Страница:
– Как же он здесь появился? – спросил урядник, щурясь на свет лампы. – Неужели ему головы своей не жалко?
– Глупо спрашиваешь, – ответил духанщик, засовывая руки в широкие штаны. – Прошлым летом я к начальнику бегал, убери, говорю, пожалуйста, убери Джету Анчабадзе. Он скотину на ночь в хлев не загоняет: честный абхазец буйволов и на замок замкнет и собаку спустит; хорошо, говорю, пускай у Джеты буйволы гуляют. Но почему ему каждый праздник денег давай, вина давай? Ну, хорошо – бери деньги, бери вино… А зачем с ним приходят пятнадцать абхазцев?.. И он дает им мое вино, и барашка, и табак… И деньги отдает… А кто генеральшину дачу обокрал? Кто стражника к дереву кинжалом приткнул? Джета… Все Джета. Начальник меня благодарил, послал Джету ловить. А Джета в горах как по ровному полю скачет. Поди его поймай… И он с прошлой недели опять здесь появился… Он знает, что я тогда на него пожаловался… Послушай, «Крепкий табак», убей его, пожалуйста, я заплачу.
И духанщик, присев перед урядником, сказал:
– Ва! – погладил его по щеке…
– Убей, убей, – сказал урядник, – это дело строгое…
Так они разговаривали. Вдруг дверь распахнулась, и в духан быстро вошли два абхазца; один – рослый юноша в белой черкеске и пестром платке вокруг головы. Увидев урядника, он жйрко вспыхнул и прислонялся к косяку, ноздри его затрепетали, большие глаза глядели исподлобья. Товарищ его, в коричневом беш-мете и в башлыке, до половины закрывавшем черно-загорелое лицо, подошел к прилавку и грубо сказал:
– Пить.
Урядник даже зажмурился – такая у юноши была белая, красивая черкеска с золотыми гозырями. Сандро боязливо покосился, кряхтя, полез за прилавок, налил два стакана вина.
– Один стакан, – крикнул черный. – Алек, мальчик, – не пьет…
Алек, стоя у дверей, нетерпеливо переступил; черный, отерев усы, обернулся и что-то сказал гортанно; Сандро в страхе задвигал бровями, но урядник, развалясь, продолжал удивляться красивой черкеске…
– Поздно, духан запирать пора, – робко сказал Сандро.
Черный, подняв широкие рукава, мягко и быстро подошел к двери, поднял ладонь и прислушался.
– Идет, – воскликнул он, отступил, склонился и, когда из темноты в светлуй дверь духана вошел третий, поймал у вошедшего полу и поцеловал, то же сделал и Алек. Вошедший одет был весь в черное, бритую голову его прикрывал черный башлык с золотой кистью; на низком лбу резко сдвинуты брови, небольшие усы не закрывали рта, оскаленного в злой гримасе. На согнутом локте левой его руки сидел копчик, с бубенчиком и в колпаке…
Духанщик, увидя вошедшего, попятился, раскрыл рот и сел на табуретку, – шапка у него свалилась. Урядник почтительно привстал; Алек, не поняв этого движения, прыгнул между ним и вошедшим, который, прищуря глаза, оглянул урядника, усмехнулся, быстро повернулся к двери, копчик взмахнул крыльями – и все трое вышли, сразу пропав в темноте…
– Иди, иди за ним, – плюясь, зашептал Сандро, – это и есть Джета Анчабадзе. А те – его товарищи.
– Что ты! – радостно воскликнул урядник. – Ну и атаман.
– Поди убей его, пожалуйста, убей, он же за мной приходил, я сто рублей заплачу, бери сейчас деньги.
Сандро полез в конторку. Урядник поднял стоявшее в углу ружье и проворчал:
– И то сказать, если они не в законе… А кафтан у того важный, не пропадать же этакому доброму кафтану.
Скоро огонь в духане погас. Ясный месяц, протянув серебряную полосу по морю, погнал густые тени от кипарисов и тополей, через луга и дорогу, на склоны, где в густых зарослях тявкали чикалки, а выше на лесных горах ярко горели костры: то армяне жгли на полянах сухой папоротник.
2
3
4
5
НЕВЕРНЫЙ ШАГ
ГРЕХ
ПОБЕГ
– Глупо спрашиваешь, – ответил духанщик, засовывая руки в широкие штаны. – Прошлым летом я к начальнику бегал, убери, говорю, пожалуйста, убери Джету Анчабадзе. Он скотину на ночь в хлев не загоняет: честный абхазец буйволов и на замок замкнет и собаку спустит; хорошо, говорю, пускай у Джеты буйволы гуляют. Но почему ему каждый праздник денег давай, вина давай? Ну, хорошо – бери деньги, бери вино… А зачем с ним приходят пятнадцать абхазцев?.. И он дает им мое вино, и барашка, и табак… И деньги отдает… А кто генеральшину дачу обокрал? Кто стражника к дереву кинжалом приткнул? Джета… Все Джета. Начальник меня благодарил, послал Джету ловить. А Джета в горах как по ровному полю скачет. Поди его поймай… И он с прошлой недели опять здесь появился… Он знает, что я тогда на него пожаловался… Послушай, «Крепкий табак», убей его, пожалуйста, я заплачу.
И духанщик, присев перед урядником, сказал:
– Ва! – погладил его по щеке…
– Убей, убей, – сказал урядник, – это дело строгое…
Так они разговаривали. Вдруг дверь распахнулась, и в духан быстро вошли два абхазца; один – рослый юноша в белой черкеске и пестром платке вокруг головы. Увидев урядника, он жйрко вспыхнул и прислонялся к косяку, ноздри его затрепетали, большие глаза глядели исподлобья. Товарищ его, в коричневом беш-мете и в башлыке, до половины закрывавшем черно-загорелое лицо, подошел к прилавку и грубо сказал:
– Пить.
Урядник даже зажмурился – такая у юноши была белая, красивая черкеска с золотыми гозырями. Сандро боязливо покосился, кряхтя, полез за прилавок, налил два стакана вина.
– Один стакан, – крикнул черный. – Алек, мальчик, – не пьет…
Алек, стоя у дверей, нетерпеливо переступил; черный, отерев усы, обернулся и что-то сказал гортанно; Сандро в страхе задвигал бровями, но урядник, развалясь, продолжал удивляться красивой черкеске…
– Поздно, духан запирать пора, – робко сказал Сандро.
Черный, подняв широкие рукава, мягко и быстро подошел к двери, поднял ладонь и прислушался.
– Идет, – воскликнул он, отступил, склонился и, когда из темноты в светлуй дверь духана вошел третий, поймал у вошедшего полу и поцеловал, то же сделал и Алек. Вошедший одет был весь в черное, бритую голову его прикрывал черный башлык с золотой кистью; на низком лбу резко сдвинуты брови, небольшие усы не закрывали рта, оскаленного в злой гримасе. На согнутом локте левой его руки сидел копчик, с бубенчиком и в колпаке…
Духанщик, увидя вошедшего, попятился, раскрыл рот и сел на табуретку, – шапка у него свалилась. Урядник почтительно привстал; Алек, не поняв этого движения, прыгнул между ним и вошедшим, который, прищуря глаза, оглянул урядника, усмехнулся, быстро повернулся к двери, копчик взмахнул крыльями – и все трое вышли, сразу пропав в темноте…
– Иди, иди за ним, – плюясь, зашептал Сандро, – это и есть Джета Анчабадзе. А те – его товарищи.
– Что ты! – радостно воскликнул урядник. – Ну и атаман.
– Поди убей его, пожалуйста, убей, он же за мной приходил, я сто рублей заплачу, бери сейчас деньги.
Сандро полез в конторку. Урядник поднял стоявшее в углу ружье и проворчал:
– И то сказать, если они не в законе… А кафтан у того важный, не пропадать же этакому доброму кафтану.
Скоро огонь в духане погас. Ясный месяц, протянув серебряную полосу по морю, погнал густые тени от кипарисов и тополей, через луга и дорогу, на склоны, где в густых зарослях тявкали чикалки, а выше на лесных горах ярко горели костры: то армяне жгли на полянах сухой папоротник.
2
Джета, указывая пониже этих огней, сказал двум спутникам: «Идите к армянам и ждите, пока «Крепкий табак» в духане; когда нужно, я позову». Он приложил ко лбу пальцы и легко, как на цыпочках, пошел к полянке, где, привязанный к сухой ветви древнего дуба, стоял оседланный конь. Джета вынул из дупла ружье и бурку, прыгнул на коня, покрыв его буркой, взглянул на море, сбросил башлык и, нагнувшись, как ветер, поскакал в горы…
А правее князя, прямиком по крутым обрывам, перекинув за плечи винтовку, карабкался «Крепкий табак». На открытых местах он перебегал согнувшись. Под луной горы чернели в сине-лиловом небе. Остро пахли травы. Шорохом и шуршаньем были полны заросли… Затем в горах гулко прокатился выстрел; ему ответили ущелья; сорвались, закликали ночные птицы.
А еще правее взбирались к армянским огням черный, в коричневом бешмете, и Алек. Черный говорил:
– Опять вернулись хорошие времена: Джета – настоящий абрек…
Но он не успел окончить, вблизи грохнул тот самый выстрел. Алек кинулся за камень, и когда осторожно выглянул из-за него, спутник его лежал на земле ничком, держась за голову.
А правее князя, прямиком по крутым обрывам, перекинув за плечи винтовку, карабкался «Крепкий табак». На открытых местах он перебегал согнувшись. Под луной горы чернели в сине-лиловом небе. Остро пахли травы. Шорохом и шуршаньем были полны заросли… Затем в горах гулко прокатился выстрел; ему ответили ущелья; сорвались, закликали ночные птицы.
А еще правее взбирались к армянским огням черный, в коричневом бешмете, и Алек. Черный говорил:
– Опять вернулись хорошие времена: Джета – настоящий абрек…
Но он не успел окончить, вблизи грохнул тот самый выстрел. Алек кинулся за камень, и когда осторожно выглянул из-за него, спутник его лежал на земле ничком, держась за голову.
3
За горами по узкому ущелью прыгал по камням, бурля и пенясь, седой поток; над ним, прилепясь к скале, белела сакля старого Анчабадзе; по склону земля была распахана под чечевицу, за саклей, под защитой серых скал, росли, в давние еще времена посаженные, одичалые яблони; плодами их и кукурузной мамалыгой питались два буйвола, батрак, сам князь и внучка Эшер, Князь никогда не работал; в хорошее время он ходил бить копчиком перепелов, в плохое время сидел в сакле или у порога, поглаживая крашеную бороду; батрак, идя за плугом, кричал на буйволов, которые норовили залезть в воду; из воды их ничем уже не выгонишь – ложись на берегу спать; в синем небе над глубокой долиной плыли облака, бросая тени на снега высоких скал; там иногда, быстрее теня, пролетал рогатый тур; свистали перелетные птицы. В маленькое окошко сакли смотрела Эшер. Так проходили Дни.
Поджав под себя ноги в черных шелковых шальварах, сидела княжна и распутывала шелк. На коленях У нее лежал осколок зеркала. Проводя мизинцем по бровям, она смотрела на свое смуглое лицо, широкое во лбу, с глазами такими большими и темными, что ей самой становилось жаль человека, который их полюбит. Потом глядела она на далекие снега, опускала на колени пряжу и, поглаживая босые ступни, пела старинные абхазские песни, которым научил ее дед…
Когда свечерело, и снега порозовели, покрылись пепельными тенями, затем засиял на них лунный свет, и из ущелья заклубился туман, Эшер вышла на порог двери.
– Ну, что же не едет твой Джета, – крикнула она деду, – видно, наврали, что он три дня в наших местах; мне-то все равно, хоть бы он совсем не приезжал.
– Приедет, приедет, – ответил князь, поглаживая бороду, – сегодня будет большой туман. Может быть, Джета побоится погубить коня и не приедет.
– Джета ничего не боится, – ответила Эшер. – Я не видела его целый год. Про какой ты говоришь туман?
Но вот издалека докатился по ущелью выстрел. Эшер вытянула шею, прислушиваясь; четыре косы свесились от висков ее, на смуглой груди звякнуло ожерелье; князь вошел в саклю и сказал:
– Стреляли по человеку.
– Я боюсь, такой туман, – ответила Эшер.
Действительно, туман вставал со дна ущелья, густой и непроглядный, закутывая огромные чинары, лез по скалам; завивался, полз сплошной, зыбкой стеной и, наконец, закрыл все кругом.
На вершине одной из гор лунный свет свользил по белым клубам тумана; здесь, словно из волн, поднимались каменные пики да кое-где чернела вершина дерева. Здесь было тихо и прозрачно. Звякнули копыта, и, храня, последним усилием взмахивая жилистое тело на кручу, из тумана на лунный пик вылетели конь и всадник. Осадив коня, всадник привстал, оглянулся, плотнее закутался в бурку и нырнул через перевал в молочные облака.
Эшер различила дальний топот; она не велела деду шевелиться и слушала у окна. Топот приближался, залаяла собака, всадник свистнул близко и знакомо! у, сакли зафыркал конь, и спешились. Эшер усмехнулась, взмахнула косами, убежала за перегородку. В саклю вошел Джета, снял башлык и опустился перед князем, поцеловал ему руку. Князь, гладя Джету по голове, вздохнул – очень он был слаб и древен.
– А Эшер? – спросил Джета, оглядываясь.
За перегородкой коротко вздохнули. Старый князь покачал бородой. Джета пошел за перегородку, вывел Эшер, отвел ее руки от лица и поцеловал. Она вновь убежала.
Джета и князь, поджав ноги, сели на ковер у низенького стола и молча принялись есть. Насытясь, Джета сказал:
– Я приехал, чтобы отомстить духанщику; потом я вернусь в горы – и клянусь, я сделаю русским много вреда.
– Ты хороший мальчик, Джета, – ответил князь, – благословляю тебя.
– Когда Кавказ будет наш, – продолжал Джета, расширяя глаза, – я женюсь ^на Эшер.
Эшер за перегородкой опять коротко вздохнула, Джета вскочил и крикнул:
– Иди же к нам, горлинка.
– Ох, – сказал князь, – не время теперь любиться, уезжай; меня знают, за тобой сюда придут; уходи, Джета.
– Нет, – ответил он, – я давно не видал мою Эшер.
Поджав под себя ноги в черных шелковых шальварах, сидела княжна и распутывала шелк. На коленях У нее лежал осколок зеркала. Проводя мизинцем по бровям, она смотрела на свое смуглое лицо, широкое во лбу, с глазами такими большими и темными, что ей самой становилось жаль человека, который их полюбит. Потом глядела она на далекие снега, опускала на колени пряжу и, поглаживая босые ступни, пела старинные абхазские песни, которым научил ее дед…
Когда свечерело, и снега порозовели, покрылись пепельными тенями, затем засиял на них лунный свет, и из ущелья заклубился туман, Эшер вышла на порог двери.
– Ну, что же не едет твой Джета, – крикнула она деду, – видно, наврали, что он три дня в наших местах; мне-то все равно, хоть бы он совсем не приезжал.
– Приедет, приедет, – ответил князь, поглаживая бороду, – сегодня будет большой туман. Может быть, Джета побоится погубить коня и не приедет.
– Джета ничего не боится, – ответила Эшер. – Я не видела его целый год. Про какой ты говоришь туман?
Но вот издалека докатился по ущелью выстрел. Эшер вытянула шею, прислушиваясь; четыре косы свесились от висков ее, на смуглой груди звякнуло ожерелье; князь вошел в саклю и сказал:
– Стреляли по человеку.
– Я боюсь, такой туман, – ответила Эшер.
Действительно, туман вставал со дна ущелья, густой и непроглядный, закутывая огромные чинары, лез по скалам; завивался, полз сплошной, зыбкой стеной и, наконец, закрыл все кругом.
На вершине одной из гор лунный свет свользил по белым клубам тумана; здесь, словно из волн, поднимались каменные пики да кое-где чернела вершина дерева. Здесь было тихо и прозрачно. Звякнули копыта, и, храня, последним усилием взмахивая жилистое тело на кручу, из тумана на лунный пик вылетели конь и всадник. Осадив коня, всадник привстал, оглянулся, плотнее закутался в бурку и нырнул через перевал в молочные облака.
Эшер различила дальний топот; она не велела деду шевелиться и слушала у окна. Топот приближался, залаяла собака, всадник свистнул близко и знакомо! у, сакли зафыркал конь, и спешились. Эшер усмехнулась, взмахнула косами, убежала за перегородку. В саклю вошел Джета, снял башлык и опустился перед князем, поцеловал ему руку. Князь, гладя Джету по голове, вздохнул – очень он был слаб и древен.
– А Эшер? – спросил Джета, оглядываясь.
За перегородкой коротко вздохнули. Старый князь покачал бородой. Джета пошел за перегородку, вывел Эшер, отвел ее руки от лица и поцеловал. Она вновь убежала.
Джета и князь, поджав ноги, сели на ковер у низенького стола и молча принялись есть. Насытясь, Джета сказал:
– Я приехал, чтобы отомстить духанщику; потом я вернусь в горы – и клянусь, я сделаю русским много вреда.
– Ты хороший мальчик, Джета, – ответил князь, – благословляю тебя.
– Когда Кавказ будет наш, – продолжал Джета, расширяя глаза, – я женюсь ^на Эшер.
Эшер за перегородкой опять коротко вздохнула, Джета вскочил и крикнул:
– Иди же к нам, горлинка.
– Ох, – сказал князь, – не время теперь любиться, уезжай; меня знают, за тобой сюда придут; уходи, Джета.
– Нет, – ответил он, – я давно не видал мою Эшер.
4
Наутро, чуть свет, духанщик Сандро поскакал в город и донес начальнику про Джету. Начальник послал на помощь уряднику пять человек, приказав взять князя живым. Сандро на обратном пути поил солдат в каждом духане так, что, когда доехали до «Остановись», – все уже были пьяны. Здесь они встретили урядника. Он потребовал с духанщика все деньги вперед. Выпили, закусили и пошла на перевал. Ночь спали в горах.
На другой день старый князь после обеда лежал на кошме в тени сакли. Шумел поток. Плавали орлы в синеве. Сквозь дремоту старый князь слушал смех Эшер и гортанный, будто воркующий, говор Джеты.
Когда он замолкал, раздавался тоненький, как звенение струны, голосок Эшер, и в нем слышалась такая любовь, такое взволнованное счастье, как у птицы, купающейся после долгой непогоды в лучах солнца…
«Все одно, все одно и то же с самого утра, – думал старый князь. Глаза его слипались, и рука лениво отгоняла мух. – А то – убивают, а то – мучат, народ разбредается во все стороны… Сады докинуты, сакли опустели, приходят чужие люди и сеют кукурузу на наших полях… Где закон? Где справедливость?»
Вспоминая былое, он не услышал шороха шагов и только сквозь дремоту почувствовал опасность, открыл глаза; с винтовкой наперевес стоял урядник «Крепкий табак», за ним – пять солдат, – холодом блестели их штыки…
– Подайте нам племянника, – сказал «Крепкий табак», и распухшее лицо его побагровело.
Князь приподнялся на локте и вдруг крикнул сильно, как юноша:
– Джета, берегись! – Тяжелый сапог урядника ударил ему в лицо. Князь повалился на кошму.
Джета уже стоял в дверях сакли, – бледный, только глаза его наливались кровью. Руку с кинжалом он прижимал к груди, мускулы напряглись для прыжка.
– Сдавайся, гололобый! – закричал «Крепкий табак», прицеливаясь в него из винтовки. – Ребята, стреляй, коли его…
– Стреляйте, – тихо ответил Джета, делая шаг вперед.
– Подожди, не стреляй, – заговорили солдаты, – начальник велел его живого взять.
– Живого, так и вяжи сам, – еще злее закричал урядник.
И тотчас Джета прыгнул на него, широким взмахом кинжала ударяя в живот… Но отскочило острие, попав в патронташ, согнулось, разорвало только бешмет. И сзади уже насели на Джету солдаты, заломили руки ему за спину, крутили ремнем локти. Урядник, охая и ругаясь, бил его в грудь прикладом. После каждого удара лицо Джеты желтело, глаза меркли, вздувались жилы на шее…
– Крепкой, лихой, – заговорили солдаты. В это время раздался слабый револьверный выстрел из окна.
– Эшер! – гортанно крикнул Джета, рванулся. – Не трогайте, это девочка.
Связанного ремнями, его повалили на траву, и двое солдат вошли в саклю… Оттуда послышались голоса, возня, и боком из двери выскользнула Эшер. Сжатые зубы ее были оскалены, глаза прищурены, сквозь разорванные шальвары белело бедро; двигаясь, как кошка, вдоль стены, она увидела Джету и остановилась…
– Ишь ты, чертова сучонка, ну и зла! – засмеялся один из солдат.
– Жив ты, жив, Джета? – хрипло спросила Эшер, кинулась и присела около его головы, положила ладони ему на глаза.
– Ишь ты – жалеет, – сказал солдат, – ничего, не горюй, мы его не обидим…
– Ну ты, не обидим, вяжи девчонку, – крикнул урядник и, схватив ее за плечо, пригнул к земле… Эшер коротко вскрикнула, вцепилась в Джету… Их связали, поставили на ноги. Из сакли вышли солдаты, неся ковры и кувшины… Приполз из-за угла князь, отирал разбитое лицо, просил и кланялся; ему пригрозили и ушли, уводя пленников. И долго, клекая, как филин, вслед уходящим грозил палкою, проклинал старый князь. Когда те скрылись – упал на кошму и не двигался…
На другой день старый князь после обеда лежал на кошме в тени сакли. Шумел поток. Плавали орлы в синеве. Сквозь дремоту старый князь слушал смех Эшер и гортанный, будто воркующий, говор Джеты.
Когда он замолкал, раздавался тоненький, как звенение струны, голосок Эшер, и в нем слышалась такая любовь, такое взволнованное счастье, как у птицы, купающейся после долгой непогоды в лучах солнца…
«Все одно, все одно и то же с самого утра, – думал старый князь. Глаза его слипались, и рука лениво отгоняла мух. – А то – убивают, а то – мучат, народ разбредается во все стороны… Сады докинуты, сакли опустели, приходят чужие люди и сеют кукурузу на наших полях… Где закон? Где справедливость?»
Вспоминая былое, он не услышал шороха шагов и только сквозь дремоту почувствовал опасность, открыл глаза; с винтовкой наперевес стоял урядник «Крепкий табак», за ним – пять солдат, – холодом блестели их штыки…
– Подайте нам племянника, – сказал «Крепкий табак», и распухшее лицо его побагровело.
Князь приподнялся на локте и вдруг крикнул сильно, как юноша:
– Джета, берегись! – Тяжелый сапог урядника ударил ему в лицо. Князь повалился на кошму.
Джета уже стоял в дверях сакли, – бледный, только глаза его наливались кровью. Руку с кинжалом он прижимал к груди, мускулы напряглись для прыжка.
– Сдавайся, гололобый! – закричал «Крепкий табак», прицеливаясь в него из винтовки. – Ребята, стреляй, коли его…
– Стреляйте, – тихо ответил Джета, делая шаг вперед.
– Подожди, не стреляй, – заговорили солдаты, – начальник велел его живого взять.
– Живого, так и вяжи сам, – еще злее закричал урядник.
И тотчас Джета прыгнул на него, широким взмахом кинжала ударяя в живот… Но отскочило острие, попав в патронташ, согнулось, разорвало только бешмет. И сзади уже насели на Джету солдаты, заломили руки ему за спину, крутили ремнем локти. Урядник, охая и ругаясь, бил его в грудь прикладом. После каждого удара лицо Джеты желтело, глаза меркли, вздувались жилы на шее…
– Крепкой, лихой, – заговорили солдаты. В это время раздался слабый револьверный выстрел из окна.
– Эшер! – гортанно крикнул Джета, рванулся. – Не трогайте, это девочка.
Связанного ремнями, его повалили на траву, и двое солдат вошли в саклю… Оттуда послышались голоса, возня, и боком из двери выскользнула Эшер. Сжатые зубы ее были оскалены, глаза прищурены, сквозь разорванные шальвары белело бедро; двигаясь, как кошка, вдоль стены, она увидела Джету и остановилась…
– Ишь ты, чертова сучонка, ну и зла! – засмеялся один из солдат.
– Жив ты, жив, Джета? – хрипло спросила Эшер, кинулась и присела около его головы, положила ладони ему на глаза.
– Ишь ты – жалеет, – сказал солдат, – ничего, не горюй, мы его не обидим…
– Ну ты, не обидим, вяжи девчонку, – крикнул урядник и, схватив ее за плечо, пригнул к земле… Эшер коротко вскрикнула, вцепилась в Джету… Их связали, поставили на ноги. Из сакли вышли солдаты, неся ковры и кувшины… Приполз из-за угла князь, отирал разбитое лицо, просил и кланялся; ему пригрозили и ушли, уводя пленников. И долго, клекая, как филин, вслед уходящим грозил палкою, проклинал старый князь. Когда те скрылись – упал на кошму и не двигался…
5
Эшер и Джета шли по горной тропинке, привязанные друг к другу: она участливо взглядывала на него; он облизывая пересохшие губы, что-то бормотал, будто звуки гнева сами вырывались из его горла. Если бы не Эшер – так, на веревке, пленником он бы не пошел… Он бы показал, как умирают гордо. Направо от тропинки поднимались отвесные скалы, глубоко внизу пенилась, прыгала по камням река, В ста шагах впереди дорога заворачивала и оттуда сбегала вниз к морю…
Поотстав, урядник сказал солдатам:
– Ежели он попробует бежать – стрелять по нем будете?
– Да, уж тогда доведется, как по закону, – сказали солдаты.
– Вы, ребята, не сомневайтесь, по целковому на водку, а девчонка пускай бежит, ее пымаем.
«Крепкий табак» догнал пленников, ударил Джету по плечу:
– Ну как, князь?.. Плохо твое дело, – повесят… Бежать хочешь, а?.. Я тебе не враг… Давай деньги.
Джета сразу стал. Эшер поглядела на него, и глаза ее налились слезами.
– Расстегни бешмет, в кармане, – прошептал Джета и передернулся, когда за пазуху залезли ему короткие пальцы. Достав деньги, пересчитав, урядник пошел сзади него, распутывая узлы на руках.
– С богом, – сказал он и обернулся к солдатам, чтобы скомандовать стрелять, но не успел; Джета крепко схватил его, поднял болтающегося ногами и швырнул в пропасть. Схватил на руки Эшер и побежал. Девушка прижалась к нему, закрыла глаза. Едва касаясь камней мягкими ичигами, он летел к повороту, где можно было спастись в кустах, скрыться, уйти… И всего только оставалось несколько прыжков, но он почувствовал, что никогда ему не достигнуть до этой нависшей скалы, где спасение… За спиной железными бичами хлестнули выстрелы, ткнуло горячим в спину, и ноги уже не слушались, и нельзя было их поднять… И Джета, помня, что всего дороже то, что держит он на руках, положил Эшер к скале, лег на бок и, взглянув на снежные вершины, на бездонную синеву, – умер. Подбегали солдаты… Эшер, упираясь, подхватывала, приподнимала Джету, он был очень тяжел. Все же она приподняла его, обхватила, дотащила до края и, взглянув упрямо и гневно на подбегающего солдата, толкнула Джету вниз и сама легко прыгнула в сырое ущелье, в пенящийся поток… И тотчас, и одни только раз, над пенной водой появилась ее маленькая голова с четырьмя крашеными косами, с открытым ртом…
Поотстав, урядник сказал солдатам:
– Ежели он попробует бежать – стрелять по нем будете?
– Да, уж тогда доведется, как по закону, – сказали солдаты.
– Вы, ребята, не сомневайтесь, по целковому на водку, а девчонка пускай бежит, ее пымаем.
«Крепкий табак» догнал пленников, ударил Джету по плечу:
– Ну как, князь?.. Плохо твое дело, – повесят… Бежать хочешь, а?.. Я тебе не враг… Давай деньги.
Джета сразу стал. Эшер поглядела на него, и глаза ее налились слезами.
– Расстегни бешмет, в кармане, – прошептал Джета и передернулся, когда за пазуху залезли ему короткие пальцы. Достав деньги, пересчитав, урядник пошел сзади него, распутывая узлы на руках.
– С богом, – сказал он и обернулся к солдатам, чтобы скомандовать стрелять, но не успел; Джета крепко схватил его, поднял болтающегося ногами и швырнул в пропасть. Схватил на руки Эшер и побежал. Девушка прижалась к нему, закрыла глаза. Едва касаясь камней мягкими ичигами, он летел к повороту, где можно было спастись в кустах, скрыться, уйти… И всего только оставалось несколько прыжков, но он почувствовал, что никогда ему не достигнуть до этой нависшей скалы, где спасение… За спиной железными бичами хлестнули выстрелы, ткнуло горячим в спину, и ноги уже не слушались, и нельзя было их поднять… И Джета, помня, что всего дороже то, что держит он на руках, положил Эшер к скале, лег на бок и, взглянув на снежные вершины, на бездонную синеву, – умер. Подбегали солдаты… Эшер, упираясь, подхватывала, приподнимала Джету, он был очень тяжел. Все же она приподняла его, обхватила, дотащила до края и, взглянув упрямо и гневно на подбегающего солдата, толкнула Джету вниз и сама легко прыгнула в сырое ущелье, в пенящийся поток… И тотчас, и одни только раз, над пенной водой появилась ее маленькая голова с четырьмя крашеными косами, с открытым ртом…
НЕВЕРНЫЙ ШАГ
(Повесть о совестливом мужике)
Посв. А. С. Ященко
ГРЕХ
По горячим плитам зеленого монастырского двора медленно шел, скрестив на грудях ладони, великий постник – отец Андрей. Зной был такой ослепительный, что птицы на ветках присели, разинув клювы, а кипарисы вдоль белых стен распушились, потемнели и капали смолой. В густой их тени стояла монашья братия, в клобуках и скуфейках, и, когда отец Андрей приблизился, все ему низко поклонились, прикрывая от смеха рты.
Андрей смиренно ответил, скосив при этом глаза на самого толстого из монахов – отца Пигасия, сдвинул густые брови, в тоске оглядел синее, словно раскаленное, небо и, вновь уронив голову, повернул к страшной келье игумена.
Братия двинулась было вслед, но напрасно, в окне монастырской лавочки появился малого роста монах, поднял сухонькую руку и тонким голосом воскликнул:
– Остановись, напущу труса!
Братия, любопытствуя, окружила окно, и отец Пигасий, двигая длиннейшим, раздвоенным на конце носом, стал спрашивать у воскликнувшего отца Нила: за что гневается?
Отец Пигасий (что значит: «источающий воду») имел легкий нрав, любил в трапезной хорошо покушать и потом, не в силах подняться с лавки, стонал от удовольствия, морщился и подмигивал, над чем братия много смеялась.
Нил же, читая духовные и светские книги, на полях писал замечания автору, вроде: «Ты умен, а скажи: не есть ли это место жестокий блуд и больше ничего». После некоторых книг постился голодом, истязал себя, и тогда от маленького его, бледного, в черной бороде, лица исходило кроткое сияние.
Но выше всех и крепче, как дуб среди березняка, стоял до вчерашнего дня отец Андрей. Вчера же приключилась с ним такая история, что Нил, сгорая ревностью, вцепился пальцами в подоконник и уставился на монахов, глотая слюну, не в силах пересохшим горлом молвить слово.
«Посмотрим, как он напустит труса», – подумал Пигасий, засунув большие пальцы за кушак; монахи нагнули головы, и Нил произнес:
– Дождались… Да как вам близко-то подходить к Андрею не совестно. Он воздух сквернит; вокруг него бесы, как у осиного гнезда, толкутся; забились и к вам они за подрясники да в бороды. А кто, спрашиваю, бесов наплодил?.. Прочь от меня! Была одна надежда – отец Андрей, молитвенник, и того заели… вопить надо. Кто теперь спасется? Никто. Попомните: придет великий трус, а будет поздно… Прочь…
– Ох, – вздохнули монахи.
Отец же Пигасий, отойдя к стоявшему поодаль старенькому отцу Гаду, весь даже промок, говоря:
– Знаю я, все знаю, не могу этого слышать.
А в это время Андрей, нагнув широкие плечи, перешагнул порог игуменовых сеней, взялся за скобу да так и задумался. Но не то что убоялся Андрей криков старого игумена или жестокой эпитимии, а просто, к удивлению своему, не мог ни унизиться, ни почесть во вчерашнем невиданном грехе себя виновным.
Три года назад Андрей, безродный, одинокий мужик, пришел сюда пешком из-под Ярославля. Хозяйственно оглядел монастырские крепкие постройки, поковырял землю и попросился на послушание, Приставили его к иеромонаху Нилу, который, мучаясь глазами, тотчас обучил Андрея грамоте и заставил в постные дни читать духовное, а в скоромные и из светских книг избранные места.
Андрей обычно садился у окна на обрубке и, придерживая русую бороду, чтобы не лезла в книгу, ровно, густым басом, не понимая ни слова, с особенным удовольствием, читал; Нил же, заложив руки за спину, хаживал по белой келейке и восклицал:
– Вот, видишь, и проглянуло неверие!.. Истина скрыта от светского человека.
Веки у Андрея нависали козырьками, и не то что хотелось спать, а было необыкновенно приятно слушать, как выходят сами собой складные, непонятные, чудесные слова.
Иногда Нил да того разгорался, что выхватывал с полки скоромную книжку и сам читал срывающимся на гнев голосом:
– Разве я могу перенести такое распутство? Я, может бить, больше него испанец, а истязуюсь и молчу… Становясь» Андрей, на колени, молись: «Отче наш… избави нас от лукавого…» Все, что видим, слышим и трогаем, – есть тело лукавого – вся земля, и, стало быть, велик наш дух, если может еще бороться с плотью. Одна есть молитва – «дай отрясти прах земли от ног моих: не видеть, не слышать, не чувствовать…» Страшно эта и невозможно… Все во власти земли.
После таких разговоров отпрашивался Андрей на черную работу; и пошлют ли его на высоченную гору – пихты рубить, – с утра до вечера стучит наверху его топор и валятся с грохотом вниз по каменному желобу тяжелые бревна. И во всяком рукомесле Андреи – мастер: плотину ли загатить, плести корзинки, или расписывать на морских камушках красками монастырский вид… В церковь приходит Андрей раньше всех и поклоны кладет с таким умиленней, что игумен однажды улыбнулся, глядя на него, подозвал к себе, расспросил, возлюбил и возвысил чином.
Вот тогда-то Андрей, как мужик Совестливый, и решил оправдать милость: заперся в келье и перестал есть совсем.
Подивились ему монахи, а отец игумен, все провидя, немедленно приказал отвести Андрея в пещеру, за монастырем, близ озера, а пищу и питье подавать через сутки на конце шеста.
Пошли слухи о новом пещернике, полетели далече за монастырь, и заезжие богомолки, становясь на колени перед крутой тропой, ведущей в пещерку, умиленно поглядывали на ореховые кусты и шептали: «Сподобилась раба, сподобилась раба».
Пуще от этого совестно стало Андрею, и до того он истощил себя, что мог только лежать близ выхода навзничь, поглядывая помутневшими глазами через зеленые ветки на небо, по которому со свистом проносились стрижи и плавали медленно ястребы.
И в то же время стал догадываться, что дальше идти некуда и приходится смертью помереть.
Возмутился таким мыслям Андрей, но ничего не придумал путного, «роме как ночью сползать вниз и наедаться орехов.
Богомолки, видя множество скорлупы у пещерки, порешили, что орехи затворнику щиплет и приносит вран, возревновали и поблизости на сучках стали привешивать маленькие, вырезанные из жести ноги, глаза или голову, – что у кого болело…
А осень к тому времени окончилась, настали прохладные дни; по ночам опускался на желтую и алую, увядающую листву сизый иней, богомолки наезжали все реже, и Андрея в пустой пещере стал пробирать лютый мороз.
Тогда он, не глядя даже на совесть, сошел в монастырь, упал перед игуменом и попросился послушником к самому последнему из монахов, отцу Гаду.
Отец Гад был седенький, немудрый монашек, за великое пристрастие к нюхательному табаку назначенный чистить поганые места.
– Любишь нюхать, так у меня нанюхаешься, – сказал ему игумен раз и навсегда, – уж подлинно – Гад: набиваешь нос эдаким зельем и вывертываешь при этом пальцы в виде шиша.
Ревностно заработал у Гада отец Андрей, а по вечерам, лежа на камне, слушал длинные рассказы про монастырское житье: как Пигасий, например, в лесу чадо родил с богомолкой, как послушники играли в хлюст, как отец Ипат напился в четверг и ревел верблюдом, за что его три раза спускали в студеный водопад.
Про всех узнал Андрей подноготную, и стало ему тошно от ленивого, ненужного такого житья.
Опять пришла весна; зацвели акации и магнолии, запахли остро эвкалипты, залиловели лесные горы, побежали мутные реки с гор, снег на вершинах стал белей и ярче, загрохотал первый гром, зашумели дожди. И заметался Андрей… Попросился опять в пещеру, но не смог, затомился, и, увидя однажды, как за плугом, подгоняя ленивых буйволов, шел армянин, ударил Андрей ладонью о землю: такая взяла его досада – никчемный он мужик, к богу не знает как и подступиться, а в мир идти незачем. И как раз подвернулась в то время захожая бабенка из Андреева села. Поговорила она с Андреем, подперев румяную щеку, повздыхала на великие ему муки и, по-бабьи, не к месту, усмехнулась, опустив серые глаза; а наутро, чуть свет, когда вышел Андрей полоть капусту, явилась бабенка на огород, села аккуратно у плетня в траве, сорвала соломину и говорит:
– Как же ты, Андрей, без нас обходишься?
– Что ты, что ты, – воскликнул Андрей, уронив мотыгу, – великий это грех.
– Какой же это грех, – опять говорит молодая бабенка, – бог женщину сделал, для чего-нибудь сделал он ее…
Поглядел Андрей на землячку, потом на затуманенное утренником море, на ясное небо, вздохнул изо всей мочи душистый ветер, засмеялся вдруг и ответил:
– А говорят люди, что грех.
Присел около бабенки и, повернув ее за полные плечи, поцеловал в рот… На этом их и накрыли монахи и завели такую историю, не дай бог.
Долго держался Андрей за скобу игуменовой двери, раздумывая – неужто капли не найдет в себе покаяния, и вдруг догадался, что игумен-то улыбнется на его рассказ, покачает седой головой и скажет: «Ах, милый ты человек, сил в тебе много, ну, иди, работай с богом».
– Верно! – воскликнул Андрей и, стукнув три раза, вошел.
В пустой белой и низкой келье, перед огромной образницей, на некрашеном, чистом полу, освещенный косым лучом из окошка, лежал маленький старичок, весь в черном: из-под клобука выбивалась у него седая прядь.
Игумен, не замечая, долго лежал ниц, как мертвый; когда же Андрей, переминаясь, неуместно напомнил о себе, старик уперся о пол костяшками рук, поднялся с великим трудом, еще раз поклонился, встал, оказавшись маленьким, как ребенок, и вдруг резко обернулся, причем исказилось землистое его, иконописное, в белой бороде, лицо и стали кровяными глаза.
Ужаснулся Андрей и рухнул на колени.
– В чем грешен? – спросил игумен шепотом.
И дернуло Андрея сказать: «Не знаю, мол, греха…» Тогда отшатнулся игумен; ухватил прислоненный к образнице посох и ударил Андрея по голове. Андрей зажмурился, выставил плечи и старался не дышать, пока игумен обеими руками поднимал трость и колотил. Потом, утомясь, пихнул Андрея ногой и сказал, словно плюнул:
– Поди прочь!
Андрей смиренно ответил, скосив при этом глаза на самого толстого из монахов – отца Пигасия, сдвинул густые брови, в тоске оглядел синее, словно раскаленное, небо и, вновь уронив голову, повернул к страшной келье игумена.
Братия двинулась было вслед, но напрасно, в окне монастырской лавочки появился малого роста монах, поднял сухонькую руку и тонким голосом воскликнул:
– Остановись, напущу труса!
Братия, любопытствуя, окружила окно, и отец Пигасий, двигая длиннейшим, раздвоенным на конце носом, стал спрашивать у воскликнувшего отца Нила: за что гневается?
Отец Пигасий (что значит: «источающий воду») имел легкий нрав, любил в трапезной хорошо покушать и потом, не в силах подняться с лавки, стонал от удовольствия, морщился и подмигивал, над чем братия много смеялась.
Нил же, читая духовные и светские книги, на полях писал замечания автору, вроде: «Ты умен, а скажи: не есть ли это место жестокий блуд и больше ничего». После некоторых книг постился голодом, истязал себя, и тогда от маленького его, бледного, в черной бороде, лица исходило кроткое сияние.
Но выше всех и крепче, как дуб среди березняка, стоял до вчерашнего дня отец Андрей. Вчера же приключилась с ним такая история, что Нил, сгорая ревностью, вцепился пальцами в подоконник и уставился на монахов, глотая слюну, не в силах пересохшим горлом молвить слово.
«Посмотрим, как он напустит труса», – подумал Пигасий, засунув большие пальцы за кушак; монахи нагнули головы, и Нил произнес:
– Дождались… Да как вам близко-то подходить к Андрею не совестно. Он воздух сквернит; вокруг него бесы, как у осиного гнезда, толкутся; забились и к вам они за подрясники да в бороды. А кто, спрашиваю, бесов наплодил?.. Прочь от меня! Была одна надежда – отец Андрей, молитвенник, и того заели… вопить надо. Кто теперь спасется? Никто. Попомните: придет великий трус, а будет поздно… Прочь…
– Ох, – вздохнули монахи.
Отец же Пигасий, отойдя к стоявшему поодаль старенькому отцу Гаду, весь даже промок, говоря:
– Знаю я, все знаю, не могу этого слышать.
А в это время Андрей, нагнув широкие плечи, перешагнул порог игуменовых сеней, взялся за скобу да так и задумался. Но не то что убоялся Андрей криков старого игумена или жестокой эпитимии, а просто, к удивлению своему, не мог ни унизиться, ни почесть во вчерашнем невиданном грехе себя виновным.
Три года назад Андрей, безродный, одинокий мужик, пришел сюда пешком из-под Ярославля. Хозяйственно оглядел монастырские крепкие постройки, поковырял землю и попросился на послушание, Приставили его к иеромонаху Нилу, который, мучаясь глазами, тотчас обучил Андрея грамоте и заставил в постные дни читать духовное, а в скоромные и из светских книг избранные места.
Андрей обычно садился у окна на обрубке и, придерживая русую бороду, чтобы не лезла в книгу, ровно, густым басом, не понимая ни слова, с особенным удовольствием, читал; Нил же, заложив руки за спину, хаживал по белой келейке и восклицал:
– Вот, видишь, и проглянуло неверие!.. Истина скрыта от светского человека.
Веки у Андрея нависали козырьками, и не то что хотелось спать, а было необыкновенно приятно слушать, как выходят сами собой складные, непонятные, чудесные слова.
Иногда Нил да того разгорался, что выхватывал с полки скоромную книжку и сам читал срывающимся на гнев голосом:
«Что с ним?» – думал Андрей. Нил же кричал, захлопнув книгу:
Как испанец, ослепленный верой в бога и любовью
И своею, опьяненный и чужою красной кровью,
Я хочу быть первым в мире, на земле и на воде,
Я хочу цветов багряных, мною созданных везде…
– Разве я могу перенести такое распутство? Я, может бить, больше него испанец, а истязуюсь и молчу… Становясь» Андрей, на колени, молись: «Отче наш… избави нас от лукавого…» Все, что видим, слышим и трогаем, – есть тело лукавого – вся земля, и, стало быть, велик наш дух, если может еще бороться с плотью. Одна есть молитва – «дай отрясти прах земли от ног моих: не видеть, не слышать, не чувствовать…» Страшно эта и невозможно… Все во власти земли.
После таких разговоров отпрашивался Андрей на черную работу; и пошлют ли его на высоченную гору – пихты рубить, – с утра до вечера стучит наверху его топор и валятся с грохотом вниз по каменному желобу тяжелые бревна. И во всяком рукомесле Андреи – мастер: плотину ли загатить, плести корзинки, или расписывать на морских камушках красками монастырский вид… В церковь приходит Андрей раньше всех и поклоны кладет с таким умиленней, что игумен однажды улыбнулся, глядя на него, подозвал к себе, расспросил, возлюбил и возвысил чином.
Вот тогда-то Андрей, как мужик Совестливый, и решил оправдать милость: заперся в келье и перестал есть совсем.
Подивились ему монахи, а отец игумен, все провидя, немедленно приказал отвести Андрея в пещеру, за монастырем, близ озера, а пищу и питье подавать через сутки на конце шеста.
Пошли слухи о новом пещернике, полетели далече за монастырь, и заезжие богомолки, становясь на колени перед крутой тропой, ведущей в пещерку, умиленно поглядывали на ореховые кусты и шептали: «Сподобилась раба, сподобилась раба».
Пуще от этого совестно стало Андрею, и до того он истощил себя, что мог только лежать близ выхода навзничь, поглядывая помутневшими глазами через зеленые ветки на небо, по которому со свистом проносились стрижи и плавали медленно ястребы.
И в то же время стал догадываться, что дальше идти некуда и приходится смертью помереть.
Возмутился таким мыслям Андрей, но ничего не придумал путного, «роме как ночью сползать вниз и наедаться орехов.
Богомолки, видя множество скорлупы у пещерки, порешили, что орехи затворнику щиплет и приносит вран, возревновали и поблизости на сучках стали привешивать маленькие, вырезанные из жести ноги, глаза или голову, – что у кого болело…
А осень к тому времени окончилась, настали прохладные дни; по ночам опускался на желтую и алую, увядающую листву сизый иней, богомолки наезжали все реже, и Андрея в пустой пещере стал пробирать лютый мороз.
Тогда он, не глядя даже на совесть, сошел в монастырь, упал перед игуменом и попросился послушником к самому последнему из монахов, отцу Гаду.
Отец Гад был седенький, немудрый монашек, за великое пристрастие к нюхательному табаку назначенный чистить поганые места.
– Любишь нюхать, так у меня нанюхаешься, – сказал ему игумен раз и навсегда, – уж подлинно – Гад: набиваешь нос эдаким зельем и вывертываешь при этом пальцы в виде шиша.
Ревностно заработал у Гада отец Андрей, а по вечерам, лежа на камне, слушал длинные рассказы про монастырское житье: как Пигасий, например, в лесу чадо родил с богомолкой, как послушники играли в хлюст, как отец Ипат напился в четверг и ревел верблюдом, за что его три раза спускали в студеный водопад.
Про всех узнал Андрей подноготную, и стало ему тошно от ленивого, ненужного такого житья.
Опять пришла весна; зацвели акации и магнолии, запахли остро эвкалипты, залиловели лесные горы, побежали мутные реки с гор, снег на вершинах стал белей и ярче, загрохотал первый гром, зашумели дожди. И заметался Андрей… Попросился опять в пещеру, но не смог, затомился, и, увидя однажды, как за плугом, подгоняя ленивых буйволов, шел армянин, ударил Андрей ладонью о землю: такая взяла его досада – никчемный он мужик, к богу не знает как и подступиться, а в мир идти незачем. И как раз подвернулась в то время захожая бабенка из Андреева села. Поговорила она с Андреем, подперев румяную щеку, повздыхала на великие ему муки и, по-бабьи, не к месту, усмехнулась, опустив серые глаза; а наутро, чуть свет, когда вышел Андрей полоть капусту, явилась бабенка на огород, села аккуратно у плетня в траве, сорвала соломину и говорит:
– Как же ты, Андрей, без нас обходишься?
– Что ты, что ты, – воскликнул Андрей, уронив мотыгу, – великий это грех.
– Какой же это грех, – опять говорит молодая бабенка, – бог женщину сделал, для чего-нибудь сделал он ее…
Поглядел Андрей на землячку, потом на затуманенное утренником море, на ясное небо, вздохнул изо всей мочи душистый ветер, засмеялся вдруг и ответил:
– А говорят люди, что грех.
Присел около бабенки и, повернув ее за полные плечи, поцеловал в рот… На этом их и накрыли монахи и завели такую историю, не дай бог.
Долго держался Андрей за скобу игуменовой двери, раздумывая – неужто капли не найдет в себе покаяния, и вдруг догадался, что игумен-то улыбнется на его рассказ, покачает седой головой и скажет: «Ах, милый ты человек, сил в тебе много, ну, иди, работай с богом».
– Верно! – воскликнул Андрей и, стукнув три раза, вошел.
В пустой белой и низкой келье, перед огромной образницей, на некрашеном, чистом полу, освещенный косым лучом из окошка, лежал маленький старичок, весь в черном: из-под клобука выбивалась у него седая прядь.
Игумен, не замечая, долго лежал ниц, как мертвый; когда же Андрей, переминаясь, неуместно напомнил о себе, старик уперся о пол костяшками рук, поднялся с великим трудом, еще раз поклонился, встал, оказавшись маленьким, как ребенок, и вдруг резко обернулся, причем исказилось землистое его, иконописное, в белой бороде, лицо и стали кровяными глаза.
Ужаснулся Андрей и рухнул на колени.
– В чем грешен? – спросил игумен шепотом.
И дернуло Андрея сказать: «Не знаю, мол, греха…» Тогда отшатнулся игумен; ухватил прислоненный к образнице посох и ударил Андрея по голове. Андрей зажмурился, выставил плечи и старался не дышать, пока игумен обеими руками поднимал трость и колотил. Потом, утомясь, пихнул Андрея ногой и сказал, словно плюнул:
– Поди прочь!
ПОБЕГ
Выскочив из кельи на солнцепек, пощупал Андрей с огорчением голову, молвил: «Цшь ты, какой сердитый», – и, оборотясь, увидел монахов, которые держались от смеха за животы.
«Вот отчаянные, – подумал Андрей, – пойду-ка я к Нилу, он мне разъяснит».
«Вот отчаянные, – подумал Андрей, – пойду-ка я к Нилу, он мне разъяснит».