- Так сделай свое число еще большим! Дай знак, пусть собирается твое товариство, может, и на Сечь пойдем, тоже дай знак - прятаться теперь не будем.
   Еще не став гетманом, я уже был им, среди мучительного барахтанья в трясине безволия, среди невероятной сумятицы сумел вознести свой клич, чтобы те, кто услыхали его, содрогнулись - одни от страха, другие от осознания собственной силы.
   Кто поднял меня? Всевышний ли? Бог? Король? Случай? Горе? И почему меня? Может, мои давние товарищи превосходили меня способностями и пылом душевным, но все они были мертвы, а мне дано выжить среди адских мук, в одиночестве, которое либо губит человека, либо поднимает дух его на высоты. Когда человек попадает в толпу и теряется в ней, он, растворяясь в безликости, стирается, как камень в потоке. Кто стоит в стороне, на того обрушиваются самые сильные удары, и если он не сломится, то становится как бы символом веры. Надо, чтобы в тебе видели спасение, искали его. Тогда за тобой будут идти и за тебя будут опасаться больше, нежели за самих себя. Это выше, чем любовь. Тебя будут оберегать, как свои надежды.
   Может, и появился я в ту зиму на Бучках как великая надежда всех этих униженных, изгнанных из дома и из родного края, но людей несломленных, и потому слушали они меня так доверчиво и благосклонно, хотя ничего нового я и не сказал.
   - Взгляните на меня, - говорил я им, - я стар и измучен, вся жизнь моя отдана служению Войску Запорожскому и королю, надеялся я, что на старости лет буду иметь покой, а меня преследуют, как и всех вас, как народ весь наш обездоленный. Жену мою свели со свету, сына моего варварски избили, меня опозорили, имущество отняли, с родного двора прогнали, и нет для меня иной милости и награды за пролитую кровь за Речь Посполитую и за муки всей жизни моей, как только смерть под топором палача. К вам принес свою душу и тело, панове-братья, приютите и защитите своего старого товарища, защитите и самих себя от угроз, нависших над вами.
   - Принимаем тебя, Хмельницкий, хлебом-солью и чистым сердцем! прокричали тогда мне.
   - Кто вы и что вы и сколько терпения положено на вас, рыцари-братья, говорил я им. - Вольности наши уничтожены, земли отняты, вольных рыцарей превратили в хлопов, которых гонят на барщину, принуждают быть конюхами, свинопасами, псарями и панскими слугами. Реестровых уменьшили до шести тысяч, да и у них жизнь горше рабской, на Сечь никого не пускают, а если кого поймают возле Кодака или в степи шляхетские разъезды, то убивают без суда. Самую Сечь охраняют жолнеры, будто это разбойничье логово, а не пристанище вольных защитников земли родной. Казацкая жизнь ставится ни во что, за малейшие провинности снимают головы, вешают, в живых людей забивают колы, будто в землю святую. Отбирая имущество наше и жизнь, топчут душу нашу и веру. Принуждают к унии, разоряют церкви наши, учиняют надругательства над святынями. Можно ли терпеть все это далее? Надо взяться за сабли и отвоевать свою землю и свои вольности, чтобы на землю нашу не ступала панская нога так же, как никогда она не ступала на этот остров днепровский. Знаю хорошо, что одной саблей не одолеешь панского войска, больно уж оно обучено и мужеством обладает высоким, самопалами тоже против арматы не пойдешь. Казацкую же армату отняли панские комиссары и засели с нею по замкам и не спускают с нас пристального своего ока. Но мы тоже можем выставить оружие, которого еще не знал никто и никогда. Долго думал я над этим и вижу, что оружием таким может стать помощь соседей наших ближайших, с которыми враждуем вот уже двести лет, если не больше, а с ними лучше было бы подружить для общей пользы. Молвлю про татар. Правда, они басурманы и негоже брать их сообщниками в борьбе против христиан, но если эти христиане хуже нечестивых, что же делать? Татары уже давно напали бы на Речь Посполитую за то, что король не платит им четыре года дани, это лишь мы их сдерживаем. А теперь разгневаны за недавние походы Конецпольского и Вишневецкого против их мирных становищ. Еще больше встревожатся и взбунтуются они, узнав, что король надумал великую войну против их покровителей турецких, значит и против них самих, а в эту войну хотел прежде всего послать нас, казаков. У меня есть королевские привилеи на изготовление чаек для этой войны, дана нам королевская хоругвь и булава, и хотели меня поставить гетманом для морского похода. И вот пока это письмо у нас в руках, выберем послов к хану объявить ему, что замышляет король, и посоветовать, чтобы пособил нам, если не хочет наших мытарств.
   - А что, пане Хмельницкий! - закричали казаки. - Если хочешь послужить нам, то и мы послужим тебе советом, послушанием и кровью! Уж если и сам король ставил тебя гетманом, то на это божья воля, и да будет она и людской! Хотим собраться с Сечью да и прокричим тебя гетманом нашим!
   - Созывайте запорожцев, - сказал я им, - зовите всех с лугов, речек и степей, а потом станем думать свою думу.
   Сам дал сыну своему Тимку сотню казаков чигиринских и отправил его с пленным татарчонком к отцу его, перекопскому мурзе Тугай-бею. Передал мурзе щедрые подарки казацкие и велел Тимку, чтобы сказал о том, что казаки, мол, хотят дружбы.
   Самийло записал потом в своем диариуше мои речи вот так: "Особенно в городах и селах украинских дабы люди любого чина не имели в домах своих никаких сходок и бесед, а также дабы не стояли вместе по двое, трое, четверо по дворам на улице или на рынках и торгах и ничего между собой не обсуждали. А кроме того, они, поляки, еще и унию пытались ввести и прочно утвердить в православный народ, то есть уничтожить благочестие и таким образом приневолить народ. Посмотрите-ка, вольные окрестных всяких племен и языков народы, какое тогда совершил надругательство над божьим и природным правом вольному шляхетному, савроматскому, казацко-русскому, издавна отвагой и мужественными ратоборскими делами не только во всей Европе, но и в далеких азиатских странах прославленному народу другой, тоже савроматский народ польский; который всегда был братом цимбрам, скифам и казакам. Дошло, видите, до того, что и уста, данные богом для беседы людской, приказали взять на замок. Но что всемогущая и неисповедимая воля божья должна сотворить в людском роде, того не может ни предотвратить, ни запретить никакой природный или через посредство науки обретенный человеческий опыт. Следовательно, хотя и закрывали тогда поляки уста украинцам, чтобы они не говорили ничего между собой, но благодаря этому наискорее открыли дверь гневу, таившемуся в их сердцах".
   Он прочел мне это, прибыв на Бучки из Сечи, и я заметил ему, что письмо его слишком мудреное и отягощено латинской премудростью, какой мы с ним когда-то набрались у отцов иезуитов во Львове.
   - А написал бы ты так, как в речи Ивана Мелешка* когда-то было, заметил я Самийлу: - "Правду сказать, не так виноват король, как его приближенные баламуты, которые сидят возле него и крутят. Много здесь есть таких, что хотя и наша кость, но собачьим мясом обросла и смердит; они-то нас ведут, Речь Посполитую губят. А если бы такого черта да в морду!" Теперь садись, - сказал я Самийлу, - да будем составлять письмо на Украину к панству вельможному, чтобы заморочить ему голову, пока соберем свою силу. Однако тут уж забудь латинскую науку и давай составлять, чтобы вышло вроде бы и по-хлопски, без высоких кондиций, с поклоном, а может, и с плачем порой. Кто сегодня плачет, тот завтра посмеется.
   ______________
   * "Речь Ивана Мелешка" - украинско-белорусский памфлет конца XVI столетия, составленный в форме речи, которую якобы произнес в 1598 году на сейме при короле Зигмунде III каштелян мозерский Иван Мелешко. На самом же деле такого каштеляна не было. Фигура вымышленная.
   Еще перед этим сложил я письмо к Матронке, хотя снова не мог его отправить, только держал его в своем сердце, мучился этими словами, но мука эта была сладкой, и, может, ради нее и слагал я письма к своей любови:
   "Свет мой ясный, цвет несравненный, Матрононька красивейшая и любимейшая, для души и сердца моего утеха, чаровница всемогущая!
   У чаровниц волосы до пят, они заворачиваются в них, как в кереи, и кто попадет в эти сети, уже не выпутается из них до самой смерти. Дух твоих волос живет до мне, лишает разума, дурманит душу.
   Мы ехали днем и ночью, перед нами была безвесть, а за нею - возвращение к мести, в битвах, в надежде, в славе. Куда скачут всадники? На убийство или к женщинам, к смерти или к любви. А мы бежали от смерти, убегали и от любви. Мы ехали днем и ночью, в холодный ветер и в ледяной дождь, и теперь слова "ночь", "ветер", "дождь" - ненавистнейшие для меня. В них скрыто зло, угроза неминуемой смерти, таинственные тьма и тишина, будто в мрачных глубинах земли.
   Матрононька!
   Вижу твои слезы, и страдающее сердце мое яростно бунтуется, и оглохший мир погружается в бездну. Кукушки не отсчитывают тебе года, дали молчат, ты не отзываешься.
   Я - самый несчастливый из всех смертных.
   Страшно подумать, где я тебя покинул.
   Снишься мне, грезишься, стоишь неотступно - как заступница и как грех воплощенный.
   Личико твое, словно далекая заря, согревает мне сердце.
   Где ты?"
   Я обращался к Матронке, как к богу, - лишь мысленно, молитвой, зовом и вопросами, которые остаются без ответа. Она была для меня будто и не на земле, а на небе. Но земля все же существовала, а на ней - полно нечисти и панства, и к нему я должен был посылать письма, может и лукавые порой, чтобы скрыть свои подлинные намерения.
   Прежде всего написал я пану Барабашу. "Так как ваша милость, - писал я, - нужные и полезные украинскому народу привилеи прятал и берег у себя под жениными плахтами ради собственных выгод и корысти, то за это Войско Запорожское считает вас годным в полковники не над людьми, а над овечками либо свиньями. А я при сем прошу у вашей милости прощения, в чем не угодил вам в убогом доме своем, в Чигирине на праздник святителя Николая, а также в том, что поехал на Запорожье без ведома и разрешения вашего, и теперь с помощью этого привилея надеюсь сделать для гибнущей Украины что-нибудь лучшее". Самийло для большей насмешки приписал из евангелия: "Fuit autem Baraba latro". ("Был же Барабаш разбойник".)
   Когда над Барабашом и сам бог святой велел поглумиться, то казацкого комиссара Шемберка нужно было поводить за длинный нос, прикидываясь смирной овечкой, вот и писал я ему в Трахтемиров, что бежал на Запорожье не для ребелии и злонамеренных дел, а лишь потому, что Чаплинский злоумышленно посягал на жизнь мою и что казаки с Запорожья хотят послать в Варшаву депутацию, чтобы выпросить королевские привилеи для защиты от самоуправства старост и их прихвостней. Еще просил я комиссара защитить мой бедный дом в Чигирине и моих слуг до моего возвращения с Сечи.
   Коронному гетману Потоцкому, ни словом не упоминая о его жестокости ко мне, тоже писал я лишь о своей обиде и кривде: "Я надеялся доживать век спокойно и счастливо, осыпанный благодеяниями короля и Речи Посполитой, как вдруг явился враг моего счастья Чаплинский, литовский подкидыш, польский пьяница, украинский разбойник, который, пребывая восемь лет прислужником у пана Конецпольского, многих братьев наших погубил ложными доносами, который, встретив где-нибудь священника, не отпускал его до тех пор, пока волосы из бороды не пощиплет и палкой или обухом ребра не пересчитает".
   Гетмана я тоже заверял, что ничего не хочу делать, только лишь отправим депутацию в Варшаву.
   Написал я еще и Конецпольскому, ни слова не молвя о его собственной бесчестности, только поносил всячески Чаплинского, о котором если бы коронный хорунжий знал все, как он грабил даже своего собственного пана, то не захотел бы его иметь не то что дозорным, но даже печником или кучером.
   Письма мои разминулись с письмами, которые разослал коронный гетман во все концы, приказывая поймать ребелианта Хмельницкого. На Сечи тогда стояла застава Черкасского полка из пятисот реестровиков и трехсот кварцяных жолнеров. Полковник Вадовский, получив веление Потоцкого поймать меня, вышел из Сечи, чтобы найти мое прибежище. Я послал ему навстречу Кривоноса с Клишей. Самийло, правда, зная нрав тех, кто стоял заставой на Сечи, отговаривал меня делать это, но я не послушал его совета. "Там наши казаки, - сказал я, - а казаков против своего народа настраивать все равно что на волках пахать!"
   Кривонос и Клиша, одетые реестровиками, легко проникли в Черкасский полк, стали говорить казакам: "Куда вы идете и кого ищете? Хмельницкий и мы не станем поднимать сабли на единоверных и единокровных товарищей наших. Если идете с ляхами на благочестивую веру, то за это дадите ответ господу всемогущему".
   Реестровики побили жолнеров и соединились с запорожцами. Сечь стала вольной, кошевой разослал вести повсюду, сзывая с зимовников свое казачество для важного и крайне срочного дела, следом за казаками начали сбегаться с берегов Днепра, Самары, Буга, Конки лугари, степняки, бродяги, бедняки, горемыки, люду собралось около двух тысяч, однако на Бучках и дальше нас было лишь несколько сотен, потому что Нечай не хотел раскрывать свое прибежище.
   Потоцкий, узнав о моем бегстве из Чигирина, велел полковнику каневскому, чтобы тот с полковниками чигиринским и переяславским немедля шел на Запорожье и разгромил "того бунтовщика наголову, на корню сметая всех участников ребелии".
   Коронный гетман не обошел своей панской лаской и тех, кто был возле меня. Писал всем, кто при Хмельницком пребывает, чтобы из этой своевольной толпы разошлись, а самого Хмельницкого выдали, - иначе их добро на волости будет разграблено, семьи истреблены, и он, коронный гетман, с войском кварцяным до тех пор не уйдет с Украины, пока ему не выдадут Хмельницкого и пока казаки не покорятся. Подпись была обычная: "Николай Потоцкий с Потока, каштелян краковский, гетман великий коронный, барский, нежинский etc, etc староста".
   Кому писал? Это были не разгромленные и усмиренные сеймовской ординацией и кварцяным войском реестровики, которые, увидев перед собой жолнера, сидели каждый так покорно, что и волк, попав в яму, не сидит покорнее. Собрались здесь в самом деле вольные люди, люди своей воли, которые насмехались над всеми силами земными и небесными, а не только над гетманами его королевской милости.
   - Какой, говоришь, гетман? Великий или маловеликий?
   - Малодобрый*.
   ______________
   * Так тогда называли палача.
   - Сюда бы его и за того не взяли, что коням свистит, когда они воду из себя пускают!
   - Пускай там мух на колы набивает, а комаров колесует!
   - Отпиши ему, пан писарь, как в том псалме: "Окульос видент ет нон габент"*.
   ______________
   * Есть у них глаза, но не видят (лат.).
   - То есть, по-нашему, не дал бог свинье рогов!
   - Еще отпиши ему, что Хмель сюда одну свою голову принес, а назад нужно будет все наши выносить - килу наживет пан Потоцкий!
   А тут появился на Сечи какой-то священник и собирал целые толпы казаков, произнося перед ними какие-то странные проповеди, такие странные, что Самийло не удержался и, переписав, принес мне их на Бучки, может, для того чтобы развеселить мою душу. Проповедь была очень длинной. От сотворения мира, битвы архангела Михаила с Люцифером, от появления Евы, которую Адам вылепил из своего ребра, потом рассказывалось о райском яблоке и об изгнании Адама и Евы из рая, после чего "на свете как лихо, так лихо, как беда, так беда. Потому велел господь барщину отрабатывать, а в церковь не велел ходить, в заговины богу ничего не давать, корчмы не миновать и за корчмой как за матерью родной пребывать. Да и пустил на нас орду татар, турок и тех нечестивых ляхов, которые вокруг начисто пообгрызали все столпы, на которые наша русская вера опирается. Ой боже ж мой, пообгрызали! Петров пост подгрызли, преображение подгрызли, рождественский пост тоже. Один лишь столп необгрызенный остался, на котором великий пост стоит. А когда и его до конца обгрызут, тогда уже всю нашу благоверную Русь черт заберет и в трапезу к своей чертовой матери занесет, от чего нас спаси, господи. Аминь".
   - Что это за поп? - спросил я у Самийла.
   - Говорит, твой исповедник.
   - Отец Федор! - не поверил я.
   - Так называется. Стало быть, знаешь его, Зиновий.
   - Ты спросил бы, кого не знаю.
   - Тогда исповедник нужен тебе прежде всего.
   - Ой, не поможет! Ну, скажу, что видел, что слышал, что кусал, а что только нюхал, к чему прикасался греховно, а до чего руки были коротки. А кто нам удлинит руки, Самийло?
   - Сами удлиним!
   - Поедешь со мной к хану. И отца Федора привези с Сечи. Может, расскажет татарам, как Михайло с Люцифером бился. Как оно там?
   Самийло, смеясь, перечитал еще раз:
   "А Люцифер со всего скока да Михайлу в щеку! Как же крикнет Михайло: "Гей, теперь же, не бивши кума, не пить пива!" Да как схватится за оружие, то за нож, то за чечугу и мачугу, то за меч и за бич, то за самопал, чтобы бить Люцифера не помалу..."
   Окружали меня людские голоса, упорство людское, смех и отвага, и я сам от всего этого чувствовал себя с каждым днем все сильнее, распрямился, поднимался выше и выше, становился видимым аж в далеких столицах, и хотя там еще и не поняли, кто я и что, не знали, как назвать меня - непослушным грешником, или преступным бунтовщиком, или ярым мстителем, но уже затревожились-всполошились все вокруг, и к гетману Потоцкому полетели советы и веления от "благодетеля" казацкого Киселя, от воеводы краковского Любомирского, от канцлера коронного Оссолинского и от самого короля. Гетману коронному советовали быть сдержанным и рассудительным, писали ему, что Хмельницкий пошел на Запорожье только для того, чтобы начать войну на море, что кварцяное войско в казацкие города на Украину вводить преждевременно, что к Хмельницкому надо послать для переговоров знающих людей, а не раздражать его и гультяйство, собранное на Запорожье, угрозами и запугиваниями. Не было согласия между коронным гетманом и его гетманом польным Калиновским. Калиновский еще с осени настаивал, чтобы большая часть кварцяного войска была распущена, только тогда, мол, можно быть уверенным насчет намерений короля начать войну вопреки постановлениям сейма и сената. Жолнеров уже начали распускать, как вдруг пришла тревожная весть о моем бегстве из Чигирина. Потоцкий мог бы торжествовать, что не распустил войско, если бы у него было для этого время, но теперь вся его, накопленная с давних пор, злость против народа украинского сосредоточилась на одном мне, и он торопился во что бы то ни стало изничтожить меня, пока я не поднял головы. Долгие годы Потоцкий был польным гетманом при Станиславе Конецпольском и, прежде всего, научился у него жестокости. Конецпольский был заикой, поэтому о нем говорили: "Пан Станислав раньше ударит, чем промолвит". Потоцкий, считавший себя оратором не хуже самого Оссолинского, хвастливо заявлял: "Я и ударю, и промолвлю!"
   Но вот полк, посланный коронным гетманом против меня, был разбит, угрозы выдать Хмельницкого не действовали, не помогло и то, что Потоцкий назначил за мою голову тысячу золотых: охотников получить иудино золото не находилось, а тем временем со всех концов целыми реками стекался народ на Запорожье, и на Украине не было села, где бы не звали людей вставать за свою волю, и звали не за золото, а на смерть лютую, ибо на пристанищах казацких нужны были души самые твердые. Разъезжали по селам и местечкам мои посланцы и добровольные помощники казацкие, выкрикивали на базарах и возле церквей: "Кто хочет за христианскую веру на колу сидеть, кто за святой крест рад, чтобы его четвертовали, колесовали, кто готов принять муки всяческие и не боится смерти, - иди в казачество! Не надо смерти бояться - от нее не убережешься. Вот такая наша жизнь казацкая!" Кого ловили, безжалостно сажали на кол, однако это еще больше поощряло людей вставать против панства. Одни бежали на Запорожье, другие готовили для себя оружие дома. Только Вишневецкий в своих имениях отобрал в это время двадцать тысяч самопалов у крестьян.
   Потоцкий не послушал королевского веления и ввел кварцяное войско в казацкие города, чтобы не дать разгореться бунту. В письме к королю коронный гетман писал о своем нежелании идти в морской поход, объяснял, что двинулся на Украину не для пролития крови, а только из стремления успокоить казаков, иметь их "в полном порядке": "Двинулся, чтобы страхом войну закончить. До сих пор войском Вашей королевской милости не пролито ни единой капли казацкой крови и не будет пролито - лишь бы только покорились, отложив свое легкомыслие и ароганцию и сломили свое упорство".
   Чтобы избежать лишних нареканий варшавских властелинов, Потоцкий снарядил даже посольство ко мне, возглавляемое моим давним знакомым ротмистром Иваном Хмелецким, который хорошо знал казацкие штучки. Хмелецкому повезло с погодой: после затяжных оттепелей и непривычных зимних дождей степь немного подморозило, и ротмистр со своими жолнерами довольно легко доскакал до Сечи. Вельми удивился, когда ему там сказали, что он должен искать Хмельницкого где-то в другом месте, что на Сечи о нем не слышали ничего, не видели его и не знают, где он пребывает и о чем думает-гадает. Поэтому когда Хмелецкого наконец перевезли на Бучки (по дороге мои казаки смеялись над ротмистром, когда он попытался заплатить им: "У нас и псы за перевоз не платят, не то что королевские ротмистры!") и увидел меня в жалкой деревянной хижине, одинокого и утомленного, то как-то словно бы растерялся.
   - Челом, пане Хмельницкий, - промолвил он дружески.
   - Челом, пане Хмелецкий, - ответил я, - вишь, забрались мы с тобой так далеко, что тут и хмель, наверное, не растет.
   - Да вижу, что, наверное, не растет, - рассмеялся Хмелецкий.
   - Так вот я, зная такую экономию, попросил сюда людей, которые разбираются в том, как возить хмель куда надо.
   - Еще надо и пиво уметь сварить, - заметил Хмелецкий.
   - И пиво сумеют сварить, и трубки раскурить, и дыму напустить, всё умеют, пан ротмистр.
   - Не очень много у тебя людей, пан Хмельницкий.
   - Зато каждый десятерых стоит.
   - Все равно недостаточно.
   - А зачем мне слишком много? На чайки много и не уместится.
   - Так все же хочешь на море ударить?
   - Может, и на море, а может, и на сушу. Как уж ветер подует. Чтобы не супротивный.
   - С суши уже веет супротивный, - предостерег Хмелецкий. - Гетманы пошли с войсками на Украину и дойдут и сюда, ежели понадобится.
   - И тебя послали сказать об этом?
   - Да вот послали. Велено тебе сказать, чтобы не начинал войны на море, возвратился домой и распустил всех своих людей и чтобы осели они спокойно по своим домам.
   - Хорошо молвишь, пане Хмелецкий. Осели по своим домам... А если домов нет? Может, там гетман коронный велит для нас дворцы построить? Его милость король ясновельможный, зная о нашем положении, велел самим железом себе волю и добро добывать. К слову своему королевскому он еще и письма свои с печатью добавил. Короли не отрекаются от своих слов, хотя и не всегда в состоянии их подтвердить. Так хоть мы своей отвагой подтвердим. Может, хочешь увидеть этот привилей королевский?
   - Много о нем говорят у нас, но никто не верит, - сказал Хмелецкий.
   - А вот ты и поверишь. Демко! - крикнул я. - Покажи пану ротмистру привилей королевский.
   Демко неотлучно сидел возле меня в прихожей, так и спал у моего порога, на него я полагался более всего, это не Иванец, который все слоняется где-то да выискивает что-то. Демко выдумал и укрытие для привилея, на который все хотели посмотреть да еще и пощупать, выстрогал деревянную дощечку, прикрепил на ней письмо королевское и прикрыл черной шелковой материей. Так и принес к ротмистру. Приоткрыв шелк, показал письмо вблизи, хотя в руки и не дал. Дескать, смотреть смотри, а руками не прикасайся.
   - Еще и шелком прикрыли, - удивился Хмелецкий.
   - Чтобы чернила не линяли, - объяснил я. - Немного разбираюсь в этих делах, был ведь когда-то писарем войсковым, как ты хорошо знаешь, пан ротмистр. А теперь если и писарь, то беглый, а еще: беглый сотник и здрайца ойчизны. Так там говорят при гетмане коронном?
   - Обещана всяческая справедливость для всех и прощение, - сказал Хмелецкий. - Для этого я и приехал.
   - Жаль говорить! Не для того я бежал на Низ, чтобы теперь предстать перед Потоцким помилованным грешником! Верили мы ему не раз и не два, а чем кончалось? Колами да топором палача? Собрались мы тут, сам видишь, в числе небольшом, и помыслов преступных нет никаких, но хотим послать депутацию хотя бы и к королю, и к сейму, чтобы они послушали нас отсюда, если не хотят слушать с Украины. Требуем же для себя и народа своего немного: отменить ординацию нечеловеческую тридцать восьмого года, вернуть старинные вольности наши и вывести войска королевские с Украины и никогда не вводить их, потому как управимся на своей земле сами. Вот так, пане Хмелецкий. Передай пану краковскому все, что слышал и видел у нас, а больше нам нечего передавать, все равно ведь Потоцкий не будет слушать, у него в ушах лишь Марсовы трубы гремят, хотя и уши уже шерстью позарастали. Хвалился тебе я еще пивом, так, может, отведаешь нашего пива-горилки, а перед тем поведу тебя в баню казацкую, может, захочешь, чтобы послужил тебе.
   - Прислужить в бане? - удивился ротмистр.
   - Разве ж не считают паны, что казаки умеют только печки топить да воду греть для них? Воевода поморский Мацей Немоевский, говорят, похвалялся как-то, что если бы стал великим паном и захотел иметь приличный двор, то секретарем взял бы нидерландца, конюшим - угорца, стольником - итальянца, поваром к горячим блюдам и рыбам поляка, к паштетам француза, кухарку для охендозтв - польку, немку для работы, в постель мазурку и англичанку в придачу, а русина - в баню...