- Вот уже год есть, как мы ничегошеньки не платили!
   - Вот вам, панове, роговое очко!
   - Вот вам аренды, ставщизна, панщина, пересуды и сухомельщина!
   - А может, придумаете еще какую-нибудь панщину?
   - Вот и со скотины до сих пор не брали десятины!
   - Кони ржут, и быдло ошалело, на ярмарку хочет!
   - Что ж вы там спрятались за валами, что и Украины не видите?
   - Глаза больше живота!
   - Паны не целые сани, да еще и ноги висят!
   Всю неделю ежедневно и ежечасно продолжались наши непрестанные штурмы и крики; так что шляхта и выдержать не могла такого натиска. Дееписец шляхетский горько промолвит впоследствии: "Напрасно мудрые ищут пекло in centro terrae*. В Украине - там настоящее пекло людской злобы". Я гнал на лагерь вражеский тысячи волов, чтобы осажденные тратили на них свой порох и боеприпасы, стращал всяческими неожиданностями, фортелями, криками, а тем временем казачество насыпало и насыпало свои валы, которые все плотнее сжимали кольцо осады. Под прикрытием деревянных щитов, гуляй-городин, мешков с землею казаки копали шанцы, насыпали валы, выставляли такие высокие шанцы, что в шляхетском таборе видели все как на ладони, - легко могли попасть даже в собаку. За неделю панство окружило свой табор, возведя намного короче внутренний вал, и потихоньку перебралось туда. Казаки тотчас же заняли первые вражеские укрепления и продолжили свое неутомимое копание. Четыре раза, по мере того как редело шляхетское войско, гибли кони, исчезали припасы, Вишневецкий уменьшал и свой табор, подобравшись с ним уже вплотную к Збаражской крепости, и уже теперь казаки, возведя свои шанцы высотою в два коня, забрасывали вниз на длинных веревках крюки, зацепляли польские возы с припасами, а то и самих шляхтичей и тянули к себе. Паны рыли норы, как кроты, от голода были иссохшими и близкими к египетским мумиям, выбивались из последних сил, а я уже не посылал казаков на напрасную смерть, надеясь взять Вишневецкого и его воинство голыми руками.
   ______________
   * В центре земли (лат.).
   Страшные дела творились по ту сторону валов: голод, смрад от трупов, ели коней, мышей, собак, сапоги и ремни с телег, грызли зубами ссохшуюся землю. Не один пан заплатил пошлину головою на шляхетском базаре и воды, бедный, не напился без кровавой платы, да и ту пил с червями и сукровицей из трупов.
   Из шляхетского табора ежедневно перебегали целые тучи беглецов, хотя региментари и рубили для острастки руки и ноги пойманным. Я знал все, что происходит по ту сторону валов, знал, что уже и сам князь ясновельможный Ярема жует дохлую конину, и терпеливо ждал своего часа. Должен был быть терпеливым, как земля.
   И кто же захотел испытывать мое терпение? Писарь мой генеральный Выговский. Демко, сообщая мне о чем-то важном, имел привычку говорить вроде бы в пространство, тоскливо и небрежно. И чем важнее была весть, тем большая тоскливость вырисовывалась на его спокойном лице. Я только что возвратился в свой шатер после целодневного пребывания в полках, которые упорно штурмовали осажденных. Сидел, склонившись за столом, руки мои тяжко свисали, исчерпанность в каждой жилочке. День-деньской был с казаками, заохочивал их словом и обещанием, сам рыл с ними землю, мок под дождем так, что не было на мне сухой нитки, однако был не в силах и переодеться в сухое, а джуру, который попытался было подать мне смену одежды, прогнал прочь.
   - Там наши разъезды перехватили посланца, - небрежно промолвил Демко, войдя в шатер и глядя куда-то в угол, будто именно там был этот перехваченный посланец.
   - Чей посланец? Где? - встрепенулся я, мгновенно сбрасывая с себя усталость и отвращение ко всему на свете. Воин загорелся во мне, воин и гетман, я снова был уже деятельным, готовым к решениям и отпору, хотел иметь врага перед собой, был нетерпелив, как малое дитя. - Что за посланец? Почему молчишь?
   - Думал, знаешь уже, гетман. Князь Ярема из табора выслал с письмом к королю шляхтича. Какая-то отчаянная душа! Проскочил аж за Львов.
   - Как же он выбрался из табора?
   - А черти его маму знают. Как-то, вишь, выполз. Может, как крот или как ящерица. Очутился за Львовом. Если бы не наши разъезды, которые Богун разослал, то видели бы мы его, как прошлогодний снег. Такой резвый! Отбивался, как черт. Не отдал письма, пока и головы не лишился.
   - Где письмо?
   - Да где же? У писаря пана Выговского.
   - Зови Выговского!
   Казак, посланный за генеральным писарем, возвратился быстро, однако один.
   - Ну? - нетерпеливо взглянул я на него.
   Казак был немолодой, воин опытный и человек бывалый. Он прищурил глаз и пустил улыбочку под усы.
   - Пан писарь принимают ванну под своим шатром.
   - Ванну? - не поверил я услышанному.
   - Ну да, - кашлянул казак уже с откровенной насмешкой.
   - Тащите его сюда с его ванной! - затопал я ногами так, будто казак был виновен в шляхетских нравах моего писаря.
   - Гетманское веление! - крутнулся казак, и уже его не было, уже он кинулся созывать товарищество, чтобы поскорее выполнить это веление.
   Пан Иван сначала и не сообразил, что происходит. Когда влетела к нему в шатер дюжина казаков, он, наверное, думал, что это его многочисленные пахолки, которые носили ему горячую воду, подливая в шляхетскую ванну, чтобы напарить да поманежить белое холеное тело писаря. Но когда казаки дружно схватились за края ванны и покачнули ее вместе с Выговским, он взмахнул своими короткими руками, гневно крикнул:
   - Эй, что за шутки!
   Казаки молча тащили ванну с писарем из шатра. Там уже сбежалось множество люда, так что Выговскому, чтобы закрыть свой срам, пришлось по самую шею погрузиться в воду. Казаки тем временем подняли ванну выше и понесли ее вокруг Писарева шатра, будто в этакий крестный ход, в насмешку и надругательство над генеральным писарем. Отовсюду бежали казаки, чтобы потешиться таким зрелищем, Выговский пускал пузыри в ванну, мочил усы в обмылках, пенился от ярости на тех, которые тащили его неизвестно куда:
   - Лайдаки! Головы поотрываю!
   - Не хлопочи, пане писарь, о наших головах! - добродушно отшучивались казаки. - Ты поотрываешь, а пан гетман снова приставит. Еще крепче будет сидеть на плечах.
   Я стоял перед своим шатром и смотрел, как приближается ко мне этот чудной поход.
   - Что, пане писарь, теплая ли водичка? - спросил насмешливо, когда ванну с Выговским поставили передо мною. Пан Иван не мог вымолвить слова. Понял уже, что это не простая шутка самих казаков, что тут речь идет о чем-то другом, может и страшном.
   - Где письмо Вишневецкого? - тихо промолвил я. - Манежишься в ванне, а гетман должен тебя ждать! Где письмо, спрашиваю!
   - Письмо у меня. Но ведь, гетман... Такое обращение...
   - Какого же еще хотел обращения! Почему сидишь в своей ванне? Письмо!
   - Я ведь не одет... Не могу так... Оскорбление маестата...
   - Вылезай из своей ванны как есть, и одна нога там, а другая тут! Жаль говорить о каких-то маестатах! Ну!
   Выговский выпрыгнул из ванны, прикрывая ладонью срам, под хохот и свист казацкий метнулся к своему шатру. У него не было времени одеваться, завернулся в какую-то кирею, сразу же и прибежал назад со своей писарской шкатулкой, где хранил самые важные письма.
   Я пропустил его в свой шатер, вошел следом за ним, сказал спокойно:
   - Садись и читай.
   - Пан гетман, я ведь не одет.
   - Читай.
   - Нехорошо учинил со мною, гетман. За мою верность и...
   - Слыхал уже.
   - Кто еще так предан тебе?
   - И это слыхал.
   - Оберегаю тебя, как могу...
   - Читай! - закричал я на него, готовый кинуться на Выговского с кулаками. - Чего канючишь?
   Дрожащими руками достал он из шкатулки письмо Вишневецкого, отобранное у посланца, начал читать, как стоял, босой, мокрый, кутаясь в широкую одежду, и отчаянье в его голосе вельми созвучно было отчаянным жалобам, с которыми Вишневецкий обращался к королю в письме: "Мы в крайней беде. Неприятель окружил нас со всех сторон так, что и птица к нам или от нас не перелетит. На достойное соглашение никакой надежды! Хмельницкий надеется уже быть паном всей Польши. Голод необычайный и неслыханный, труды ежедневные и опасности переносим, но пороха не имеем и на несколько дней..."
   - Садись, - велел я писарю, когда он дочитал письмо до конца. - Бери перо и пиши ответ пану Яреме. Пиши так: "Ясному князю Вишневецкому, приятелю нашему, хотя и недоброжелательному. Извещаю вашу княжескую милость, что письмо это твое с посланцем вашей милости перехвачено за Львовом в трех милях. Посланцу голову срубили, а письмо в целости посылаю. Надеешься, ваша милость, на какую-то помощь от короля - а почему же сами не выходите из норы и не собираетесь в одну кучу с королем? Так ведь и король не без разума, чтобы, будучи таким великим монархом, безрассудно терять людей своих. Как же он может прийти на помощь к вам? Без табора нельзя, а с табором - есть речки и речечки. Видит это король егомосць, что к себе нас ждет, и с ним может произойти определенное согласие и договор. А ваша княжеская милость не смей на нас жаловаться, на себя подивись: мы вашу княжескую милость не трогали и в целости в маетностях заднепровских хотели оставить, а теперь, коли так, по воле божьей, наверное, - вышло, изволь искать выхода по воле своей".
   - Найди шляхтича пленного, хорошо упитанного, и отправь сие письмо сегодня же, - сказал я. - Иди и делай.
   - Обидел ты меня тяжко, гетман, - пожаловался Выговский. - Но я обид от тебя не помню, знаешь об этом.
   - Иди, иди. И запомни: с огнем играешь!
   Может, был я иногда слишком суров и даже несправедлив к своим приближенным, но кто же будет справедливым со мною?
   Не узнавал себя. Тяжелые обстоятельства ожесточили мой нрав, сделали крепким то, что было расслаблено, твердым то, что было размягчено, и полностью изменили всю мою жизнь. Часто мог быть грубым и гневным, чужд был какой бы то ни было изнеженности, был деятельным и обеспокоенным, требовал этого и от всех других, не терпел промашек и расхлябанности, никому провинностей не прощал, даже родному сыну. Я забыл о добродушии, презирал украшения, суровость сопровождала меня на каждом шагу, страх, а не милость ходили за мною следом, я не поддавался наговорам, советы слушал, а делал по-своему и уже чувствовал, что с течением времени все чаще не доверяю и науке, и самому разуму. Может, из-за того, что разум воплощался в таких моих приближенных, как Выговский? Жаль говорить! Когда-то, когда был еще во Франции, мне показывали старинный шинок "Под чертовым бздом", где собирались в течение целых веков умы беззаботные и неуправляемые (может, потому хотелось и мне собрать как-нибудь свои умы украинские где-то в шинке). За двести лет до меня в этом шинке великий поэт с берегов Сены сочинил "Балладу примет", написанную словно бы обо мне нынешнем:
   Я знаю летопись далеких лет,
   Я знаю, сколько крох в сухой краюхе,
   Я знаю, что у принца на обед,
   Я знаю - богачи в тепле и в сухе,
   Я знаю, что они бывают глухи,
   Я знаю - нет им дела до тебя,
   Я знаю все затрещины, все плюхи,
   Я знаю все, но только не себя.
   Я знаю, как на мед садятся мухи,
   Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,
   Я знаю книги, истины и слухи,
   Я знаю все, но только не себя*.
   ______________
   * Вийон Франсуа. Баллада примет. Перевод И.Эренбурга.
   Но зато знал я вельми хорошо, что при всей моей терпеливости и внешней медлительности не могу позволить себе малейшего послабления и никакого промедления. Потому так сурово повел себя с Выговским, еще и пощадил его, ибо другого уже давно пустил бы под казацкие сабли за подобное небрежное, а может, и преступное промедление.
   Я держал осажденных железной рукою, а тем временем пристально следил за королем, чтобы не дать ему соединиться с Вишневецким. Знал о короле все, он обо мне - ничего, потому что шел по моей земле, где все было враждебным для него и все летело с вестями к Хмельницкому. В Варшаве папский легат де Торрес благословил короля в день Ивана Крестителя и вручил ему освященное знамя и меч как воителю за католичество против врагов апостольского престола. Когда король выехал из замка, под ним споткнулся конь. Все сделали вид, что не заметили этого плохого знака. Пророчествовали викторию и славу. Магнаты приводили к Яну Казимиру свои хоругви, но не вельми торопились с этим делом, не вырывались друг перед другом, а наоборот: прятались друг за друга, выталкивая наперед самых старательных, или же самых глупых, как они считали. За месяц король прошел от Варшавы только до Замостья, долго выстаивал повсюду, принимал подарки и заверения в верности от вельмож, потом долго жаловал венецианского посла Контарини, принесшего ему в Люблин весть о разгроме венецианцами турецкого флота. Впервые за сто лет после того, как когда-то их отважный адмирал Андреа Дориа сражался с грозой морей капудан-пашой Сулеймана Великолепного Хайреддином Барбароссой, удалось купеческой республике добыть такую викторию на море, уничтожив шестьдесят турецких тяжелых галер и взяв в плен семь тысяч османцев. Канцлер Оссолинский нашептывал Яну Казимиру, что теперь султан немедленно отзовет от Хмельницкого хана, этого единственного виновника гетманского могущества и счастья, и казаки останутся одни перед могучей шляхетской силой. В придачу от Януша Радзивилла шли победные вести, и королевские придворные уже тешились мыслью, как вскоре Радзивиллово войско будет щупать под Киевом казацких жен. О том, что происходит под Збаражем, никто и в помыслах не имел. Считали, что не региментари окружены моей силой, а я сам сижу осажденный и, притаившись, как напуганный заяц, жду, пока егомосць король придет и ударит меня по затылку. Наставленный и поставленный мною его величество король Ян Казимир! Жаль говорить!
   Собрав, наверное, до сорока тысяч войска с гвардией и надворными командами панов, король медленно продвигался на Сокаль, Радехов, Топоров, дороги были тяжкие, разбитые от дождей, несобранный табор не пригоден был для быстрого передвижения, действительно, были и реки и потоки, как писал я его милости князю Яреме, но в Топорове Ян Казимир забыл и о дорогах, и о реках, и о ручейках!
   Вишневецкий, хотя должен был бы впасть в отчаянье после того, как перехватили его посланца, все же не отказался от мысли о том, чтобы известить короля, и ему удалось найти шляхтича, который выполнил это, казалось бы невозможное, поручение. Звали его Скшетусским, не принадлежал он к людям знатным, был обыкновенным пехотинцем, невзрачным человеком и, можно сказать, даже ничтожным, не из тех, что летают над землей, не касаясь ее поверхности, а из мелких болотных чертиков, кротов, дождевых червей, из пресмыкающихся и землероек. Он прополз сквозь все валы и подвалки, пронырнул сквозь все воды и болота, проник сквозь все наши заставы и заслоны, он смешался с землей и с водой, с ночью и дождем, забыл и о еде и отдыхе, забыл, может, и свое имя собственное и все на свете, помнил только о своем задании, - и это вынесло его из кольца смерти и привело к самому королю, и он упал к его ногам со страшной вестью: "Там, под Збаражем, наши уже погибают!"
   Великий муж, хотя и малый телом!
   Король был еще довольно далеко, чтобы сразу настичь своего грозного врага оружной рукой, поэтому намерился расправиться со мною хотя бы на бумаге. Со своим многомудрым канцлером, моим приятелем давним Оссолинским издали они из Белого Камня, имения Вишневецкого, универсал к черни в моем войске, чтобы покидали Хмельницкого, "самое многое за четыре дня возвращались к домам и были послушны панам своим". "А мы вас, - обещал милостиво Ян Казимир, - берем под свою защиту так, что никакой кары вам не будет и останетесь при правах и старинных обычаях ваших".
   Из Золочева, куда вскоре прибыл король, послан был универсал и к полковникам, есаулам, сотникам, атаманам и всем молодцам Войска Запорожского. Его величество король ясновельможный свергал меня с гетманства, а на мое место назначал Семка Забудского, предоставляя ему булаву.
   Я опередил эти жалкие королевские универсалики. Передвинул свои главные силы под Старый Збараж далее на запад, где холмы не давали осажденным увидеть перемен в казацком таборе, уменьшение казацкого войска я заменил ватагами посполитых, хан оставил на окрестных высотах всадников, чтобы маячили перед глазами шляхты, создавая впечатление, что вся татарская сила продолжает находиться на прежнем месте, сам же ночью вывел орду в поле, а за нею я повел и свое отборнейшее конное войско, и так без передышки и остановок кинулись мы навстречу королю, что в шести милях от Збаража перед Зборовом ждал, пока будут налаживать мосты и гати на болотистой реке Стрыпе.
   Сам я, забравшись с Демком на высокий дуб, следил за переправой королевского войска и посоветовал хану: спрятаться в этой же дубраве и оттуда внезапно ударить по вражеским войскам.
   15 августа был день католического успения. Накануне король переехал через речку и в костеле слушал обедню, причащался, беседовал с вельможами. Утром его войско начало переправляться по двум мостам через Стрыпу с Львовской дороги и дороги на Озерную, которая вела в Збараж. Когда переехал король, шляхетские полки посполитого рушения начали обедать. Кто-то принес весть, будто по задней страже ударил какой-то татарский отряд, но посланца подняли на смех, ибо какой же заблудший чамбул мог бы отважиться встать на прю против такой силы да еще и во главе с самим королем! Продолжали обедать, запивая вином и похваляясь, как будут вязать под Збаражем казаков в лыки, и именно тогда казаки ударили по обедающим. Наступило большое замешательство. Зборовские мещане зазвонили в колокола, орда с дикими выкриками кинулась к мостам, слуги, перепуганные насмерть, побросали на мостах возы и загромоздили переправу, шляхетская конница вскочила на коней и, бросая своих пеших, кинулась наутек; казаки и татары начали бить порознь тех и других, на полмили все поле и болотистый луг покрылись трупами, кровь текла уже и не ручьями, а потоками черными, одних только шляхтичей было убито свыше пяти тысяч, пало много лиц знатных фамилий, так что летописец печально записывал впоследствии: "Много осталось замков и дворов без хозяев, воеводств и поветов - без начальников". Возы с припасами, пушки, вороха оружия достались победителям, изголодавшаяся и разозленная пустым стоянием под Збаражем орда тешилась добычей и вопреки своим установившимся привычкам рвалась к новому сражению, так что даже Нечай со своими молодцами только стоял да смотрел на такую рьяность наших ненадежных союзников, которые охотнее загребали жар чужими руками, чем прежде батьки в петлю соваться.
   Король велел скорее разрушить мосты, чтобы не дать возможности соединиться казацкой и татарской силе, но и того войска, которое у меня было на этой стороне, хватило, чтобы целый день рубить шляхту как капусту. Трижды отступало панство под нашими тяжелыми ударами, их начальники угрозами и мольбами возвращали жолнеров обратно, некоторые шляхтичи бились, аки львы, шляхтич Ковальский, которому поручено было нести хоругвь Львовской земли, потерял правую руку, но не отступил, взял хоругвь в левую руку и звал за собой товарищей. Когда у него была отрублена и левая рука, он лег на знамя и так умер. Казаки встали над ним, сняли шапки, и не один из них позавидовал такой смерти. Ян Казимир выслал парламентера, который кричал казакам, что король поставит гетманом Забудского вместо мятежного и безбожного Хмельницкого, за голову которого назначает десять тысяч червонных. Это только еще больше разъярило казачество.
   - Можем быть непослушными, но разве же продавали кого-нибудь? - кричали казаки.
   - Отплатим за такое оскорбление!
   - Потопом пойдем на шляхту!
   Удар по королевскому войску был таким страшным, что шляхта кинулась наутек. Сам Ян Казимир, потеряв шапку, метался среди беглецов на коне, кричал: "Панове! Не покидайте меня! Не губите отчизну!" Его никто не слушал. Он хватал за уздечки коней, поднимал брошенные на землю знамена и пытался давать в руки то одному, то другому, грозил заколоть первого, кто покажет спину врагу, - его никто не боялся. Тучи стрел летали вокруг короля, но ни одна его не задевала, только это произвело впечатление, но не на шляхту, а на немецких наемников, которые вышли наперед и немного задержали наше наступление, так что до сумерек королю удалось удержаться и, сковав цепями возы, устроить кое-какой табор. Тогда я не придал значения этим стрелам, летавшим вокруг королевской головы, не задевая ее, когда же спохватился, то уже было поздно.
   Да и почему бы я должен был придавать значение каким-то там приметам злым или загадочным? Ян Казимир был в моих руках, жалкие остатки его войска были окружены еще плотнее, чем полки региментарей под Збаражем, его величество должен был пережить последнюю ночь своего владычествования над казачеством и, убедившись, что спасения нет, завтра наутро сдаться на милость простому казаку Хмельницкому и признать перед всем миром рождение новой силы - непоколебимой, могучей, непокорной - силы казацкой. Ян Казимир казался мне теперь уже и не королем, а этаким короликом, тщеславие переполняло меня, тщеславие и погубило меня под Зборовом, собственно еще под Збаражем, когда я неразумно разделил свое войско и двинулся сюда лишь с отборной конницей, тогда как хан повел за мной всю свою орду. Знал ли об этом Оссолинский, который ночью, в королевском шатре, среди отчаяния и упадка духа, когда уже всем магнатам казалось, что нет никакого спасения, подал мысль о попытке отколоть татар от казаков. Никто в это не поверил, не поверил и король, однако ухватился за спасительную мысль своего хитрого канцлера и в дикой поспешности, брызгая чернилами, перечеркивая слова, не дописывая предложений, принялся составлять письмо к хану и ко мне. К хану писал - какое глумление! - под диктандо Оссолинского: "Ян Казимир желает здоровья крымскому хану. Твое ханское величество вельми обязано брату моему, светлейшему и могущественному, бывшему королю польскому, который благосклонно обращался с тобою, невредимо сохранил и даровал свободу; благодаря ему получил ты царство свое. А поэтому мы удивляемся, что, придя для укрощения раздора в державе нашей, застаем тебя подручным нашего мятежника, с поднятым на наше войско оружием. Надеемся, что бог не благословит такого дела. И все же, напоминая тебе о ласке брата нашего Владислава IV, предлагаем тебе дружбу нашу и желаем, чтобы она процветала обоюдно. Казаки всегда были тебе врагами, и хотя теперь прикидываются друзьями, но, укрепившись в силе, на вас же, своих побратимов, повернут оружие, как волчата, достигнув возраста, съедают козу, вскормившую их".
   Еще писал король, что вельми сожалеет в связи с неуплатой хану упоминков и обещает уплатить все скопившееся за прошлые годы и в дальнейшем быть щедрым к крымскому владетелю.
   В коронных книгах, куда вносились все королевские письма, об упоминках не будет ни слова. В книги вписано письмо совершенно иное, выправленное рукой самого Оссолинского, чтобы уменьшить королевский позор. В коронных книгах письмо больше укоряет, чем поощряет, на самом же деле - больше поощряло, чем укоряло.
   Ко мне тоже было послано письмо, даже раньше, чем к хану, потому что моего удара боялись более всего. Это письмо вовсе не вписано в акты королевской канцелярии. Король называл меня: "Уродзонный, нам милый". Сначала написал "Уродзонный в верности, нам милый", а потом "в верности" зачеркнул, потому что в самом деле, какой же я верный! Вот так с перечеркнутой королевской рукою верностью и пришла ко мне цидула, принесенная каким-то священником. Ян Казимир ласку королевскую обещал, если я отступлю на десять миль от его войска, послав тем временем ему послов своих, чтобы сказали, чего хочу от него и от Речи Посполитой. Он же обещает все, что относится к свободам и вольностям Запорожского Войска, апробировать, успокоить и уконтентовать во всем.
   Тем временем в шляхетском таборе кто-то пустил слух, будто король уже бежал, кинув свое войско по подсказке вельможных панов. Черная ночь, гудение дождя непрерывного, красные огни вокруг в казацком и татарском таборах и эта неожиданная весть о предательском бегстве короля - все это взбудоражило шляхту и ее слуг; кто копал шанцы, бросал лопату, у кого не было своего коня, хватал чужого, один тянул воз с припасами, а другой готовился к бегству, даже бросая оружие, чтобы легче было передвигаться. "Нас покидают на зарез! - вопили шляхтичи. - Переловят нас тут, как мышей! Порежут или заморят голодом!"
   Это похоже было на пилявецкий побег шляхты.
   Король молился в своем шатре, обещая, когда будет дарована ему победа, отправиться на моление к чудотворному образу матери божьей Ченстоховской. В это время придворный ксендз Тетишевский принес весть о панике в таборе.
   Ян Казимир вскочил на коня и без шапки, показывая воинам свое грубое, некрасивое лицо, освещаемое с двух сторон факелами приближенных гвардейцев, кричал: "Вот я! Вот я! Я король ваш! Не убегайте от меня, дети мои! Не оставляйте, благородные шляхтичи, своего государя! Не покидайте, воины, своего командира! Богу было угодно послать на нас такую беду, но бог милосерден. Завтра с его помощью я надеюсь победить неприятеля. Я не покину вас и, если богу будет угодно, сложу голову вместе с вами".
   Дождевые струйки стекали по щекам короля, а может, и слезы - кто же мог различить это в те минуты величайшего королевского позора? Одного этого позора для меня было бы достаточно, если бы я хотел утешить свое гетманское тщеславие. Но речь ведь шла не обо мне, не о гетмане Хмельницком, а обо всем народе моем, о его величии и будущем, которое так тяжко и кроваво добывалось уже целые века, а теперь пришло на этот темный и вязкий луг Стрыпы, чтобы либо лечь здесь навеки, в безнадежности, либо гордо поднять голову для великих чаяний.