7

   Рано утром Каролина Ивановна, доя посреди двора корову, увидела сынка Коленьку, входящего в ворота, и воскликнула, повернувшись на скамеечке, но не отрывая рук от сосков:
   – Напился… С кем же это ты насандалился так, паршивец?
   Коля блаженно вдруг засмеялся и полез в хибарку свою на крыше, откуда крикнул:
   – Аннушка приехала.
   – Скажите, радость какая, – проворчала Каролина Ивановна; корова в это время ступила в блестящую дойницу, что и привело Шавердову в дурное настроение, продолжавшееся до самого вечера.
   Хотя Каролина Ивановна и делала вид, что нет в приезде Аннушки никакой радости, но, убрав скотину, вымыла она в горнице пол, постлала на стол вязаные скатереточки и к обоям приколола бумажную розу.
   Потом испекла пирог с зеленым луком и яйцами, надела зеленое шелковое платье и вышла на крыльцо, так как сегодня было воскресенье.
   По площади мимо лавки проходили благообразные мужики, в новых рубахах, перепоясанных под грудями, в новых картузах; все они кланялись Каролине Ивановне; она грызла подсолнухи так быстро, что изо рта у нее шла шелуха, застревая на подбородке, и, глядя на мужиков, думала: «Постой, обедня пройдет, нальете зенки».
   Все время в церкви звонил колокол; миловидная баба с младенцем у груди подошла, поклонилась Каролине Ивановне, сказала:
   – Утром к дьяку барышня приехала, нарядная, как ягодка.
   Каролина Ивановна попросила бабу сесть рядом и стала расспрашивать, потом, поджав губы, сказала:
   – А мой-то старшенький с утра напился; непременно с этой актеркой, ну, да я ее вытравлю отсюда.
   Вдовая попадья Марья тоже с нетерпением ожидала прихода Аннушки, но не готовилась, как Шавердова, а нарочно перебуторила все в комнате и напустила из кухни чаду, чтобы показать приезжей зазнайке, как порядочные женщины могут думать о «девице, которая путается со всяким и в театре за деньги голые груди показывает».
   Сашка, запершись в чулане, все утро мастерил свою штуку и прибегал несколько раз к мамаше показать; разглядывая штуку, попадья уныло радовалась, сердилась, что актерка не идет. Наконец, в нетерпении, послала стряпку к дьяку за сметаной, наказав узнать, как там и что.
   Но стряпка скоро вернулась, сообщив, что у дьяка кругом заперто и ставни заложены, а на стук никто не отвечает. Тогда попадья пошла сама на огород и, подобрав вязаные юбки, долго глядела на дьяков дом, ничего особенного не заметила и, возвращаясь, столкнулась с Каролиной Ивановной, которая тотчас сообщила, что бегала к дьяку за капустой, но у него уж очень тихо, и надо бы доложить об этом попу.
   Попадья Марья, брезгливо поджав губы, оглянула Каролину Ивановну, сказала со злобой:
   – Вот что, вы уж сынка вашего к нам не пускайте, больно лезет. Сашка и так жалуется. Вот что…
   – Как, – завопила Каролина Ивановна, – это ваш паршивый сынок…
   Но попадья уже ушла за плетень, довольная, что обидела немку, а Шавердова долго еще грозила ей, выкрикивая неприятности…
   Так прошло время до обеда. Аннушка не выходила из дома. В селе только и было разговора, что о ней.
   Наконец на пыльной и знойной площади перед лавкой появился Сашка, в ярко-пунцовой рубашке, в гороховом пиджаке, с часами и в картузе набекрень. Сашка прошелся мимо шавердовского крыльца, стуча сапогами, дождался, пока бородатая Каролина Ивановна появилась в окне, выплескивая из полоскательницы, и тогда подскочил.
   – Убирайся от нашего дома, – крикнула Каролина Ивановна.
   Сашка заржал, вынул из кармана карточку, поднес ее к самому носу Каролины Ивановны и спрятал тотчас же обратно:
   – Дьякову дочь видели?
   Каролина Ивановна успела только рассмотреть голую девку верхом на стуле; любопытство одолело ее до того, что, забыв обиду, полезла она в окно, ухмыляясь во весь широчайший рот. Сашка, отступив, сказал:
   – Колька-то на ней жениться хочет. А мамаша к вам запретила ходить, говорят, вы казенное вино водой добавляете…
   Захохотав, он убежал показывать карточку писарше. Каролина Ивановна кинулась на двор к сыну, разбудила его, кидая палки в шалаш, и рассказала все.
   Спавший, не раздеваясь, Коля молча слез, хмуро выслушал маменькин доклад и тотчас же пошел в винный погреб, крикнул братишек – Лешку-забияку и Лешку-нытика.
   Вместе они вынесли шесть четвертей и понесли вино к Митрофану.
   Коля по дороге был растрепан и молчалив. До самой ночи его никто более не видел.

8

   Дьяк Матвей Паисыч, наврав дочке, что любит подремать перед обедом, и этим заставив ее отдохнуть после утомительного пути, лежал на сундуке в сенях.
   Рукой он осторожно отгонял мух от потного лица своего и думал об Аннушкииых двух чемоданах.
   Чемоданы эти, из желтой кожи, поразили его воображение; ему казалось, что дочка была очень важная и богатая особа. Точно такие же два чемодана он видел однажды у графа. Это было очень давно, когда он, еще учеником духовного училища, проходил мимо «центральной гостиницы» губернского города. У подъезда стоял извозчик, на которого швейцар, с галунами на картузе, положил кожаные чемоданы и низко поклонился графу, полному и высокому мужчине с проседью. Граф сказал: «Пшол на вокзал», – и Матвей Паисыч с благоговением снял фуражку…
   Не представляя иначе аристократа, как летящего с чемоданами на вокзал, думал теперь Матвей Паисыч:
   «Ведь моя дочка – Перегноева, а до какой высоты дошла, так что я ей не отец прихожусь, а только родитель. Платьев шелковых навезла, и даже кошелечек есть – маленький, кожаный. И не горда, а как прежде: «Папаша, милый, позвольте квасу попить»; а я не то что квасу, а сам живьем расшибусь. Вот господь, – дьяк медленно перекрестился, – Несмотря на грехи мои и пакости, послал счастье. Что мне нужно? Ничего. Теперь я могу с радостью умереть. Посмотришь, у людей – лодыри дети, пьяницы, сквернословы, прямо черту на рога лезут, а Аннушка моя беленькая, все улыбается, песенки поет, утешает старика».
   Дьяк не мог далее думать, – по щекам его в бороду текли слезы. Из комнаты позвал звонкий голос:
   – Папаша, вы все еще спите?..
   Дьяк, испуганно вскочив, плюнул на ладони, пригладил ими волосы и, с порога еще приседая, вошел к Аннушке.
   Анна Матвеевна, в нижней юбке и батистовом с цветочками лифчике, сидела перед зеркальцем; когда вошел отец, она обернула лицо, с маленьким ртом и большими синими глазами, и сказала, дуя на пуховку:
   – А я так и не спала, очень хочется пойти – на всех посмотреть. А вы зачем гримасничаете?
   И Аннушка, засмеявшись, поднялась и обняла отца прохладными голыми руками; дьяк обомлел и отодвинулся, стараясь не замарать нарядную дочку.
   – Не ходила бы ты к ним, – сказал Матвей Паисыч, – вот невидаль; попадья как попадья, Сашка у нее сын, ну там Шавердова… Они и слова с тобой не сумеют сказать…
   – Так они же забавные, папаша, поймите, таких днем с огнем не сыщешь. Умру со смеха, глядя на них.
   Дьяк, потупившись, угрюмо молчал. Через час они под руку подходили к дому вдовой попадьи.
   – Дом ничуть не изменился, и скворечня та же! – воскликнула Аннушка, подняв кружевной зонт.
   Тогда к окнам изнутри придвинулись два толстые лица, испуганно отшатнулись, заколебался толь, и спустились занавески…
   – Уйдем, уйдем, – заторопился дьяк, поняв, в чем дело, но Аннушка отворила дверь крыльца и столкнулась с попадьиной стряпкой, которая сразу же забормотала ерунду:
   – Барыня, мол, приказали не ходить, потому что, мол, карточки подметывают…
   – Васенка! – удивленно воскликнула Аннушка, и стряпка тотчас расплылась, засунув руки под передник.
   Аннушка, смеясь, поцеловала стряпку и отворила дверь в комнаты, где и наступила на попадью, которая подсматривала в щелку.
   – Марья Николаевна, – заговорила было Аннушка, протягивая, ей руки, но попадья, с каменным лицом открыв рот, стала отступать и захлопнулась в спальне…
   Тогда другая дверь приотворилась, выглянули быстрые глаза Сашки и скрылись. Потом стало очень тихо. Дьяк увлек на улицу Аннушку и все время держал за руку. Аннушка оглянулась на дом попадьи, странно улыбнулась и пожала плечами.
   Дьяк вел ее через знакомые места – где те же стояли амбарушки, с четырехугольной дырой в двери для пролаза кошек, те же бревна у забора, колодец с колесом, милые когда-то канавы, поросшие лопухами. Понемногу морщины на лбу Аннушки разгладились, она сказала весело: «Вот чудаки» – и захотела, несмотря на отговоры дьяка, пойти к Шавердовой и посмотреть старинного своего приятеля Колю.
   В зальце шавердовского дома никого не было, но за стеной слышались шепот и возня. Аннушка потрогала бумажную розу на стене, посмотрела на клетку с больным скворцом и нетерпеливо обернулась к дверям. За стеной, отделяющей кухню, хихикали все громче, Аннушка, подняв голову, увидала в узком и длинном окне под потолком семь веселых рож, с прижатыми к стеклу носами… Аннушка громко засмеялась, высунула шавердовским мальчишкам язык, мальчишки завыли от веселья.
   – Это что за мода… Оставить моих сыновей! – злобно крикнула вошедшая в это время Каролина Ивановна.
   Аннушка двинулась было к ней, но немка затрясла головой и губами:
   – Бесстыдство в доме у себя не потерплю, не позволю моим сыновьям язык казать, голые карточки подметывать.
   – Что вы, Каролина Ивановна, какие карточки… что она говорит? – жалобно воскликнула Аннушка, и глаза ее наполнились слезами.
   Но в это время, крякнув в ладонь, выступил дьяк и сказал:
   – Дочь моя сделала вам честь, она дама и особа, а вы, Каролина Ивановна, как есть баба деревенская и должны перед ней стоять по швам, а насчет карточек, так это сынок ваш и Сашка подстроили, потому что я на всех вас плюю…
   Дьяк действительно плюнул в лицо Каролине Ивановне и, захватив дочку, вышел; Шавердова, нарочно не вытираясь, догнала гостей в сенях и толкнула со всей силой в спину Аннушку так, что та ударилась о косяк, Матвея Паисыча дотянула за косу до полу, завыла и, выбежав на площадь, стала кричать всенародно, что ее избил дьяк.
   – Папаша, папаша, за что они меня? – спотыкаясь, повторяла Аннушка, задыхалась и хватала дьяка за рукав, а дьяк тянул дочь с площади в огороды, говоря:
   – Идем, идем, потом поплачем, на улице люди осмеют.

9

   Аннушке давно хотелось съездить в родное село, показаться, чтобы все, видевшие ее простой девчонкой, сказали: «Наша-то Анютка, кто бы подумал, актриса, в газетах про нее пишут…» Надевая первое бальное платье, мечтала она о том, как удивятся старые друзья, если она, такая красивая и нарядная, вернется в родные места погостить. Но собраться и поехать было дорого и склочно. Постепенно воспоминания стирались в памяти, и Аннушка только в часы грусти вздыхала потихоньку о невозвратном.
   Но нынешним летом, получив ангажемент в Самару, села она на волжский пароход, увидела зеленые берега с белыми монастырями, вылинявшее от грусти небо Заволжья, дымный простор воды, баржи и караваны плотов и, взволнованная, послала телеграмму отцу, что едет.
   День за днем, приближаясь к родным местам, волновалась она все более и радовалась; увидев же на рассвете крыши Утёвки и единственный в степи дубок, на корне которого еще осталось (или это показалось только?) вырезанное слово «Анюта», заплакала Аннушка и вся в слезах подъехала к дому отца.
   Но сегодняшний прием у попадьи и Шавердовой напомнил ей, что не милые люди жили в этом пыльном селе, а злые и угрюмые мещане, обижавшие когда-то девочку Анютку, бегавшую в ситцевом платьишке, с тоненькой косицей.
   Аннушка долго рыдала на огороде и отмахивалась от дьячка, думая, что как же ей жить, когда близкие так грубо оттолкнули.
   Назавтра она решила ехать в Самару и поспешно стала укладывать вещи. Дьяк пошел к вечерне, поклявшись, что если в храм явится попадья или немка – показать им при всем народе кузькину мать.
   Уложившись, Аннушка села на крылечке и долго вздыхала, глядя, как солнце клонится к скучным полям. Грачи полетели в гнезда спать, воробьи на пыльном кусту чирикали, утомленные дневной вознею. Мимо крыльца пролегала мягкая от пыли дорога, луг весь зарос гусиным щавелем, который вдалеке щипали белые гуси.
   Аннушке очень себя стало жалко, и она раскачивалась, подперев рукою щеку… Неужели даже следов от ее ног не осталось на этом лужке, а сколько раз с Колей вперегонки бегала она к заброшенному погосту, чтобы ловить там кузнечиков, среди камней и зеленых бугорков… А с погоста виден пруд…
   – Пруд, – сказала Аннушка, – как я забыла к нему сходить. – И она пошла, огибая село по выгону, к тому березовому полуостровку, где вчера спал и бредил Коля Шавердов. Сев над водой, Аннушка сняла шляпу и прищурилась, вспоминая далекое. Под березками было темно и влажно, Аннушка с веселой улыбкой расстегнула кофточку, развязала шнурки юбок и, освободившись от всего этого, стала разуваться.
   Оранжевое солнце склонялось у того края пруда за деревья. Аннушка, смеясь, схватилась рукой за ветку, опустила ногу в пруд… В это время хрустнуло позади, Аннушка быстро обернулась и увидела за березой Сашку, делавшего ей знаки рукой.
   – Уйдите, – воскликнула Аннушка, прикрываясь рубашкой, – видите, я раздета.
   Сашка вылез из-за дерева и, помахивая карточкой, проговорил сбивчиво:
   – Ты не фыркай, у меня документик есть… Будешь добрая – разорву, а не то в газете пропечатаю.
   Сашка задыхался немного; от волнения рука, державшая карточку, дрожала и прыгали щеки…
   – Убирайся, дрянной мальчишка! Какой документик? Я стану кричать… – путаясь в платье, громко шептала Аннушка и глядела в круглые глаза Сашке. Он медленно подходил.
   Так, пятясь, Аннушка оступилась. Сашка схватил ее за голые плечи и зашептал у самых губ:
   – Аннушка, сдайся, я ласковый…
   И, захватив ее руки, стал ломать, наваливаясь грудью. Аннушка молчала, чувствуя, как слабеют и разгибаются мускулы, застилает глаза…
   – Не надо, пожалейте меня, – тихо сказала она. Сашка тогда, высоко сигнув, навалился и ударил Аннушку коленкой, но в это время громко заговорили совсем близко грубые голоса и на волосы девушки наступил сапог. Сашка рванулся, отделился от ее тела, поднялся на воздух и протяжно, как заяц, которому пускают в нос соломинку, закричал.
   Аннушка, слыша только этот крик, оперлась руками о землю и побежала между деревьев. Один раз взглянула она на рыжего мужика, державшего под мышки Сашку, двое других, тоже рыжих, били кулаками в Сашкин открытый и окровавленный рот.
   – Оставьте, – закричала Аннушка; все надрывалось в ней от громкого воя… Мужики уже отпустили Сашку и, наклонившись, копошились, тяжело дыша. В это время дорогу ей преградил Коля Шавердов.
   – Аннушка, – сказал он, заломив руки…
   Не останавливаясь, хлестнула его Аннушка по щеке и побежала на косогор. Коля присел, вынул платок и стал сморкаться.
   В ту ночь на площади перед лавкой две бабы и отставной солдат слушали вопли и крики, глядя в окна шавердовского дома, где, таская друг друга за волосья, бранились Каролина Ивановна и вдовая попадья…
   Да еще по узкой дороге между хлебов и ковыля потряхивалась, дребезжа, плетушка, на козлах сидел дьяк Матвей Паисыч, позади него, лежа калачиком на сене, горько плакала Аннушка, уткнув лицо в ситцевую подушку…
   Месяц светил и летел навстречу обрывкам ночных облаков; по той же дороге шел Коля Шавердов. Прицепив к поясу узелок и стуча палкой, думал он, что никогда уж больше не вернется в проклятое село… А что делать будет – не все ли равно, лишь бы жить в городе, где Аннушка…
   Заглянул месяц в попадьин дом, сквозь щель ставни, за которой, свесив с кровати голову, стонал и отплевывался Сашка, клянясь завтра же поджечь Шавердовых со всеми потрохами… Но это ему не удалось…
 
   Месяц закатился за родными местами и, когда нужно, снова взошел и светил, и летом и зимою, много годов на село, на степь, на приволжский город, где на крутом берегу, невдалеке от пароходной конторки, торговал Коля Шавердов в своей лавочке лимонадом, арбузами и воблой…
   Однажды Коля, подвешивая связку ядреных баранок на дверь, увидел извозчика, взбиравшегося от конторки в гору; на пролетке лежали чемоданы и желтые сундучки, а среди них, закутанная в зеленую вуаль, сидела Аннушка, усталая и постаревшая, придерживая рукой крошечную собачонку… Коля снял картуз, низко поклонился и сказал:
   – Здравствуйте, Анна Матвеевна, с приездом… – Но Аннушка не обернулась, должно быть не слыша за грохотом колес…
   Все тот же месяц выглянул однажды сквозь снеговые облака, побежал вдоль холодной стали рельсов; между ними по занесенной снегом насыпи шел Сашка, пробираясь после долгих, тяжелых лет в родные места, где, должно быть, все уже умерли…
   Сунув обмерзшие руки в рваные рукава, подставляя плечо вьюжному ветру, спотыкался Сашка и все брел, не оглядываясь, в страхе, что догонит его стражник или повалит буран… Только в отчаянии может помыслить человек – пробраться за десятки верст сквозь снеговую степь, где живой только он один и то ненадолго.

ПАСТУХ И МАРИНКА

   В крымских горах, по ущельям, над синим морем живут маленькие добруши.
   Ростом они не больше зайца, когда тот, услышав свист, сядет на хвост, подняв одно ухо; ноги у добрушей покрыты красной шерстью, а голова и грудь женские.
   В сумерки быстро влезают добруши вверх на острые скалы и, вертя, как птицы, головой, высматривают – не заснул ли где-нибудь на плоской лужайке молодой пастух.
   И, если увидят, скатываются клубком вниз, и одна ляжет кошкой на грудь пастуху, другая гладит ему ладошками щеки, третья шепчет на ухо:
   – Что ты, пастух, спишь? В долине на песке сидит девушка и глядит на синее море, которое унесло девятой волной ее одежду.
   Засмеется пастух во сне на такие слова, подумает – наверно, это бриз зашелестел сухим кизилем – и так, сонный, захочет спуститься в долину. Хорошо ему, если все тропы знакомы, – сойдет без труда, разве обдерет на сучке холщовые портки, а заблудится – сорвется под кручу и, растопырив руки, долго будет лететь по острым камням, пока, ахнув, не ударится насмерть у морского прилучья.
   Рады тогда добруши, пляшут на козлиных ногах и, ложась, заглядывают вниз на глупого человека, покатываясь птичьим смехом, а из ущелья отвечает им позык.
   Весело добрушам и в лунные ночи… и также, когда ветер, долетев с пенного моря, бьет камнем о скалы, и рвет кусты, и хлещет дождь.
 
   У костра сидели Михайло и его дед, а овцы легли на склоне, а выше всех стоял неподвижный, словно камень, сторожевой козел с крутыми рогами, выше звезд.
   Много доброго говорил дед Михаиле: про огонь в море разбойничьего баркаса, что летит, не касаясь волны, по ветру и против ветра; про звезды, о которых никто ничего не знает; про огонь рассказывал дед, беря пальцами уголек, чтобы закурить трубку, а Михайло молчал, гневя этим деда.
   – Что же ты заклеил рот, – сказал дед, – или добруши тебе нашептали глупые сказки? Смотри, как бы не побил я тебя…
   – Не весело мне, – ответил Михайло, – должно быть, я скоро помру…
   – Я знал, что ты дурак, – сказал дед, – неужто я не могу различить весеннего козла, когда он воняет шерстью, мычит и лезет куда ни попало, от козла осенью; борода у него тогда в репейниках и брюхо гора горой. Я тоже был молодой, и мне хотелось в долину к девчонкам бегать, но отец хорошо меня учил ременной уздечкой. Я слышал, как ты кричал давеча: «Маринка, не нужно ли тебе козьего молока?» Подивился я, думаю – зачем это девке молока понадобилось, когда она купается…
   Михайло, глядя на огонь, засмеялся, и козел наверху медленно повернул рогатую голову.
 
   Луна в эту ночь, задолго еще до вечерней зари выйдя из моря, ясная и полная, стояла над острыми пиками синеватых скал, тени которых, черные, как смола, покрывали костер, заснувшего деда и многих овец, другие же овцы лежали на свету неподвижные и белые, как валуны. Но напрасно добруши, вытягиваясь на козлиных ножках, высматривали с вершин, заслонясь от лунного света, спящего пастуха Михаилу, – быстро сходил он по крутым тропинкам в долину, то перехватываясь за корни и выступы камней, то, сев на палку, скатывался вниз вместе с землей и травою.
   Направо от него, внизу, от берега до окоема, играла ясная полоса света, и по обеим сторонам вода казалась черной и тяжелой; но Михайло и не оглядывался даже на море, он выбирал такие тропки, чтобы «и разу ни скала, ни дерево не закрыли от его глаз белой сакли, у окна которой сидела Маринка.
   А Маринка, лежа грудью на окне, пела песню, волосы ее были перевязаны широкой тесьмой на красной шерсти, а в темных, как вода, глазах горели два лунных зрачка.
   Михайло перескочил каменную изгородь, нагибаясь, чтобы не видно было, проскользнул виноградником до угла белой сакли и присел, слушая Маринку. Маринка пела негромко:
 
Сухая трава пахнет полынью,
А земля вечерним солнцем,
Я люблю запах водорослей…
А ветер – с берега на море,
И томит меня полная луна…
 
   Потянулся из-за угла Михайло и посмотрел: у Маринки лицо бело, тяжелые брови насуплены, и темные губы ее, и голые руки, и вся она словно налилась черной кровью.
   – Маринушка, – позвал Михайло, – это я, не бойся…
   Марина резко повернулась, отыскала зрачками глаза пастуха и откинулась, а когда Михайло подбежал к окну, створка упала, и изнутри завесились шерстяной юбкой.
   Крякнул Михаило – так ему было досадно, даже руками себя ударил по бедрам; пошел потом и лег у изгороди за куст, на котором висели красные барбарисы.
 
   Против гор, по другую сторону лукоморья, лежали коричневые и голые холмы. Когда заре настало время и зазеленели звезды, над холмами снизу поднялись и раскинулись два оранжевых крыла; затрещали цикады, и птицы, которых было мало у морского берега, просыпаясь, запели… Крылья растаяли в свете, разлившемся на полнеба, над жесткой травой, по солончакам и по водомоинам поднялись пауки, и солнце встало, безжалостное и сухое…
   Когда освободилось оно совсем от морской прохлады и обожгло не отдохнувшую за ночь землю, вышла Маринка на берег полоскать белье.
   Легкие волны, набегая, мочили песок, Маринка сняла рубашку, зашла по пояс в море и окунула всю охапку белья; вынесла его потом на песок и ногами стала засыпать и топтать.
   Михаило, сидя за барбарисовым кустом, видел то спину девушки, по которой шевелилась черная коса, то высокую грудь, белое лоно и тугие колени.
   Колени поднимались и опускались в мерной пляске Маринки по белью, и ступни ее ног звонко пришлепывали.
   И захотел тогда Михаило, чтобы рожала от него Маринка детей; вышел из-за куста и, глядя в сторону, пошел мимо девки.
   Увидев Михаилу, присела Маринка, спросив:
   – Ты зачем сюда пришел?
   – За солью, – ответил Михайло.
   – Знаю я, как ты врешь. – Маринка бросила в пастуха песком, поглядела на солнце и сказала: – Уходи отсюда, мне стыдно!
   Михайло и в самом деле, не зная, что делать дальше, пошел вдоль берега, где не вязла нога, к подножью гор…
   Там, высоко над обрывом, посреди стада, стоял, опираясь на посох, дед и кричал:
   – Михаило, эй, вернись в горы! – И овцы, опустив над пропастью головы, блеяли.
   Михаило поглядел вверх, потом на то место, где белела вдалеке Маринка, сел на землю и стал скрести в голове…
   В полдень, когда солнце раскалилось, как белый уголь, все живое затихло и заснуло, кроме пауков, лежащих, наливаясь ядом, на каменьях, обогнул Михайло Маринкин дом и, зайдя с теневой стороны, увидел девку, которая, не мигая, строго смотрела ему в глаза и ела вишни.
   Дыша, как баран на солнцепеке, потоптался Михайло и подошел; тогда Маринка, бросив вишни, сорвалась и полетела по винограднику, а Михайло за ней. У забора он нагнал девку, схватил под мышками и обернул лицом к себе… Маринка открыла рот, чтобы укусить; но, промахнувшись, зубы ее только щелкнули.
   – Пусти! – сказала она. – Ты мне не любый…
   – Все равно, – ответил Михайло, – здесь нет парня красивее и сильней меня…
   – Дурак, – помолчав, молвила Маринка и вдруг закричала…
   – Не услышит никто в этакий жар, – сказал Михайло, не помня себя, и подставлял Маринке ногу, пока она и он не упали.
   Маринка не оттолкнула Михаилу, но и не поцеловала его ни разу.
 
   Михайло ее пошел больше в горы, а с того полудня стал жить в Маринкиной сакле; рано поутру ловил сетью рыбу, искал крабов между камней, а днем перекапывал виноград.
   Хорошо ему было жить, но стало бы лучше, когда хоть раз улыбнулась бы Маринка, разжала суровые свои брови.
   Луна пошла на ущерб, скоро и совсем пропала, а ночь так быстро стала опускаться, темная и звездная, будто землю сразу накрыли дырявой шкурой…
   Крепко спала Маринка в эти ночи рядом с Михайлой на кровати, покрытой кошмой. И заметил пастух, к большой своей радости, что жена его тяжела. Когда Маринка узнала об этом, – отвернулась от Михаилы и заплакала, словно бы со злости.
 
Утром вышла она на порог и запела:
Кто взрастил тебя, милое мое тело, –
Земля взрастила.
Кто золотом тебя осыпал –
Белое солнце.
А кто навел синие жилы –
Синее море…
 
   – Чего ты ждешь, Маринка, чего ты хочешь? – спросил ее Михайло…
   Маринка посмотрела на море и ответила, словно не мужу, а самой себе:
   – Родится новая луна, тогда увидишь.
 
   Новая луна родилась из черных туч, выскользнув красным серпом, будто разрезала их, облилась кровью и поплыла между звезд.