Страница:
4
Начиналась не то лихорадка, не то какая-то ерунда – знобило так, что вся кожа покрылась пупырышками. Натянув до подбородка пальто, сунув кулак под щеку, Аггей лежал, едва умещаясь на узеньком диване. В мыслях были отрывки слов, видений, выхваченные из далекого прошлого, словно горячие пятна воспоминаний, и среди этой волнующей путаницы появлялась время от времени Машенька, в перчатках, со сверточком, в суконном, ловком платье… под ним, – это было самое страшное, – Аггей чувствовал то, что было покрыто, скрыто, невозможно, немыслимо. И все же, стоило только подойти, протянуть руку… Нет! Нет! Грузно, скрипя пружинами, он поворачивался к диванной спинке. Силился представить поляну, березку, сияющее золотой пылью небо – всю свою не повинную ни в чем влюбленность… Вот Наденька поправляет прядку волос и, опустив руки в траву, склоняется над лежащим Аггеем; грызя стебелек, вглядывается ему в глаза… Ее уши прозрачные и розовые, а лицо в тени… Но лицо не ее, а этой… И под легким белым платьем – эта… эта…
«Лихорадка… сил нет… Черт, зачем я сюда заехал», – с тоскою думал Аггей. И вдруг из заповедной глубины памяти появилось поле, поросшее густой полынью; вдалеке идут две бабы и мужик – богомольцы. Шли, шли и сели у канавы… Посидели и легли, смеются. У Аггея стучит сердце, он спрятался за кустиком полыни и видит, как две бабьи, в красных чулках, ноги поднялись над травой… А вот Аггей идет с лопаткой мимо скотного двора; заскрипели ворота, с мычаньем выходит стадо, и посреди него верхом на ком-то – рогатый, головастый бык с багровыми глазами… Аггей глядит и чувствует, что это – то, – страшное. Бросает лопатку и по глубокому снегу идет в поле, где, занесенный сугробом, стоит плугарский домик на колесах. Аггей становится в домике на колени и молит бога – дать силы пережить виденный ужас, касается горящим лицом снега. И бог дает ему силы. А весной он опять, присев, рассматривает двух жучков, прильнувших друг к другу, палочкой перевертывает их на спины и вдруг, с застывшей улыбкой, гневно топчет их ногами.
До сумерек Аггей томился, то забываясь, то бормоча чепуху. Когда же снизу, со двора, проник зеленоватый свет фонаря и лег на потолке тошным до дурноты переплетом – стало невыносимо. Аггей поправил на шее большой мягкий галстук, надвинул шляпу на глаза и вышел, тяжело ступая и видя только тени, призраки людей; шел он по левой стороне Невского, к Адмиралтейству.
Там, где в перспективе сходились дома, трамвайные столбы и проволоки, за медным шпилем башни угасал закат, и выше небо зеленело, как морские воды. А направо, среди потемневших домов, один дом, будто приподнявшись, плыл багровыми окнами, точно полон был огня, не разрушавшего мрамор и бронзовые переплеты.
– Вот и ресторан этот, – сказал Аггей и, войдя, тотчас же увидел Синицына.
– Минута в минуту пришел, вот что значит дворянское слово, – подняв салфетку и нож, воскликнул Синицын. – Ну-с, ваше превосходительство, что намерены предпринять?
– Делайте, что хотите, – сказал Аггей, стоя перед ним. – Ну, давайте кутить.
– Вот это ответ, – воскликнул Синицын, – давно бы так. Значит, идем в сад и Машеньку поищем…
Когда извозчик повез их по Фонтанке, Синицын обнял Аггея за спину, добродушно уверяя:
– Вы мне сразу понравились – породистый помещик и очень симпатичный…
Аггею стало стыдно, и он сказал:
– Вы тоже очень симпатичны.
В саду, промозглом и прокуренном, Аггей, слегка задыхаясь, стал протискиваться сквозь шумную толпу гуляющих. Здесь все было фальшивое: и цветы, и гроты, и песок, – крашеное и захватанное, и даже листья на деревьях, как из жести.
– Тише, чего прете! – кричали вдогонку. Синицын, посмеиваясь, шел сзади. На открытой площадке Аггей шумно вздохнул и оглянулся на полутемный навес, где в глубине, ярко освещенная красным, танцевала испанка.
– Машенька, должно быть, у столиков, – сказал Синицын, – да вон и она с двумя кавалерами.
Аггей сейчас же увидел сидящую в профиль к нему Машеньку, с милой улыбкой, положившую ногу на ногу, и двух ухаживателей в котелках. Он резко отвернулся и пошел в глубь сада.
– Полно вам дурить! – крикнул, догоняя его, Синицын. – Это коты с ней сидят, мы сейчас ее приведем. – И убежал рысцой.
– Боже мой, – шептал Аггей, садясь на скамью, – неужели она со всеми… они целуют ее лицо, делают, что хотят, она же…
Стиснув зубы, он положил руки на колени и сидел красный и тучный. В оркестре одна труба, издающая всего два звука, ревела сама по себе низким басом все громче и ближе, наполняла всю голову тупым уханьем.
Мимо шли, с неестественными улыбками, наряженные девушки, прошмыгнул, оглянувшись, завитой франт в котелке; проплыл, хрустя песком, толстяк с окурком сигары в бритых губах.
«Уйти надо, лечь», – подумал Аггей и сейчас же, увидев подходящих Машеньку и Синицына, стал жалобно улыбаться. И вдруг, чувствуя, что гибнет, вскочил со скамейки и, спотыкаясь, зашагал к выходу через газон.
– Аггей Петрович! – закричал Синицын так злобно, что многие оглянулись.
Аггей остановился, шепча про себя:
– Трус, трус…
Машенька ничего не говорила, только, чертя зонтиком по песку, вскидывала прекрасные свои глаза на проходящих. Аггей же не смел на нее взглянуть, боясь, как бы не прочла она в его взгляде вожделения, и церемонно молчал, склоня голову набок.
– Долго мы будем здесь торчать? – спросил Синицын.
Машенька сказала, растягивая слова: – Поедемте кататься, – и улыбнулась Аггею, – у нас по ночам светло…
– Угадала, что ты провинциал, – захихикал Синицын. – Это, Машенька, закадычный мой друг, Петрович…
– Да, да, – сказал Аггей.
Они вышли из резкого света на белый сумрак к реке, где за решеткой спокойно отражались дома с темными окнами.
Ступив на узкий тротуар набережной, Синицын заложил руки в карманы куцего пиджака, сдвинул шляпу и пошел вперед, а Машенька просунула руку свою под руку Аггея и, обернув к нему бледное лицо с синеватыми под глазами кругами, улыбкой открыла два ряда ровных зубов.
– Ну что, – сказал Аггей, точно во сне нагибаясь к ее раздвинутым губам, – душенька моя…
Когда он так сказал, Машенька охватила его шею и, закрыв глаза, поцеловала холодными губами.
– Вот и поцеловались, – со вздохом сказала она.
– Браво! – ответил Синицын, не оборачиваясь… Аггей поглядел на небо, оно светилось мягким светом, белым и ровным.
– Это лучше, чем все, о чем я думал, и более странно…
В нанятой Синицыным коляске они втроем поехали через мост, где у перил стоял человек с поднятым воротником и глядел на воду.
– Чего он смотрит? – оборачиваясь, с неодобрением проговорила Машенька. – Ничего в воде не увидишь, нехорошо, – и завернула лицо вместе с носиком в мех.
У колонны Исаакиевского собора сидела оборванная старушонка, подперев кулаками подбородок. По набережной летел рысак, увозя даму и офицера… Дама закинула голову, держа руки в муфте, офицер целовал ее.
– Поцелуйте и меня, – сказала Машенька, придвигаясь.
Аггей откинулся в угол коляски. Перед ним текла Нева – свинцовая, студеная, словно выпуклая. На той стороне лежали два сфинкса. Все это было как сон.
Машенька привлекла Аггея за руку и, погладив по щеке, шепнула:
– Поедем ко мне, у меня отдохнете. Хорошо? Тогда Аггей опять почувствовал тупую тяжесть и озноб и, закусив губу, чтобы сдержать дрожь, увидел на открытой Машенькиной шее родимое пятнышко. От этого вся девушка стала родной и сладкой. Разжав рот, Аггей кашлянул хрипло и вдруг страшно покраснел.
Синицын, не поднимая век, сонным голосом крикнул кучеру адрес.
Аггей со всей силой сжимал руки, пока Машенька отворяла на темной лестнице дверь. В прихожей, где пахло духами и калошами, он прислонился к стене, не в силах снять пальто.
– Я в столовой на стульчике посижу, – сказал заискивающе Синицын, – куда мне идти, тут я и подожду Петровича.
Машенька покачала головой:
– Ну, уж сиди, только не стащи чего-нибудь…
– Ну, это я-то стащу! – ответил Синицын и, увидев в столовой бутылки, начал прыгать, поднимая пиджак, так что видна была пряжка засаленных его панталон.
– Жалко мне его все-таки, – сказала Машенька, – хоть он и свинья. Женатый ведь и детей любит. Пойдемте в спальню.
Взяв Аггея за руку, она прошла через две двери в комнату, устланную желтым ковром, с деревянной кроватью посредине и белым чистеньким туалетом из трех зеркал.
Сев перед ним на шелковый пуфчик, она провела пальцем по бровям, расстегнула кофточку и слегка откинулась, обнажая плечи и тонкие руки с двумя оспинами. Потом взглянула на Аггея и потрясла головой, наморщив носик, вытянув губы. Но, видимо, ей все же очень хотелось спать, – устала.
Аггей, до того стоявший у окна, осторожно опустился перед ней на колени, охватил руками, спрятал лицо в ее ногах. Челюсти у него были сжаты, он не мог сказать слова.
Машенька запустила пальцы в его волосы:
– Нехорошо на коленях стоять, сядьте…
И, когда он послушался, аккуратно сняла платье, стряхнув, повесила его за простыню, зевнула и села Аггею на колени, покачивая, точно баюкая.
– Хорошо тебе со мной? – сказала она. – И спать не хочется. А на улице светло, светло.
Одним глазом Аггей взглянул в окно. Там за перистыми облаками, над лиловой тучей, разгоралась золотая полоса. Он разжал зубы и проговорил:
– Маша, Машенька!
Глаза его расширились, сознание словно бродило по осунувшемуся лицу, и когда Машенька проговорила, приподнимая шелковую юбку: «Смотри, какие у меня чулочки ажурные», – Аггей коротко вздохнул, поднялся, прошел несколько шагов, держа на руках прижавшуюся к нему девушку, и, вдыхая ее запах, повалился на ковер.
Потом Машенька поднялась с ковра, озабоченная походила по комнате, накинула на плечи теплую шаль, нагнулась над Аггеем и сказала участливо:
– Встань, миленький, запылишься на ковре…
Но Аггей не отвечал, лежа с откинутой рукой. Бледное лицо его было спокойно, как у спящего.
– Встань же, – повторила Машенька и, присев, потрепала Аггея по волосам.
Он открыл глаза. Щеки его порозовели, приподнявшись, он схватил Машеньку за руку, словно боясь, что она убежит…
– Ты любишь меня? – спросил он важным голосом.
– А как же, – смеясь, ответила Машенька. – А ты ночевать у меня останешься или домой поедешь?
– Домой, – сказал Аггей медленно и сел на стул, – куда я пойду?
Машенька, достав из стеклянной коробки папироску, закурила, перекинула угол шали через плечо.
– У всякого человека есть дом, дружок. А со мной все равно жить ведь не будешь…
– Зачем ты куришь? Дым из носу у тебя идет, – проговорил Аггей тоскливо. – Ты мне ведь раньше являлась, я тебя давно любил! А теперь разговариваешь, как обыкновенная…
– Какая же я должна быть? Вот уж ненавижу, когда начинают говорить непонятное…
– Молчи, молчи, – сказал Аггей. Машенька поджала губы.
– Пошел бы ты спать в самом деле. А завтра приходи… а то разговаривать – я ни за что не стану. Так ты и знай. Засну сейчас как мертвая.
– Уйду, уйду, – сказал Аггей торопливо, – только молчи…
Он надвинул шляпу и взялся за ручку двери. Машенька спросила тихо, будто удивляясь:
– А деньги?..
Тогда Аггей быстро обернулся, глаза сузились, стали зелеными. Не глядя, подал он ей одну бумажку, другую бросил на пол и, покраснев так, что надулись жилы на лбу, кинул весь бумажник Машеньке под ноги.
– Мерзость, – медленно проговорил Аггей, – мерзость…
Машенька отбежала за постель и оттуда крикнула испуганно:
– Вы с ума сошли!
– Да, – говорил Аггей, наступая, – с ума сошел! – Он поднял кулак, но, встретив большие, полные слез глаза Машеньки, прижавшейся в теплой шали в углу, неуклюже отвернулся, подумал: «Как у собаки глаза, когда бьют». И, морщась, побрел к двери. Когда же распахнул ее – против замочной скважины на стуле спал, уронив голову, Синицын, с угла раскрытого его рта текла слюна.
Аггей постоял мгновенье, размахнувшись, грузно ударил по лицу Синицына и вышел.
Спускаясь по сырой лестнице, он задыхался от отвращения. На улице была все та же белая ночь, томительная, непонятная, нечистая…
Только перистые облачка стали жестче. Неподалеку дремал извозчик, почти свалившись с козел, да в мелочной лавке открывали ставню…
– Ничего больше нет, – сказал Аггей. Помолчав, поглядел под ноги. – Тоже – любовь!
И, сунув руки в карманы, пошел, сутулясь, к мосту, который держали в зубах четыре чугунных льва. Здесь, в похолодевшей воде, отражались с обоих концов канала тусклая вечерняя и оранжевая утренняя зори. Аггей смотрел на дома, на небо, на отражение зорь. Ноги его стали вялыми. Он сел на гранитную плиту, опустил голову.
– Никогда, никогда теперь ее не увидать…
«Лихорадка… сил нет… Черт, зачем я сюда заехал», – с тоскою думал Аггей. И вдруг из заповедной глубины памяти появилось поле, поросшее густой полынью; вдалеке идут две бабы и мужик – богомольцы. Шли, шли и сели у канавы… Посидели и легли, смеются. У Аггея стучит сердце, он спрятался за кустиком полыни и видит, как две бабьи, в красных чулках, ноги поднялись над травой… А вот Аггей идет с лопаткой мимо скотного двора; заскрипели ворота, с мычаньем выходит стадо, и посреди него верхом на ком-то – рогатый, головастый бык с багровыми глазами… Аггей глядит и чувствует, что это – то, – страшное. Бросает лопатку и по глубокому снегу идет в поле, где, занесенный сугробом, стоит плугарский домик на колесах. Аггей становится в домике на колени и молит бога – дать силы пережить виденный ужас, касается горящим лицом снега. И бог дает ему силы. А весной он опять, присев, рассматривает двух жучков, прильнувших друг к другу, палочкой перевертывает их на спины и вдруг, с застывшей улыбкой, гневно топчет их ногами.
До сумерек Аггей томился, то забываясь, то бормоча чепуху. Когда же снизу, со двора, проник зеленоватый свет фонаря и лег на потолке тошным до дурноты переплетом – стало невыносимо. Аггей поправил на шее большой мягкий галстук, надвинул шляпу на глаза и вышел, тяжело ступая и видя только тени, призраки людей; шел он по левой стороне Невского, к Адмиралтейству.
Там, где в перспективе сходились дома, трамвайные столбы и проволоки, за медным шпилем башни угасал закат, и выше небо зеленело, как морские воды. А направо, среди потемневших домов, один дом, будто приподнявшись, плыл багровыми окнами, точно полон был огня, не разрушавшего мрамор и бронзовые переплеты.
– Вот и ресторан этот, – сказал Аггей и, войдя, тотчас же увидел Синицына.
– Минута в минуту пришел, вот что значит дворянское слово, – подняв салфетку и нож, воскликнул Синицын. – Ну-с, ваше превосходительство, что намерены предпринять?
– Делайте, что хотите, – сказал Аггей, стоя перед ним. – Ну, давайте кутить.
– Вот это ответ, – воскликнул Синицын, – давно бы так. Значит, идем в сад и Машеньку поищем…
Когда извозчик повез их по Фонтанке, Синицын обнял Аггея за спину, добродушно уверяя:
– Вы мне сразу понравились – породистый помещик и очень симпатичный…
Аггею стало стыдно, и он сказал:
– Вы тоже очень симпатичны.
В саду, промозглом и прокуренном, Аггей, слегка задыхаясь, стал протискиваться сквозь шумную толпу гуляющих. Здесь все было фальшивое: и цветы, и гроты, и песок, – крашеное и захватанное, и даже листья на деревьях, как из жести.
– Тише, чего прете! – кричали вдогонку. Синицын, посмеиваясь, шел сзади. На открытой площадке Аггей шумно вздохнул и оглянулся на полутемный навес, где в глубине, ярко освещенная красным, танцевала испанка.
– Машенька, должно быть, у столиков, – сказал Синицын, – да вон и она с двумя кавалерами.
Аггей сейчас же увидел сидящую в профиль к нему Машеньку, с милой улыбкой, положившую ногу на ногу, и двух ухаживателей в котелках. Он резко отвернулся и пошел в глубь сада.
– Полно вам дурить! – крикнул, догоняя его, Синицын. – Это коты с ней сидят, мы сейчас ее приведем. – И убежал рысцой.
– Боже мой, – шептал Аггей, садясь на скамью, – неужели она со всеми… они целуют ее лицо, делают, что хотят, она же…
Стиснув зубы, он положил руки на колени и сидел красный и тучный. В оркестре одна труба, издающая всего два звука, ревела сама по себе низким басом все громче и ближе, наполняла всю голову тупым уханьем.
Мимо шли, с неестественными улыбками, наряженные девушки, прошмыгнул, оглянувшись, завитой франт в котелке; проплыл, хрустя песком, толстяк с окурком сигары в бритых губах.
«Уйти надо, лечь», – подумал Аггей и сейчас же, увидев подходящих Машеньку и Синицына, стал жалобно улыбаться. И вдруг, чувствуя, что гибнет, вскочил со скамейки и, спотыкаясь, зашагал к выходу через газон.
– Аггей Петрович! – закричал Синицын так злобно, что многие оглянулись.
Аггей остановился, шепча про себя:
– Трус, трус…
Машенька ничего не говорила, только, чертя зонтиком по песку, вскидывала прекрасные свои глаза на проходящих. Аггей же не смел на нее взглянуть, боясь, как бы не прочла она в его взгляде вожделения, и церемонно молчал, склоня голову набок.
– Долго мы будем здесь торчать? – спросил Синицын.
Машенька сказала, растягивая слова: – Поедемте кататься, – и улыбнулась Аггею, – у нас по ночам светло…
– Угадала, что ты провинциал, – захихикал Синицын. – Это, Машенька, закадычный мой друг, Петрович…
– Да, да, – сказал Аггей.
Они вышли из резкого света на белый сумрак к реке, где за решеткой спокойно отражались дома с темными окнами.
Ступив на узкий тротуар набережной, Синицын заложил руки в карманы куцего пиджака, сдвинул шляпу и пошел вперед, а Машенька просунула руку свою под руку Аггея и, обернув к нему бледное лицо с синеватыми под глазами кругами, улыбкой открыла два ряда ровных зубов.
– Ну что, – сказал Аггей, точно во сне нагибаясь к ее раздвинутым губам, – душенька моя…
Когда он так сказал, Машенька охватила его шею и, закрыв глаза, поцеловала холодными губами.
– Вот и поцеловались, – со вздохом сказала она.
– Браво! – ответил Синицын, не оборачиваясь… Аггей поглядел на небо, оно светилось мягким светом, белым и ровным.
– Это лучше, чем все, о чем я думал, и более странно…
В нанятой Синицыным коляске они втроем поехали через мост, где у перил стоял человек с поднятым воротником и глядел на воду.
– Чего он смотрит? – оборачиваясь, с неодобрением проговорила Машенька. – Ничего в воде не увидишь, нехорошо, – и завернула лицо вместе с носиком в мех.
У колонны Исаакиевского собора сидела оборванная старушонка, подперев кулаками подбородок. По набережной летел рысак, увозя даму и офицера… Дама закинула голову, держа руки в муфте, офицер целовал ее.
– Поцелуйте и меня, – сказала Машенька, придвигаясь.
Аггей откинулся в угол коляски. Перед ним текла Нева – свинцовая, студеная, словно выпуклая. На той стороне лежали два сфинкса. Все это было как сон.
Машенька привлекла Аггея за руку и, погладив по щеке, шепнула:
– Поедем ко мне, у меня отдохнете. Хорошо? Тогда Аггей опять почувствовал тупую тяжесть и озноб и, закусив губу, чтобы сдержать дрожь, увидел на открытой Машенькиной шее родимое пятнышко. От этого вся девушка стала родной и сладкой. Разжав рот, Аггей кашлянул хрипло и вдруг страшно покраснел.
Синицын, не поднимая век, сонным голосом крикнул кучеру адрес.
Аггей со всей силой сжимал руки, пока Машенька отворяла на темной лестнице дверь. В прихожей, где пахло духами и калошами, он прислонился к стене, не в силах снять пальто.
– Я в столовой на стульчике посижу, – сказал заискивающе Синицын, – куда мне идти, тут я и подожду Петровича.
Машенька покачала головой:
– Ну, уж сиди, только не стащи чего-нибудь…
– Ну, это я-то стащу! – ответил Синицын и, увидев в столовой бутылки, начал прыгать, поднимая пиджак, так что видна была пряжка засаленных его панталон.
– Жалко мне его все-таки, – сказала Машенька, – хоть он и свинья. Женатый ведь и детей любит. Пойдемте в спальню.
Взяв Аггея за руку, она прошла через две двери в комнату, устланную желтым ковром, с деревянной кроватью посредине и белым чистеньким туалетом из трех зеркал.
Сев перед ним на шелковый пуфчик, она провела пальцем по бровям, расстегнула кофточку и слегка откинулась, обнажая плечи и тонкие руки с двумя оспинами. Потом взглянула на Аггея и потрясла головой, наморщив носик, вытянув губы. Но, видимо, ей все же очень хотелось спать, – устала.
Аггей, до того стоявший у окна, осторожно опустился перед ней на колени, охватил руками, спрятал лицо в ее ногах. Челюсти у него были сжаты, он не мог сказать слова.
Машенька запустила пальцы в его волосы:
– Нехорошо на коленях стоять, сядьте…
И, когда он послушался, аккуратно сняла платье, стряхнув, повесила его за простыню, зевнула и села Аггею на колени, покачивая, точно баюкая.
– Хорошо тебе со мной? – сказала она. – И спать не хочется. А на улице светло, светло.
Одним глазом Аггей взглянул в окно. Там за перистыми облаками, над лиловой тучей, разгоралась золотая полоса. Он разжал зубы и проговорил:
– Маша, Машенька!
Глаза его расширились, сознание словно бродило по осунувшемуся лицу, и когда Машенька проговорила, приподнимая шелковую юбку: «Смотри, какие у меня чулочки ажурные», – Аггей коротко вздохнул, поднялся, прошел несколько шагов, держа на руках прижавшуюся к нему девушку, и, вдыхая ее запах, повалился на ковер.
Потом Машенька поднялась с ковра, озабоченная походила по комнате, накинула на плечи теплую шаль, нагнулась над Аггеем и сказала участливо:
– Встань, миленький, запылишься на ковре…
Но Аггей не отвечал, лежа с откинутой рукой. Бледное лицо его было спокойно, как у спящего.
– Встань же, – повторила Машенька и, присев, потрепала Аггея по волосам.
Он открыл глаза. Щеки его порозовели, приподнявшись, он схватил Машеньку за руку, словно боясь, что она убежит…
– Ты любишь меня? – спросил он важным голосом.
– А как же, – смеясь, ответила Машенька. – А ты ночевать у меня останешься или домой поедешь?
– Домой, – сказал Аггей медленно и сел на стул, – куда я пойду?
Машенька, достав из стеклянной коробки папироску, закурила, перекинула угол шали через плечо.
– У всякого человека есть дом, дружок. А со мной все равно жить ведь не будешь…
– Зачем ты куришь? Дым из носу у тебя идет, – проговорил Аггей тоскливо. – Ты мне ведь раньше являлась, я тебя давно любил! А теперь разговариваешь, как обыкновенная…
– Какая же я должна быть? Вот уж ненавижу, когда начинают говорить непонятное…
– Молчи, молчи, – сказал Аггей. Машенька поджала губы.
– Пошел бы ты спать в самом деле. А завтра приходи… а то разговаривать – я ни за что не стану. Так ты и знай. Засну сейчас как мертвая.
– Уйду, уйду, – сказал Аггей торопливо, – только молчи…
Он надвинул шляпу и взялся за ручку двери. Машенька спросила тихо, будто удивляясь:
– А деньги?..
Тогда Аггей быстро обернулся, глаза сузились, стали зелеными. Не глядя, подал он ей одну бумажку, другую бросил на пол и, покраснев так, что надулись жилы на лбу, кинул весь бумажник Машеньке под ноги.
– Мерзость, – медленно проговорил Аггей, – мерзость…
Машенька отбежала за постель и оттуда крикнула испуганно:
– Вы с ума сошли!
– Да, – говорил Аггей, наступая, – с ума сошел! – Он поднял кулак, но, встретив большие, полные слез глаза Машеньки, прижавшейся в теплой шали в углу, неуклюже отвернулся, подумал: «Как у собаки глаза, когда бьют». И, морщась, побрел к двери. Когда же распахнул ее – против замочной скважины на стуле спал, уронив голову, Синицын, с угла раскрытого его рта текла слюна.
Аггей постоял мгновенье, размахнувшись, грузно ударил по лицу Синицына и вышел.
Спускаясь по сырой лестнице, он задыхался от отвращения. На улице была все та же белая ночь, томительная, непонятная, нечистая…
Только перистые облачка стали жестче. Неподалеку дремал извозчик, почти свалившись с козел, да в мелочной лавке открывали ставню…
– Ничего больше нет, – сказал Аггей. Помолчав, поглядел под ноги. – Тоже – любовь!
И, сунув руки в карманы, пошел, сутулясь, к мосту, который держали в зубах четыре чугунных льва. Здесь, в похолодевшей воде, отражались с обоих концов канала тусклая вечерняя и оранжевая утренняя зори. Аггей смотрел на дома, на небо, на отражение зорь. Ноги его стали вялыми. Он сел на гранитную плиту, опустил голову.
– Никогда, никогда теперь ее не увидать…
МИШУКА НАЛЫМОВ
(Заволжье)
1
По низовому берегу Заволжья, – в тени сырых садов, с прудами, купальнями и широкими дворами, заросшими травой, с крытыми соломой службами, – издавна стояли помещичьи усадьбы дворян Ставропольского уезда.
Проезжему человеку, сидящему на подушке, вышитой по углам петушками, в тарантасе, запряженном парой облепленных слепнями почтовых лошаденок, не на что было смотреть сквозь сонные веки: жара, пыль, пыльная, чуть вьющаяся дорога по степи, жаворонки над хлебами, далеко – соломенные крыши да журавли колодцев… Лишь изредка из-за горки поднимались вершины ветел, и тарантас катил мимо плоского пруда с рябым от отпечатков копыт берегом, мимо канавы, поросшей акацией, мимо белеющих сквозь тополевую зелень колонн налымовского дома.
Хотя в этом случае знающий уездные порядки непременно сворачивал лошадей с дороги и ехал не через усадебный двор, а задами, особенно если у окна сидит в халате сам Мишука, – Михал Михалыч Налымов, – с отвислыми усами, с воловьим, в три складки затылком, и поглядывает, насупясь, на проезжающий тарантас.
Бог знает, что взбредет в голову Мишуке: велит догнать проезжего и звать в гости, – лошадей отпрячь и – в табун, тарантас – в пруд, чтобы не рассохся. Или – не понравится ему проезжий – перегнется за окошко и закричит: «Спускай собак, – моя земля, кто разрешил мимо дома ездить, черти окаянные!..» А налымовских собак лучше и во сне не видеть. Или в зимнее время прикажет остановить проезжего и дать ему метлу – замести за собою след через двор. Хочешь не хочешь – вылезай из саней, мети. А около сидят собаки с обмерзшими усами.
Так знающий уездные порядки далеко огибал по степи налымовскую усадьбу. Редко заезжали в нее и гости, но уже по другой причине.
После полудня Мишука сидел, как обычно, у раскрытого окна. На другом конце зеленого двора, в каретнике, ворота были раскрыты, ходили конюхи. Вот они расступились, и из каретника, разом отпущенная, вылетела караковая тройка, запряженная в венскую коляску, – описала по двору полукруг и стала у крыльца так, что, разом осаженные, пристяжные сели на хвосты, коренник задрал голову, вошел копытами в рыхлую землю. Кучер, в черной безрукавке, с малиновыми рукавами, снял осыпанную мелом перчатку и, приставив большой палец к ноздре, высморкался. Подбежавший прямиком от каретника конюх взял коренника под уздцы.
Мишука, перегнувшись за окно, смотрел на лошадей, – хороша тройка – львы. Наглядевшись, он поднялся с кресла, пошел в соседнюю комнату и крикнул: «Ванюшка!» Вошел толстомордый мальчик, называвшийся еще по старине – казачком, Мишука присел на деревянную кровать и протянул казачку одну за другою толстые ноги, на которые Ванюшка натянул просторные панталоны, наместо халата Мишука надел парусиновую поддевку, взял в руки белый картуз с красным околышем, короткий арапник, выпятил полную грудь и, тяжело ступая по половицам дома, вышел на крыльцо.
Коренник, завидев Мишуку, обернулся и коротко, нежно заржал. Подошел приказчик – Петр Ильич, в долгополом зеленом сюртуке, и стал докладывать почтительно:
– Барышня Марья, да барышня Дуня, ваше превосходительство, да барышня Телипатра лошадей требовали утрася, – я не дал.
Мишука сошел с крыльца, раскидывая ноги, и стал глядеть на окна мезонина, где были спущены занавески. Глядел долго, погрозил туда арапником, расправил усы.
– Без моего разрешения никаких лошадей никому не давать, черти окаянные, – сказал он и шагнул к коляске.
– Слушаюсь… И еще садовник приходил в контору – жаловался, что барышня Фимка да барышня Бронька малину порвали, всю ободрали…
– Ах, черт, – сказал Мишука и побагровел, – вот я им задам…
Он подумал и ступил в коляску, которую сейчас же перекосило, грузно опустился на пружинное сиденье и двинул большой козырек фуражки на глаза. Кучер подобрал вожжи, обернул голову.
– В Репьевку, – сказал Мишука и, когда лошади тронули, крикнул: – Стой! Эй, Петр Ильич, позови их сюда. Живо!
Приказчик побежал в дом. Скоро на крыльце показались, запахивая шали и капоты, девушки: высокая и худая Клеопатра, испуганная Марья – неряха, растрепанная, в башмаках на босу ногу, позади них прислонилась к колонне красавица Дуня, – равнодушно глядела на небо, в дверях жались Фимка и Бронька, деревенские девчонки, – глядели на Мишуку, наморщив носы…
– Вы, – сказал Мишука, поводя рыжими усами, – смотрите, я на три дня уезжаю, так вы у меня, – он хлестнул арапником по голенищу, – смотрите, чтобы ни одна у меня… того…
– Очень нам нужно, – сказала Клеопатра, скривила рот.
Красавица Дуня лениво повела плечами.
– Привезите сладкого, – сказала она, глядя на небо.
Мишука насупился, засопел, хотел сказать что-то еще, но раздумал, только крикнул кучеру: «Пшел!» – и уехал.
Дорогой, глядя по сторонам на ржаные до самого горизонта и пшеничные поля, Мишука вытирал время от времени багровое лицо платком и особенно ни о чем не думал. Навстречу проехал мелкопоместный дворянчик на дрожках. Мишука приложил два пальца к козырьку и строго, выпученными светлыми глазами, посмотрел на кланяющегося ему дворянчика.
Проехали овраг, где в колдобине едва не сели рессоры, окатило грязью, и пристяжные, взмылясь, вынесли на горку, – дорога пошла покосами, продувал ветерок.
– Репьевские, – сказал кучер, показывая кнутовищем вперед, на межу, по которой катила запряженная парой длинная линейка. В ней над белыми рубахами сидящих покачивался красный зонт. Когда тройка поравнялась с линейкой, оттуда закричали: «Дядя Миша, к нам, к нам!» Между молодыми Репьевыми, братьями Никитой и Сергеем, сидела молодая рослая, светловолосая девушка. В руке она держала красный зонтик, соломенная шляпа ее откинута на спину, на ленте, светлые глаза, смеясь, встретились с выпученным взглядом Мишуки. Он снял картуз и поклонился. Тройка далеко ушла вперед, а Мишука все еще думал:
«Кто такая? Кому бы это быть? – и перебирал в медленной памяти всех родственников. – Не иначе, как это – Вера Ходанская, – она».
Так он раздумывал и поглядывал по сторонам, покуда за горкой не показался большой репьевский сад и вдалеке играющая, как чешуя под солнцем, Волга.
Проезжему человеку, сидящему на подушке, вышитой по углам петушками, в тарантасе, запряженном парой облепленных слепнями почтовых лошаденок, не на что было смотреть сквозь сонные веки: жара, пыль, пыльная, чуть вьющаяся дорога по степи, жаворонки над хлебами, далеко – соломенные крыши да журавли колодцев… Лишь изредка из-за горки поднимались вершины ветел, и тарантас катил мимо плоского пруда с рябым от отпечатков копыт берегом, мимо канавы, поросшей акацией, мимо белеющих сквозь тополевую зелень колонн налымовского дома.
Хотя в этом случае знающий уездные порядки непременно сворачивал лошадей с дороги и ехал не через усадебный двор, а задами, особенно если у окна сидит в халате сам Мишука, – Михал Михалыч Налымов, – с отвислыми усами, с воловьим, в три складки затылком, и поглядывает, насупясь, на проезжающий тарантас.
Бог знает, что взбредет в голову Мишуке: велит догнать проезжего и звать в гости, – лошадей отпрячь и – в табун, тарантас – в пруд, чтобы не рассохся. Или – не понравится ему проезжий – перегнется за окошко и закричит: «Спускай собак, – моя земля, кто разрешил мимо дома ездить, черти окаянные!..» А налымовских собак лучше и во сне не видеть. Или в зимнее время прикажет остановить проезжего и дать ему метлу – замести за собою след через двор. Хочешь не хочешь – вылезай из саней, мети. А около сидят собаки с обмерзшими усами.
Так знающий уездные порядки далеко огибал по степи налымовскую усадьбу. Редко заезжали в нее и гости, но уже по другой причине.
После полудня Мишука сидел, как обычно, у раскрытого окна. На другом конце зеленого двора, в каретнике, ворота были раскрыты, ходили конюхи. Вот они расступились, и из каретника, разом отпущенная, вылетела караковая тройка, запряженная в венскую коляску, – описала по двору полукруг и стала у крыльца так, что, разом осаженные, пристяжные сели на хвосты, коренник задрал голову, вошел копытами в рыхлую землю. Кучер, в черной безрукавке, с малиновыми рукавами, снял осыпанную мелом перчатку и, приставив большой палец к ноздре, высморкался. Подбежавший прямиком от каретника конюх взял коренника под уздцы.
Мишука, перегнувшись за окно, смотрел на лошадей, – хороша тройка – львы. Наглядевшись, он поднялся с кресла, пошел в соседнюю комнату и крикнул: «Ванюшка!» Вошел толстомордый мальчик, называвшийся еще по старине – казачком, Мишука присел на деревянную кровать и протянул казачку одну за другою толстые ноги, на которые Ванюшка натянул просторные панталоны, наместо халата Мишука надел парусиновую поддевку, взял в руки белый картуз с красным околышем, короткий арапник, выпятил полную грудь и, тяжело ступая по половицам дома, вышел на крыльцо.
Коренник, завидев Мишуку, обернулся и коротко, нежно заржал. Подошел приказчик – Петр Ильич, в долгополом зеленом сюртуке, и стал докладывать почтительно:
– Барышня Марья, да барышня Дуня, ваше превосходительство, да барышня Телипатра лошадей требовали утрася, – я не дал.
Мишука сошел с крыльца, раскидывая ноги, и стал глядеть на окна мезонина, где были спущены занавески. Глядел долго, погрозил туда арапником, расправил усы.
– Без моего разрешения никаких лошадей никому не давать, черти окаянные, – сказал он и шагнул к коляске.
– Слушаюсь… И еще садовник приходил в контору – жаловался, что барышня Фимка да барышня Бронька малину порвали, всю ободрали…
– Ах, черт, – сказал Мишука и побагровел, – вот я им задам…
Он подумал и ступил в коляску, которую сейчас же перекосило, грузно опустился на пружинное сиденье и двинул большой козырек фуражки на глаза. Кучер подобрал вожжи, обернул голову.
– В Репьевку, – сказал Мишука и, когда лошади тронули, крикнул: – Стой! Эй, Петр Ильич, позови их сюда. Живо!
Приказчик побежал в дом. Скоро на крыльце показались, запахивая шали и капоты, девушки: высокая и худая Клеопатра, испуганная Марья – неряха, растрепанная, в башмаках на босу ногу, позади них прислонилась к колонне красавица Дуня, – равнодушно глядела на небо, в дверях жались Фимка и Бронька, деревенские девчонки, – глядели на Мишуку, наморщив носы…
– Вы, – сказал Мишука, поводя рыжими усами, – смотрите, я на три дня уезжаю, так вы у меня, – он хлестнул арапником по голенищу, – смотрите, чтобы ни одна у меня… того…
– Очень нам нужно, – сказала Клеопатра, скривила рот.
Красавица Дуня лениво повела плечами.
– Привезите сладкого, – сказала она, глядя на небо.
Мишука насупился, засопел, хотел сказать что-то еще, но раздумал, только крикнул кучеру: «Пшел!» – и уехал.
Дорогой, глядя по сторонам на ржаные до самого горизонта и пшеничные поля, Мишука вытирал время от времени багровое лицо платком и особенно ни о чем не думал. Навстречу проехал мелкопоместный дворянчик на дрожках. Мишука приложил два пальца к козырьку и строго, выпученными светлыми глазами, посмотрел на кланяющегося ему дворянчика.
Проехали овраг, где в колдобине едва не сели рессоры, окатило грязью, и пристяжные, взмылясь, вынесли на горку, – дорога пошла покосами, продувал ветерок.
– Репьевские, – сказал кучер, показывая кнутовищем вперед, на межу, по которой катила запряженная парой длинная линейка. В ней над белыми рубахами сидящих покачивался красный зонт. Когда тройка поравнялась с линейкой, оттуда закричали: «Дядя Миша, к нам, к нам!» Между молодыми Репьевыми, братьями Никитой и Сергеем, сидела молодая рослая, светловолосая девушка. В руке она держала красный зонтик, соломенная шляпа ее откинута на спину, на ленте, светлые глаза, смеясь, встретились с выпученным взглядом Мишуки. Он снял картуз и поклонился. Тройка далеко ушла вперед, а Мишука все еще думал:
«Кто такая? Кому бы это быть? – и перебирал в медленной памяти всех родственников. – Не иначе, как это – Вера Ходанская, – она».
Так он раздумывал и поглядывал по сторонам, покуда за горкой не показался большой репьевский сад и вдалеке играющая, как чешуя под солнцем, Волга.
2
На террасе, обращенной к саду и к прудам и тенистой от зарослей сирени, сидели на креслицах брат и сестра – старшие Репьевы.
Ольга Леонтьевна, в кружевной наколке и в круглых очках, поджав губы, вышивала шерстью дорожку для чайного стола, а Петр Леонтьевич, одетый, как всегда, в черную безрукавку, помалкивал, прнщуря один глаз, другим же лукаво поглядывал на сестрицу и топал носком сапога, голенище которого из моржовой кожи любил он, бывало, подтянуть, говоря: «Ведь вот, двадцать лет ношу, и нет износа». На голове у него была надета бархатная скуфейка. Ветерок веял на седую его бороду, на белые рукава рубахи.
– Не понимаю, – сказала Ольга Леонтьевна, – чем это все кончится?
– А что, Оленька?
Ольга Леонтьевна взглянула поверх очков:
– Прекрасно знаешь, о чем я думаю.
– О Верочке? Да, да. Я тоже о Верочке думаю. – Петр Леонтьевич, опершись о кресло, привстал и сел удобнее. – Да, да, это вопрос – серьезный.
– Перестань стучать ногой, – сказала ему Ольга Леонтьевна.
Брат стукнул еще раза три и сощурил оба глаза.
– Сереже, по-моему, надо бы на время уехать, – сказал он и подтянул голенище.
– Ах, Петр, и без тебя давно это знаю… Но дело гораздо, гораздо сложнее, чем ты думаешь… Помяни мое слово…
– Вот как?
– Да нет же, нет, как тебе не стыдно, Петр… Но – гораздо, гораздо сложнее, чем это кажется…
Брат и сестра замолкли. Пели птицы в саду. Шелестели листья… Старичкам было тепло, покойно сидеть на балконе. Издалека доносился звон колокольчика.
– Чей бы это мог быть колокольчик? – спросил Петр Леонтьевич.
Ольга Леонтьевна сняла очки, вслушалась:
– Налымовский колокольчик. Неужели Мишука? Какой его ветер занес?
Мишука, взойдя со стороны сада на балкон, подошел к ручке Ольги Леонтьевны и поцеловался с Петром Леонтьевичем, подумав при этом: «Целуется старый, а именье протряс, – либерал».
Мишука сел, снял фуражку, вытер платком лицо и череп. Петр Леонтьевич, улыбаясь, потрепал его по коленке. Ольга Леонтьевна, продолжая вышивать, сказала не совсем одобрительно:
– Давненько, Мишенька, не был.
– Занят, – земские выборы.
– Ну, что, – она мельком взглянула на брата, – 1 мужичков, видно, опять прокатили?
– Да, мужиков мы прокатили, – Мишука хмуро отвернулся к саду, – не то теперь время, крамольные времена пошли…
– Давно я хочу тебя побранить, – после молчания заговорила опять Ольга Леонтьевна, – недостойно, Мишенька, дворянину выкидывать такие штуки, какие ты выкидываешь.
– Какие штуки?
– А вот, как недавно: зазвал в Симбирске какого-то купчика в гостиницу, напоил, обыграл и выбросил его из номера, да еще – головой его сквозь дверь, и дверь сломал.
– А! Это когда я этого, как его, – Ваську Севрюгина…
– Ах, батюшки, что же из того, что Ваську Севрюгина… а того три дня в чувство приводили… Гадко, Мишенька, недостойно…
– Севрюгин под утро в уборную пошел, – сказал Мишука, – в коридоре увидел лакея без фрака, – тот окошко моет… «Как, – говорит он ему, – ты смеешь при мне без фрака!» И принялся его колотить. А лакей – Евдоким – у моего еще отца в казачках был, всех нас помнит, – почтенный. Севрюгин вернулся из уборной в мой номер и рассказывает, как он бил Евдокима… «Понимаете, говорит, я суконный фабрикант». А я ему говорю: «Ты – хам, тебя на ситцевого переворочу…» Он обиделся, я его толкнул и – угодил в дверь… Только и всего.
Мишука после столь длинной речи долго вытирался платком, а Ольга Леонтьевна, опустив вязанье, не выдержала – засмеялась, покрылась морщинками, вся тряслась – по-старушечьи.
Из сада на балкон вбежала Вера, за ней – Сергей, прыгавший через три ступеньки, позади шел Никита, улыбавшийся застенчиво и добро. Вера протянула Мишуке обе руки, весело взглянула на него серыми быстрыми глазами:
– Познакомимся, дядя Миша. Помните, как вы меня катали на качелях?
– Да, да, вспоминаю, кажется, – Мишука поднялся с трудом, – ну, как же, – Верочка… Да, да, качал; вспоминаю совершенно теперь…
Он нагнул к плечу голову. Его медвежьи глазки округлились. Вера взглянула в них и вдруг покраснела. Лицо ее стало милым и растерянным. Но так было только с минуту, она приподняла платье и присела важно:
– Поздравьте, – завтра мне девятнадцать лет… Петр Леонтьевич, глядевший с радостной улыбкой на Веру, засмеялся, толкнул локтем сестру. Никита приложил ладонь к уху:
– А? Что она сказала?
– Сказала, что завтра я старая дева. По этому случаю у нас – гости, будем кататься на лодках…
– Да, да, конечно, будем кататься на лодках, – подтвердил Никита и закивал головой.
Вера села на балюстраду, обняла белую колонку, прислонилась к ней виском, Сергей, черный, горбоносый, с веселыми и недобрыми глазами, стоял рядом с Верой, заложив руку за ременный поясок. Никита то подходил на шаг, то отходил и, наконец, уронил пенсне. Мишука, глядя на молодых людей, начал хохотать. Ольга Леонтьевна, быстро поднявшись с креслица, сказала:
– Вот что – идемте-ка пить чай.
Никита замедлился на балконе. Стоя у колонки, протирал он пенсне и все еще смущенно улыбался, затем лицо его стало печальным, – и весь он был немного нелепый – в чесучовом пиджачке, клетчатых панталонах, тщательно вымытый, рассеянный, неловкий.
Вера, обернувшись в дверях, глядела на него, потом вернулась и стала рядом.
– Никита, мне грустно, – не знаешь, почему?
– Что ты сказала?
– Я говорю – грустно. – Она взяла его за верхнюю пуговицу жилета.
Он вдруг покраснел и улыбнулся жалобно.
– Нет, Верочка, не знаю, почему…
– Ты что покраснел?
– Нет, я не покраснел, тебе показалось.
Вера подняла ясные глаза, глядела на облако, ее лицо было нежное, тоненькое, на горле, внизу, дышала ямочка.
– Ну, показалось, – проговорила она нараспев. Минуту спустя Никита спросил:
– Верочка, ты очень любишь Сергея?
– Конечно. Я и тебя люблю.
Никита слабо пожал ее руку, но губы его дрожали, он не смел взглянуть на Веру. В дверях появился Сергей, жуя ватрушку.
– А, сентиментальное объяснение! – Он хохотнул. – Приказано вас звать к столу…
Ольга Леонтьевна, в кружевной наколке и в круглых очках, поджав губы, вышивала шерстью дорожку для чайного стола, а Петр Леонтьевич, одетый, как всегда, в черную безрукавку, помалкивал, прнщуря один глаз, другим же лукаво поглядывал на сестрицу и топал носком сапога, голенище которого из моржовой кожи любил он, бывало, подтянуть, говоря: «Ведь вот, двадцать лет ношу, и нет износа». На голове у него была надета бархатная скуфейка. Ветерок веял на седую его бороду, на белые рукава рубахи.
– Не понимаю, – сказала Ольга Леонтьевна, – чем это все кончится?
– А что, Оленька?
Ольга Леонтьевна взглянула поверх очков:
– Прекрасно знаешь, о чем я думаю.
– О Верочке? Да, да. Я тоже о Верочке думаю. – Петр Леонтьевич, опершись о кресло, привстал и сел удобнее. – Да, да, это вопрос – серьезный.
– Перестань стучать ногой, – сказала ему Ольга Леонтьевна.
Брат стукнул еще раза три и сощурил оба глаза.
– Сереже, по-моему, надо бы на время уехать, – сказал он и подтянул голенище.
– Ах, Петр, и без тебя давно это знаю… Но дело гораздо, гораздо сложнее, чем ты думаешь… Помяни мое слово…
– Вот как?
– Да нет же, нет, как тебе не стыдно, Петр… Но – гораздо, гораздо сложнее, чем это кажется…
Брат и сестра замолкли. Пели птицы в саду. Шелестели листья… Старичкам было тепло, покойно сидеть на балконе. Издалека доносился звон колокольчика.
– Чей бы это мог быть колокольчик? – спросил Петр Леонтьевич.
Ольга Леонтьевна сняла очки, вслушалась:
– Налымовский колокольчик. Неужели Мишука? Какой его ветер занес?
Мишука, взойдя со стороны сада на балкон, подошел к ручке Ольги Леонтьевны и поцеловался с Петром Леонтьевичем, подумав при этом: «Целуется старый, а именье протряс, – либерал».
Мишука сел, снял фуражку, вытер платком лицо и череп. Петр Леонтьевич, улыбаясь, потрепал его по коленке. Ольга Леонтьевна, продолжая вышивать, сказала не совсем одобрительно:
– Давненько, Мишенька, не был.
– Занят, – земские выборы.
– Ну, что, – она мельком взглянула на брата, – 1 мужичков, видно, опять прокатили?
– Да, мужиков мы прокатили, – Мишука хмуро отвернулся к саду, – не то теперь время, крамольные времена пошли…
– Давно я хочу тебя побранить, – после молчания заговорила опять Ольга Леонтьевна, – недостойно, Мишенька, дворянину выкидывать такие штуки, какие ты выкидываешь.
– Какие штуки?
– А вот, как недавно: зазвал в Симбирске какого-то купчика в гостиницу, напоил, обыграл и выбросил его из номера, да еще – головой его сквозь дверь, и дверь сломал.
– А! Это когда я этого, как его, – Ваську Севрюгина…
– Ах, батюшки, что же из того, что Ваську Севрюгина… а того три дня в чувство приводили… Гадко, Мишенька, недостойно…
– Севрюгин под утро в уборную пошел, – сказал Мишука, – в коридоре увидел лакея без фрака, – тот окошко моет… «Как, – говорит он ему, – ты смеешь при мне без фрака!» И принялся его колотить. А лакей – Евдоким – у моего еще отца в казачках был, всех нас помнит, – почтенный. Севрюгин вернулся из уборной в мой номер и рассказывает, как он бил Евдокима… «Понимаете, говорит, я суконный фабрикант». А я ему говорю: «Ты – хам, тебя на ситцевого переворочу…» Он обиделся, я его толкнул и – угодил в дверь… Только и всего.
Мишука после столь длинной речи долго вытирался платком, а Ольга Леонтьевна, опустив вязанье, не выдержала – засмеялась, покрылась морщинками, вся тряслась – по-старушечьи.
Из сада на балкон вбежала Вера, за ней – Сергей, прыгавший через три ступеньки, позади шел Никита, улыбавшийся застенчиво и добро. Вера протянула Мишуке обе руки, весело взглянула на него серыми быстрыми глазами:
– Познакомимся, дядя Миша. Помните, как вы меня катали на качелях?
– Да, да, вспоминаю, кажется, – Мишука поднялся с трудом, – ну, как же, – Верочка… Да, да, качал; вспоминаю совершенно теперь…
Он нагнул к плечу голову. Его медвежьи глазки округлились. Вера взглянула в них и вдруг покраснела. Лицо ее стало милым и растерянным. Но так было только с минуту, она приподняла платье и присела важно:
– Поздравьте, – завтра мне девятнадцать лет… Петр Леонтьевич, глядевший с радостной улыбкой на Веру, засмеялся, толкнул локтем сестру. Никита приложил ладонь к уху:
– А? Что она сказала?
– Сказала, что завтра я старая дева. По этому случаю у нас – гости, будем кататься на лодках…
– Да, да, конечно, будем кататься на лодках, – подтвердил Никита и закивал головой.
Вера села на балюстраду, обняла белую колонку, прислонилась к ней виском, Сергей, черный, горбоносый, с веселыми и недобрыми глазами, стоял рядом с Верой, заложив руку за ременный поясок. Никита то подходил на шаг, то отходил и, наконец, уронил пенсне. Мишука, глядя на молодых людей, начал хохотать. Ольга Леонтьевна, быстро поднявшись с креслица, сказала:
– Вот что – идемте-ка пить чай.
Никита замедлился на балконе. Стоя у колонки, протирал он пенсне и все еще смущенно улыбался, затем лицо его стало печальным, – и весь он был немного нелепый – в чесучовом пиджачке, клетчатых панталонах, тщательно вымытый, рассеянный, неловкий.
Вера, обернувшись в дверях, глядела на него, потом вернулась и стала рядом.
– Никита, мне грустно, – не знаешь, почему?
– Что ты сказала?
– Я говорю – грустно. – Она взяла его за верхнюю пуговицу жилета.
Он вдруг покраснел и улыбнулся жалобно.
– Нет, Верочка, не знаю, почему…
– Ты что покраснел?
– Нет, я не покраснел, тебе показалось.
Вера подняла ясные глаза, глядела на облако, ее лицо было нежное, тоненькое, на горле, внизу, дышала ямочка.
– Ну, показалось, – проговорила она нараспев. Минуту спустя Никита спросил:
– Верочка, ты очень любишь Сергея?
– Конечно. Я и тебя люблю.
Никита слабо пожал ее руку, но губы его дрожали, он не смел взглянуть на Веру. В дверях появился Сергей, жуя ватрушку.
– А, сентиментальное объяснение! – Он хохотнул. – Приказано вас звать к столу…
3
Вдоль камышей, под ветлами, плыли лодки. В передней сидели Вера, Сергей и Мишука, который греб, глубоко запуская весла, тяжелые от путавшихся водорослей. Поглядывая из-под мокрых бровей на Веру, Мишука сопел и думал, что вот – гребет, унижается из-за девчонки.