Не может быть доверия выше, чем тогда, когда два враждебных вооруженных всадника соскакивают с коней. И вот мы с Тугай-беем спешились. Ступили друг другу навстречу и обнялись. Оба старые, как мост позади. А рядом стояли наши сыновья, будто мост между нами, улыбались, весело покачивая головой, почти по-братски.
   Тугай-бею подвели коня в дар. Вороной жеребец, уздечка в серебре и бирюзе, стремена серебряные, седло с коваными серебряными луками. Для хана у нас был золотистый Карабах с убором золотым, для преданнейшего ханского мурзы - серебро, чистое, как сердца, с которыми шли к этим людям.
   В крепости все поражало какой-то неустроенностью, временностью, запущенностью. Лишь несколько низеньких татарских халуп под черепицей, а большинство - землянки или шатры из конских шкур. Дымят костры, суетятся приземистые фигуры в грязных, вывернутых наизнанку кожухах, кто-то что-то продает, кто-то покупает, один тянет коня, другой барана на убой. Правду говорил Тимко о здешнем убожестве. Чуть большая из этих халуп была пристанищем Тугай-бея. Внешне не отличалась ничем от остальных, но внутри вся была устлана толстыми коврами, от двух медных, до блеска начищенных жаровен шло блаженное тепло, низенькие шестигранные столики были уставлены серебряной и медной, так же, как и жаровни, до блеска начищенной посудой, по помещению метались молодые татарчонки, нося на больших медных и серебряных подносах целые горы вареного мяса, сладости, кувшины с напитками. Носили неизвестно откуда, будто из-под земли.
   - Жаловался на убожество, - промолвил я Тимошу вполголоса, - а тут вишь какая роскошь.
   - Какая там роскошь: ковры ведь прямо на землю бросают!
   - Хотел, чтобы тут была хата на помосте?
   - Хотя бы земляной пол сделали да глиной помазали. Глины вон сколько вокруг!
   Человек тоже из глины. И Тугай-бей из глины. Сидел напротив меня на подушках, пожелтевший, жилистый, вывяленный ветрами и солнцем, слушал мою речь, не прерывал, лишь когда я умолкал, он бросал два-три слова и снова прищуренно слушал, думая свою думу, и тогда был будто его крепость, будто вал и ров - неприступный и непостижимый, таинственный, как весь их Крым. Оставь глаза и уши по эту сторону Op-копу, вступая в пределы ханства.
   - Я поведу тебя к хану, храбрый муж Хмельницкий, - наконец сказал мурза. - Когда приходит к нам такой знаменитый вождь днепровского казачества, великий хан должен его видеть.
   - Будем считать меня послом, - сказал я.
   - Нет, ты - великий вождь и лев, славный добрым именем своим! - упрямо повторил Тугай-бей.
   Но я тоже не хотел уступать и твердил, что только посол, Кривонос даже расхохотался, слушая этот наш спор:
   - Никто и не поймет никогда: то ли послы от Хмельницкого, то ли Хмельницкий сам посол!
   И снова перемеривали мы хмурую равнину под понурым небом, и снова вокруг нас была то ли зима, то ли весна, ничего определенного, как и наша доля и наши надежды, свист ветра, вой то ли волчий, то ли собачий.
   - Далеко еще? - допытывались у меня казаки, а я и сам не знал: казалось иногда, что будем ехать вот так до конца своей жизни, будем взбираться на холмы, перебредать речки, проезжать мимо татарских ватаг, одиноких всадников, двухколесных повозок, запряженных верблюдами, а потом снова пустыня и пустыня, от которой больно сжимается сердце. Далеко спрятался хан татарский! Далеко и глубоко!
   Бахчисарай и не появился, и не возник, а просто оказался под копытами наших коней: равнина закончилась, провалилась глубоким и узким ущельем, а в этом ущелье прилепилась ханская столица, дворец среди садов, как читалось татарское слово "Бахчисарай".
   Над долиной торчали шпили минаретов, главная улица столицы тянулась вдоль ущелья по-над берегом мутного ручья - Чуруксу, на всей этой улице, кажется, единым тихим местом был ханский дворец, а так все гремело и звенело, гомон людской, ржанье коней, лай собак, звяканье медников, крики торговцев, запахи вареной баранины, сладостей, темный дым из бузных куреней и кофеен, - не было здесь ничего от голодного и дикого духа орды в походе, скорее похоже было на маленький Стамбул, во всяком случае на один из его участков, потому что для Стамбула здесь не хватало величия, моря и вечности.
   Такое скопление гяуров в столице никто не хотел держать, поэтому нам пришлось искать пристанище в предместье Салачик, где нас принял купец-армянин. Тугай-бей велел мне терпеливо ждать, обещая свое заступничество перед ханом и содействие во всем.
   Тяжкое сидение у подножия чужого трона. Я привез с собой заблаговременно составленные письма к хану Ислам-Гирею и его великому визирю Сефер-аге, теперь передал эти письма с привезенными подарками. Из ханского двора шли к нам целой вереницей уланы и капихалки вроде бы для знакомства или для того, чтобы просто посмотреть на казаков, но на самом деле каждый добивался подарков, и наши вьюки угрожающе опустошались, и Демко только всплескивал руками, встречая и провожая ненасытную ханскую придворную саранчу.
   - Батько! - кричал он возмущенно. - Ну, где это видано! Вчера приезжают разом два мурзы. Один в кожухе, вывернутом наизнанку, другой в мусульбасе, подшитом баранами. И впрямь мурзы, такие замурзанные, будто никогда не умывались, а сами требуют соболиных ферязей и коней с рондами! Я им говорю: нет. А они мне: если нет подарков, мы запираем послов на Мангупской горе и бьем, как собак! Можем, говорят, далеко и не везти, здесь вот, в Чуфут-кале, есть у нас пещера Чаушин-кобаси, куда тоже бросаем гяуров, пока не пришлют за них выкупа. Нет соболей, зачем ехали в Бахчисарай? Ну и ордынцы! Я уже тут расспрашиваю, какие же для них "упоминки" более всего по вкусу. И что же я узнал? Говорят так. Для хана золотые или янтарные шкатулки с самоцветами, мешки с червонцами, соболя и куницы, цветные шубы из других мехов, дорогие кафтаны, шапки и сапоги, шитые золотом седла, шелк, бархат, золотые часы, оружие в золоте и самоцветах. И это так: для хана, его братьев и сыновей, для его жен и дочерей, а потом для визиря, для мурз, беев, чертей-дьяволов, а потом для всей остальной саранчи. Да откуда же возьмется у нас все это добро?
   - Держись, Демко, - успокаивал я его. - Раздавай, да не все, потому что еще пригодится.
   - Да уж вижу. Одна орда к нам на Украину бегает, а другая, еще большая, засела здесь в ханском дворце и то ли благоденствует, то ли рот разевает - и не поймешь!
   Был мой Демко нетерпеливым, как все молодые казаки, да и сам я тогда был, может, еще нетерпеливее, а что должен был делать? Переговоры - вещь всегда хлопотная, теперь же предстояли переговоры, каких никто никогда не слышал и не видел. Извечные враги должны были соединиться чуть ли не по-братски! Нужно ли было удивляться той настороженной неторопливости, с которой ханские придворные присматривались и, можно сказать, принюхивались к нам. И это при том, что где-то мой надежный (хотелось так думать!) побратим Тугай-бей воевал за меня перед всеми, доходя до самого хана.
   Нет лучшего способа войти в доверие к чужеземцам, чем выявить свои знакомства, давние и недавние, отыскать всех тех, с кем ты яростно рубился, а потом, может, и делился добычей, скитался вместе или же геройствовал, черствый сухарь жевал или вяленую конину с желтым жиром, пил нашу оковитую, которая сбивает с ног не только человека, но и быка, или же жиденькую бузу просяную, которая шумит только во рту, а не в голове.
   Побратимы мои нашли за эти дни своих старых татарских знакомых, я мог довольствоваться уже тем, что у меня был дружелюбно настроенный Тугай-бей, но вспомнилось забытое, всплыли в памяти проклятые годы стамбульской неволи, потому я и спросил у ханского влиятельного придворного, когда тот прибыл ко мне на обед, не слыхал ли он о том капудан-паше, у которого я был, можно сказать, человеком доверенным в годы хотя и отдаленные, но еще, вишь, памятные. Тот долго перебирал имена султанских адмиралов за последние тридцать лет, и получалось, что сменялись они иногда так часто, как времена года, - сменяются ведь даже и султаны; кроме того, нет на свете более хрупкой вещи, чем султанская милость. Еще на суше люди кое-как удерживаются, и, скажем, великих визирей за это время было в Стамбуле не более десятка, что же касается капудан-пашей, то здесь смену их проследить просто невозможно, так часто они меняются.
   - Ага, - сказал я. - В самом деле, на вершинах дуют ветры самые резкие - и удержаться там труднее всего. Правда, внизу тоже косит безжалостный серп судьбы, но все же порой люди живут там дольше. Вот у меня в те дни был побратим из янычар Бекташ. Имя и не собственное, а какое-то нарицательное, святой их янычарский, как мне известно. И все же: не слыхали ли что-нибудь здесь про янычара стамбульского Бекташа?
   И тут мне было сказано, что Бекташ стал человеком известным, дослужился до янычарского аги, а теперь стал аталиком, то есть воспитателем наследника султанского трона шех-заде Мехмеда.
   Я терпеливо расспрашивал дальше. Тот это Бекташ или не тот, кто же это знает, но уже моя вероятная давнишняя дружба с ним сразу придала мне веса в глазах ханских прислужников, к тому же оказалось, что и молодая султанша, подарившая султану Ибрагиму наследника трона, была якобы украинка, по имени Турхан-ханум, то есть "вельможная женщина", и татары затараторили между собой: "Казачка! Казачка!.." Может, и в самом деле какая-то казацкая дочь, захваченная в ясырь, стала султаншей, как это было сто лет назад со славной Роксоланой при Сулеймане Великолепном?
   Как говорится, догнал или нет, а погнаться можно. Я соорудил небольшое послание к Бекташ-аге, спрашивал, он ли это, тот, которого я когда-то знал; рассказал о себе, приложил к своему писанию подарки наши казацкие и попросил ханскую службу при случае все это передать в Стамбуле. Знал, что все будет передано, потому что честность среди этих людей ценилась превыше всего, однако не очень-то и верил, что всемогущий Бекташ-ага при султанском дворе тот самый молодой янычар, с которым я подружился когда-то у капудан-паши.
   Так постепенно (а у нас ведь сердца разрывались от нетерпения!) протекало время в ханской столице.
   Наконец прибежали ко мне ханские скороходы-чугадары и сообщили, что едет сам киларджи-баши вместе с диван-эффенди, которые должны повезти меня к великому хану, да будет вечной тень его на земле.
   Посольство мое нацепило сабли, задвинуло пистоли за пояса, расчесало усы, надело свои казацкие шапки - так и встретили ханского гофмаршала и секретаря иноземного, которые прибыли с пышной свитой, сами в дорогих шубах и высоких меховых шапках, обмотанных зелеными тюрбанами. Снова должен был тащить бедный Демко с Иванцем подарки, снова лились льстивые слова пустые, пока наконец не отправились мы мимо мечети, лавочек и бахчисарайской суеты к тому убежищу тишины и почтения, которое называлось Хан-сарай. Дворцовые ворота были сразу за каменным мостиком через Чуруксу. Мы подъехали к ним в сопровождении высоких ханских чиновников, но этого оказалось недостаточно, потому что от увешанных оружием хапу-агаси побежал наперехват мне их капуджи-баши, выхватил саблю из ножен, прикоснулся ею к моей поле, закричал: "Сойди с коня, гяур!"
   - Знает ведь, на кого кричать, - гмыкнул Кривонос, который понимал по-татарски, я же махнул Демку, чтобы тот добыл из своих переметных сум для этого ретивого ханского охранника, а сам уже слезал с коня, ибо и так мы знали, что во дворец можно вступать лишь пешим.
   Деревянные, кованные медью ворота заскрипели, как татарский воз (который, кстати, никогда не смазывают: чем больше он скрипит, тем большую добычу везет, кроме того, честному человеку нечего скрывать от посторонних, это только воры ходят и ездят бесшумно), и нас впустили туда, где вряд ли побывал хотя бы один казак за все века.
   С огромного дворцового двора нас сразу под пристальным надзором стражи сопроводили в посольский садик, огороженный высокими каменными стенами, там мы подождали, пока нас впустят во внутренние покои. Там мы снова оказались перед железной дверью, над которой я прочел надпись: "Этот блестящий вход и эта величественная дверь сооружены по велению султана двух материков и властелина двух морей, султана сына султана Менгли-Гирей-хана, сына Хадж-Гирей-хана в 909 году". Девятьсот девятый год по хиджре был у нас год 1505. Не такие уж и дикие эти ханы, как посмотреть повнимательнее.
   Перед железной дверью нас передали ханскому церемониймейстеру балджи-баши и размин-бею, который представлял хану иноземных послов. Выслушав их напутствия, вошли мы в небольшой покой, затем в высокий зал дивана, но нам объяснили, что хан примет нас в своем золотом кабинете в знак особого доверия, поэтому шли мы дальше, снова оказались в маленьком дворике с бассейном, оттуда - в летнюю кофейню ханскую, через которую по деревянным скрипучим ступенькам поднялись в большую посольскую комнату, а уже из нее в посольский коридор, из которого должны были попасть в ханский золотой кабинет.
   Позолоченная дверь была открыта, балджи-баша стоял на пороге, выкрикнул нам в лицо все титулы своего повелителя: "Великой орды, великой монархии, великой провинции кипчакской, столицы крымской, бесчисленных татар, неисчислимых ногайцев, горных черкесов, военной тугации великий император, высокий монарх, властелин от восхода солнца, Ислам-Гирей-хан, жизнь и счастливое господство его да будут вечно!"
   Затем впущены мы были в золотой полумрак, где на парчовых подушках восседал Ислам-Гирей, мы наклонили свои непокорные шеи и застыли на одном колене, надо было бы закрыть глаза от сияния золотого кафтана ханского и его золотой шапки с самоцветами, но я должен был видеть лицо повелителя всех татар, поэтому не прикрыл глаз, не отвел взгляда. Тысячи лиц прошло передо мною за долгую жизнь, не все остались в памяти, а это я должен был держать, как свою судьбу. Лицо у хана было вроде бы мальчишечье, хотя и был он уже мужчиной в летах (может, всего на несколько лет моложе меня), какое-то неуловимое, словно изломанное ветром; глаза вовсе не татарские, округлые, острые, как стрелы из лука, губы надменно поджаты. У него были свои счеты с миром, который не был слишком милостивым к Ислам-Гирею. В молодости попал в неволю к полякам и целых семь лет сидел в Мальборке. Потом нужно было бежать в Порту. В Крыму началась грызня за ханский трон, а Стамбул охотно принимал у себя крымских царевичей, пугая хана теми, кто ждал момента, чтобы испробовать халвы владычества. Когда уже Ислам-Гирей должен был сесть на трон, неожиданно выскочил его младший брат Мехмед, который сумел наобещать султанским визирям больше, заодно уговорив их, чтобы упрятали старшего брата как можно дальше, аж на Родос, откуда уже не было возврата никому. Но то ли Мехмед-Гирей не угодил Порте, то ли Ислам-Гирей сумел перекупить ближайших прислужников султанского трона, но вскоре на Родос отправлен был уже младший брат, и старший наконец засел на крымском троне. Кому теперь мог верить этот человек, кого уважать, кого почитать?
   Хан стрелял глазами по нашим фигурам и по нашим чубам, он мог бы долго смаковать и наслаждаться нашими согнутыми шеями, но, зная пределы людского терпения, милостиво взмахнул рукой, приглашая нас садиться на ковры. Пока размин-бей выкрикивал наши имена, хадим-ага молча указал своим евнухам, чтобы поскорее подкладывали нам под бока шитые золотом подушки, и мы усаживались уже и не по-казацки, а словно бы какие-то паши заморские, и только после этого я начал свою речь. Нужно было прежде всего на все лады расхваливать повелителя всех татар, но расхваливания у меня как-то не получились, все сводилось к болям и несчастьям моего народа. Великий визирь, хорошо зная нрав своего повелителя, прервал мою речь, спросив, правда ли, что король велел казакам идти войною против Порты, а следовательно, и против Крыма. Я молча передал королевские письма к казакам. Хан сам вчитывался в них; после семилетней неволи в Мальборке умел читать по-польски. Молча вернул письма великому визирю, тот - мне. Ислам-Гирей перемолвился вполголоса с великим визирем и Тугай-беем, единственным из мурз, допущенным на эту, собственно, тайную беседу с казацкими послами, после чего Сефер-ага спросил:
   - Как можем верить казакам, которые столько раз проявляли вероломство к благородным татарам?
   Я мог бы многое сказать этому ничтожному царедворцу об истинной цене их "благородства", но должен был молчать и гнуть шею.
   - Оставлю великому хану своего сына, - сказал я.
   Тугай-бей задвигался на подушках. Он знал, что такое отдавать сына насильно или добровольно. Хан милостиво кивнул головой. Он принимал Тимоша в заложники. Но и этого ему было мало.
   - Поклянись! - велел он мне.
   Я оглянулся по сторонам. На чем же здесь присягать? Евангелия нет отца Федора во дворец не велено было брать. На коране? Но ведь я не мусульманин, не верю в их аллаха, ибо у меня свой бог.
   - Великий хан! - промолвил я. - Да будет вечной слава твоя, твоей руки и твоего лучезарного оружия. Для казаков высочайшей святостью есть то, чем они отвоевывают свою волю: сабля и копье. Дай свою саблю, и я поклянусь на ней, чтобы твое величество поверил в чистоту наших намерений.
   Ислам-Гирей улыбнулся и велел принести свою саблю. Его селердар-ага возник, как святой дух, так будто стоял за дверью и ждал, кому отсечь голову. Он сверкнул перед моими глазами золотыми ножнами ханской сабли, извлек синеватый клинок, будто колеблясь, подержал его какой-то миг, потом дал мне в руки. Я встал по-рыцарски на одно колено, поцеловал холодную острую сталь, торжественно промолвил по-татарски: "Боже страшных сил, всей видимой и невидимой твари содитель! Клянусь тебе, чего ни потребую, чего ни попрошу у его ханской милости - все буду делать без коварства и измены; и если б с моей стороны вышло что-нибудь ко вреду его ханской милости, то допусти, боже, чтоб этою саблею отделилась моя голова от тела!"
   После этих слов я поднес саблю хану, и он милостиво кивнул мне и велел селердар-аге взять оружие.
   Но еще перед этим встали надо мной два ханских телохранителя-оглана с обнаженными саблями в руках, так что оказался я под сталью, но это не испугало меня, мысль моя билась остро и мощно, теперь уже должен был я до конца своей жизни идти вот так сквозь сабли, пробиваться сквозь их смертельный блеск, сквозь холодную белую смерть, которую несли они с равнодушной неутомимостью всем виновным, а чаще всего невинным душам.
   Заговорив, Ислам-Гирей обращался словно бы и не к нам, а к пространству, глаза его, правда, сверлили меня, но лицо обращено было куда-то в сторону, и голос его резкий тоже летел куда-то над нами и мимо нас, так что мы должны были вылавливать его, собирать, как нищие собирают крошки, брошенные им небрежной рукой богатея, но что здесь можно было поделать, когда от слов этого немилосердного человека зависела судьба моего замысла.
   Однако слова, вопреки всей пренебрежительности способа произношения ханского, были благосклонными и милостивыми:
   "Милости наши взволновались, как море, и солнечные лучи разошлись по вселенной от восторга, потому у нас родилось желание проявить покровительство блестящему вождю казачества днепровского, льву, славному добрым именем, храброму мужу Хмельницкому Богдану и издать об этом свое повеление - знак счастья и образец изысканности".
   Дальше было не так складно, так как речь шла о харадже, который нужно было приносить ежегодно к стременам ханским под именем подарка, о деньгах для мурз, о деньгах на вооружение, на коней и на харч для войска, а заканчивалось и вовсе неожиданно: хан, ссылаясь на вечный мир между султаном и королем, участия в войне против королевства Польского принимать не мог, а обещал только послать на помощь "храброму льву Хмельницкому мужественного барса, прославленного воина великого Тугай-бея" с его ногайцами.
   Великий визирь сказал, что ханскую грамоту мы получим завтра, после чего Ислам-Гирей встал и пригласил все посольство вместе с мурзами и духовными лицами, появившимися в покоях, на обед.
   Медленно переходили в другой покой, тоже расписанный золотом, с узкими решетчатыми окнами. Евнухи носили кувшины с тазами и рушниками, опускались перед каждым на колени, сливали воду, подавали рушники, потом повязывали салфетки, как малым детям. Хан пил одну лишь воду, нам на выбор были вина, пиво, просяная буза, горилка наша и турецкая, в которую нужно было добавлять воды, чтобы она побелела и стала похожей на молоко, и тогда правоверный может пить, не оскорбляя своего пророка, при хане. Может, следовало бы проявить сдержанность, но слишком уж долго были мы в напряжении, поэтому мы с Кривоносом отведали и турецкой, и своей горилки, я подлил и великому визирю, чтобы хоть немного размягчить его жесткий язык, и татарские души оказались такими же податливыми, как и христианские, Сефер-ага раскраснелся от горилки, придвинулся ко мне ближе, прошептал:
   - Ты ведь разбираешься в турецком письме, не тебе рассказывать, как читаем мы фирманы из Стамбула. Это весьма хитрое письмо. Когда над определенным словом точка поставлена пером султанского языджи, то воевать против короля нельзя. Если же это насидела муха, тогда можно.
   - Сколько же эта муха должна проглотить золота, чтобы насидеть такую хорошую точку? - поинтересовался я.
   - Если ты разбираешься и в кормлении мух, то ты в самом деле великий вождь казаков днепровских, - самодовольно пробормотал Сефер-ага.
   Ели долго и много, до стона. Это не то что казацкая тетеря и саламата. Аши-баши носили целые горы мяса, дичи, пловов, потом была утеха для глотки сладости и плоды, шербеты и яуршем, после обеда евнухи снова носили кувшины с водой, мыли мы руки и губы, перешли еще в новый покой, где уселись на решетчатом балконе и стали смотреть на акробатов и слушать ханскую зурну внизу в зале, а нам тем временем подавали сластёны, кофе в золотых чашечках-фельджанах и длинные кальяны из янтаря, усыпанные яхонтами и бриллиантами.
   Обед длился до поздней ночи, он стал и ужином одновременно, он занял времени намного больше, чем переговоры, собственно, стал продолжением переговоров, там оказана была нам милость и обещана помощь, теперь нас пытались ошеломить и потрясти, вбить в наши упрямые казацкие головы убеждение в том, какой великий хан Ислам-Гирей, какой он удивительный, богатый, утонченный, мудрый, может и гениальный.
   Когда допили кофе, хан дал знак рукой, чтобы я передал ему свою чашку, я подвинул к нему золотую, искусно изготовленную посудину, Ислам-Гирей опрокинул мою чашку на блюдце, немного подождал, пока растечется гуща, потом поднял чашку, посмотрел на нее и на блюдце и начал вычитывать знаки, выписанные кофейной гущей.
   - Божьи уши из твоих уст, великий хан! - воскликнули его царедворцы, но он едва ли и услышал их, сосредоточенный на своих пророчествах, задевавших уже не только меня, но и его самого, отныне моего союзника.
   - Видишь эту мощную фигуру в фельджане, - степенно промолвил хан. - Она свидетельствует, что ты достигнешь величия. А что фигура наклонившаяся, это значит, что на твое величие будут всячески скакать ничтожные люди. От стоп и до самой шеи скакать будут, и никак от них не убережешься.
   Я хотел было ответить ему какой-нибудь поговоркой: на бедного Макара все шишки летят или еще - последнего и собаки рвут, но смолчал. Не до поговорок было!
   Хан уже поднял свою чашку, которую перед тем тоже опрокинул на блюдце, и продолжал с еще большей важностью:
   - Можешь видеть тут, какое мое величие. Оно очищено властью, полученной в наследство, и власть эта - неограниченная и независимая. Ты же будешь зависим от всего, и будет тебе тяжело. Теперь посмотрим на блюдца. У меня великие пути, и все они вольны, как ветры. У тебя тоже великие пути, но они так же ограничены, как и величие. Будешь ходить сушей, водой великой и водами малыми, но каждый раз придется тебе преодолевать преграды, и еще неизвестно, преодолеешь ли ты их.
   Я посмеялся себе в усы на эту спесивость. Одолеем! Все одолеем!
   Очень уж досаждала нам невероятная напыщенность, царившая в течение этого бесконечного поглощения яств и напитков. Кривонос время от времени вырывался с какой-то дерзкой речью, даже терпеливый Бурляй ерзал на своих подушках, похмыкивая и тяжело переводя дыхание. Я подавлял их нетерпение, обещая мысленно, что больше не будем есть таких обедов - ни ханских, ни султанских, ни королевских. Вернемся к казацким сухарям да уж там и останемся. Ой вернемся!
   А между тем, сильные и шумные от ханского вина, радостно ехали из дворца, вельми удовлетворенные переговорами, да еще и щедро одаренные ханом на прощанье. Самому только мне было преподнесено подарков на три или четыре тысячи золотых: черкесский панцирь с мисюркой и каравашами, с медным колчаном, стрелами и позолоченной саблей, двое коней придунайских в седлах и легкой, но очень изысканной черкесской сбруе, выборную янчарку, наконец, розовый кафтан из златоглава и кунтуш темно-зеленого французского сукна, подшитый отборнейшими сибирками, да и все посольство было не обижено: подарили всем верхнюю мужскую одежду, мусульбасы и сафьяны. На дорогу от хана прислали три сулеи вина, пять быков, пятнадцать баранов и много всякой провизии, а также велено было доставлять на двор армянина, где оставил я своего сына Тимоша, все необходимое как сыну гетманскому для поддержания его чести.