Страница:
Когда Сонечка наревелась и в соленых слезах выплакала острый стыд и свою застенчивость, когда полегче стало ненавидеть себя и Смолькова, – овладело ею мрачное настроение.
«Про любовь в романах пишут, да еще такие дуры, как я, о ней мечтают. А в жизни никакой любви нет. Замуж выходят потому, что нужно, или потому, что уважают человека. Любовь приходит после брака в виде преданности мужу. Да, да. Любовь до брака – вредная страсть. Поменьше о себе думай, очень спесива. Можешь дать человеку счастье в жизни – вот тебе и награда. Все равно – под холмик ляжешь, в землю, под деревцо… Не очень-то распрыгивайся, мать моя…»
Мрачно прошел для Сонечки этот день. Она сходила к полднику и к ужину. Старалась не встречаться глазами со Смольковым. Он был весел, острил, рассказывал анекдоты из военной жизни. Генеральша мелко, не переставая, смеялась. Генерал тоже похохатывал…
Сонечка сослалась на головную боль и ушла наверх. Поглядела в последний раз на себя в зеркало, подумала: «Тоже рожа», с горьким вздохом разделась и, вытянувшись в прохладной постели, раскрыла глаза в темноту.
В полночь в дверь постучали. Сонечка похолодела и не ответила. Дверь без скрипа приотворилась, и вошла Степанида Ивановна в ночной кофте и в рогатом чепце. Лицо у нее было странное, точно густо, густо напудренное. Ротик кривился. Свеча прыгала в сухоньком кулачке. Генеральша подошла к постели, осветила приподнявшуюся с подушек Сонечку и громким шепотом спросила:
– Замуж хочешь?
Лицо у генеральши было, как у мертвеца, глаза закатывались, сухой ротик с трудом выпускал слова.
– Замуж хочется тебе? – переспросила она, и пальчики ее вцепились в плечо Сонечки. Она откинулась к стене, пролепетала:
– Бабушка, что вы, я боюсь.
– Слушай, – генеральша наклонилась к уху девушки, – я сейчас смотрела на него, он всю рубашку на себе изорвал в клочки.
– Что вы? О чем? Кто рубашку изорвал?
– Смольков. Павлина так устроила, придумала… Он настоящий мужчина. Софочка, я давно не видала таких… Будешь с ним счастлива.
И генеральша, внезапно обняв девушку за плечи, принялась рассказывать о том, что считала необходимым передать девушке, готовящейся стать женой. Говорила она с подробностями, трясла рогатым чепцом, перебирала пальцами. Угловатая, рогатая ее тень на стене качалась, кланялась, вздрагивала.
Сонечка не пропустила ни звука из ее слов и, внимая, чувствовала, что проваливается в какой-то бездонный стыд и ужас…
– Больно это и грешно, – шептала генеральша. – Самый страшный грех на свете – любовь, потому ее так и хотят, умирают, и хотят, и в гробу нет покоя человеку…
Долго еще бормотала Степанида Ивановна, под конец совсем несвязное, и не замечала, что Сонечка уже лежала ничком, не двигаясь. Тронув холодное лицо девушки, генеральша пронзительно вскрикнула и принялась звонить в колокольчик.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
«Про любовь в романах пишут, да еще такие дуры, как я, о ней мечтают. А в жизни никакой любви нет. Замуж выходят потому, что нужно, или потому, что уважают человека. Любовь приходит после брака в виде преданности мужу. Да, да. Любовь до брака – вредная страсть. Поменьше о себе думай, очень спесива. Можешь дать человеку счастье в жизни – вот тебе и награда. Все равно – под холмик ляжешь, в землю, под деревцо… Не очень-то распрыгивайся, мать моя…»
Мрачно прошел для Сонечки этот день. Она сходила к полднику и к ужину. Старалась не встречаться глазами со Смольковым. Он был весел, острил, рассказывал анекдоты из военной жизни. Генеральша мелко, не переставая, смеялась. Генерал тоже похохатывал…
Сонечка сослалась на головную боль и ушла наверх. Поглядела в последний раз на себя в зеркало, подумала: «Тоже рожа», с горьким вздохом разделась и, вытянувшись в прохладной постели, раскрыла глаза в темноту.
В полночь в дверь постучали. Сонечка похолодела и не ответила. Дверь без скрипа приотворилась, и вошла Степанида Ивановна в ночной кофте и в рогатом чепце. Лицо у нее было странное, точно густо, густо напудренное. Ротик кривился. Свеча прыгала в сухоньком кулачке. Генеральша подошла к постели, осветила приподнявшуюся с подушек Сонечку и громким шепотом спросила:
– Замуж хочешь?
Лицо у генеральши было, как у мертвеца, глаза закатывались, сухой ротик с трудом выпускал слова.
– Замуж хочется тебе? – переспросила она, и пальчики ее вцепились в плечо Сонечки. Она откинулась к стене, пролепетала:
– Бабушка, что вы, я боюсь.
– Слушай, – генеральша наклонилась к уху девушки, – я сейчас смотрела на него, он всю рубашку на себе изорвал в клочки.
– Что вы? О чем? Кто рубашку изорвал?
– Смольков. Павлина так устроила, придумала… Он настоящий мужчина. Софочка, я давно не видала таких… Будешь с ним счастлива.
И генеральша, внезапно обняв девушку за плечи, принялась рассказывать о том, что считала необходимым передать девушке, готовящейся стать женой. Говорила она с подробностями, трясла рогатым чепцом, перебирала пальцами. Угловатая, рогатая ее тень на стене качалась, кланялась, вздрагивала.
Сонечка не пропустила ни звука из ее слов и, внимая, чувствовала, что проваливается в какой-то бездонный стыд и ужас…
– Больно это и грешно, – шептала генеральша. – Самый страшный грех на свете – любовь, потому ее так и хотят, умирают, и хотят, и в гробу нет покоя человеку…
Долго еще бормотала Степанида Ивановна, под конец совсем несвязное, и не замечала, что Сонечка уже лежала ничком, не двигаясь. Тронув холодное лицо девушки, генеральша пронзительно вскрикнула и принялась звонить в колокольчик.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Дней через пять Павлина увидела сон первейшей важности. Сны видела Павлина часто, на все случаи жизни, сама по себе и по приказанию Степаниды Ивановны.
Но эта особенность не была прирожденной, а накатила на нее после одного случая с офицерами. До того жила она при монастыре и за свое безобразие исполняла должность привратницы.
– Через тебя, сестра, и дьявол не перескочит, – говорила ей мать Голендуха и спала спокойно. Павлина обитала в келейке у ворот, стучала по ночам гвоздем в чугунную доску.
В то время в монастыре жила чернобровая веселая монашенка, за свое пение прозванная «дудка-веселуха», имела она обязанность ухаживать за мирянами, приезжавшими во время праздников. Однажды заехали в монастырь бывшие в тех местах два офицера. Понравилась ли им тихая обитель, засыпанная снегом, или напугал буран, но только они остались ночевать в пустой келейке. Увидели чернобровую сестру «дудку-веселуху», влюбились и решили ее увезти… Час побега назначен был под крещенский сочельник, когда бесовское племя так и шмыгает по всем заповедным местам и монашенки запираются по кельям, шепча со страхом отговорные молитвы. Приготовили офицеры коней и возок, но мать Голендуха все это пронюхала, допытала красавицу и с утра заперла ее на ключ.
Ничего не ведая, прискакали на тройке офицеры в назначенный час и постучали замочным кольцом, ожидая, что, по уговору, выйдет к ним чернобровая красавица. Действительно, ворота приоткрылись, и просунулась закутанная голова Павлины, вглядываясь – кого бог послал в такую темную ночь?
– Садись! Живей! Ходу! – крикнули офицеры, схватили привратницу, положили на возок; один вскочил рядом с ямщиком, другой застегнул полость, и помчались.
Павлина молчала. Кровь у офицера военная, не теряя времени, обнял он Павлину и, ободренный ее молчанием, не посмотрел ни на возок, ни на зимнее время. Павлина и тут смолчала. Офицер удивился.
– Хорошо ли, – спрашивает, – тебе, душенька?
– Хорошо, – ответила ему Павлина медвежьим голосом.
Офицер сейчас же зажег спичку и, увидя перед собой лицо привратницы, вскрикнул не своим голосом и на всем ходу выкинул Павлину из саней в снег. Так она и осталась лежать в снегу у дороги, пока на рассвете не прибежали монашенки… Обступили они Павлину и спрашивают:
– Что с тобой, милая?
– Бес меня искушал.
– Какой бес?
– В огненном образе.
– Что же ты не кричала, голос не подала?..
– И, милые, не всякий день бес искушает, а этот был со шпорами.
Больше ничего и не добились от глупой привратницы. Села она опять у ворот, но глянула на дорогу и затосковала.
– Уйду я, мать игуменья, пускай беса из меня лютыми ветрами выдует.
Собрала Павлина котомку и пошла по лютым ветрам, надеясь втайне – не встретит ли опять двух бесов?
И с той поры начала видеть всевозможные сны.
Бродила Павлина три года, питаясь подаянием. Иногда заживалась у помещиков, у вдовых купчих. Иногда возвращалась в монастырь, исполняла в миру кое-какие поручения матери Голендухи.
Так попала она к Степаниде Ивановне и теперь видела сны о Свиных Овражках.
Степанида Ивановна, наладив сватовство и приведя Сонечку в крайнее возбуждение, написала Репьеву о предстоящей свадьбе и теперь снова предалась прерванному делу.
Но на первых же порах возникли затруднения: хотя Овражки и план подземелий были приобретены, но никто из монастырских не мог или не хотел указать места, откуда начать копать. Второй уже день партия землекопов, нанятая Афанасием, курила цыгарки на бугре близ овражка, а генеральша в отчаянии гадала и раздумывала и раз двадцать посылала Афанасия осматривать заколдованное место.
Сегодня, наконец, Павлина увидела жданный сон и рассказала его обрадованной Степаниде Ивановне.
– Некий муж, – говорила Павлина, – явился мне в облаке и указал перстом: крутись, говорит, раба, вокруг себя десять и еще три раза; где остановишься, там и бросай камень через плечо. Где падет камень, там место сие… Сказал муж сие и подал камень.
Павлина бережно развертывала тряпицы и показывала Степаниде Ивановне камень.
– Пойми же, – говорила генеральша, – мы не знаем места, откуда крутиться начать…
– Этого мне некий муж не говорил, – вздыхала Павлина. – Надо опять поспать.
– Когда же ты? Раньше вечера не заснешь, а рабочие ждут. Ах, Павлина, всегда ты что-нибудь напутаешь…
– Разве Афанасия позвать?
– Поди позови Афанасия.
Павлина убежала и сейчас же вернулась с Афанасием.
– Придумал ты что-нибудь? – с тоской спросила генеральша.
– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, весь овраг излазил.
– Нашел что-нибудь?
– Не извольте беспокоиться, все в порядке-Афанасии подал генеральше кусок кирпича.
– Старинный, ваше превосходительство, от самого подземного места отломался, не извольте беспокоиться.
– Кирпич, – воскликнула генеральша и набожно перекрестилась. – Слава богу! Едем!.. Веди, Афанасий, рабочих, вели мне подавать коляску.
И Степанида Ивановна, взволнованная, пошла к Алексею Алексеевичу. Генерал за эти пять дней махнул рукой на семейные дела.
Попытки «отбрить» и выжить Смолькова в самом начале были генеральшей прекращены. Сонечку, очевидно, жених волновал, а сам Смольков проявил столько веселости и добродушия в ответ на генеральские подкопы, что Алексей Алексеевич однажды за столом объявил:
– Измором меня взяли, быть по-вашему! – и занялся хозяйством, чтобы рассеять скуку.
Для начала придумал он проект особенной зерносушилки и велел кузнецу сделать железную трубу с дырочками. Трубу сделали, но погода назло стояла отличная, и хлеб не подмокал. Тогда генерал решил в трубе вялить яблоки, чтобы всю зиму кормить рабочих компотом: от такой пищи, он высчитал, производительность мужика увеличится на семь процентов. За опытом над новым проектом и застала генеральша Алексея Алексеевича: стоя у окна, палочкой перемешивал он высыхающие на солнце яблоки и отгонял мух…
– Алексей! – воскликнула генеральша. – Благослови меня, я начинаю…
– Дай тебе бог, Степочка, только трать поменьше денег, все-таки, знаешь ли…
– Ах, опять не доверяешь, – жалобно воскликнула генеральша. – Руки опускаются. Пойми, не для богатства, не из каприза ищу я этот клад, а для славы твоего имени. Сейчас ничего не скажу, но потом ты узнаешь. Тебя, Алексей, ждут не только слава и почести, но и могущество.
– Ну, куда мне его, Степочка. Вот яблоки…
– Ты рожден под счастливой звездой, Алексей. Твоя бабка Вальдштрем… Это шведская королевская кровь… Подумай об этом…
Степанида Ивановна подняла палец, чепец ее сдвинулся набок, на щеках проступили красные пятна.
Свиными Овражками называлась неглубокая котловина, поросшая шиповником и бурьяном, на перевале между Гнилопятами и монастырем.
Со стороны монастыря, откуда начиналась дубовая рощица, лежали на бугре остатки строения, из него уцелели несколько ступеней и часть рухнувшей стены, овитая плющом… Между камней рос шиповник, и корни деревьев разрушали неизвестно кем и когда построенное это жилище. От ступеней овраг круто падал вниз в высокий бурьян и снова поднимался, уже полого, вплоть до голого выгона гнилопятских лугов. Считая развалины и угол рощи, площадь Свиных Овражков не превышала пяти десятин.
Перегнав по дороге рабочих, Степанида Ивановна оставила лошадей у края овражка и пошла пешком вниз через кусты, которые заботливо перед ней раздвигал Афанасий.
– Где же, где твое место? – повторяла генеральша, задыхаясь от трудной ходьбы и волнения.
Афанасий смотрел под ноги, нагибался, лег даже на землю от расторопности и, наконец, воскликнул, ударив сапогом ветхий камень:
– Сюда становись, Павлина, начинай!..
Павлина осторожно развернула из тряпиц камень, поджала деловито губы, попросила генеральшу и Афанасия отойти и вдруг забормотала истошным голосом, закрутилась и кинула камень через плечо. Генеральша подбежала к тому месту и увидела, что вокруг Павлининого камня на земле набросан щебень.
– Кирпич сам из земли пошел, – сказала Павлина. – Копайте!
Рабочие осмотрели место, побросали в траву одежду и баклажки, поплевали на руки и стали копать, но не очень шибко. Когда же генеральша, разгневанная их ленью, обозвала мужиков бессовестными, старшой сказал:
– Без вина не наша вина, поднесешь – сами руки заходят…
Афанасий на пристяжной поскакал в Гнилопяты за водкой. Рабочие быстро очистили место от корней и щебня и стали копать вглубь.
– Вы зря-то не ковыряйте, – говорил старшой. – Ты линию найди; как линию найдешь, так она и пойдет сама тебе галдареей…
– Кирпич, – сказал один рабочий.
– Верно, кирпич, – сказал другой рабочий.
– Нашли, Степанида Ивановна, – сказал старшой, – галдарея…
Степанида Ивановна сама влезла в яму и глядела по плану. Но кирпич оказался единственным, и, порыв еще немного, решили рабочие копать рядом. Скоро, однако, они утомились и сели курить. Генеральша в отчаянии пошла на гору посмотреть, не едет ли Афанасий с водкой…
Наконец Афанасий прискакал. Мужики сняли шапки, а каждый из стаканчика медленно потянул вино, словно полагая, что встанет в жилах его богатырская сила… Выпив, поблагодарили и без шуток быстро принялись рыть. На новом месте открылись стены кирпичного колодца, идущего наклонно вниз. Степанида Ивановна всех благодарила и, садясь в коляску, сказала Павлине:
– Сегодня, Павлинушка, всю ночь не буду спать.
В это время Сонечка и Николай Николаевич сидели в саду на качелях, тихо покачивались. Сонечка похорошела за эти дни и похудела так, что под веками легли у нее тени, глаза блестели. Держась за веревку, она отталкивалась ногой в синем шелковом чулке – подарке бабушки – и говорила без умолку, боясь молчания, той напряженности, когда сердце громко стучит и понимаются затаенные мысли.
На поляне позади качелей на грядках росли огурцы. Сонечка очень хотела сорвать один из них и дать Николаю Николаевичу; Смольков же все время намеревался поцеловать девушку в шею, где завиваются волоски. Глядя на краснеющее от стыда это, место, он вдруг спросил:
– А что, дедушка ваш целует еще бабушку или уже нет?..
Сонечка взглянула на него, ахнула и медленно засмеялась.
– Какие вы глупости говорите!
– Нет, отчего, бабушка, по-моему, еще очень красива.
– Знаете, у нее раз карандаш весь вышел, которым брови подводят, я ей обожженную пробку принесла, так вот она такие себе брови намазала…
– Вы злая.
– По-вашему, в самом деле я злая?
– Конечно, я, например, очень хочу одну вещь сделать, а вы мне не позволяете…
– Какую? – Сонечкина рука крепко сжала веревку. – Ну, вы что-нибудь мудреное попросите.
– Можно шейку поцеловать? Один раз?
Одну только минуту подумала она: «Что со мной? Все как во сне!» – но опять засмеялась, отодвигаясь. Николай Николаевич нагнулся и нежно ее поцеловал. Она приоткрыла рот.
– Съешьте огурец, я вам принесу. – Сонечка, спрыгнув с качелей, нагнулась над огуречными листьями. Николай Николаевич, не отрываясь, глядел па ее спину. Сонечка подала ему огурец, с одной стороны пожелтевший, и опять села на качели близко к жениху.
На днях Смольков сделал предложение. Случилось это просто и как-то никого не удивило. Одетый в сюртук, при шляпе, он вошел к Сонечке в комнату, извинился, сел на стул и заговорил о значении семьи для государства. Глаза его были полузакрыты, и все лицо каменное, точно перед ним у окна стояла не Сонечка, а какой-нибудь министр. Затем, кончив вступление, он подошел на три шага и, совсем закрыв глаза, предложил быть его женой… Сонечка ахнула только. Он ушел, и немедленно ворвалась генеральша, обняв девушку, поздравила, а про Смолькова выразилась, что он «идеальный муж». С этой минуты все стало как сон.
– Дни, как черепахи, ползут, – говорил Николай Николаевич, грызя огурец. – Еще семь дней до свадьбы, а мне кажется – конца этому не будет.
– А я так рада, что побольше времени до свадьбы остается…
– Почему же вы рады?
– Так, рада…
– Я знаю, почему – трусите.
– Чего же я буду трусить, вот тоже…
Она усмехнулась. Николай Николаевич осторожно обнял ее, сначала легко, потом все крепче, отыскал губами ее рот и медленно, мучительно и бесстыдно поцеловал. Сонечка, вся пунцовая, вырвалась, закрыла лицо.
– Степанида Ивановна приехала, – с трудом выговорил Смольков. – Пойду встречать.
И, не оборачиваясь, он ушел, а Сонечка осталась сидеть на качелях. Возбуждение ее сразу упало, опустились руки. Несколько часов смеха, двусмысленностей и ставших особенно легкими кокетливых движений утомили Сонечку, и теперь ей было гадливо, и с отвращением глядела она на бессовестные свои чулки, одетые напоказ, на вымазанные с вечера кремом, по совету генеральши, руки. Даже в легоньком новом платье не было невинности.
«Откуда все это у меня взялось? – тоскливо думала она. – Как он меня не остановит? Ведь я бог знает до чего дойду…»
Она передернула плечами и поглядела туда, где за косматыми ветлами садилось красное перед ненастьем солнце. Лиловые тучи багровели по разодранным краям, – в них было грозовое, тяжелое предчувствие. В саду затихли птицы, только дикий голубь все еще тосковал, сидя на верхушке березы.
«И этому я стану чужая, – подумала Сонечка. – Он любит ли меня? Должно быть, любит. Надо очень строго следить за собой. Буду больше молчать, не надену больше этих чулок со стрелками. Так просто: перестану кривляться и скажу: я вас, должно быть, очень люблю, милый мой, милый Николай».
Она долго сидела, держась за веревку качелей, положив голову на руку. Когда невдалеке послышался голос Смолькова, идущего с генеральшей, выступили от умиления слезы у Сонечки на глазах, захотелось тотчас же подойти и сказать что-нибудь очень душевное.
За ужином она глядела на Смолькова «собачьими», как он определил, глазами. Генеральша, подергиваясь, рассказывала о каких-то кирпичах. У Николая Николаевича разболелась голова от волнения и вина, и он, захватив свечку, ушел к себе.
Поставив свечу около кровати, Смольков снял пиджак, сунул руки в карманы и, наклонясь над Сонечкиной карточкой, закусил нижнюю губу.
– Больше не могу, – прошептал он, вдыхая свежий воздух. – Монастырь, черт его возьми, какой-то! Целоваться на качелях! Конечно, она может ждать хоть сто лет – птенец. А я что?
Он забегал по комнате, думая все об одном, на чем мысли сосредоточились, как в фокусе, – точка эта была страшно чувствительна, остальной мир понемногу темнел, отпадая. Стали различимы запахи старых книг, ветхой мебели, сада и неуловимых женских духов, пропитавших старую мебель, на которой бог знает кто сидел.
Наконец Смольков остановился посреди комнаты, медленно провел языком по высохшим губам, взмахнул рукой, точно говоря: «Ну, что же я могу тут поделать?», отворил дверь и громко прошептал:
– Афанасий.
Афанасий пришел и стал затворять окно, но Николай Николаевич, потрепав его по плечу, сказал пересмякшим голосом:
– Послушай, друг, как у вас насчет этого самого?..
– Это насчет чего?..
– Ну, этого самого, понимаешь?
– Что вы, барин, – осклабясь, ответил Афанасий, – мы этим не занимаемся.
– Где-нибудь на селе, наверно, есть эдакое?..
– На селе как девкам не быть, только вам не понравятся. Солдатка есть, да ничего, чистая.
– Ну вот, вот, сведи меня к солдатке, голубчик. Сейчас я переоденусь… Постой… вот тебе на чай полтинник. Так ничего солдатка-то… а?
– Солдатка – ничего, мягкая.
Спустя время, осторожно, через черный ход, пробрались Смольков с Афанасием в сад, миновали сырые аллеи, плотину и побежали лугом до села.
У крайней избы в траве на пригорке сидели три девушки и негромко пели; в темноте лица их под платками казались маленькими и странно блестели глаза. Афанасий, словно мимоходом, подошел к ним, поклонился, разведя руками.
– Наше вам с кисточкой!
– Кто такие? – спросила одна недружелюбно.
– Хуторские, позвольте посидеть с вами. Девушки переглянулись, засмеялись, и одна сказала:
– Нет уж, идите, откуда пришли.
Афанасий обиделся, влез в разговор, но Николай Николаевич потянул его за рукав, шепча:
– Пойдем, пойдем к солдатке…
– Придете на хутор, – я вам припомню, – пригрозил Афанасий девкам.
Они что-то крикнули вдогонку, затем было видно, как поднялись, побежали в темноту.
К солдаткиной избе нужно было идти по задам, перелезть через плетень и насвистать собаку, которая сначала кинулась с лаем, но, узнав голос Афанасия, побежала вперед. Боязливо на нее поглядывая, Николай Николаевич покорно прыгал в какие-то канавы, изорвал штаны, промок, попав в навозную жижу, и, наконец, выйдя на пустой дворик, увидел стоящую на крыльце высокую бабу.
– Марина, – бойко сказал Афанасий, – принимай гостей.
– Ах, батюшки, я-то испугалась, – низким веселым голосом молвила баба. – Что же, если с добром, заходите! А это кто? – шепнула она Афанасию и после ответа еще приветливее закачала головой.
Николай Николаевич снял шляпу, поклонился и взошел на крыльцо, но в избу Марина его не ввела, а осталась в сенях, сев на кровать. Привыкшие к темноте глаза Смолькова различили постель со множеством подушек («Воображаю, – подумал он, – каковы подушки»), дойницу с молоком и зыбку, висевшую около на ремне.
– В избе сестрица больная лежит, – прошептала солдатка и весело поглядела Николаю Николаевичу в лицо.
– Ну, как же ты? – спросил Смольков, повертелся и обнял бабу.
Марина засмеялась, освободилась. – Вино будете пить?
– Да, да, вот – рубль. Купите вина.
Афанасий взял деньги и побежал к какой-то своей куме. Николай Николаевич остался, наконец, вдвоем с женщиной и, сердясь на свою непредприимчивость, придумывал, что бы такое ей сказать, чтобы разрушить странную эту, какую-то необычайно простую действительность.
– Почему ты меня не поцелуешь? – сказал он томно и подумал: «Пахнет молоком и чем-то съестным, не то печеным».
– Чего? – совсем уже весело спросила Марина и, закрыв рот ладонью, проговорила, вся трясясь от веселости: – Что это вы, барин, ко мне пришли… ну и барин!
Затем, не выдержав, она стала смеяться так, что затряслась и заскрипела кровать.
Смольков рассердился: страсть его уменьшалась с каждой секундой; он засопел, хотел выругать глупую бабу, но живот его сам по себе начал подпрыгивать, и Николай Николаевич визгливо захохотал.
– Дура, вот дура!
– Я думала, он насчет молока, а он – вон зачем явился, – плача от смеха, говорила Марина.
Николай Николаевич начал уже чувствовать к ней что-то вроде родственного добродушия и, придвинувшись ближе, ударил ее по спине. Она пхнула его под бок. Оба они покатывались со смеху, Неизвестно, долго ли бы продолжалась эта игра, но вдруг в светлом четырехугольнике двери появился Афанасий.
– Беда, барин, – проговорил он испуганной скороговоркой, – девки к нам ребят подослали… Бросайте бабу, бегимте…
Действительно, на улице были уже слышны голоса, шепот. Ударили в ворота… Николай Николаевич выбежал на двор. Через ворота, через плетень лезли парни. Николай Николаевич завизжал и пустился бежать по задам, через канавы и плетни… За ним молча, рысью летел Афанасий. А сзади, топая сапожищами, неслись парни, вскрикивая дикими голосами так страшно, что волосы у Николая Николаевича стояли дыбом…
Но эта особенность не была прирожденной, а накатила на нее после одного случая с офицерами. До того жила она при монастыре и за свое безобразие исполняла должность привратницы.
– Через тебя, сестра, и дьявол не перескочит, – говорила ей мать Голендуха и спала спокойно. Павлина обитала в келейке у ворот, стучала по ночам гвоздем в чугунную доску.
В то время в монастыре жила чернобровая веселая монашенка, за свое пение прозванная «дудка-веселуха», имела она обязанность ухаживать за мирянами, приезжавшими во время праздников. Однажды заехали в монастырь бывшие в тех местах два офицера. Понравилась ли им тихая обитель, засыпанная снегом, или напугал буран, но только они остались ночевать в пустой келейке. Увидели чернобровую сестру «дудку-веселуху», влюбились и решили ее увезти… Час побега назначен был под крещенский сочельник, когда бесовское племя так и шмыгает по всем заповедным местам и монашенки запираются по кельям, шепча со страхом отговорные молитвы. Приготовили офицеры коней и возок, но мать Голендуха все это пронюхала, допытала красавицу и с утра заперла ее на ключ.
Ничего не ведая, прискакали на тройке офицеры в назначенный час и постучали замочным кольцом, ожидая, что, по уговору, выйдет к ним чернобровая красавица. Действительно, ворота приоткрылись, и просунулась закутанная голова Павлины, вглядываясь – кого бог послал в такую темную ночь?
– Садись! Живей! Ходу! – крикнули офицеры, схватили привратницу, положили на возок; один вскочил рядом с ямщиком, другой застегнул полость, и помчались.
Павлина молчала. Кровь у офицера военная, не теряя времени, обнял он Павлину и, ободренный ее молчанием, не посмотрел ни на возок, ни на зимнее время. Павлина и тут смолчала. Офицер удивился.
– Хорошо ли, – спрашивает, – тебе, душенька?
– Хорошо, – ответила ему Павлина медвежьим голосом.
Офицер сейчас же зажег спичку и, увидя перед собой лицо привратницы, вскрикнул не своим голосом и на всем ходу выкинул Павлину из саней в снег. Так она и осталась лежать в снегу у дороги, пока на рассвете не прибежали монашенки… Обступили они Павлину и спрашивают:
– Что с тобой, милая?
– Бес меня искушал.
– Какой бес?
– В огненном образе.
– Что же ты не кричала, голос не подала?..
– И, милые, не всякий день бес искушает, а этот был со шпорами.
Больше ничего и не добились от глупой привратницы. Села она опять у ворот, но глянула на дорогу и затосковала.
– Уйду я, мать игуменья, пускай беса из меня лютыми ветрами выдует.
Собрала Павлина котомку и пошла по лютым ветрам, надеясь втайне – не встретит ли опять двух бесов?
И с той поры начала видеть всевозможные сны.
Бродила Павлина три года, питаясь подаянием. Иногда заживалась у помещиков, у вдовых купчих. Иногда возвращалась в монастырь, исполняла в миру кое-какие поручения матери Голендухи.
Так попала она к Степаниде Ивановне и теперь видела сны о Свиных Овражках.
Степанида Ивановна, наладив сватовство и приведя Сонечку в крайнее возбуждение, написала Репьеву о предстоящей свадьбе и теперь снова предалась прерванному делу.
Но на первых же порах возникли затруднения: хотя Овражки и план подземелий были приобретены, но никто из монастырских не мог или не хотел указать места, откуда начать копать. Второй уже день партия землекопов, нанятая Афанасием, курила цыгарки на бугре близ овражка, а генеральша в отчаянии гадала и раздумывала и раз двадцать посылала Афанасия осматривать заколдованное место.
Сегодня, наконец, Павлина увидела жданный сон и рассказала его обрадованной Степаниде Ивановне.
– Некий муж, – говорила Павлина, – явился мне в облаке и указал перстом: крутись, говорит, раба, вокруг себя десять и еще три раза; где остановишься, там и бросай камень через плечо. Где падет камень, там место сие… Сказал муж сие и подал камень.
Павлина бережно развертывала тряпицы и показывала Степаниде Ивановне камень.
– Пойми же, – говорила генеральша, – мы не знаем места, откуда крутиться начать…
– Этого мне некий муж не говорил, – вздыхала Павлина. – Надо опять поспать.
– Когда же ты? Раньше вечера не заснешь, а рабочие ждут. Ах, Павлина, всегда ты что-нибудь напутаешь…
– Разве Афанасия позвать?
– Поди позови Афанасия.
Павлина убежала и сейчас же вернулась с Афанасием.
– Придумал ты что-нибудь? – с тоской спросила генеральша.
– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, весь овраг излазил.
– Нашел что-нибудь?
– Не извольте беспокоиться, все в порядке-Афанасии подал генеральше кусок кирпича.
– Старинный, ваше превосходительство, от самого подземного места отломался, не извольте беспокоиться.
– Кирпич, – воскликнула генеральша и набожно перекрестилась. – Слава богу! Едем!.. Веди, Афанасий, рабочих, вели мне подавать коляску.
И Степанида Ивановна, взволнованная, пошла к Алексею Алексеевичу. Генерал за эти пять дней махнул рукой на семейные дела.
Попытки «отбрить» и выжить Смолькова в самом начале были генеральшей прекращены. Сонечку, очевидно, жених волновал, а сам Смольков проявил столько веселости и добродушия в ответ на генеральские подкопы, что Алексей Алексеевич однажды за столом объявил:
– Измором меня взяли, быть по-вашему! – и занялся хозяйством, чтобы рассеять скуку.
Для начала придумал он проект особенной зерносушилки и велел кузнецу сделать железную трубу с дырочками. Трубу сделали, но погода назло стояла отличная, и хлеб не подмокал. Тогда генерал решил в трубе вялить яблоки, чтобы всю зиму кормить рабочих компотом: от такой пищи, он высчитал, производительность мужика увеличится на семь процентов. За опытом над новым проектом и застала генеральша Алексея Алексеевича: стоя у окна, палочкой перемешивал он высыхающие на солнце яблоки и отгонял мух…
– Алексей! – воскликнула генеральша. – Благослови меня, я начинаю…
– Дай тебе бог, Степочка, только трать поменьше денег, все-таки, знаешь ли…
– Ах, опять не доверяешь, – жалобно воскликнула генеральша. – Руки опускаются. Пойми, не для богатства, не из каприза ищу я этот клад, а для славы твоего имени. Сейчас ничего не скажу, но потом ты узнаешь. Тебя, Алексей, ждут не только слава и почести, но и могущество.
– Ну, куда мне его, Степочка. Вот яблоки…
– Ты рожден под счастливой звездой, Алексей. Твоя бабка Вальдштрем… Это шведская королевская кровь… Подумай об этом…
Степанида Ивановна подняла палец, чепец ее сдвинулся набок, на щеках проступили красные пятна.
Свиными Овражками называлась неглубокая котловина, поросшая шиповником и бурьяном, на перевале между Гнилопятами и монастырем.
Со стороны монастыря, откуда начиналась дубовая рощица, лежали на бугре остатки строения, из него уцелели несколько ступеней и часть рухнувшей стены, овитая плющом… Между камней рос шиповник, и корни деревьев разрушали неизвестно кем и когда построенное это жилище. От ступеней овраг круто падал вниз в высокий бурьян и снова поднимался, уже полого, вплоть до голого выгона гнилопятских лугов. Считая развалины и угол рощи, площадь Свиных Овражков не превышала пяти десятин.
Перегнав по дороге рабочих, Степанида Ивановна оставила лошадей у края овражка и пошла пешком вниз через кусты, которые заботливо перед ней раздвигал Афанасий.
– Где же, где твое место? – повторяла генеральша, задыхаясь от трудной ходьбы и волнения.
Афанасий смотрел под ноги, нагибался, лег даже на землю от расторопности и, наконец, воскликнул, ударив сапогом ветхий камень:
– Сюда становись, Павлина, начинай!..
Павлина осторожно развернула из тряпиц камень, поджала деловито губы, попросила генеральшу и Афанасия отойти и вдруг забормотала истошным голосом, закрутилась и кинула камень через плечо. Генеральша подбежала к тому месту и увидела, что вокруг Павлининого камня на земле набросан щебень.
– Кирпич сам из земли пошел, – сказала Павлина. – Копайте!
Рабочие осмотрели место, побросали в траву одежду и баклажки, поплевали на руки и стали копать, но не очень шибко. Когда же генеральша, разгневанная их ленью, обозвала мужиков бессовестными, старшой сказал:
– Без вина не наша вина, поднесешь – сами руки заходят…
Афанасий на пристяжной поскакал в Гнилопяты за водкой. Рабочие быстро очистили место от корней и щебня и стали копать вглубь.
– Вы зря-то не ковыряйте, – говорил старшой. – Ты линию найди; как линию найдешь, так она и пойдет сама тебе галдареей…
– Кирпич, – сказал один рабочий.
– Верно, кирпич, – сказал другой рабочий.
– Нашли, Степанида Ивановна, – сказал старшой, – галдарея…
Степанида Ивановна сама влезла в яму и глядела по плану. Но кирпич оказался единственным, и, порыв еще немного, решили рабочие копать рядом. Скоро, однако, они утомились и сели курить. Генеральша в отчаянии пошла на гору посмотреть, не едет ли Афанасий с водкой…
Наконец Афанасий прискакал. Мужики сняли шапки, а каждый из стаканчика медленно потянул вино, словно полагая, что встанет в жилах его богатырская сила… Выпив, поблагодарили и без шуток быстро принялись рыть. На новом месте открылись стены кирпичного колодца, идущего наклонно вниз. Степанида Ивановна всех благодарила и, садясь в коляску, сказала Павлине:
– Сегодня, Павлинушка, всю ночь не буду спать.
В это время Сонечка и Николай Николаевич сидели в саду на качелях, тихо покачивались. Сонечка похорошела за эти дни и похудела так, что под веками легли у нее тени, глаза блестели. Держась за веревку, она отталкивалась ногой в синем шелковом чулке – подарке бабушки – и говорила без умолку, боясь молчания, той напряженности, когда сердце громко стучит и понимаются затаенные мысли.
На поляне позади качелей на грядках росли огурцы. Сонечка очень хотела сорвать один из них и дать Николаю Николаевичу; Смольков же все время намеревался поцеловать девушку в шею, где завиваются волоски. Глядя на краснеющее от стыда это, место, он вдруг спросил:
– А что, дедушка ваш целует еще бабушку или уже нет?..
Сонечка взглянула на него, ахнула и медленно засмеялась.
– Какие вы глупости говорите!
– Нет, отчего, бабушка, по-моему, еще очень красива.
– Знаете, у нее раз карандаш весь вышел, которым брови подводят, я ей обожженную пробку принесла, так вот она такие себе брови намазала…
– Вы злая.
– По-вашему, в самом деле я злая?
– Конечно, я, например, очень хочу одну вещь сделать, а вы мне не позволяете…
– Какую? – Сонечкина рука крепко сжала веревку. – Ну, вы что-нибудь мудреное попросите.
– Можно шейку поцеловать? Один раз?
Одну только минуту подумала она: «Что со мной? Все как во сне!» – но опять засмеялась, отодвигаясь. Николай Николаевич нагнулся и нежно ее поцеловал. Она приоткрыла рот.
– Съешьте огурец, я вам принесу. – Сонечка, спрыгнув с качелей, нагнулась над огуречными листьями. Николай Николаевич, не отрываясь, глядел па ее спину. Сонечка подала ему огурец, с одной стороны пожелтевший, и опять села на качели близко к жениху.
На днях Смольков сделал предложение. Случилось это просто и как-то никого не удивило. Одетый в сюртук, при шляпе, он вошел к Сонечке в комнату, извинился, сел на стул и заговорил о значении семьи для государства. Глаза его были полузакрыты, и все лицо каменное, точно перед ним у окна стояла не Сонечка, а какой-нибудь министр. Затем, кончив вступление, он подошел на три шага и, совсем закрыв глаза, предложил быть его женой… Сонечка ахнула только. Он ушел, и немедленно ворвалась генеральша, обняв девушку, поздравила, а про Смолькова выразилась, что он «идеальный муж». С этой минуты все стало как сон.
– Дни, как черепахи, ползут, – говорил Николай Николаевич, грызя огурец. – Еще семь дней до свадьбы, а мне кажется – конца этому не будет.
– А я так рада, что побольше времени до свадьбы остается…
– Почему же вы рады?
– Так, рада…
– Я знаю, почему – трусите.
– Чего же я буду трусить, вот тоже…
Она усмехнулась. Николай Николаевич осторожно обнял ее, сначала легко, потом все крепче, отыскал губами ее рот и медленно, мучительно и бесстыдно поцеловал. Сонечка, вся пунцовая, вырвалась, закрыла лицо.
– Степанида Ивановна приехала, – с трудом выговорил Смольков. – Пойду встречать.
И, не оборачиваясь, он ушел, а Сонечка осталась сидеть на качелях. Возбуждение ее сразу упало, опустились руки. Несколько часов смеха, двусмысленностей и ставших особенно легкими кокетливых движений утомили Сонечку, и теперь ей было гадливо, и с отвращением глядела она на бессовестные свои чулки, одетые напоказ, на вымазанные с вечера кремом, по совету генеральши, руки. Даже в легоньком новом платье не было невинности.
«Откуда все это у меня взялось? – тоскливо думала она. – Как он меня не остановит? Ведь я бог знает до чего дойду…»
Она передернула плечами и поглядела туда, где за косматыми ветлами садилось красное перед ненастьем солнце. Лиловые тучи багровели по разодранным краям, – в них было грозовое, тяжелое предчувствие. В саду затихли птицы, только дикий голубь все еще тосковал, сидя на верхушке березы.
«И этому я стану чужая, – подумала Сонечка. – Он любит ли меня? Должно быть, любит. Надо очень строго следить за собой. Буду больше молчать, не надену больше этих чулок со стрелками. Так просто: перестану кривляться и скажу: я вас, должно быть, очень люблю, милый мой, милый Николай».
Она долго сидела, держась за веревку качелей, положив голову на руку. Когда невдалеке послышался голос Смолькова, идущего с генеральшей, выступили от умиления слезы у Сонечки на глазах, захотелось тотчас же подойти и сказать что-нибудь очень душевное.
За ужином она глядела на Смолькова «собачьими», как он определил, глазами. Генеральша, подергиваясь, рассказывала о каких-то кирпичах. У Николая Николаевича разболелась голова от волнения и вина, и он, захватив свечку, ушел к себе.
Поставив свечу около кровати, Смольков снял пиджак, сунул руки в карманы и, наклонясь над Сонечкиной карточкой, закусил нижнюю губу.
– Больше не могу, – прошептал он, вдыхая свежий воздух. – Монастырь, черт его возьми, какой-то! Целоваться на качелях! Конечно, она может ждать хоть сто лет – птенец. А я что?
Он забегал по комнате, думая все об одном, на чем мысли сосредоточились, как в фокусе, – точка эта была страшно чувствительна, остальной мир понемногу темнел, отпадая. Стали различимы запахи старых книг, ветхой мебели, сада и неуловимых женских духов, пропитавших старую мебель, на которой бог знает кто сидел.
Наконец Смольков остановился посреди комнаты, медленно провел языком по высохшим губам, взмахнул рукой, точно говоря: «Ну, что же я могу тут поделать?», отворил дверь и громко прошептал:
– Афанасий.
Афанасий пришел и стал затворять окно, но Николай Николаевич, потрепав его по плечу, сказал пересмякшим голосом:
– Послушай, друг, как у вас насчет этого самого?..
– Это насчет чего?..
– Ну, этого самого, понимаешь?
– Что вы, барин, – осклабясь, ответил Афанасий, – мы этим не занимаемся.
– Где-нибудь на селе, наверно, есть эдакое?..
– На селе как девкам не быть, только вам не понравятся. Солдатка есть, да ничего, чистая.
– Ну вот, вот, сведи меня к солдатке, голубчик. Сейчас я переоденусь… Постой… вот тебе на чай полтинник. Так ничего солдатка-то… а?
– Солдатка – ничего, мягкая.
Спустя время, осторожно, через черный ход, пробрались Смольков с Афанасием в сад, миновали сырые аллеи, плотину и побежали лугом до села.
У крайней избы в траве на пригорке сидели три девушки и негромко пели; в темноте лица их под платками казались маленькими и странно блестели глаза. Афанасий, словно мимоходом, подошел к ним, поклонился, разведя руками.
– Наше вам с кисточкой!
– Кто такие? – спросила одна недружелюбно.
– Хуторские, позвольте посидеть с вами. Девушки переглянулись, засмеялись, и одна сказала:
– Нет уж, идите, откуда пришли.
Афанасий обиделся, влез в разговор, но Николай Николаевич потянул его за рукав, шепча:
– Пойдем, пойдем к солдатке…
– Придете на хутор, – я вам припомню, – пригрозил Афанасий девкам.
Они что-то крикнули вдогонку, затем было видно, как поднялись, побежали в темноту.
К солдаткиной избе нужно было идти по задам, перелезть через плетень и насвистать собаку, которая сначала кинулась с лаем, но, узнав голос Афанасия, побежала вперед. Боязливо на нее поглядывая, Николай Николаевич покорно прыгал в какие-то канавы, изорвал штаны, промок, попав в навозную жижу, и, наконец, выйдя на пустой дворик, увидел стоящую на крыльце высокую бабу.
– Марина, – бойко сказал Афанасий, – принимай гостей.
– Ах, батюшки, я-то испугалась, – низким веселым голосом молвила баба. – Что же, если с добром, заходите! А это кто? – шепнула она Афанасию и после ответа еще приветливее закачала головой.
Николай Николаевич снял шляпу, поклонился и взошел на крыльцо, но в избу Марина его не ввела, а осталась в сенях, сев на кровать. Привыкшие к темноте глаза Смолькова различили постель со множеством подушек («Воображаю, – подумал он, – каковы подушки»), дойницу с молоком и зыбку, висевшую около на ремне.
– В избе сестрица больная лежит, – прошептала солдатка и весело поглядела Николаю Николаевичу в лицо.
– Ну, как же ты? – спросил Смольков, повертелся и обнял бабу.
Марина засмеялась, освободилась. – Вино будете пить?
– Да, да, вот – рубль. Купите вина.
Афанасий взял деньги и побежал к какой-то своей куме. Николай Николаевич остался, наконец, вдвоем с женщиной и, сердясь на свою непредприимчивость, придумывал, что бы такое ей сказать, чтобы разрушить странную эту, какую-то необычайно простую действительность.
– Почему ты меня не поцелуешь? – сказал он томно и подумал: «Пахнет молоком и чем-то съестным, не то печеным».
– Чего? – совсем уже весело спросила Марина и, закрыв рот ладонью, проговорила, вся трясясь от веселости: – Что это вы, барин, ко мне пришли… ну и барин!
Затем, не выдержав, она стала смеяться так, что затряслась и заскрипела кровать.
Смольков рассердился: страсть его уменьшалась с каждой секундой; он засопел, хотел выругать глупую бабу, но живот его сам по себе начал подпрыгивать, и Николай Николаевич визгливо захохотал.
– Дура, вот дура!
– Я думала, он насчет молока, а он – вон зачем явился, – плача от смеха, говорила Марина.
Николай Николаевич начал уже чувствовать к ней что-то вроде родственного добродушия и, придвинувшись ближе, ударил ее по спине. Она пхнула его под бок. Оба они покатывались со смеху, Неизвестно, долго ли бы продолжалась эта игра, но вдруг в светлом четырехугольнике двери появился Афанасий.
– Беда, барин, – проговорил он испуганной скороговоркой, – девки к нам ребят подослали… Бросайте бабу, бегимте…
Действительно, на улице были уже слышны голоса, шепот. Ударили в ворота… Николай Николаевич выбежал на двор. Через ворота, через плетень лезли парни. Николай Николаевич завизжал и пустился бежать по задам, через канавы и плетни… За ним молча, рысью летел Афанасий. А сзади, топая сапожищами, неслись парни, вскрикивая дикими голосами так страшно, что волосы у Николая Николаевича стояли дыбом…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Утром, в темной каморке за лестницей, на лежанке сидели Афанасий с Павлиной и не то чтобы разговаривали, но кряхтели больше да почесывались.
Перед ними на столе, за ветхостью отнесенном из парадных комнат в лакейскую, попискивал последнюю песню самовар, в топленом молоке плавала деревянная ложка… Особенно вздыхал и почесывался Афанасий, с утра сегодня бегавший два раза в село и на Свиные Овражки. Павлина, умильно на него поглядывая, благообразно икала после чаепития, крестила рот. Конечно, Павлина могла бы и не икать, но делала это, чтобы показать, как она вот и сыта и довольна, – а когда человек сыт и доволен, не грех ему и побаловаться.
– Полно, сокол, вздыхать, – говорила Павлина, – не ропщи, тепло тебе и сытно, куда же еще больше? А что грехов полон рот, так на том свете все равно простят, – мы неученые.
– Ерунду ты, баба, мелешь, – отвечал ей Афанасий, – отроду тебе ходить в лаптях, а мы в шевровых башмачках ходим… Скажи вот лучше, что делать? Генеральша-то наша совсем сбесилась: копайте, говорит, дальше, ничего я знать не хочу…
– Петухов купил?
– Десять рублей выдала, птиц двенадцать штук купил. Только, по-моему, петухи в этом деле ни к селу ни к городу. Что за глупость – петух! Петух – обыкновенная птица, цыпленок. Эх, дура ты, баба.
– Без петуха шагу нельзя ступить, – ты, сокол, умен, да мало понимаешь…
– Ох, а ты много знаешь!
– Как мне не знать, – наши монастырские, чай, три года в этом месте копали, да бросили, – взяться не умели…
– А ты умеешь?
Павлина опустила глаза, поджала губы, степенно вздохнула. Афанасий поглядел на нее, подумал: «Шельма баба».
– Генеральша что теперь делает? Надо бы уж ехать, – сказал он.
– Генеральша письмо читают.
Афанасий потянулся, лениво спрыгнул с лежанки.
– Вот что я тебе скажу, а ты помни: против меня не иди – плохо будет; а вместе за дело возьмется – деньгу зашибем. – При этих словах Афанасий трыкнул языком, ткнул бабу под микитку и, захватив из сеней лукошко с петухами, поехал на работы.
Степанида Ивановна действительно читала в это время письмо, собрав всех у себя в комнате. Письмо было от Ильи Леонтьевича – четыре страницы, исписанные мелким и четким почерком.
«Благодарю вас за ваши сердечные заботы о дочери моей, – писал Репьев. – Господь милостив, послав мне таких друзей. В лице же будущего любезного зятя я уверен встретить твердого христианина и наставника моей дочери. Так я сужу по вашему о нем отзыву и заранее радуюсь счастью Софьи. На бракосочетание приехать не могу – привязывают меня к дому хозяйственные заботы. Кроме того, считаю, что столь важный шаг в жизни молодых людей должен быть совершен скромно, по возможности без свидетелей. Прошу поэтому много не тратить на свадебные приготовления, а необходимые издержки возмещу тотчас же переводом денег. Приданое Софьи давно готово. В именьице ее, Сосновка, озимые засеяны и пар вспахан, – все в порядке. Приедут молодые, пускай вьют себе гнездо».
Перед ними на столе, за ветхостью отнесенном из парадных комнат в лакейскую, попискивал последнюю песню самовар, в топленом молоке плавала деревянная ложка… Особенно вздыхал и почесывался Афанасий, с утра сегодня бегавший два раза в село и на Свиные Овражки. Павлина, умильно на него поглядывая, благообразно икала после чаепития, крестила рот. Конечно, Павлина могла бы и не икать, но делала это, чтобы показать, как она вот и сыта и довольна, – а когда человек сыт и доволен, не грех ему и побаловаться.
– Полно, сокол, вздыхать, – говорила Павлина, – не ропщи, тепло тебе и сытно, куда же еще больше? А что грехов полон рот, так на том свете все равно простят, – мы неученые.
– Ерунду ты, баба, мелешь, – отвечал ей Афанасий, – отроду тебе ходить в лаптях, а мы в шевровых башмачках ходим… Скажи вот лучше, что делать? Генеральша-то наша совсем сбесилась: копайте, говорит, дальше, ничего я знать не хочу…
– Петухов купил?
– Десять рублей выдала, птиц двенадцать штук купил. Только, по-моему, петухи в этом деле ни к селу ни к городу. Что за глупость – петух! Петух – обыкновенная птица, цыпленок. Эх, дура ты, баба.
– Без петуха шагу нельзя ступить, – ты, сокол, умен, да мало понимаешь…
– Ох, а ты много знаешь!
– Как мне не знать, – наши монастырские, чай, три года в этом месте копали, да бросили, – взяться не умели…
– А ты умеешь?
Павлина опустила глаза, поджала губы, степенно вздохнула. Афанасий поглядел на нее, подумал: «Шельма баба».
– Генеральша что теперь делает? Надо бы уж ехать, – сказал он.
– Генеральша письмо читают.
Афанасий потянулся, лениво спрыгнул с лежанки.
– Вот что я тебе скажу, а ты помни: против меня не иди – плохо будет; а вместе за дело возьмется – деньгу зашибем. – При этих словах Афанасий трыкнул языком, ткнул бабу под микитку и, захватив из сеней лукошко с петухами, поехал на работы.
Степанида Ивановна действительно читала в это время письмо, собрав всех у себя в комнате. Письмо было от Ильи Леонтьевича – четыре страницы, исписанные мелким и четким почерком.
«Благодарю вас за ваши сердечные заботы о дочери моей, – писал Репьев. – Господь милостив, послав мне таких друзей. В лице же будущего любезного зятя я уверен встретить твердого христианина и наставника моей дочери. Так я сужу по вашему о нем отзыву и заранее радуюсь счастью Софьи. На бракосочетание приехать не могу – привязывают меня к дому хозяйственные заботы. Кроме того, считаю, что столь важный шаг в жизни молодых людей должен быть совершен скромно, по возможности без свидетелей. Прошу поэтому много не тратить на свадебные приготовления, а необходимые издержки возмещу тотчас же переводом денег. Приданое Софьи давно готово. В именьице ее, Сосновка, озимые засеяны и пар вспахан, – все в порядке. Приедут молодые, пускай вьют себе гнездо».