– Подлец ты, Яша, – проговорила Верка негромко.
   – Чем же я подлец, когда я влюбился!
   Яков Иванович оглянул надоевшую комнатешку с кисейными занавесками, канарейкой, лампадой в углу, скатереточками и половичками, закурил и окончил:
   – Она молоденькая, не то что ваша милость.
   – Хочешь, в дураки сыграем, – уныло, после молчания, сказала Верка и поползла рукой по столу за колодой.
   Яков Иванович надул щеки, придвинулся и взял коробленые карты. Но масти он не видел и ходил наугад: такая брала его досада, – всю весну ухаживал он за Машей, похвалясь однажды, что трех дней не пройдет, как начнет ода бегать к нему на огород. Не девушка вертела им, как хотела; принимала мелкие подарки и посмеивалась или гнала, когда он очень приставал; такая уж родилась своевольная и ни разу не оставалась с глазу на глаз надолго, говоря, что отец не велит, хотя и намекала, что, пожалуй, на лодочке покатается. А в акцизе сослуживцы спрашивали: «Ну, как, не угостил еще тебя кузнец?» Терпеть больше не хотелось, и в голове копошился план.
   И так и этак размышлял над ним Яков Иванович, а Верка теребила пальцами рот; толстый нос у нее лоснился; в лампе пищал керосин.
   – Знаешь что, – положив карты, сказала Верка, – дура я была, что с тобой связалась.
   – А что?
   – Так. Нехорошо. Думается.
   Яков Иванович усмехнулся, придвинулся, охватил Верху и томно опустил голову ей на плечо:
   – Ты, Верушка, любишь меня, гак устрой завтра штуку… я буду помнить.
   – Какую штуку?
   – Уговори Машу на лодке кататься, а я, будто невзначай, пристану к вам, ала как там уж выйдет; она с тобой поедет.
   – Ты мне это говоришь? – воскликнула Верка, отталкивая Якова Ивановича. – Нет, дружок, не дождешься.
   Яков Иванович заходил по комнате, уговаривал, приставал, грозил даже, пока Верка, уставясь припухлыми глазами на лампу, не сдалась:
   – Ладно уж, отвяжись, все равно.

3

   На следующий день кузнец Голубев постукивал по наковальне молоточком, отбивая такт молотобойцу – высокому парню Лаврушке, который, засучив рукава выше локтей, описывал тридцатифунтовым молотом круг и, подаваясь вперед, с аханьем бил в раскаленный лемех.
   «Еще поддай, еще поддай», – выговаривал молоточек; у Лаврушки на рябом носу выступил пот, как горох; искры из горна летели в колпак, освещая белые волосы Голубева, сивую его бороду, суровое лицо в круглых очках, перетянутый фартуком согнутый стан, земляные стены кузни и круглую головенку подмастерья, раздувающего мехи.
   Голубев, постукивая, пел духовный стих:
 
Ты в саду его носила –
Сына – бога твоего…
 
   Следя за ударами молота, легко сочинял он стихи; ухватив клещами лемех, совал его в угли, думая: «Вот так и душа неправедного скочевряжится».
   Лаврушка вытирал пот широкой ладонью. На хозяина он смотрел с почтеньем и не посмел бы слова молвить, но сейчас, заикаясь, сказал:
   – За водой я, хозяин, бегал; у окошка опять Яков Иванович стоит, сговаривается с нашей Машей…
   Голубев поглядел поверх очков и ничего не ответил, только молоточек его заходил не в лад.
   – Хозяин, он нашу Машу уговаривает на остров в лодке ехать, говорит: «Я в кузню к тятеньке добегу, спрошу».
   – Молчи, – сказал Голубев.
   Долго они работали молча. В кузницу, приподняв картуз, вошел Яков Иванович.
   – Здравствуйте, почтеннейший, как работаете? – сказал он развязно и принялся вертеться около наковальни, помахивая тросточкой. – Удивительно, железо не согнешь, а вы что угодно сделаете из него.
   – Железо – оно железо и есть, – сказал на это Голубев, – а вы что, Яков Иванович, за делом пришли?
   – Подковать себя хочу, ей-богу, чтобы резвее бегать, – хихикнул Яков Иванович и беспокойно покосился. – Вы, кажется, Голубев, баптист? Говорят, большие гонения сейчас на вашего брата?
   Голубев оставил молоток, поднял очки, подошел к Якову Ивановичу и спросил, когда стало в кузнице совсем тихо:
   – Ты к чему подбираешься-то?
   Но Яков Иванович уже попятился за дверь и, очутившись на лужке, поправил картуз.
   – Поосторожнее бы надо с чиновниками, Голубев, – и, не дожидаясь ответа, зашагал под горку.
   Кузнец долго глядел в землю.
   – Лаврушка, поди позови Марью, – сказал он, опуская очки.
   Лаврушка побежал, скоро вернулся и сообщил, что не нашел ни Маши, ни Якова Ивановича, должно быть, чиновник успел уже обольстить девушку и увез ее на остров.
   Голубев не спеша вымыл руки, снял очки и фартук и, кликнув Лаврушку, вышел из кузницы, по пути достойно кланяясь тем, кого он уважал.

4

   От кузницы Яков Иванович поспешил под горку, минуя Песочную, на лужок, где в ожидании прогуливались под руку Маша и Вера. «Позволил, позволил», – закричал Яков Иванович еще издали; забежал вперед и, вертясь, старался прельщать дам шутками и прыжками.
   Маша ленивой походкой в козловых башмаках ступала по лужку, ветер, плеща широким ее ситцевым платьем, обрисовывал полный, сильный стан. Зеленую полушалку она придерживала на плечах, отвертываясь от Якова Ивановича с усмешкой, в ушах у нее позванивали серебряные серьги.
   – Настоящая гусыня, – шепнул ей Яков Иванович, указывая пальцем на впереди идущую Верку, – будто с яйцом идет.
   Маша громко засмеялась и стала еще лучше.
   – Я ее всегда зову: гусыня да гусыня, страшная дура, – продолжал довольный Яков Иванович. Маша из-под ресниц повела на него серыми глазами; Яков Иванович заликовал; по пути нагнали они гусей, щипавших щавель; Маша опять засмеялась, а Яков Иванович ухитрился даже поддать Верке подножку, и Вера, красная от злости, обернулась:
   – Нечего на других выезжать, сам хорош, стрелок, вот ты кто.
   Маша нахмурилась. Яков Иванович постарался замять неприятность. Они подошли к реке. В зарослях тальника краснела корма лодки, которую Яков Иванович тотчас сдвинул в воду. Маша, подобрав юбки, влезла первая. Вера сердито шлепнулась на скамью, зачерпнув башмаком; Яков Иванович, стоя на носу, уперся веслом, и лодка, мягко осев, скользнула, покачиваясь, по речке, залитой солнцем.
   Яков Иванович сильно выгребал против течения, стараясь пристать по ту сторону к зеленому острову. Прищурясь, взглядывал он на Машу. Верка, рядом с нею, казалась уродливой и старой.
   «Вот увязалась, чучело, – думал он, – нет, чтобы довести до лодки, а самой остаться». Лодка въехала в полосу водорослей, оставляя след; Яков Иванович, поднимая отяжелевшие весла, брызнул водой, Верка вскрикнула; Маша рассеянно оглядывала березовый тенистый островок.
   Яков Иванович помог вылезти девицам, и они одни побежали в лес – поискать будто бы грибов, а он уселся на бережку, покручивая усики. Над водой низко пролетели тяжелые утки; ворковал в березняке дикий голубь; от воды играли зайчики. Вдруг он вздрогнул, услышав за деревьями плеск воды и женский визг. «Купаются», – подумал он и побежал через лесок.
   Вера сидела в реке по горло, Маша плавала, болтыхаясь ногами, и просвечивала под водой.
   Яков Иванович, сидя за кустом, отстранял от лица ветку и глядел, как вышла на берег сначала Вера, очень просто, словно из бани, и, стыдясь, прикрываясь, выбежала красавица – вся белая – Маша, присев, быстро накинула платье. «Мучительница», – пробормотал он.

5

   Яков Иванович, видя, что Верка, несмотря на подмигивания, не отходит от девушки, придумал играть в горелки; сам завязал себе коричневым фуляром глаза, обе женщины стали позади, проговорили боязной скороговоркой: «Гори-гори ясно, чтобы не погасло», дернули его за рукава и побежали. Яков Иванович, сорвав платок, пустился догонять, тут-то Вера и поняла, что ее перехитрили: на коротких ножках не могла она поспеть за легкой Машей, которая, протянув руки, неслась, едва касаясь травы, сзади летели косынка и ее темная, еще влажная коса. Яков Иванович, нарочно пугая криками, далеко загнал Машу в лес, где девушка, запыхавшись, положила руки на грудь, со смехом увернулась и стала кружиться у дерева. Когда Яков Иванович совсем было ухватил Машу за платье, она понеслась далее, отдохнув и весело смеясь.
   Яков Иванович обозлился даже; по пути сучок разорвал ему ботинок. «Эх, жалко, плакали денежки», – подумал он мимоходом. Маша обертывалась, глаза ее пылали смехом, – чудно, как была хороша.
   В островок врезывался узкий заливчик; Яков Иванович загнул налево и, подогнав к воде, ухватил Машу за бока. Она сильно обернулась и вытянутыми руками уперлась ему в грудь.
   – Маша, что ты, не бойся, – сказал Яков Иванович.
   – Пусти, пусти, – зашептала Маша. Яков Иванович ослабел от волнения.
   В это время из-за кустов, окаймляющих берег, поднялись Голубев и Лаврушка. Маша ахнула и попятилась.
   Яков Иванович нахмурился, хотя ноги его сделались ваточными, и отчего-то защемило в животе.
   – С дочкой играшь? – сказал Голубев, быстро подходя.
   – Ну, ты не особенно кричи, – воскликнул Яков Иванович, пятясь. Кузнец словил его за воротник, нагнул и толкнул лицом в траву; Лаврушка сел на ноги; кузнец, упираясь коленкой в плечи, запустил руку, отстегнул пряжку его штанов, обрывая пуговицы, оголил тощий зад у Якова Ивановича и, сняв с себя ременный пояс, начал хлестать. Яков Иванович от страха молчал сначала, потом принялся кричать, даже выть, вертясь и царапая землю. Верка скрылась, а Маша, присев у дерева, закрылась ладонями, не то плача, не то без удержу смеясь.
   Когда, наконец, отпустили, Яков Иванович медленно сел на битое место, схватился за него. Голубев уводил за руку дочь. Лаврушка шел сзади них и, оглядываясь, скалился, как эфиоп.

6

   Пока Яков Иванович отлеживался – прошло дней десять. В городе говорили разное: что кузнец, мол, застав у себя дочь с чиновником, ввернул Якову Ивановичу кольцо, как медведю, только в другое место; иные уверяли, что Голубев вешал на острове Якова Ивановича, да тот сорвался.
   Когда же он явился, наконец, на службу, товарищи окружили его, спрашивая наперебой, что случилось на острове. На все вопросы он отвечал, поджав губы: «Хворал-с пищеварением». Так ничего и не добились от него, хотя приметили, что он уже не прежний – скучен.
   В тот же день Яков Иванович посетил и вокзал; но не крутил, как бывало, тросточкой, прохаживаясь по асфальту, а скромно стоял у колонны, глядя, как из подкатившего поезда вылезали студенты с чайниками, толстяк помещик в поддевке и разный полупочтенный люд.
   Помещик пил водку в буфете, студент оглядывал жандарма, и никому не было дела до Якова Ивановича; у каждого было впереди что-нибудь интересное. У Якова же Ивановича впереди была унылая комнатешка, где потренькает он на гитаре, ляжет на кровать, покурит папироску, и делать больше ему нечего.
   После звонка помещика подсаживал кондуктор, студент, окончив уничтожать взглядом жандарма, бойко вскочил на площадку, подбежали люди с кипятком, влезли, поезд тронулся, и на месте его открылись грязные пути, штабели дров, голое поле. Уныние.
   Ушел и Яков Иванович, не глядя вокруг на опостылевшее; на спуске он вдруг остановился и поправил съехавший картуз: у дома Голубева к трем телегам были привязаны лошади, во всех окнах горел свет. Яков Иванович подошел медленно и вгляделся. В дому, у длинного стола сидели благообразные мужики, положив руки на скатерть, уставленную угощениями; в конце сидел припомаженный Лаврушка, в синем кафтане, и рядом с ним Машенька, в новом розовом платье. Рядом с ней Голубев читал книгу, и все его важно слушали. Потом все раскрыли рты и запели. Лаврушка утерся рукавом; Маша сидела бледная и серьезная.
   «Пропили девушку», – подумал Яков Иванович тоскливо и побрел на Сокольничью; у ворот босые мальчишки, припрыгивая, принялись дразнить: «Кольцо в спине, кольцо в спине». Яков Иванович поспешил пройти, но в спину ему запустили песком; он обернулся и поднял трость, мальчишки разбежались.
   Дойдя до Веркина дома, он жалобно скосоротился и повернул назад; но Вера высунулась по пояс в окошко и позвала отчаянно:
   – Войдите, Яков Иванович. У меня самовар горячий.
   Яков Иванович подумал. Зашел, подал холодную руку и сел у лампы. Вертя колоду карт, искал он нужное слово, а оно не подвертывалось; рассмотрев трефового короля, он сказал: «В дураки, хочешь, сыграем?» – и чуть поднял глаза, боясь увидеть улыбку на толстом лице подруги, но Вера, подойдя сзади, тихо провела по волосам Якова Ивановича. Он быстро обернулся, охватил Верку и прижался к ней лицом.
   – Женился бы на мне, Яков Иванович, – сказала Верка серьезно, – что так-то – измаешься…
   – Очень тошно, – ответил он, – ах, Вера, Вера. Все-таки – скучно здесь, тошно.

САМОРОДОК

1

   Лопыгин повернулся на спину и, прищурив глаза, отчего звезды лучиками потянулись в темном небе, сказал негромко:
   – Так-то было оно, Ваня; шли-шли два брательника без пути, без дороги; хлеб весь вышел, и видят, – приходится им или воротиться, или умереть.
   Один и говорит другому: «Давай воротимся». А тот ему: «Ты иди, а я вон в долочек забегу, копну, – может, там и найдем золото».
   Назад пошел один брат, а другой забежал в долок и копнул. И хрустнуло под лопатой. «Песок!» – подумал брат; насыпал песочек в ковш, помыл в ключевой воде, и в ковше загорелось золото, как жар.
   Тут оба брата пали на землю, в которой река золотая лежала, и заплакали с радости, а наплакавшись, поставили веху и пошли до первой деревни купить инструментов и коня.
   Долго шли они лесом, и горами, и быстрыми речками; путь искали – днем по солнцу, а ночью по ясным звездам.
   А как пришли, голодные, в первую деревню, закупили все, что нужно, и на коне повернули к заветному месту в тот же день.
   А лес все один, куда ни поезжай: на полдень ли, или на закат, и реки похожи одна на другую, и все те же горы.
   Проколесили так-то два брата тридцать дней, коня у них комары заели, и не нашли золотого долочка, где ставили веху.
   До глубокой ночи пешком они шли и молчали, друг друга боялись.
   А ночью отвязали кушаки и повесились на сосне.
   Лопыгин повернул скуластое свое лицо и, глядя на Ваньку, разинувшего рот, добавил:
   – А сосна стояла на краю того долочка.
   – А правда это? – спросил Ванька. Лопыгин промолчал, а потом негромко молвил:
   – Если бы достать мне тысячу рублей, – пошел бы искать я то место; да вот руки связаны.
   – Деньги, – протянул Ванька, – да, отлично.
   И он натянул полушубок, так как на огороде, где лежали они, вился легкий туман.
   – Или бы самородочек найти, – продолжал Лопыгин, – фунта на полтора; хозяин мой глупый; ни за что не отдам.
   – Василий Иванович, а ты Василису знаешь? – вдруг спросил Ванька. – Вот она бы тебе рассказала. Слышь-ка, ей-богу, сбегай отнеси ей полбутылки да три пятака… Так-то Парфен в прошлом году ворожил, лошадь у него увели; и сказала Василиса то самое место, где найти коня; и нашел.
   – А ты не врешь? – спросил Лопыгин, приподнявшись, и сел на корточки.
   – Вот, с чего мне врать; я, чай, крещеный, – и Ванька закрылся с головой, бормоча перед сном несвязное.
   Лопыгин долго глядел на звезды, думая все об одной мечте своей заветной – золотой реке; а потом неслышно встал, свернул полушубок и, перепрыгнув через забор, пошел по светлой дороге к выселкам, стуча подковками.
   Над озером встала из-за темного леса красная луна, и дорога от нее, расширяясь, как меч, протянулась до крытых соломою хат у самой воды.
   Подойдя к крайней мазанке с одним окном, прикрытым ставней, сотворил Лопыгин крестное знамение и стукнул в дверь кольцом.
   – Кто там? – ответили на стук так поспешно, что Лопыгин отступил в испуге, но в дверь уже просунулась женская голова, вглядываясь.
   – Вот, – сказал Лопыгин, показав полуштоф, и потряс пятаками, – гадать пришел, сделай милость.
   – Входи, – ответила голова и скрылась. Лопыгин вошел, нагнувшись на пороге, в хату. По стенам и на потолке висели пучки трав и ладанки; посреди пола лежала кошма, и на подушке спал рыжий кот.
   «Отлично, – подумал Лопыгин, – все в порядке», – и повернулся к Василисе.
   На лавке перед ним сидела молодая баба, полногрудая и краснощекая, заплетая распустившуюся во сне косу.
   – Ишь ты, – сказал Лопыгин, но Василиса словно кольнула его злыми глазами.
   – Потерял, что ли, что, или нашел не вовремя, – сказала она, – не ври только, все равно насквозь тебя вижу и под тобой в земле на сажень вижу.
   – Но, но, – молвил Лопыгин и, поставив полуштоф на лавку, пятачки прикрыл ладонью, – ищу я, Василиса, одну вещь.
   – Золото ищешь?
   – Что золото? В земле много, ни крови на нем, ни пота, – чистое, бери только.
   Василиса налила водку в стакан и, выпив, вытерла рот рукой.
   – А ты не забоишься?
   – Чего бояться-то, – сказал Лопыгин, но попятился к двери.
   Василиса из-под лавки взяла ведро, коптилку поставила около и, наклоняясь, стала шептать:
   – Вода ключевая, дождевая, болотная, беги, точи белый камень на камне сундук, в сундуке кочет, в кочету лежит, что найти хочу. Кочеток воспоет, лес зашумит, земля расступится; направо не вижу, налево не гляжу, а гляжу под собой на аршин; вода в земле гудет; золото глаза сосет.
   Косы Василисы упали, пальцами вцепилась она Лопыгину в руку и забилась:
   – Беги, мужик, торопись! – и, закричав не своим голосом, опрокинулась на лавку.
   Сколько ни тряс ее за рукав Лопыгин, – ничего не добился от ошалелой бабы, а когда вышел на волю, дверь с силой за ним захлопнулась и звякнул затвор.
   – А ведь она про мой забой рассказала! – воскликнул Лопыгин, став посреди дороги. – Налево я бил, – ничего не нашел, и направо тоже, а бить мне нужно под собой на аршин.
   И Лопыгин, щелкнув языком, пустился бежать к огороду, где спал Ванька.

2

   Когда Лопыгин, став в петлю каната, опустился в шурф – неширокий колодец, кое-как укрепленный досками, Ванька кричал сверху:
   – Осторожнее, Василий, как бы обвала не было, вода очень напирает! Хозяин приезжал, ругался.
   Лопыгин поглядел вверх, где птичьим свистом звенело утро, потрогал доски сруба и, перекрестясь, ударил киркой.
   Забой за ночь затянуло красноватым илом, и пришлось долго откапывать отверстие, куда, согнувшись, можно залезть, работая заступом с короткой ручкой.
   Подпорки расшатало, и сквозь щели выпирал грунт, как тесто.
   – На аршин под собой, – бормотал Лопыгин и, напирая грудью на черенок, выбрасывал почву назад между ног.
   – Все ил да ил, – говорил Лопыгин, – где тут золоту быть, – и, сняв рукавицу, чтобы вытереть пот, заметил, что стойки ползли вместе с илом в глубь вырываемой ямы.
   «Беда», – подумал Лопыгин.
   Минуту можно еще пробыть в забое, но затем рухнула бы земля, засыпая человека и золото.
   Понял это Лопыгин и, стиснув зубы, нажал спиной и боком на подпорки:
   – Господи, благослови!
   Со всей силой ударил лопатой, еще и еще раз; хрустнула галька; гнулись подпорки, и, захватив руками обнажившегося песку со дна ямы, выскочил Лопыгин задом из забоя, и с гулом рухнула за ним земля, ломая крепи.
   А между сложенных ладоней Василия, тяжелый и матовый, лежал самородок.
   – Василий, – кричал сверху Ванька, – жив ты, эй, эй!
   Лопыгин дернул за канат и, когда, скрипя, поднял его ворот из холода и сырой темноты на теплую траву поляны, ахнул Ванька, ударив ладонями по бокам.
   По бородатому лицу, спине и рукам Лопыгина, запекаясь, текла кровь, колени тряслись, и, опустясь на землю, сказал он чуть слышно:
   – Водицы.
   Но самородок, веский и холодный, лежал в кармане, воплощая далекое странствие на север Урала и отыскание заветного долочка, где залегла несметной цены золотая река.
   Оправившись, Лопыгин сказал Ваньке, что работать больше у хозяина, через которого чуть жизни не лишился, не станет; умылся на озере, переменил рубаху и к вечеру пошел в выселки, сам думая: зачем пошел?
   – Первым делом вина выпить, – сказал Лопыгин, – а потом смекнем.
   Проходя мимо Василисиной мазанки, Лопыгин обернулся, – так и есть: подняв раму, глядела на него румяная Василиса, не мигая, зелеными глазами.
   – Гуляю, – сказал ей Лопыгин, – видишь ты, какая толстая, – и он вошел в хату.
   – Плачу за все.
   Василиса молча накрыла пестрой ширинкою стол, принесла еду, вино и села рядом, сложив голые до локтей руки под грудями.
   – Что ты глядишь, – сказал Лопыгин, – как корова на новые ворота; деньги есть, – и гуляю.
   – Нашел? – спросила Василиса тихо.
   – Мало ли чего я находил, да тебе не докладывал; на, выпей.
   Василиса выпила, вздохнула и, прижавшись к Лопыгину, закрыла глаза.
   От горячего чая и водки, от Василисиных белых плечей захмелел Лопыгин и, бахвалясь, вынул самородок, стукнув им по столу.
   – Это видела! Значит, – я сам себе хозяин и завтра народ найму и всех увезу на машине. И тебя возьму – мне портки зашивать, – очень я лютой до работы. А вернусь, – куплю всю Расею.
   Лопыгин, сунув самородок в карман, поднял ногу и запел дурным голосом:
 
…Эх, да мальчишка…
 
   – Спать идем, – шепнула Василиса на ухо, – смотри.
   И, расстегнув кофту, показала Василию белые груди…
   …Накинув шаль, вышла Василиса на дворик, поглядела, как звезды горят, и слушала тявканье вдалеке собаки.
   – Спит, чай, – сказала Василиса и, поведя от холода плечами, стукнула в забор, позвав: – Федя!
   На оклик заворчал кто-то, почесался, и через забор перелез высокий мужик, в армяке и сутулый.
   – Федя, – зашептала Василиса, – слиток у Васьки фунта на два, поутру нашел.
   Молча Федька пошел к хате, а Василиса повисла на его руке.
   – Не убей, смотри; не шибко бей. Федор стряхнул Василису и открыл дверь. Лопыгин спал у окна на кошме, закинув голову и подняв колено, рукой же в кармане крепко сжимал самородок.
   А когда скрипнула дверь, сразу проснулся и, увидав черное перед собой лицо Федьки-кота, ткнул в него сапогом и, вывернувшись из-под облапивших рук, выпрыгнул в окно.
   – Режут! – закричал он и, сжав зубы, пустился рысью, звонко стуча по крепкой дороге, к лесу.
   А за ним на длинных ногах бежал Федя и позади Василиса.
   Перепрыгнув через плетень, сосчитал Лопыгин шагов полтораста до лесу и понаддал, но вдруг встал, тяжело дыша, на краю узкого болота, соединяющего озеро с мельничным прудом.
   – Пропал, – сказал Лопыгин и прыгнул на кочку, на другую и погрузился по грудь в холодную грязь.
   Подбежавший Федя схватил его за волосы и потянул.
   – Не бей, – тихо сказал Лопыгин и, подняв руку с золотом, далеко отбросил самородок в плеснувшую воду: – Держи, Федя, ни тебе, ни мне.
   Василиса заголосила:
   – Батюшки, добро утопил! А Федя отошел, сказавши:
   – Что же, вылезай, Василий Иванович!

ЭШЕР

1

   Над морем по зеленым склонам, через мосты и повороты, бежит шоссейная дорога. Близ нее, у селения Лохны, стоит вот уже вторую тысячу лет кряжистый дуб, вершина его гола, расщепленная грозою, и только к югу над землей протянул он кривую и крепкую ветвь, покрытую листьями. Проходя мимо, всегда оглянется путник и, быть может, припомнит предание: когда весь еще дуб шумел зеленой листвой, собирались под ним в лунные месяцы абхазские князья и наездники судить и решать важнейшие дела. Дуб этот считался священным.
   Когда русские покоряли Кавказ – старый абхазский князь Анчабадзе произнес под дубом великую клятву и послал трех сыновей своих биться за свободу.
   Многие, многие тогда легли на поле славы, многие бежали в Турцию, не желая приносить покорность русскому царю. Из трех сыновей Анчабадзе вернулся только один, весь покрытый ранами и славой.
   Тучные земли от Самурзаканда до Сухум-Кале отошли от князя, заглохли сады, обвалились военные дороги в глубине гор. И в те годы священный дуб, где собирались абхазские воины, был расщеплен ударом грозы.
   Прошли годы. Из рода Анчабадзе остались трое: тот, что вернулся с войны, теперь уже старик, внучка его – Эшер да племянник – Джета, прятавшийся в горах за многие дела.
   Говорили, Эшер – самая красивая девушка в Абхазии, но видели ее всего раз, в студеную зиму, когда выпали большие снега и дед Анчабадзе вместе с Эшер спустились к морю на одном коне, спасаясь от голода.
   * * *
   В духане «Остановись» за стойкой сидел духанщик Сандро. Из-под папахи торчал у него длинный нос, а под ним жесткие, как щетки, усы. Сандро щурил воровские глаза, усмехался.
   По другую сторону прилавка сидел урядник, по прозванию «Крепкий табак»; стуча ногтями по столу, он зевал, рыжая щетина на подбородке его вставала ежом, и позвякивали побрякушки ремней и оружия…
   – Скучно? – спросил духанщик.
   – Скучно, – ответил урядник, – очень скучно, понапрасну только время теряю, никто тебя не обидит…
   – Эх, не обидит, не обидит, – вздохнул Сандро и, качая головой, вылез из-за стойки и стал в дверях. За горы закатывалось солнце, заслоняемое краями древней, неведомо кем построенной башни; пунцовые и желтые облака потянулись дымами в закате. Перед духаном лесной хребет потемнел и в расщелинах задымился; внизу тихое и теплое море покрылось рябью. В нем, у края воды, поднялись зубчатые тучи, озолотились и побагровели; небо стало чище и зеленей; под месяцем зажглась звезда, и лунный серп стал ярче. У поворота белой дороги, под кипарисами, заверещали жабы, низко, над влажной травой, ныряя, стала носиться мышь.
   – Опять ночь, опять беспокойно, – сказал Сандро, затворил ставню и зажег лампу.