– Мошенник ты, Пров, – сказал Балясный, – и мельник мошенник. Он, говорят, каждую ночь дядюшку видит во сне… Ну, а ты когда последний раз видел дядюшку?..
   Пров тоскливо поглядел барину на утиный нос и стал рассказывать.
   По ночам всегда посылал дядюшка Балясный за Провом, чтобы он играл песни; сам барин в это время сидел на кровати, слушал, пригорюнившись, и пил вино. «Голос у тебя очень жалобный», – говаривал барин и, наслушавшись и напившись, посылал Прова узнать, нет ли на деревне молодухи.
   Так было заведено, что крестьянских девушек после венца отводили на первую ночь к барину, который любил, чтобы от чистого их девичьего тела пахло еще и церковным ладаном.
   – Ага, это очень приятно, дядюшка был не глуп, – прервал рассказ Иван Балясный и, щелкнув языком, поглядел налево в угол, где над кроватью висел портрет, изображавший старичка небольшого роста, молитвенно поднявшего мутные глаза, лицо было сухое и постное, с реденькой бородой.
   – Марина, Мельникова внучка, барину приглянулась, – продолжал Пров. – Замучил он меня – духовные стихи петь; я пою, а он усмехается: скорее бы, говорит, Пров, пост прошел, просватаем телочку. И просватали. А как от венца привез я ее ночью, она на пол упала, не хочу, кричит, старого, лучше умереть, и все на себе изорвала, ну просто ужасть… А барин, как селезень, около нее ходит. Ну, Марина поголосила, да куда же податься? Тут с ней и порешили.
   Пров не кончил и повалился в ноги…
   – Отпустите меня, батюшка, мочи нет…
   – А ты тут при чем?
   – Муж я, Маринин-то…
   – Муж! – удивился Иван Балясный. – Видишь ты… Ну, а куда же лошадь делась?..
   – Не знаю; должно быть, барин ночью сами ее взяли; а у нас болота кругом, долго ли до греха.
   – Тебе завтра покажут болото, – сказал Иван Балясный, – завтра суд приедет. Пошел вон!
   Оставшись один перед огнем, он глядел на угли, развлекаясь тем, что припоминал разные истории… Так, вспомнилось ему, что в прошлом году в Тамбове один офицер побился об заклад, что, не выходя из номера, выпьет бочонок рому… И что же, на третий день услыхали его рыканье и крики; по всей гостинице пошел смрад, а когда вбежали к нему – от офицера не осталось ни зерна, только в стену воткнута была шпора, которой отлягивался он от змия… Много тогда дивились. Очевидно, что-то вроде этого случилось и с дядюшкой Балясным…
   Поднявшись, Иван Балясный подошел к постели, провел рукой по простыням, горячим от близости очага, и, посучив несколько ногами, крикнул:
   – Эй, послать сюда девку! – И, когда скрипнула Дверь, прибавил: – Раздень меня и почеши спину.
   Но вошедшая девка остановилась, не двигаясь. Иван Балясный даже раскрыл рот, так она была красива.
   Бедра у нее были широкие, на высокой груди складками разбегалась рубаха, голые до локтей руки придерживали шелковую косынку, накинутую на плечи.
   А лицо! Глядя на него, пуще засучил он ногами: не лицо это было, – весенняя поляна в цветах, только глаза потуплены, и в углах губ горькая складка.
   – Как тебя зовут, девка?
   – Марина, – ответила она тихо, – что прикажете.
   – Так это ты дядюшку извела? – спросил он весело и ущипнул Марину.
   – Оставьте, – сказала она тихо.
   – Ну, нет, не отстану, – и, охватив ее за круглые плечи, посадил на постель, – все про тебя знаю, подлая; вот завтра приедет суд, засудят вас с Провом да с мельником; ноздри вырвут и на щечку каленое клеймо прижгут. Пойдете по Владимирке столбы считать… Нравится?
   Марина низко опустила голову.
   – Невинна я…
   – Все улики на тебя, не отвертишься.
   – Что вам от меня нужно? – спросила Марина. Она метнулась, в ужасе поглядев на барина; щеки ее покрылись белизной, губы открылись.
   – Нельзя, барин, нехорошо здесь, – ответила она. Но он, крепко обхватив Марину, стал целовать ее в рот.
   Марина вскрикнула и, склоняясь на подушку, схоронила голову.
   – Маринушка, Маринушка, – горячо зашептал он, и безусые губы его, желтые от табаку, вытягивались, как у утки. – Я тебе, Маринушка, два рубля подарю, а утром со мной чай будешь пить, и обедать тебя позову.
   И казалось ему – умирает Марина от страсти и страха, не в силах противиться.
   В это время стукнули в стекло, и, вскрикнув, вырвалась от него Марина, встала посреди комнаты, – вся дрожала…
   – Кто там? – закричала она не своим голосом, глядя в темное стекло…
   Иван Балясный с головой залез под одеяло; но, услышав за окном кучеров голос, расхрабрился, даже вылез из постели и раскрыл раму, так что влетели ветер и дождь, и затопал ногами:
   – Пошел на конюшню, Пров, прочь пошел, дурак… Не видишь – я занят…
   Мокрый и сутулый Пров медленно повернулся и, отойдя несколько шагов, с воем упал в грязь. Балясный захлопнул окно…
   – Долго ты будешь у меня кобениться, – крикнул он и шлепнул Марину по щеке.
   Девушка только опустила глаза, легла, закрыла лицо косыночкой и больше не противилась…
   Долго еще тлели угли в камине, свет от них скользил по штукатуренным стенам. Глядя с тоскою перед собою, слушала Марина вой ветра. Рядом на подушке лежало спящее лицо молодого барина с утиным носом… И, думая, Марина, должно быть, проговорила вслух:
   – Вот и тот так же лежал, ненавистный, хоть старый, а похожий… Одна порода, один конец…
   И вот глаза Ивана Балясного раскрылись, были они полны страха, потому что он прочел судьбу свою в ее взоре… Тогда она с пронзительным криком кинулась грудью ему на лицо, руками сжала его горло, всем телом легла на его тело и так лежала, застыв, пока в тощем теле под ней не кончились последние судороги, покуда не окостенели пальцы Ивана Балясного, впившиеся ей в бока…

ПЕТУШОК
Неделя в Турепеве

1

   У тетушки Анны Михайловны, чтобы мыши не ели мыло, всегда под рукомойником стояла тарелка с накрошенным в молоке хлебом, и тетушка ни под каким видом не позволяла заводить в доме ловушек, говоря про мышь:
   – Что же, она ведь тоже живая, а ты ее в мышеловку, а она еще поперек живота прихлопнется.
   Кроме рукомойника, в спальне у тетушки стояли шифоньерки по углам, на одной из них – подчасник с прадедовскими часами, над кроватью – коврик, изображающий двух борзых собак, и на ночном столике – баулка с папиросами.
   Тетушка курила табак дешевый и крепкий, – не вредный для здоровья. Любила она, выйдя на крыльцо, покурить, поглядеть на сизые осокори за прудом, на синие дымы села.
   Дверь спальни отворялась в широкий и низкий коридор, куда выходили бывшие лакейские; в конце его витая лестница вела наверх, в девять барских комнат; туда никто теперь не ходил, и деревянная решетка в зале, когда-то обвитая плющом, и огромные очаги, похожие на пещеры, высокие шкафы в библиотеке, столы и кресла, сваленные в углу друг на дружке, – все это было покрыто густой пылью, потому что во всех комнатах на пол-аршина лежала пшеница и хозяйничали мыши.
   Иногда по ночам от тяжести хлеба трещали половые балки, и тетушка, в нижней юбке, с узелочком волос на маковке, шла со свечой посмотреть – где треснуло.
   Но к стукам в доме привыкли. Болезненная Дарьюшка-ключница спросонок только крестилась на кухне, веруя, что стучит это, бродя по дому, прадед, барынин, Петр Петрович, который изображен на портрете в пестром халаге, на костылях и со сросшимися бровями, – как коршун.
   Пожалуй, и не один Петр Петрович шагал осенними ночами по колено в пшенице, – много их огорчалось запустением шумливой когда-то туреневской усадьбы, но некого больше было пугать, некому жаловаться…
   Все вымерли, унеся с собою в сырую землю веселье, богатство и несбывшиеся мечты, и тетушка Анна Михайловна одна-одинешенька осталась в просторном ту-реневском дому. Каждый вечер выходила она глядеть, как с поемных лугов, из Заволжья, поднимается туман, кутает сад, беседку с колоннами, обрывок веревки на качелях и ползет до крыльца.
   Заложив руки в карманчики серой прямой кофты, тетушка ходит все по одной и той же аллее. Папироска ее давно потухла. Вот уже совсем и не видать деревьев. Пора и на покой.
   В спальне, накрошив мышам хлеба и помолившись, тетушка ложится в кровать и долго не может заснуть – все думает: о прошлом, – перед ней встают любимые ушедшие лица, – о грехах, которые она натворила за истекший день, о несчастном, единственном своем племяннике Николушке, – что-то с ним сейчас? Или думает, – голову ломает, – как бы ей обернуться с платежами. Это обертывание было главным ее занятием с юности.
   Сегодня, – не успела Анна Михайловна лечь, – вдруг слышит – едут с колокольчиком. Тетушка прислушалась и подумала: «Кому бы это приехать так поздно? Неужто Африкан Ильич? А кому же кроме?»
   Накинув старенькую юбку – другой у нее не было, потому что по воскресеньям всякий мог просить у тетушки все, что угодно, и деревенские бабы еще за неделю нацеливались на какую-нибудь юбку поновее, – вышла Анна Михайловна в кухню, но, к удивлению, ни одной из девчонок, без дела живших при доме, не оказалось, а в дверь уже влезал высокий и сутулый человек в коричневом армяке. Влез и принялся трясти с себя пыль, которая по всему Поволжью такая густая и обильная, что при виде приехавшего не знаешь – арап это или просто черт?
   Вытерев лицо, вошедший действительно оказался Африканом Ильичом, от природы темно-коричневым. Подойдя к тетушке, к ручке, он сказал весело:
   – Вот и я, ваше превосходительство.
   Анна Михайловна поцеловала его в коротко стриженную круглую голову, которой Африкан Ильич гордился, говоря: «Вот это голова, не то что у теперешней молодежи», – и, боясь высказать радость., неуместную усталому с дороги человеку, проговорила только:
   – Вот как хорошо, что вы приехали, Африкан Ильич, сейчас и самоварчик поставим. Только беда у меня с девчонками – разбегаются по ночам.
   – Недурно – самоварчик, – скрипучим голосом сказал Африкан Ильич и прошел в столовую, где с удовольствием оглядел и необыкновенный буфет в виде ковчега, н спящих мух на стене, и недопитый на окне стакан с теплым квасом. Все было по-старому.
   Тетушка вносила тарелки с едой, открывала и закрывала створки буфета и суетилась немного бестолково, – даже задохнулась, – покуда Африкан Ильич не прикрикнул:
   – Да сядьте вы, ваше превосходительство! На кухне четыре дуры сидят, а вы тыркаетесь…
   Тетушка сейчас же села, ласково улыбаясь, отчего овальное и морщинистое лицо ее стало милым. Африкан Ильич сказал:
   – Новость привез. Расскажу, как поем.
   Налив из рюмки половину водки на ладони, он вытер руки о салфетку, ставшую сейчас же черной, другую же половину рюмочки выпил и, крякнув, закусил маринованным грибком. Отличные у тетушки были грибки.
   – Какая же новость? – спросила тетушка. – Уж не про Николушку ли?
   Но Африкан Ильич принялся рассказывать вычитанный им недавно из одной газеты прелюбопытный анекдот, причем ел и пил между словами, растягивая их на пол-аршина, а тетушка терпеливо слушала, глядела ему в лицо, улыбалась задумчиво и все думала – про кого же это новость? Когда Африкан Ильич, покончив с анекдотом, начал описывать земский съезд в Ме-лекесе, – как там пили, – тетушка спросила осторожно:
   – Друг мой, а когда же о том расскажете? Африкан Ильич сморщился до невозможности, насупился:
   – Завтра Николай с Настасьей приезжают. Вот вам новость.
   – Господи Исусе! – тетушка перекрестилась.
   – Со мной на лошадях ехать не пожелали. Приедут по железной дороге, по первому классу. Экипаж надо выслать…
   – Как же они согласились? – воскликнула тетушка. – Ведь не хотели же, сколько я ни писала.
   – Не хотели! – Африкан Ильич фыркнул носом и налил еще рюмочку. – Не хотели! А с голоду подыхать – хочется? Настасья все брильянты заложила – две недели отыгрывалась в карты, а Николушка в буфете шампанское в это время распивал. Все спустили до нитки.
   – Как же вам удалось их уговорить, Африкан Ильич?
   – Билеты железнодорожные купил, – очень просто, ваше превосходительство. Денег у них осталось рублей двадцать пять, не больше, и всюду долги – в гостинице, у портных, в ресторанах. (Тетушка часто начала крестить душку.) Я им сказал, – счет из гостиницы беру с собой, как сядете в вагон, так и заплачу. Они говорят, – мы тетушку стесним, и притом неудобно, что Настасья, мол, не жена, а так вроде чего-то. Я Николаю говорю, – тетушка тебе сто раз, дураку, писала, что если тебя эта самая Настасья любит и от прежней жизни отказывается, то будет она тетушке дочь, а тебе жена. Надоели они мне до смерти, я вперед уехал… Вчера – явились, прямо в гостиницу Краснова… Одним словом, ваше превосходительство, хоть и устроилось, как вы пожелали, но считаю всю эту затею ерундой…
   – Друг мой, это не ерунда, – поспешно перебила тетушка. – Николушка – честная натура. (Африкан Ильич, не возражая, сильно почесал ногтями стриженый затылок.) А у Настеньки сердце не к шумной жизни лежит, – это ясно, если она решилась бросить Москву да ехать с ним к какой-то завалющей тетке. Вот я как понимаю… Одного боюсь, что им скучновато будет здесь после столицы… Ну, да уж я как-нибудь постараюсь…
   – Что постараетесь? Я просил бы не стараться! – прикрикнул Африкан Ильич. – Довольно с них, что хлеб дадите…
   Тетушка опустила глаза и покраснела.
   – Не сердитесь на меня, дружок, позвольте уж послужить им, – сказала она мягко, но решительно.
   Африкан Ильич, взяв пухлую, в морщинах, тетушкину руку, поднес ее к щетинистым губам и поцеловал:
   – Вот вы какая у нас, ваше превосходительство, – бойкая.

2

   Тетушка проснулась, по обычаю, до света, зажгла свечу и, осторожно ходя по комнате, где некрашеные половицы, такие еще прочные днем, теперь скрипели на все голоса, сокрушалась, что перебудит весь дом полоумной своей беготней.
   Чтобы занять время до чая, она вытирала пыль на ризах старинных икон, с детства еще побаиваясь глядеть на фамильный образ нерукотворного спаса, темный, с непреклонными глазами, в кованой с каменьями ризе. Перебрала в шкатулке бумажки с волосами милых ушедших. Припрятала гюдальше, вдруг вспомнив тяжелое, костяной футлярчик для зубочистки. Разыскивала и все не могла найти рамочку какую-то.
   Все эти старые вещицы разговаривали на задумчивом языке своем с тетушкой Анной Михайловной, самой молодой среди них и последней. Изо всех вещей она любила, пожалуй, больше всего широкое красное кресло, обитое штофом, с торчащей из мочалы пружиной. На нем была выкормлена тетушка и все девять ее покойных сестер.
   «Вот и пришло испытание, – думала Анна Михайловна, садясь в кресло, – хватит ли сил направить на путь истинный таких ветрогонов? Настенька, та, чай, попроще, – жила в темноте, полюбила, и раскрылась душа. Богатых поклонников побросала, продала имущество, значит полюбила. А вот Николенька – это козырь. Денег ни гроша, а шампанское в буфет – пить. Попробуй-ка такого приучить к работе. Скажет, – не хочу, подай птичьего молока. С нашим батюшкой нужно его свести, пусть побеседуют. Большая сила у отца Ивана. И не откладывать, а, как приедут, – сразу же и позвать отца Ивана».
   Волнуясь, тетушка не могла усидеть на месте и вышла в коридор, где было прохладнее.
   Там под потолком горела привернутая лампа в железном круге. Из полуотворенной двери слышен был храп Африкана Ильича, такой густой, точно в носу спящего сидел шмель. На сундуке, уронив худенькую руку, спала, оголив колени, любимица тетушки – темноглазая Машутка.
   – Ишь разметалась как, – прошептала тетушка, наклоняясь над смуглым ее личиком, и поправила сползшее одеяло из лоскутков. На щеки девушки легла тень от ресниц, детский рот ее был полуоткрыт. – Красавица-то какая, господь с тобой… – Тетушка задумалась. И вдруг ноги ее подогнулись от страха. «Ну нет, – подумала она и потрясла головой в темноту коридора, – в обиду не дам…»
   Наверху по пшенице бегали мыши. Хотелось чайку. А рассвет еще только брезжил. Тетушка вернулась к себе и закурила папиросочку, все думая, часто моргая глазами.
   Настал тяжелый день. Посланная для наблюдения на крышу, Машутка кричала оттуда, что – «никово-шеньки не едет, окромя дедушки Федора, и пегая корова сзади привязана».
   К полднику Африкан Ильич пришел заспанный и злой; прихлебывая чай, вздыхал и курил вертуны, сидя боком на стуле.
   – Дарья! – позвал он наконец…
   – Дарьюшка в погребице, я сама пойду распоряжусь.
   – Насчет чего распорядитесь? Ведь вы не знаете, насчет чего распорядиться, ваше превосходительство.
   – Лошадей… – тихо сказала тетушка. – Вы, друг мой, устали и кашляете. Позвольте, я уж сама съезжу на станцию. Право, мне даже полезно освежиться, – сижу здесь, вижу, совсем засиделась.
   Африкан Ильич, выставив челюсть, медвежьими глазками уставился на тихую, но не робкую тетушку, и неизвестно, чем бы кончился спор их, но в это время неожиданно к дому подъехал экипаж.
   Все обитатели поспешили на крыльцо. Африкан Ильич, с папиросой, сощурив один глаз, стоял – руки в карманы; за спиной его шушукались четыре простоволосые девчонки в красных кофтах; а тетушка, пожимая, точно от холода, узенькими плечами, добренько ульгаалась, – глаза ее совсем сморщились.
   Из тележки, ухватясь рукой в лайковой перчатке за козла, тяжело вылез Николушка, в верблюжьем армяке, и, расставляя по-кавалерийски ноги, поспешил в тетушкино объятие.
   На высоких подушках сидела Настя, худая красивая женщина, с маленьким бледным лицом и серыми, как серое стекло, удивленными глазами. Тетушка подошла к плетушке, протянула руку молодой женщине:
   – Ну вот, привел бог увидеться. Милости прошу. Тогда Настя, поспешно одернув платье, выпрыгнула на лужок.
   – А уж мы заждались, – говорила тетушка, ведя приехавших в приготовленные им комнаты, откуда испуганно выскочила Машутка с двумп ведрами.
   Афрйкан Ильич шел сзади и хрипел:
   – А мы-то ждали, – и к завтраку и к обеду. И обед был хороший, в весь его съели…

3

   Николушка ходил по комнате тяжелой кавалерийской походкой, разводил руками и поднимал плечи. Розовое, с полным ртом и изломанными бровями, лицо его было бы красиво, если бы не легкая одутловатость щек и не беспокойство в глазах, больших и серых. Говорил он много и красноречиво.
   – Моя душа опустошена, жизнь исковержааа и разбита. На моих плечах – существо, которое я люблю, существо беспомощное и усталое. Мы погибали, тетушка. Вы протянули нам руку. Теперь, среди этих дедовских стен, я чувствую прилив энергии. Я верю в будущее.
   Взволнованная тетушка сидела в кресле. Позади нее сильно дымил папиросой Африкан Ильич… Настенька приютилась в тени, за кроватью.
   – Тетушка, научите меня жить, научите работать, и вы спасете и меня и эту бедную женщину.
   Тогда Анна Михайловна взяла Николушку за руку, посадила рядом с собою и некоторое время молчала.
   – Николай, – сказала она наконец, – знаешь ты, что такое земля?
   Николушка удивленно взглянул на нее и покусал губы.
   – Вот то-то, что не знаешь. У вас в городе во земле-то, чай, никогда и не ходят, все по камням. А вот деды твои, Николушка, с земли-то никогда не съезжали. Бывало, в город Симбирск собраться, – комиссия: раз или два в год, не более того, и ездили, – на выборы или насчет закладной, или продажи… А о скуке или безделье – и думать-то было стыдно. Земля – твоя колыбель, – из нее вышел, к ней и вернись…
   Николушка, глубоко вздохнув, опустил голову. Сидеть ему около тетушки было неловко, и, кроме того, подкуривал сбоку Африкан Ильич крепким табаком.
   – Ты не смотри, что именье у нас разоренное, – все дела поправим. Об этом заботится Африкан Ильич не покладая рук, и большое ему от всего нашего туренев-ского рода спасибо. А вот ты покуда примись за дела небольшие, побочные. Можно раков ловить и делать из них консервы, пойдут в столицы, – дело верное. Или грибы можно сажать – дорогие сорта. Или разводить зайцев: мясо употреблять в пищу, а шкуру – заграницу, там, говорят, русский заяц в большой цене, – из него горностай выделывают; правду я говорю, Африкан Ильич?
   – Истинную правду, ваше превосходительство.
   – Дела найдешь много, была бы охота. А лет через двадцать подрастет наш лесок – станем тогда на ноги. Примись, примись за дело, друг мой, – и именье спасешь и сам человеком станешь. Вот Соловьев – философ так же, как и ты, в молодости неверующий был, а потрудился и в бога уверовал…
   Тут тетушка, сильно взволновавшись, поднялась с кресла:
   – В бога уверуешь! Теперь такая мода, что никто в бога не верит. А я говорю – есть бог!
   При этих словах Анна Михайловна сильно стукнула ладонью по комоду. Африкан Ильич закутался дымом.
   Некоторое время все молчали. Затем, без стука, дверь отворилась, и в комнату вошел длинный, как жердь, поп Иван, в парусиновом грязном подряснике, не спеша оглядел новоприехавших и ухмыльнулся большим ртом; при этом у него под редкими усами открылись желтые, как у старой лошади, зубы. Да и лицо его все походило на кобылье – с тяжелой челюстью и длинной верхней губой. Только темные глаза были прекрасны, но он нарочно придавал им сатирическое выражение, что происходило скорее от смущения, чем от насмешливости.
   – Однако, – сказал поп Иван, – накурено! – И вслед за этими словами в комнату словно влетела, как розовая бабочка, его племянница Раиса, в розовом платьице, вся в мелких светлых кудряшках.
   – Ай да девица! – сказал Африкан Ильич и густо закашлялся.
   Гости поздоровались, – поп Иван подавал руку лопатой, Раиса – кончики пальцев. Затем сели. Тетушка проговорила:
   – Вот, батюшка, и прилетели птенцы назад в гнездо. Николушка с женой к нам – на всю зиму.
   – Одобряю, – сказал поп Иван. – Позвольте узнать все-таки, какие причины побудили вас на такой необыкновенный шаг?
   – Ну и язва, поп, – захохотал Африкан Ильич.
   Николушка, скромно опустив глаза, ответил, что приехал сюда учиться труду – работать.
   – Полезно, – сказал поп Иван, щурясь и показывая лошадиные зубы.
   – Исполняя волю Анны Михайловны, я сделаю попытку еще раз подняться. Вот, – Николушка протянул руки, – я смогу пойти за сохой. Но в душе моей останется вечная ночь. Я слишком знаю жизнь, чтобы еще чему-нибудь радоваться.
   При этих словах Раиса открыла ротик и глядела на Николушку, как зачарованная птица. Наступило молчание, и вдруг в тени за кроватью громко засмеялась Настя. Поп Иван удивленно повернул к ней лошадиную голову, у тетушки затряслась папироска у рта. Николушка воскликнул сердито;
   – Тебе нечему смеяться. Глупо! Тогда поп Иван, кашлянув, заговорил:
   – Уважаемая Анна Михайловна не раз в беседах высказывала мнение, что человек, трудясь, естественно доходит до понимания божественного промысла, то есть начинает верить в бога. Согласен, но отчасти. На прошлой неделе шел я по земскому шоссе, близ того места, где поденные рабочие бьют камень. И слышу, – сидят каменщики на камнях и сквернословят, понося не только подрядчика, но и господа бога. Поэтому, соглашаясь с Анной Михайловной о пользе труда, принужден добавить – не всякого.
   – Ну и философ! – воскликнул Африкан Ильич, крутя папиросу и откашливаясь до того, что весь побагровел.
   Из-за двери тоненький голос Машутки позвал:
   – Анна Михайловна, кушать подано.

4

   После ужина Николушка вышел в сад, глубокий и сырой под ясным месяцем, настроившим меланхолично томные голоса древесных лягушек. Резко и нахально врываясь в их хор, кричала квакуша, охваченная любовной тоской. На поляне, уходящей вниз, к реке, путался в траве туман.
   Николушка вошел в полусгнившую беседку над заводью, куда каждую весну подходила Волга, и, чиркнув спичкой, спугнул бестолково завозившихся под крышей голубей.
   Отсюда видны были поемные луга с клубами тумана над болотами, черная груда ветел у мельничной запруды и далеко, на самом горизонте, высокая, сияющая местами, как чешуя, длинная полоса Волги.
   Вдыхая ночной запах травы, земли и болотных цветов, Николушка вспоминал давнишнее. И то, что было, и то, что, быть может, видел он во сне – ребенком, – сплеталось неразрывно в грустные и прозрачные воспоминания.
   Вспомнилось, как в этой беседке сидела его мать, в темном платье, пахнущем старинными, каких теперь не бывает, теплыми духами. Николушка так ясно это припомнил, что сквозь болотный запах лютиков, казалось, шел к нему этот забытый аромат. Мать обняла его за плечи, глядела, как играет вдали под лунным светом серебряная чешуя реки. Николушка спрашивал шепотом: «Мама, правда, мальчишки мне говорили, будто у нас в саду живет маленький-малюсенький старичок и продает ученых лягушек – по копейке за лягушку?»
   «Не знаю – может быть, и живет такой старичок», – отвечала матушка, и на щеку Николушки падала слеза горячей каплей.
   «Мама, ты плачешь?»
   «Не знаю, кажется».
   И в эту минуту Маленький Николушка увидел под крышей беседки, на перекладине, не то птицу, не то маленького старичка, который, нагнув вниз птичью головку, смотрел на него.
   Николушка невольно поднял голову к крыше беседки… Да, да,_ вот и перекладина, где он в далеко ушедшем тумане детства видел странную птицу. Николушка вздохнул и, облокотясь о балюстраду, продолжал глядеть на туманные очертания деревьев, на сияющую полосу вдали. И вспомнил опять… Вот, уже в городе, он сидит с ногами на диване перед горящим камином и смотрит, как, легко потрескивая, пляшут желто-красные язычки. Вдруг – звонок, и через едва освещенную камином гостиную проходит дама, шурша широким шелковым платьем. В дверях кабинета стоит отец, высокий, худой, с орлиным носом и глубоко запавшими глазами.