не отвечая, подошел к Фимке и Броньке, взял их за загривки и стукнул друг о дружку. Девчонки визгнули, присели. А он подошел к Марье и хватил ее ладонью по жирной спине. Марья ахнула:
– Ах, батюшки!
– Ничего, – сказал Мишука, – для этого тебя и держу, корова.
Затем начались возня и всевозможные игры. Мишука барахтался, хохоча под навалившимися на него кучей девушками, стаскивая их за ноги, за головы, катался, ухал. Половицы ходили ходуном, и внизу, в полутемном, всегда запертом зале с портретами дам и кавалеров в напудренных париках, с золоченой мебелью, изъеденной мышами, печально звенела подвесками хрустальная люстра…
Навозившись и взмокнув, утешенный и веселый, Мишука ушел по внутренней лесенке вниз, в кабинет, и лег спать.
К вечеру надвинулась большая гроза, было душно, – погромыхивало. Пошел дождь – мелкий, отвесный, теплый, слабо шумел в сумерках в листве. Изредка озарялись окна далеким синеватым светом.
Мишука сидел на диване, подложив руку под острую морду борзой суки, любимицы, – Снежки, и слушал сонный, однообразный в сумерках, шум дождя за открытым окном.
Снежка взглядывала выпуклыми глазами на хозяина и снова опускала сонные веки. При раскатах грома она оборачивалась к окну и рычала. Мишука поглаживал ее голову и думал о происшествиях вчерашнего дня.
Только теперь, в эти дождливые сумерки, додумался он до того, что вчера произошел с ним жестокий афронт, что над ним насмеялись, потом его отвергли, потом его побили, потом напугали, – грозили застрелить.
Мишука даже зарычал, все это ясно себе представив:
– Не уважать меня, Налымова… Меня бить по щеке… Меня, Михала Михалыча Налымова, – оскорбить… Захочу – губернию переверну… А меня – они… Меня – эти…
Он спихнул собаку с колен. Снежка слабо визгнула, полезла под диван и там стала вылизываться, щелкать зубами блох. Мишука сидел, раздвинув ноги, глядя перед собою на неясные пятна портретов. Необходимо было что-то сделать: гнев подпирал под самую душу. Мишука стал было думать, как изорвет платье на Вере, как измочалит нагайкой Сережку, – но эти представления не облегчили его…
Он тяжело поднялся с дивана и зашагал по кабинету. «Ага, пренебрегаете, ну, хорошо… – Он взял пресс-папье и расшиб его о паркет. – Ну и пренебрегайте». Гулкий стук прокатился по пустынному дому. Мишука стоял и слушал, – все было тихо. Он взял со стола переплетенную за пять лет сельскохозяйственную газету, – волюм пуда в два весом, – и тоже швырнул его на пол. Опять прокатился стук по дому, и – снова тихо, – никто не отозвался.
«Мерзавцы, никому дела нет до барина… Только бы воровать. Только деньги с барина тащить», – подумал Мишука и вдруг с омерзением вспомнил давешнюю возню в мезонине.
– Твари, – уже совсем зарычал он, – я вам покажу, как на меня верхом садиться!.. Ванюшка!
Мишука пошел по темной комнате к лакейской и закричал:
– Ванюшка, беги на конюшню, скажи – барин приказал запрячь две телеги, живо… Да позови мне приказчика… Живо, сукин сын!..
Дождь хлестал в нарочно настежь раскрытые окна мезонина, где девушки, растрепанные и растерзанные, всхлипывая, завязывали в узлы платьишки, бельишко, разные грошовые подарки. Дуня уже сидела внизу, на телеге под попоной, со зла – молчала. Промокшие рабочие ходили с фонарями, посмеивались. Дождь шибко шумел в тополях, наплюхал большие лужи. Сбежала с крыльца Марья, вспухшая от слез, – поскользнулась, и узел ее шлепнулся в лужу, – заржали рабочие, Марья завыла и полезла на телегу. В доме на мезониниой лестнице Мишука кричал, щелкая арапником по голенищу:
«Ну, уж накрою, ну, уж я накрою», – думал он, распаляя сам себя. Ступени скрипели. Он ударил ногой в дверь и вошел в девичью, дико озираясь.
В душной девичьей, сумеречной от розовых штор, было тихо и сонно. Фимка и Бронька подняли взлохмаченные головы с подушки, – спали они в одной постели, – увидели грозного барина и спрятались под одеяло.
– Вставать! – крикнул Мишука.
Марья, зачмокав спросонок, потянулась так, что вся выворотилась, зевая оглянулась на барина и прихлопнула рот ладонью. Дуня повернулась голым боком. Клеопатра неподвижно лежала на спине, прикрыв остро торчащим локтем глаза.
– Водки, – сказал Мишука появившемуся в дверях непроспанному Ванюшке, – закуски. Живо!.. – И, подойдя к Клеопатре, потянул ее за локоть: – Продери глаза, грачиха.
Девушкам он приказал, не одеваясь, оставаться в рубашках. Снял кафтан, сел на диванчик за стол и довольно свирепо поглядывал, посапывал, покуда Ванюшка не принес на большом серебряном подносе разнообразную закуску, графин с водкой и прадедовскую круглую чарку.
Тогда Мишука, расставив локти, принялся за еду. Наливал чарку, сыпал в нее перец, страшно сморщившись, медленно выпивал, – дул из себя дух, затем приноравливался вилкой к грибку поядренее.
Марья, раскрыв глаза, следила за тем, как во рту Мишуки исчезают куски балыка, ветчины, целые огурцы, пирожки, помазанные икрой. Фимка и Бронька переминались у печки и тоже пускали слюни. Клеопатра, положив ногу на ногу, спустив с плеча рубашку, шибко и сердито курила. Дуня прибирала большие волосы. Вдруг Мишука поперхнулся, фыркнул и принялся хохотать, тряся животом стол.
Дуня сейчас же подбежала к нему, села на колени, ластилась:
– Что это мне спать хотелось, а увидела тебя – весь сон прошел. Чему смеешься-то?
– Подлиза, – проговорила Клеопатра, пустив дым через нос.
Мишука, захлебываясь, сказал:
– Как я мерина-то, мерина – в воду… А мерин-то – их любимый: старый, на покое, а я его – в воду…
Фимка и Бронька засмеялись, сделав куриные рты, и вытерлись. Мишука встал из-за стола, потянулся, все еще улыбаясь. Дуня заглянула ему в глаза:
– На мою постельку ляжете?
Мишука, не отвечая, подошел к Фимке и Броньке, взял их за загривки и стукнул друг о дружку. Девчонки визгнули, присели. А он подошел к Марье и хватил ее ладонью по жирной спине. Марья ахнула:
– Ах, батюшки!
– Ничего, – сказал Мишука, – для этого тебя и держу, корова.
Затем начались возня и всевозможные игры. Мишука барахтался, хохоча под навалившимися на него кучей девушками, стаскивая их за ноги, за головы, катался, ухал. Половицы ходили ходуном, и внизу, в полутемном, всегда запертом зале с портретами дам и кавалеров в напудренных париках, с золоченой мебелью, изъеденной мышами, печально звенела подвесками хрустальная люстра…
Навозившись и взмокнув, утешенный и веселый, Мишука ушел по внутренней лесенке вниз, в кабинет, и лег спать.
К вечеру надвинулась большая гроза, было душно, – погромыхивало. Пошел дождь – мелкий, отвесный, теплый, слабо шумел в сумерках в листве. Изредка озарялись окна далеким синеватым светом.
Мишука сидел на диване, подложив руку под острую морду борзой суки, любимицы, – Снежки, и слушал сонный, однообразный в сумерках, шум дождя за открытым окном.
Снежка взглядывала выпуклыми глазами на хозяина и снова опускала сонные веки. При раскатах грома она оборачивалась к окну и рычала. Мишука поглаживал ее голову и думал о происшествиях вчерашнего дня.
Только теперь, в эти дождливые сумерки, додумался он до того, что вчера произошел с ним жестокий афронт, что над ним насмеялись, потом его отвергли, потом его побили, потом напугали, – грозили застрелить.
Мишука даже зарычал, все это ясно себе представив:
– Не уважать меня, Налымова… Меня бить по щеке… Меня, Михала Михалыча Налымова, – оскорбить… Захочу – губернию переверну… А меня – они… Меня – эти…
Он спихнул собаку с колен. Снежка слабо визгнула, полезла под диван и там стала вылизываться, щелкать зубами блох. Мишука сидел, раздвинув ноги, глядя перед собою на неясные пятна портретов. Необходимо было что-то сделать: гнев подпирал под самую душу. Мишука стал было думать, как изорвет платье на Вере, как измочалит нагайкой Сережку, – но эти представления не облегчили его…
Он тяжело поднялся с дивана и зашагал по кабинету. «Ага, пренебрегаете, ну, хорошо… – Он взял пресс-папье и расшиб его о паркет. – Ну и пренебрегайте». Гулкий стук прокатился по пустынному дому. Мишука стоял и слушал, – все было тихо. Он взял со стола переплетенную за пять лет сельскохозяйственную газету, – волюм пуда в два весом, – и тоже швырнул его на пол. Опять прокатился стук по дому, и – снова тихо, – никто не отозвался.
«Мерзавцы, никому дела нет до барина… Только бы воровать. Только деньги с барина тащить», – подумал Мишука и вдруг с омерзением вспомнил давешнюю возню в мезонине.
– Твари, – уже совсем зарычал он, – я вам покажу, как на меня верхом садиться!.. Ванюшка!
Мишука пошел по темной комнате к лакейской и закричал:
– Ванюшка, беги на конюшню, скажи – барин приказал запрячь две телеги, живо… Да позови мне приказчика… Живо, сукин сын!..
Дождь хлестал в нарочно настежь раскрытые окна мезонина, где девушки, растрепанные и растерзанные, всхлипывая, завязывали в узлы платьишки, бельишко, разные грошовые подарки. Дуня уже сидела внизу, на телеге под попоной, со зла – молчала. Промокшие рабочие ходили с фонарями, посмеивались. Дождь шибко шумел в тополях, наплюхал большие лужи. Сбежала с крыльца Марья, вспухшая от слез, – поскользнулась, и узел ее шлепнулся в лужу, – заржали рабочие, Марья завыла и полезла на телегу. В доме на мезониниой лестнице Мишука кричал, щелкая арапником по голенищу: