Страница:
– Вон, грязные девки, вон!
Кубарем, с вытаращенными глазами, скатились вниз Фимка и Бронька, – Мишука для смеха подстегнул их по задам.
– Батюшки! Убивают! – заорали Фимка и Бронька и заметались по лужам между телегами. Их посадили, прикрыли рогожей. Мишука кричал:
– Коленкой ее, коленкой поддавай ворону! Приказчик и Ванюшка вывели, наконец, Клеопатру.
Она отбивалась, кусала руки, выворачивалась, дикая, как ведьма.
– Врешь, – хрипло сказала она Мишуке и ощерилась, – не прогонишь, не уйду, я тебе не собака…
Наконец Клеопатру усадили. Возы тронулись. Рабочие, громко смеясь, раскачивая над травой фонари, ушли к людской, пропали за отвесной завесой дождя. Мишука, удовлетворенный, наконец, за эти два дня, отомщенный за все обиды, ушел в дом.
Никто, даже конюх, сидевший на переднем возу, не видел, как на повороте сплошь залитой водою дороги Клеопатра соскочила с задней телеги и скрылась за кустами в саду.
7
8
9
10
11
Кубарем, с вытаращенными глазами, скатились вниз Фимка и Бронька, – Мишука для смеха подстегнул их по задам.
– Батюшки! Убивают! – заорали Фимка и Бронька и заметались по лужам между телегами. Их посадили, прикрыли рогожей. Мишука кричал:
– Коленкой ее, коленкой поддавай ворону! Приказчик и Ванюшка вывели, наконец, Клеопатру.
Она отбивалась, кусала руки, выворачивалась, дикая, как ведьма.
– Врешь, – хрипло сказала она Мишуке и ощерилась, – не прогонишь, не уйду, я тебе не собака…
Наконец Клеопатру усадили. Возы тронулись. Рабочие, громко смеясь, раскачивая над травой фонари, ушли к людской, пропали за отвесной завесой дождя. Мишука, удовлетворенный, наконец, за эти два дня, отомщенный за все обиды, ушел в дом.
Никто, даже конюх, сидевший на переднем возу, не видел, как на повороте сплошь залитой водою дороги Клеопатра соскочила с задней телеги и скрылась за кустами в саду.
7
Петр Леонтьевич вошел в комнату мальчиков, которая называлась так по старой памяти. Комната была, как и все комнаты в репьевском доме, – высокая, штукатуренная, со старой попорченной мышами и молью мебелью. На одной стене, над диваном, висели распластанные крылья уток, стрепетов, кобчиков, грачей, давным уже давно насквозь пропыленные. Когда сюда входили со свечой, то казалось, будто по стене ползают безголовые чудища. Трофеи эти принадлежали Сергею, не позволявшему к ним притрагиваться. Лет двенадцать тому назад, когда ему подарили первое ружье, он с утра до ночи бухал по саду, на пруду, в лугах и до того провонял падалью и сад и дом, что Ольга Леонтьевна решила не выходить из своей спальни.
С улыбкой, глядя на стену, покрытую вороньими крыльями, вспоминал Петр Леонтьевич прошлое время. Хорошее было время. Многие, многие милые люди были еще живы. Сережа и Никита, славные мальчики, подавали большие надежды. Жива была дорогая Машенька, всегда в белом, всегда приветливая, всегда озабоченная, – как бы получше накормить гостей, или поженить кого-нибудь из близких родных, или уладить какую-нибудь неприятность.
Каждый день в столовой или на балконе шумели гости, приезжал дядя, старый Налымов, большой шутник, – любил, бывало, на удивление всем, откушать ломоть дыни с нюхательным табаком. Приезжала с прогулки Ольга, красивая, веселая и загадочная, в бархатной амазонке. Снимая высокую перчатку, давала целовать руку… Многие, многие были в то время влюблены в Ольгу Леонтьевну… Ушло все, как туман, ушли хорошие дни…
Петр Леонтьевич в то же время пытался поправить свои сильно запутанные дела: построил суконную фабрику, но не застраховал, считая, что страховка – величайший из грехов. Человек должен быть открыт перед богом, как Иов, но не перестраховывать свое счастье. Фабрика сгорела. Петр Леонтьевич придумал построить раковый консервный завод. В реке Чермашне водилось непостижимое количество матерого рака, – рвались бредни, и деревенские мальчишки, купаясь, бывали не раз ими щипаны за животы и другие места.
Раковый завод построили, даже заказали в Москве две майоликовые скульптуры, чтобы поставить у входа. Приготовлено было десять тысяч расписных горшочков, в которых предполагалось посылать прямо в столицы консервный биск. Но внезапно на раков в реке Чермашне напала чума, и рак полез подыхать на берега и весь вымер. Это было почти разорением.
Тогда Петр Леонтьевич стал придумывать что-нибудь более подходящее к современному веку пара и электричества и построил конный утюг для расчистки снежных дорог и заносов.
Издалека съехались помещики и мужики глядеть, как в облаках пара и дыма двинулся сквозь сугробы огромный железный утюг, растапливая снег раскаленными боками. Шесть пар лошадей протащили его более чем с версту. День был морозный. Петр Леонтьевич вылетел на беговых санках на расчищенную дорогу, но раскатился, упал и вывихнул ногу.
Утюг он приказал поставить в сарай и с тех пор не изобретал более уже ничего, так как имение его, Соломине – Трианон тож, – пошло с торгов, и пришлось с мальчиками навсегда перебраться к сестре в Репьевку, – доживать тихие дни.
Так, вспоминая, вертя в пальцах тавлинку с нюхательным табаком, Петр Леонтьевич не заметил, как в комнату вошел Сергей.
– Ты ко мне, папа?
– Да, да, к тебе, дружок. Притвори-ка дверь. Сергей усмехнулся, затворил дверь и, став перед отцом, глядел в глаза с той же усмешкой. Петр Леонтьевич взял сына повыше локтя, сморщил нос:
– Сережа, скажи мне по чистой совести, – ты любить способен?
– Да, папа, способен.
– Видишь ли, дело вот в чем. Ах, Сережа, если бы ты знал – какой это удивительный человек. Ты прямо недостоин ее любви… У тебя, знаешь, в глазах что-то такое новое для меня, что-то легкомысленное…
– Ты хочешь меня спросить – люблю ли я Веру? – насмешливо, почти зло, спросил Сергей.
– Подожди, подожди, ах, как ты всегда забегаешь… Я говорю, – у тебя что-то легкомысленное… Вера – удивительная девушка, такое сокровище, такая милая, прелестная душа. Но опасно ее спугнуть. Спугнуть, и она на всю жизнь затаится, – ты понял?.. Нужно страшно деликатно с ней… Я, видишь ли, являюсь сватом, друг мой…
Сергей, нагнув голову, заходил по комнате. Петр – Леонтьевич оборачивался к нему, как подсолнечник, мигал все испуганнее. Сергей остановился перед отцом и, не глядя на него, сказал твердо:
– Прости, но на Верочке я жениться не могу.
– Не можешь, Сережа?
– Я очень уважаю и люблю Веру. Да. Но – не жениться. На что мы будем жить? Зависеть от тети Оли? Поступить в земство статистиком? Народить двенадцать человек детей? Я – нищий.
Петр Леонтьевич, жалко улыбаясь, глядел себе под ноги. Сергей опять заходил.
– Я уезжаю в Африку, – сказал он.
– Так, так.
– В Трансвааль. Во-первых, – там меня еще не видели, – это раз. Во-вторых, – там есть алмазы и золото. А Вера… – он опять остановился, черные глаза его блестели, – пусть Вера выходит за Никиту. Во всех отношениях это хорошо, честно, да.
С улыбкой, глядя на стену, покрытую вороньими крыльями, вспоминал Петр Леонтьевич прошлое время. Хорошее было время. Многие, многие милые люди были еще живы. Сережа и Никита, славные мальчики, подавали большие надежды. Жива была дорогая Машенька, всегда в белом, всегда приветливая, всегда озабоченная, – как бы получше накормить гостей, или поженить кого-нибудь из близких родных, или уладить какую-нибудь неприятность.
Каждый день в столовой или на балконе шумели гости, приезжал дядя, старый Налымов, большой шутник, – любил, бывало, на удивление всем, откушать ломоть дыни с нюхательным табаком. Приезжала с прогулки Ольга, красивая, веселая и загадочная, в бархатной амазонке. Снимая высокую перчатку, давала целовать руку… Многие, многие были в то время влюблены в Ольгу Леонтьевну… Ушло все, как туман, ушли хорошие дни…
Петр Леонтьевич в то же время пытался поправить свои сильно запутанные дела: построил суконную фабрику, но не застраховал, считая, что страховка – величайший из грехов. Человек должен быть открыт перед богом, как Иов, но не перестраховывать свое счастье. Фабрика сгорела. Петр Леонтьевич придумал построить раковый консервный завод. В реке Чермашне водилось непостижимое количество матерого рака, – рвались бредни, и деревенские мальчишки, купаясь, бывали не раз ими щипаны за животы и другие места.
Раковый завод построили, даже заказали в Москве две майоликовые скульптуры, чтобы поставить у входа. Приготовлено было десять тысяч расписных горшочков, в которых предполагалось посылать прямо в столицы консервный биск. Но внезапно на раков в реке Чермашне напала чума, и рак полез подыхать на берега и весь вымер. Это было почти разорением.
Тогда Петр Леонтьевич стал придумывать что-нибудь более подходящее к современному веку пара и электричества и построил конный утюг для расчистки снежных дорог и заносов.
Издалека съехались помещики и мужики глядеть, как в облаках пара и дыма двинулся сквозь сугробы огромный железный утюг, растапливая снег раскаленными боками. Шесть пар лошадей протащили его более чем с версту. День был морозный. Петр Леонтьевич вылетел на беговых санках на расчищенную дорогу, но раскатился, упал и вывихнул ногу.
Утюг он приказал поставить в сарай и с тех пор не изобретал более уже ничего, так как имение его, Соломине – Трианон тож, – пошло с торгов, и пришлось с мальчиками навсегда перебраться к сестре в Репьевку, – доживать тихие дни.
Так, вспоминая, вертя в пальцах тавлинку с нюхательным табаком, Петр Леонтьевич не заметил, как в комнату вошел Сергей.
– Ты ко мне, папа?
– Да, да, к тебе, дружок. Притвори-ка дверь. Сергей усмехнулся, затворил дверь и, став перед отцом, глядел в глаза с той же усмешкой. Петр Леонтьевич взял сына повыше локтя, сморщил нос:
– Сережа, скажи мне по чистой совести, – ты любить способен?
– Да, папа, способен.
– Видишь ли, дело вот в чем. Ах, Сережа, если бы ты знал – какой это удивительный человек. Ты прямо недостоин ее любви… У тебя, знаешь, в глазах что-то такое новое для меня, что-то легкомысленное…
– Ты хочешь меня спросить – люблю ли я Веру? – насмешливо, почти зло, спросил Сергей.
– Подожди, подожди, ах, как ты всегда забегаешь… Я говорю, – у тебя что-то легкомысленное… Вера – удивительная девушка, такое сокровище, такая милая, прелестная душа. Но опасно ее спугнуть. Спугнуть, и она на всю жизнь затаится, – ты понял?.. Нужно страшно деликатно с ней… Я, видишь ли, являюсь сватом, друг мой…
Сергей, нагнув голову, заходил по комнате. Петр – Леонтьевич оборачивался к нему, как подсолнечник, мигал все испуганнее. Сергей остановился перед отцом и, не глядя на него, сказал твердо:
– Прости, но на Верочке я жениться не могу.
– Не можешь, Сережа?
– Я очень уважаю и люблю Веру. Да. Но – не жениться. На что мы будем жить? Зависеть от тети Оли? Поступить в земство статистиком? Народить двенадцать человек детей? Я – нищий.
Петр Леонтьевич, жалко улыбаясь, глядел себе под ноги. Сергей опять заходил.
– Я уезжаю в Африку, – сказал он.
– Так, так.
– В Трансвааль. Во-первых, – там меня еще не видели, – это раз. Во-вторых, – там есть алмазы и золото. А Вера… – он опять остановился, черные глаза его блестели, – пусть Вера выходит за Никиту. Во всех отношениях это хорошо, честно, да.
8
Вера перебирала клавиши рояля. Ольга Леонтьевна, опустив на колени вязанье, глядела на спустившиеся за окном сумерки. Никита сидел у стены, опершись локтями о колени, и тоже молчал. Утихали птицы в саду. Вера брала теперь одну только ноту – ми, все тише, тише, потом осторожно, без стука закрыла крышку рояля. Помолчав, она сказала:
– Поеду в Петербург, поступлю на курсы, обрежу волосы, стану носить английские кофты из бумазеи.
– Вера, перестань, – тихо сказала Ольга Леонтьевна.
– Ну, никуда не поеду, волосы не обрежу, не буду носить английские кофты.
Никита осторожно поднялся со стула, постоял, плохо различаемый в сумерках, и на цыпочках вышел. Вера прижала голову к холодному роялю.
– Ох, – шумно вздохнула Ольга Леонтьевна, – какие все глупые.
– Я тоже, тетя?
– Ну, уж об этом сама суди.
– Тетя Оля, – сказала Вера, не поднимая головы, – я очень дурная?
– Знаешь, я вот сейчас уйду к себе и запрусь от всех вас на ключ.
– Мне, тетя Оля, Никиту жалко… Он такой – печальный. Все бы, кажется, сделала, чтобы не был такой.
Ольга Леонтьевна насторожилась:
– Верочка, ты серьезно это говоришь?
Вера молчала; не было видно, какое у нее лицо. Ольга Леонтьевна тихо подошла, остановилась за ее спиной.
– Я сама знаю, как тяжело быть отвергнутой, – даже самой красивой женщине это всегда грозит: не оценят сокровища, и все тут. – Ольга Леонтьевна помолчала. – Только иное сокровище должна ты охранять, Вера. Душа должна быть ясна. Все минет – и любовь, и счастье, и обиды, а душа, верная чистоте, выйдет из всех испытаний… Теперь твои страдания очищают душу. – Ольга Леонтьевна даже подняла палец, голос ее окреп. – Посланы тебе твои страдания…
– Тетя Оля, не понимаю – о чем вы говорите, – какие страдания?
Ольга Леонтьевна помолчала. Осторожно взяла голову Веры, прижала к себе, поцеловала долгим поцелуем в волосы.
– Ты думаешь, – у нас, стариков, радостей было много? Ох, как тяжело в молодости вздыхалось.
Вера вытянулась, медленно сняла с плеча руку Ольги Леонтьевны:
– Хорошо, я останусь с вами. Навсегда. Замуж мне не хочется – я пошутила.
– Ах, не то говоришь. – Ольга Леонтьевна с отчаянием даже толкнула ее. – Не жертва мне от тебя нужна. Не в монастырь же я тебя уговариваю.
– Что же вам от меня нужно?
Ольга Леонтьевна даже сделалась как будто ниже ростом. Вера опять опустила голову. В доме – ни шороха. Зашелести ветер листами за окном – Вера, может быть, и не сказала бы того, чего так добивалась тетка. Но в саду – та же ночная тишина. Все затаилось. И Вера сказала едва слышно:
– Хорошо. Я выйду замуж за Никиту.
Ольга Леонтьевна молча всплеснула руками. Затем пошла на цыпочках. Но за дверью шаги ее застучали весело, бойко – так и полетели.
Пришел Никита. Стал у печки. Вера, все так же, не поднимая головы, сказала:
– Знаешь?
– Да, знаю, Вера.
– Ну вот, Никита.
Она поднялась с рояльного стульчика. Взяла голову Никиты в руки, губами коснулась его лба.
– Покойной ночи.
– Покойной ночи, Верочка.
– Что-нибудь почитать принеси мне.
– Хочешь новый журнал?
– Все равно.
Никита долго еще смотрел на едва видную в сумерках дверь, за которой скрылось, легко шурша, милое платье Веры. Потом сел на рояльный стульчик и молча затрясся.
С открытой книгой, но не читая, Вера лежала на низеньком диванчике, обитом ситчиком. За бумажным экраном с черными человечками колебалась свеча. Брови Веры были сдвинуты, сухие глаза раскрыты. Она приподнималась на локте, прислушиваясь.
Уже несколько раз из кустов голос Сергея шепотом звал: «Вера, Вера». Она не отвечала, не оборачивалась, но чувствовала – он стоит у окна.
Затем стремительно она поднялась. Сергей стоял с той стороны окна, положив локти на подоконник. Глядел блестящими глазами и усмехался.
– Что тебе нужно? – Вера затрясла головой. – Уйди, уйди от меня.
Сергей легко вспрыгнул на подоконник, протянул руки. Вера глядела на его короткие сильные пальцы. Он взял ее за локоть, обвил ее спину. Вера присела на подоконник. Закрыла глаза. Молчала. Только по лицу ее словно скользил темный огонь.
– Люблю, милая, – сказал он сквозь зубы, – не гони. Не будь упрямая.
Вера коротко вздохнула, опустила голову на плечо Сергею. Он наклонился, но губы его скользнули по ее щеке.
– Не надо, Сережа, не надо.
Она слышала, как страшно бьется его сердце. Теперь она чувствовала эти удары – грудью, своим сердцем. Сергей охватил ее плечи. Стал целовать шею.
– Можно к тебе, Вера, можно?
– Нет. – Она откинула голову, взглянула ему в лицо, в красные глаза. – Не трогай меня, Сережа, я ослабею.
Он прильнул к ее рту. Она чувствовала – его пальцы расстегивают крючочки платья. Тогда она медленно, с трудом оторвалась от него. Он упал ей головой в колени, дышал жарко. А рука все продолжала расстегивать крючочки.
– Сережа, – сказала она, – оставь меня. Сегодня я дала слово Никите. Я его невеста.
– Вера, Вера, это хорошо… это хорошо… Я же не могу на тебе жениться… Тем лучше… Выходи, выходи, все равно – ты моя…
– Сережа, что ты говоришь?
– Глупенькая, пойми, – ты его не любишь, и не он будет…
– Что? Что…
– Он ничего не узнает. Пойми – он будет счастлив от самой скупой твоей милости… Но я, Вера… с ума схожу… Так все делают…
Сергей спрыгнул в комнату, дунул на свечу и опять плотно взял Веру. Но вся она была как каменная. Он бормотал ей в ухо, искал ее губ, но ее локти упрямо и остро упирались ему в грудь. Вера освободилась и сказала, отходя:
– Поздно уже. Я хочу спать. Покойной ночи.
Сергей шепотом помянул черта и исчез в окошке. Вера, не зажигая свечи, легла опять на ситцевый диванчик – лицом в подушку, прикрыла голову другой подушечкой и так заплакала, как никогда не плакала в жизни.
– Поеду в Петербург, поступлю на курсы, обрежу волосы, стану носить английские кофты из бумазеи.
– Вера, перестань, – тихо сказала Ольга Леонтьевна.
– Ну, никуда не поеду, волосы не обрежу, не буду носить английские кофты.
Никита осторожно поднялся со стула, постоял, плохо различаемый в сумерках, и на цыпочках вышел. Вера прижала голову к холодному роялю.
– Ох, – шумно вздохнула Ольга Леонтьевна, – какие все глупые.
– Я тоже, тетя?
– Ну, уж об этом сама суди.
– Тетя Оля, – сказала Вера, не поднимая головы, – я очень дурная?
– Знаешь, я вот сейчас уйду к себе и запрусь от всех вас на ключ.
– Мне, тетя Оля, Никиту жалко… Он такой – печальный. Все бы, кажется, сделала, чтобы не был такой.
Ольга Леонтьевна насторожилась:
– Верочка, ты серьезно это говоришь?
Вера молчала; не было видно, какое у нее лицо. Ольга Леонтьевна тихо подошла, остановилась за ее спиной.
– Я сама знаю, как тяжело быть отвергнутой, – даже самой красивой женщине это всегда грозит: не оценят сокровища, и все тут. – Ольга Леонтьевна помолчала. – Только иное сокровище должна ты охранять, Вера. Душа должна быть ясна. Все минет – и любовь, и счастье, и обиды, а душа, верная чистоте, выйдет из всех испытаний… Теперь твои страдания очищают душу. – Ольга Леонтьевна даже подняла палец, голос ее окреп. – Посланы тебе твои страдания…
– Тетя Оля, не понимаю – о чем вы говорите, – какие страдания?
Ольга Леонтьевна помолчала. Осторожно взяла голову Веры, прижала к себе, поцеловала долгим поцелуем в волосы.
– Ты думаешь, – у нас, стариков, радостей было много? Ох, как тяжело в молодости вздыхалось.
Вера вытянулась, медленно сняла с плеча руку Ольги Леонтьевны:
– Хорошо, я останусь с вами. Навсегда. Замуж мне не хочется – я пошутила.
– Ах, не то говоришь. – Ольга Леонтьевна с отчаянием даже толкнула ее. – Не жертва мне от тебя нужна. Не в монастырь же я тебя уговариваю.
– Что же вам от меня нужно?
Ольга Леонтьевна даже сделалась как будто ниже ростом. Вера опять опустила голову. В доме – ни шороха. Зашелести ветер листами за окном – Вера, может быть, и не сказала бы того, чего так добивалась тетка. Но в саду – та же ночная тишина. Все затаилось. И Вера сказала едва слышно:
– Хорошо. Я выйду замуж за Никиту.
Ольга Леонтьевна молча всплеснула руками. Затем пошла на цыпочках. Но за дверью шаги ее застучали весело, бойко – так и полетели.
Пришел Никита. Стал у печки. Вера, все так же, не поднимая головы, сказала:
– Знаешь?
– Да, знаю, Вера.
– Ну вот, Никита.
Она поднялась с рояльного стульчика. Взяла голову Никиты в руки, губами коснулась его лба.
– Покойной ночи.
– Покойной ночи, Верочка.
– Что-нибудь почитать принеси мне.
– Хочешь новый журнал?
– Все равно.
Никита долго еще смотрел на едва видную в сумерках дверь, за которой скрылось, легко шурша, милое платье Веры. Потом сел на рояльный стульчик и молча затрясся.
С открытой книгой, но не читая, Вера лежала на низеньком диванчике, обитом ситчиком. За бумажным экраном с черными человечками колебалась свеча. Брови Веры были сдвинуты, сухие глаза раскрыты. Она приподнималась на локте, прислушиваясь.
Уже несколько раз из кустов голос Сергея шепотом звал: «Вера, Вера». Она не отвечала, не оборачивалась, но чувствовала – он стоит у окна.
Затем стремительно она поднялась. Сергей стоял с той стороны окна, положив локти на подоконник. Глядел блестящими глазами и усмехался.
– Что тебе нужно? – Вера затрясла головой. – Уйди, уйди от меня.
Сергей легко вспрыгнул на подоконник, протянул руки. Вера глядела на его короткие сильные пальцы. Он взял ее за локоть, обвил ее спину. Вера присела на подоконник. Закрыла глаза. Молчала. Только по лицу ее словно скользил темный огонь.
– Люблю, милая, – сказал он сквозь зубы, – не гони. Не будь упрямая.
Вера коротко вздохнула, опустила голову на плечо Сергею. Он наклонился, но губы его скользнули по ее щеке.
– Не надо, Сережа, не надо.
Она слышала, как страшно бьется его сердце. Теперь она чувствовала эти удары – грудью, своим сердцем. Сергей охватил ее плечи. Стал целовать шею.
– Можно к тебе, Вера, можно?
– Нет. – Она откинула голову, взглянула ему в лицо, в красные глаза. – Не трогай меня, Сережа, я ослабею.
Он прильнул к ее рту. Она чувствовала – его пальцы расстегивают крючочки платья. Тогда она медленно, с трудом оторвалась от него. Он упал ей головой в колени, дышал жарко. А рука все продолжала расстегивать крючочки.
– Сережа, – сказала она, – оставь меня. Сегодня я дала слово Никите. Я его невеста.
– Вера, Вера, это хорошо… это хорошо… Я же не могу на тебе жениться… Тем лучше… Выходи, выходи, все равно – ты моя…
– Сережа, что ты говоришь?
– Глупенькая, пойми, – ты его не любишь, и не он будет…
– Что? Что…
– Он ничего не узнает. Пойми – он будет счастлив от самой скупой твоей милости… Но я, Вера… с ума схожу… Так все делают…
Сергей спрыгнул в комнату, дунул на свечу и опять плотно взял Веру. Но вся она была как каменная. Он бормотал ей в ухо, искал ее губ, но ее локти упрямо и остро упирались ему в грудь. Вера освободилась и сказала, отходя:
– Поздно уже. Я хочу спать. Покойной ночи.
Сергей шепотом помянул черта и исчез в окошке. Вера, не зажигая свечи, легла опять на ситцевый диванчик – лицом в подушку, прикрыла голову другой подушечкой и так заплакала, как никогда не плакала в жизни.
9
В доме появилась портниха, с треском рвала коленкор, стучала машинкой, поджав сухой ротик, совещалась с Ольгой Леонтьевной.
Никита несколько раз ездил в Симбирск, в Опекунский совет, в Дворянский банк. Дом чистился. В каретнике обивали новым сукном коляску.
Вера жила эти дни тихо. Редко выходила из своей комнаты. Садилась с книгой у окна и глядела, глядела на синюю воду пруда, на желтые, зеленые полосы хлебов на холмах. Слушала, как древней печалью поют птицы в саду.
Сергей пропадал на охоте, возвращался поздно с полным ягдташем, пахнул лесом, болотом, пухом птиц. На Веру поглядывал с недоброй усмешкой, много, жадно ел за ужином.
Петр Леонтьевич совсем притих, понюхивал табачок.
Однажды Сергей забрел с ружьем и собакой в налымовский лес, в топкую глушь. Пойнтер бодро колотил хвостом папоротники, шарил, время от времени поворачивая к хозяину умную, возбужденную морду. Сергей шел, задираясь ногами за валежник, проваливаясь в мочажники, – перед глазами мотался собачий хвост. Сергей неотступно, угрюмо думал о Вере.
Сколько десятков верст исколесил он за эти дни, только чтобы утолить, погасить в себе свирепое желание! Все было напрасно.
«Фррр»… Вылетел тетерев. Сергей, не глядя, выстрелил. Сорвалось несколько листьев. Собака унеслась вперед скачками, высматривая – взмахивала ушами из папоротника.
Почти сейчас же, неподалеку, гулко затрубил рог. Затрещали сучья. Зычный голос заревел в чаще:
– Кто стреляет в моем лесу, тудыть в вашу душу! Кто смеет шататься по моему лесу!
Сергей быстро оглянулся. На поляне стоял вековой дуб, упоминавшийся во всех налымовских и репьевских хрониках, – дуплистый, ветвистый, корявый, подобный геральдическому дереву.
В ту же минуту с другой стороны поляны, валя кусты, выскочил на рыжей кобыле Мишука. Размахивая над головой медным рогом, орал:
– Ату его, сукины дети, ату!
Две пары налымовских зверей – краснопегих гончих – неслись прямиком на лягаша. Сергей подхватил заскулившую у ног его собаку, посадил в дупло, подпрыгнул, подтянулся к ветви и живо влез на вершину дуба…
– Ату его, сукины дети! Улюлю! – наливаясь кровью, вопил Мишука. Подскакал к дубу, закрутился, поднимаясь на стременах, хлестал арапником по листьям:
– Слезь, сию минуту слезь с моего дуба.
– Дядя Миша, не волнуйтесь, – хихикнул Сергей, забираясь выше, – желудок расстроите, вам вредно волноваться. – И он бросил желудем, – угодил в живот. Мишука заревел:
– Убью! Запорю! Слезь, тебе говорю!..
– Все равно, дядя Миша, не достанете, только соскучитесь, и есть захочется.
– Дерево велю срубить.
– Дуб заветный.
– Слезь, я тебе приказываю, – я предводитель дворянства.
– Я вас не выбирал, дядя Миша, я на выборы не езжу.
– Крамольник!.. Стражникам прикажу тебя стащить. Высеку!
– Дядя Миша, лопнете. – Сергей опять бросил желудем, попал в картуз.
Гончие подпрыгивали, визжали от ярости. Лягаш скулил, высовывая нос из дупла, щелкал зубами. Мишука и Сергей долго ругались, покуда не надоело. Наконец Сергей сказал примиряющим голосом:
– Охота вам, в самом деле, сердиться, дядя Миша. Я ведь тоже с носом остался. Вера-то за Никиту выходит.
– Врешь? – удивился Мишука.
– Чем матерно ругаться, поехали бы мы на лесной хутор. Там выпить можно.
– Вино есть?
– Две четверти водки.
– Гм, – сказал Мишука, – все-таки это как-то так. Ты все-таки подлец.
– Вот это верно, дядя Миша.
Мишуке, видимо, очень хотелось, после всех волнений, поехать на хутор и выпить. Сергей спустился ниже, подмигнул и сделал всем понятный жест:
– И то найдется.
Задрав голову, Мишука заржал, – уцепился даже за седельную луку. Затем ударил кобылу арапником и ускакал на хутор.
Через час Мишука и Сергей сидели в жарко натопленной избе, – Мишука расстегнулся, пил водку стаканами, вспотел, тряс животом сосновый стол.
– Ха-ха… Смел ты, что пришел, Сережа.
– Нам делить с вами нечего, дядя Миша, я вас люблю…
– Рассказывай, ха-ха…
– Люблю, дядя Миша, в вас богатырство, не то что – теперешние дворяне, – сволочь, мелкота…
– Мелкота, говоришь, ха-ха…
– Вы, дядя Миша, все равно как князь в старые времена… Силища…
– Богатырь, говоришь? Князь? Ха-ха…
– Едемте, дядя Миша, вместе в Африку. Вот бы мы начудили…
– В Африку, ха-ха!..
– Эх, денег у меня нет, дядя Миша, вот бы я развернулся…
– Подлец ты, Сережа… Денег я тебе дам, но побью, ха-ха…
В избу вошла ядреная молодая баба, румянец во все лицо, – лукавая, сероглазая. Смело села рядом с Мишукой на лавку, толкнула его локтем. Мишука только ухнул. И начался пир. Изба ходуном заходила.
Никита несколько раз ездил в Симбирск, в Опекунский совет, в Дворянский банк. Дом чистился. В каретнике обивали новым сукном коляску.
Вера жила эти дни тихо. Редко выходила из своей комнаты. Садилась с книгой у окна и глядела, глядела на синюю воду пруда, на желтые, зеленые полосы хлебов на холмах. Слушала, как древней печалью поют птицы в саду.
Сергей пропадал на охоте, возвращался поздно с полным ягдташем, пахнул лесом, болотом, пухом птиц. На Веру поглядывал с недоброй усмешкой, много, жадно ел за ужином.
Петр Леонтьевич совсем притих, понюхивал табачок.
Однажды Сергей забрел с ружьем и собакой в налымовский лес, в топкую глушь. Пойнтер бодро колотил хвостом папоротники, шарил, время от времени поворачивая к хозяину умную, возбужденную морду. Сергей шел, задираясь ногами за валежник, проваливаясь в мочажники, – перед глазами мотался собачий хвост. Сергей неотступно, угрюмо думал о Вере.
Сколько десятков верст исколесил он за эти дни, только чтобы утолить, погасить в себе свирепое желание! Все было напрасно.
«Фррр»… Вылетел тетерев. Сергей, не глядя, выстрелил. Сорвалось несколько листьев. Собака унеслась вперед скачками, высматривая – взмахивала ушами из папоротника.
Почти сейчас же, неподалеку, гулко затрубил рог. Затрещали сучья. Зычный голос заревел в чаще:
– Кто стреляет в моем лесу, тудыть в вашу душу! Кто смеет шататься по моему лесу!
Сергей быстро оглянулся. На поляне стоял вековой дуб, упоминавшийся во всех налымовских и репьевских хрониках, – дуплистый, ветвистый, корявый, подобный геральдическому дереву.
В ту же минуту с другой стороны поляны, валя кусты, выскочил на рыжей кобыле Мишука. Размахивая над головой медным рогом, орал:
– Ату его, сукины дети, ату!
Две пары налымовских зверей – краснопегих гончих – неслись прямиком на лягаша. Сергей подхватил заскулившую у ног его собаку, посадил в дупло, подпрыгнул, подтянулся к ветви и живо влез на вершину дуба…
– Ату его, сукины дети! Улюлю! – наливаясь кровью, вопил Мишука. Подскакал к дубу, закрутился, поднимаясь на стременах, хлестал арапником по листьям:
– Слезь, сию минуту слезь с моего дуба.
– Дядя Миша, не волнуйтесь, – хихикнул Сергей, забираясь выше, – желудок расстроите, вам вредно волноваться. – И он бросил желудем, – угодил в живот. Мишука заревел:
– Убью! Запорю! Слезь, тебе говорю!..
– Все равно, дядя Миша, не достанете, только соскучитесь, и есть захочется.
– Дерево велю срубить.
– Дуб заветный.
– Слезь, я тебе приказываю, – я предводитель дворянства.
– Я вас не выбирал, дядя Миша, я на выборы не езжу.
– Крамольник!.. Стражникам прикажу тебя стащить. Высеку!
– Дядя Миша, лопнете. – Сергей опять бросил желудем, попал в картуз.
Гончие подпрыгивали, визжали от ярости. Лягаш скулил, высовывая нос из дупла, щелкал зубами. Мишука и Сергей долго ругались, покуда не надоело. Наконец Сергей сказал примиряющим голосом:
– Охота вам, в самом деле, сердиться, дядя Миша. Я ведь тоже с носом остался. Вера-то за Никиту выходит.
– Врешь? – удивился Мишука.
– Чем матерно ругаться, поехали бы мы на лесной хутор. Там выпить можно.
– Вино есть?
– Две четверти водки.
– Гм, – сказал Мишука, – все-таки это как-то так. Ты все-таки подлец.
– Вот это верно, дядя Миша.
Мишуке, видимо, очень хотелось, после всех волнений, поехать на хутор и выпить. Сергей спустился ниже, подмигнул и сделал всем понятный жест:
– И то найдется.
Задрав голову, Мишука заржал, – уцепился даже за седельную луку. Затем ударил кобылу арапником и ускакал на хутор.
Через час Мишука и Сергей сидели в жарко натопленной избе, – Мишука расстегнулся, пил водку стаканами, вспотел, тряс животом сосновый стол.
– Ха-ха… Смел ты, что пришел, Сережа.
– Нам делить с вами нечего, дядя Миша, я вас люблю…
– Рассказывай, ха-ха…
– Люблю, дядя Миша, в вас богатырство, не то что – теперешние дворяне, – сволочь, мелкота…
– Мелкота, говоришь, ха-ха…
– Вы, дядя Миша, все равно как князь в старые времена… Силища…
– Богатырь, говоришь? Князь? Ха-ха…
– Едемте, дядя Миша, вместе в Африку. Вот бы мы начудили…
– В Африку, ха-ха!..
– Эх, денег у меня нет, дядя Миша, вот бы я развернулся…
– Подлец ты, Сережа… Денег я тебе дам, но побью, ха-ха…
В избу вошла ядреная молодая баба, румянец во все лицо, – лукавая, сероглазая. Смело села рядом с Мишукой на лавку, толкнула его локтем. Мишука только ухнул. И начался пир. Изба ходуном заходила.
10
Ольга Леонтьевна и Никита с утра ходили по Симбирску из магазина в магазин, – сзади ехала коляска, полная покупок. Лошади осовели, кучер каким-то чудом успел напиться, не слезая с козел. Никита в тоске бродил за теткой из двери в дверь. Ничего этого не было нужно – ни суеты, ни вещей. Хоть скупи весь Симбирск, хоть ударься сейчас о камни, – разбей голову, – Вера не станет счастливее, не вернется к ней прежняя легкость, блеск глаз, веселый смех: не любит, не любит…
– Ну, уж, батюшка мой, ты – совсем мокрая курица, осовел, жених, – говорила ему Ольга Леонтьевна, – минутки без невесты не может – нос на квинту… Сейчас, сейчас мы поедем.
Тетка летела через улицу к башмачнику, нечесаная голова которого моталась в окошке, тоже пьяная… Лошади и Никита томились на горячей мостовой. Кучер время от времени громко икал, – каждый раз пугливо оглядывался:
– Вот притча-то, ах, господи.
К вечеру, наконец, Ольга Леонтьевна угомонилась, влезла в коляску, много раз пересчитала вещи, махнув рукой:
– На паром, Иван. Смотри только – под гору держи лошадей, – ты совсем пьяный.
– Господи, – отвечал кучер, – напиться-то не с чего, весь день у вас на глазах, – и на всю улицу икнул: – Вот притча-то.
Поехали вниз, к Волге, к парому.
Река темнела. Зажигались огни на бакенах, на мачтах. Вдали шлепал по воде пароход. Тусклый закат догорал на луговой стороне, над Заволжьем. На берегу уютно осветились прилавки с калачами, лимонадные лавки, лотки, где бабы продавали жареное, соленое, вареное. Пахло хлебом, дегтем, сеном, рекой. Вдалеке, с горы – с Венца – уже слышна была духовая музыка, – в городском саду начиналось гулянье. Играли не то вальс, не то что-то ужасно печальное, улетающее в вечернее небо.
По реке, огибая остров, приближался паром, полный, как муравейник, голов, дуг, телег, мешков, поклажи.
Вот заскрипели связки прутьев у борта, конторку качнуло, зашумели голоса, затопали подковы по дереву, – теснясь, ругаясь, стали съезжать на берег возы.
Между телег, прижимаясь к оглоблям, фыркая тревожно, прогремела вороная горячая пара, запряженная в плетушку. Выскочила на песок, – мягко зашуршали колеса. В ту же минуту Ольга Леонтьевна метнулась к плетушке и крикнула диким голосом:
– Вера!
Закутанная темная фигура в плетушке поспешно обернулась. Кучер осадил вороных.
– Что с тобой? Лица на тебе нет. Что случилось? – спрашивала Ольга Леонтьевна, толкая народ, протискиваясь к Вере.
– Ничего не случилось, – ответила Вера холодно, голос ее задрожал, – я не за вами, я прокатиться. До свидания.
Тогда Ольга Леонтьевна молча ухватила коренника за узду, повернула лошадей назад, на паром, велела Никите идти к коляске, чтобы покупки не растащили, и сама села в плетушку рядом с Верой.
– Зонтик где? – сказала она и раскрыла зонт. – Не к чему, – закрыла зонт и сунула под козлы. – Ну, мать моя, спасибо, удружила.
Вера только низко наклонила голову и медленно закуталась по самые глаза в пуховую шаль.
– Ну, уж, батюшка мой, ты – совсем мокрая курица, осовел, жених, – говорила ему Ольга Леонтьевна, – минутки без невесты не может – нос на квинту… Сейчас, сейчас мы поедем.
Тетка летела через улицу к башмачнику, нечесаная голова которого моталась в окошке, тоже пьяная… Лошади и Никита томились на горячей мостовой. Кучер время от времени громко икал, – каждый раз пугливо оглядывался:
– Вот притча-то, ах, господи.
К вечеру, наконец, Ольга Леонтьевна угомонилась, влезла в коляску, много раз пересчитала вещи, махнув рукой:
– На паром, Иван. Смотри только – под гору держи лошадей, – ты совсем пьяный.
– Господи, – отвечал кучер, – напиться-то не с чего, весь день у вас на глазах, – и на всю улицу икнул: – Вот притча-то.
Поехали вниз, к Волге, к парому.
Река темнела. Зажигались огни на бакенах, на мачтах. Вдали шлепал по воде пароход. Тусклый закат догорал на луговой стороне, над Заволжьем. На берегу уютно осветились прилавки с калачами, лимонадные лавки, лотки, где бабы продавали жареное, соленое, вареное. Пахло хлебом, дегтем, сеном, рекой. Вдалеке, с горы – с Венца – уже слышна была духовая музыка, – в городском саду начиналось гулянье. Играли не то вальс, не то что-то ужасно печальное, улетающее в вечернее небо.
По реке, огибая остров, приближался паром, полный, как муравейник, голов, дуг, телег, мешков, поклажи.
Вот заскрипели связки прутьев у борта, конторку качнуло, зашумели голоса, затопали подковы по дереву, – теснясь, ругаясь, стали съезжать на берег возы.
Между телег, прижимаясь к оглоблям, фыркая тревожно, прогремела вороная горячая пара, запряженная в плетушку. Выскочила на песок, – мягко зашуршали колеса. В ту же минуту Ольга Леонтьевна метнулась к плетушке и крикнула диким голосом:
– Вера!
Закутанная темная фигура в плетушке поспешно обернулась. Кучер осадил вороных.
– Что с тобой? Лица на тебе нет. Что случилось? – спрашивала Ольга Леонтьевна, толкая народ, протискиваясь к Вере.
– Ничего не случилось, – ответила Вера холодно, голос ее задрожал, – я не за вами, я прокатиться. До свидания.
Тогда Ольга Леонтьевна молча ухватила коренника за узду, повернула лошадей назад, на паром, велела Никите идти к коляске, чтобы покупки не растащили, и сама села в плетушку рядом с Верой.
– Зонтик где? – сказала она и раскрыла зонт. – Не к чему, – закрыла зонт и сунула под козлы. – Ну, мать моя, спасибо, удружила.
Вера только низко наклонила голову и медленно закуталась по самые глаза в пуховую шаль.
11
За три дня до свадьбы большая родня Репьевых съехалась в Симбирск, в гостиницу Краснова.
День и ночь буйные крики вылетали из номеров, где резались в карты полураздетые помещики.
Выпито было необыкновенное количество вина, – в особенности пили коньяк. Бутылки складывались здесь же, кучами, в номере, для удивления вновь приходящих.
Очумелые половые без памяти бегали по коридору, сизому от дыма. На площади перед окнами торчали зеваки, привлеченные шумом и светом, и говорили, дивясь:
– Заволжье гуляет.
Никто из дам не решался заходить на мужскую половину в гостинице, потому что в коридорах устраивались кавалерийские атаки.
Молодежь – корнеты, поручики, вольноопределяющиеся гвардейских полков, – все в ночном белье, садились верхом на стулья и скакали, размахивая саблями. Командиром был Мстислав Ходанский, двоюродный брат Веры, павлоградский гусар. Кавалерия налетала на проходящих по коридору, отбивала женщин, брала штурмом коньячные батареи.
Помещики, отсидев за картами зады, ходили – как были – в неглиже – под утро освежаться в городской сад, – выворачивали скамейки, боролись, качали деревья. Жутко было простым жителям, спросонок кидаясь к окошкам, глядеть на эти игры.
На четвертые сутки весь Симбирск поплыл в винном чаду. Полицмейстера пришлось увезти за Волгу в сосновый лес, чтобы пришел в себя. Помещик Окоемов видел черта на печке, в круглом отдушнике. Зеваки на площади божились, что слышали, как в гостинице ржут по-жеребячьи.
Но вот, наконец, приехал жених, а за ним и Ольга Леонтьевна с невестой и с братом. Много нужно было ушатов студеной воды – освежить хмельные головы. К двум часам вся родня собралась в собор.
Сергей и Мстислав Ходанский держали венцы. Невеста была бледна и грустна, – неописуемо хороша собой. Жених озабоченно прикладывал ладонь к уху, переспрашивая священника. Ольга Леонтьевна строго поглядывала на родственников: иные из них грузно стояли, выпучив глаза на плавающие огоньки свечей, иные начинали отпускать словечки.
Из церкви молодые проехали прямо на пароход. Там вся родня выпила шампанского, бокалы бросали в воду. Пароход заревел и отчалил, Вера вынула платочек и, взмахнув им, прижала к глазам. Никита рассеянно улыбался, – видимо, совсем ничего не понимал, не видел.
С парохода родня поехала в гостиницу пировать. В большом зале с двух концов на хорах одновременно заиграли два оркестра. После первого тоста об улетевших ласточках Ольга Леонтьевна заплакала. В это как раз время в залу важно вошел Мишука. Он был в черной поддевке, наглухо застегнут. Лицо его было желтое, отечное, под глазами собачьи мешки.
Мутным взором он обвел длинный стол. Все встали. У Ольги Леонтьевны затряслись руки. Мишука подошел к ее руке, затем поцеловал Петра Леонтьевича, не успевшего вытереть усов, и сел, больше не глядя ни на кого, – налил себе большой стакан водки…
Грянули было польку оркестры на хорах, но Балдрясов, чиновник особых поручений, распорядитель пира, зашипел, страдальчески выпучась на музыкантов, вытянулся на цыпочках, – тише!
Мишука съел половину судака, затем немалый кусок гуся, поморщился, отпихнул тарелку.
– Хотя племянница обидела меня, – хрипло и весьма громко сказал он и поднялся во весь огромный рост, – хотя я сказал, что на свадьбе мне не быть, – вот приехал. Пью здоровье молодой. Ура! За молодого не пью – сам за себя выпьет. А сам я скоро помру, вот как.
Он грузно сел… Балдрясов заливчатым тенором крикнул: «Ура!» Грянули музыканты с хор, понесли спьяна такой туш, – даже Мишука оглянулся на них: «Ну и хамы».
Пировали до заката. По просьбе дам отодвинули столы, и начались танцы, для чего пригнали из училища юнкеров. Раскинули карточные столы. Молодежь ломила буфет. Мишука бродил среди гостей скучный, грузный, брезгливо морщился. Развеселило его только небольшое происшествие, – случилось оно за полночь.
Около буфета, в дыму и толкотне, Сергей подошел к Мстиславу Ходанскому, взял его за шнуры гусарки и, качаясь, выговорил мокрыми губами:
– Стива, твоя сестра весьма умно поступила, а? Мстислав Ходанский сразу вскинул голову, – был он высок, мускулист, с черными кудрями, бледный от вина.
– Стива, – опять сказал Сергей, – Вера умная женщина, ты понимаешь? – Он пальцем поводил у носа Ходанского. – Она хитрая, у нее тело горячее и хитрое.
– Поди выспись, – сказал Ходанский.
– Стива, понимаешь, – если бы я пальцем поманил, она бы с парохода убежала…
У Мстислава Ходанского дрогнули ноздри. В это время Мишука, подойдя к нему, ткнул волосатой рукой в Сергея:
– Плюнь ему в морду, он – хам.
– Я это вижу, – сказал Ходанский, показав ровные белые зубы.
Сергей засмеялся невесело. Затем толкнул Ходанского. Тогда Мстислав Ходанский взял его за живот и швырнул на буфет, на тарелки. Посыпалось стекло. Мишука громко захохотал.
– Скандал, скандал! – заговорили в надвинувшейся толпе.
Кто-то помог Сергею слезть с буфета. Балдрясов старательно отирал его носовым платком. Сергей, криво усмехаясь, глядел блестящими глазами на Ходанского:
– Хорошо, ты мне ответишь.
– Ага, дуэль, вот это дело, – захохотал Мишука. Спустя некоторое время в номер, занятый Мишукой, собрались секунданты обеих сторон. Шибко пили коньяк, обсуждали условия предстоящей сатисфакции, – несли чепуху и разноголосицу.
– Ерунда, – сказал Мишука, – пусть стреляются у меня в номере.
День и ночь буйные крики вылетали из номеров, где резались в карты полураздетые помещики.
Выпито было необыкновенное количество вина, – в особенности пили коньяк. Бутылки складывались здесь же, кучами, в номере, для удивления вновь приходящих.
Очумелые половые без памяти бегали по коридору, сизому от дыма. На площади перед окнами торчали зеваки, привлеченные шумом и светом, и говорили, дивясь:
– Заволжье гуляет.
Никто из дам не решался заходить на мужскую половину в гостинице, потому что в коридорах устраивались кавалерийские атаки.
Молодежь – корнеты, поручики, вольноопределяющиеся гвардейских полков, – все в ночном белье, садились верхом на стулья и скакали, размахивая саблями. Командиром был Мстислав Ходанский, двоюродный брат Веры, павлоградский гусар. Кавалерия налетала на проходящих по коридору, отбивала женщин, брала штурмом коньячные батареи.
Помещики, отсидев за картами зады, ходили – как были – в неглиже – под утро освежаться в городской сад, – выворачивали скамейки, боролись, качали деревья. Жутко было простым жителям, спросонок кидаясь к окошкам, глядеть на эти игры.
На четвертые сутки весь Симбирск поплыл в винном чаду. Полицмейстера пришлось увезти за Волгу в сосновый лес, чтобы пришел в себя. Помещик Окоемов видел черта на печке, в круглом отдушнике. Зеваки на площади божились, что слышали, как в гостинице ржут по-жеребячьи.
Но вот, наконец, приехал жених, а за ним и Ольга Леонтьевна с невестой и с братом. Много нужно было ушатов студеной воды – освежить хмельные головы. К двум часам вся родня собралась в собор.
Сергей и Мстислав Ходанский держали венцы. Невеста была бледна и грустна, – неописуемо хороша собой. Жених озабоченно прикладывал ладонь к уху, переспрашивая священника. Ольга Леонтьевна строго поглядывала на родственников: иные из них грузно стояли, выпучив глаза на плавающие огоньки свечей, иные начинали отпускать словечки.
Из церкви молодые проехали прямо на пароход. Там вся родня выпила шампанского, бокалы бросали в воду. Пароход заревел и отчалил, Вера вынула платочек и, взмахнув им, прижала к глазам. Никита рассеянно улыбался, – видимо, совсем ничего не понимал, не видел.
С парохода родня поехала в гостиницу пировать. В большом зале с двух концов на хорах одновременно заиграли два оркестра. После первого тоста об улетевших ласточках Ольга Леонтьевна заплакала. В это как раз время в залу важно вошел Мишука. Он был в черной поддевке, наглухо застегнут. Лицо его было желтое, отечное, под глазами собачьи мешки.
Мутным взором он обвел длинный стол. Все встали. У Ольги Леонтьевны затряслись руки. Мишука подошел к ее руке, затем поцеловал Петра Леонтьевича, не успевшего вытереть усов, и сел, больше не глядя ни на кого, – налил себе большой стакан водки…
Грянули было польку оркестры на хорах, но Балдрясов, чиновник особых поручений, распорядитель пира, зашипел, страдальчески выпучась на музыкантов, вытянулся на цыпочках, – тише!
Мишука съел половину судака, затем немалый кусок гуся, поморщился, отпихнул тарелку.
– Хотя племянница обидела меня, – хрипло и весьма громко сказал он и поднялся во весь огромный рост, – хотя я сказал, что на свадьбе мне не быть, – вот приехал. Пью здоровье молодой. Ура! За молодого не пью – сам за себя выпьет. А сам я скоро помру, вот как.
Он грузно сел… Балдрясов заливчатым тенором крикнул: «Ура!» Грянули музыканты с хор, понесли спьяна такой туш, – даже Мишука оглянулся на них: «Ну и хамы».
Пировали до заката. По просьбе дам отодвинули столы, и начались танцы, для чего пригнали из училища юнкеров. Раскинули карточные столы. Молодежь ломила буфет. Мишука бродил среди гостей скучный, грузный, брезгливо морщился. Развеселило его только небольшое происшествие, – случилось оно за полночь.
Около буфета, в дыму и толкотне, Сергей подошел к Мстиславу Ходанскому, взял его за шнуры гусарки и, качаясь, выговорил мокрыми губами:
– Стива, твоя сестра весьма умно поступила, а? Мстислав Ходанский сразу вскинул голову, – был он высок, мускулист, с черными кудрями, бледный от вина.
– Стива, – опять сказал Сергей, – Вера умная женщина, ты понимаешь? – Он пальцем поводил у носа Ходанского. – Она хитрая, у нее тело горячее и хитрое.
– Поди выспись, – сказал Ходанский.
– Стива, понимаешь, – если бы я пальцем поманил, она бы с парохода убежала…
У Мстислава Ходанского дрогнули ноздри. В это время Мишука, подойдя к нему, ткнул волосатой рукой в Сергея:
– Плюнь ему в морду, он – хам.
– Я это вижу, – сказал Ходанский, показав ровные белые зубы.
Сергей засмеялся невесело. Затем толкнул Ходанского. Тогда Мстислав Ходанский взял его за живот и швырнул на буфет, на тарелки. Посыпалось стекло. Мишука громко захохотал.
– Скандал, скандал! – заговорили в надвинувшейся толпе.
Кто-то помог Сергею слезть с буфета. Балдрясов старательно отирал его носовым платком. Сергей, криво усмехаясь, глядел блестящими глазами на Ходанского:
– Хорошо, ты мне ответишь.
– Ага, дуэль, вот это дело, – захохотал Мишука. Спустя некоторое время в номер, занятый Мишукой, собрались секунданты обеих сторон. Шибко пили коньяк, обсуждали условия предстоящей сатисфакции, – несли чепуху и разноголосицу.
– Ерунда, – сказал Мишука, – пусть стреляются у меня в номере.