А приговорили их… Тьфу, черт! Мне-то что — к чему их приговорили? Недоставало адрес ихний еще сообщить. Тьфу, черт, а ведь сообщил — станция Тимохино.
   Ах, читатель, до чего заедает общественное настроение.
   1925

ПАПАША

   Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
   — Мне, — говорит, — на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
   А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот — здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
   — Смешно, говорю, народный судья. Прямо, говорю, смешно, какие ненормальности. Этакая, говорю, мелкая Крошка, а ему третью часть. Да на что, говорю, ему третья часть? Младенец, говорю, не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, говорю, захворать можно от таких ненормальностей.
   А судья говорит:
   — А вы как насчет младенца? Признаете себя ай нет?
   Я говорю:
   — Странные ваши слова, народный судья. Прямо, говорю, до чего обидные слова. Я, говорю, захворать могу от таких слов. Натурально, говорю, это не мой младенец. А только, говорю, я знаю, чьи это интриги. Это, говорю, Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, говорю, сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, — что ж это будет? Я, говорю, значит, в рваных портках ходи. А тут, говорю, параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, говорю, провались, какие неприятности!
   А судья говорит:
   — Может, и ваш. Вы, говорит, припомните.
   Я говорю:
   — Мне припоминать нечего. Я, говорю, от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи — была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, говорю, раз ездили. Я платил. А только, говорю, не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
   Судья говорит:
   — Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
   А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
   Судья посмотрел на младенца и говорит:
   — Носик форменно на вас похож.
   Я говорю:
   — Я, говорю, извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож. За носик, говорю, я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, говорю, остатний организм весь не мой. Я, говорю, жгучий брюнет, а тут, говорю, извиняюсь, как дверь белое. За такое белое — рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, говорю, больше, раз оно в союзе даже не состоит.
   Судья говорит:
   — Сходство, действительно, растяжимое. Хотя, говорит, носик весь в папашу.
   Я говорю:
   — Носик не основание. Носик, говорю, будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои — махонькие очень дырочки. За такие, говорю, дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, говорю, народный судья, идти и не задерживаться.
   А судья говорит:
   — Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
   И выносят — третью часть с меня жалованья.
   Я говорю:
   — Тьфу на всех. От таких, говорю, дел захворать можно.
   1926

ПАССАЖИР

   И зачем только дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. И а багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
   А говорят — культура и просвещение! Иль, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.
   Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
   А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездку.
   — На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
   — Братишечка, — говорю, — да на что мне в Москвуто ехать? Мне, говорю, просто неохота ехать в Москву. У меня, говорю, в Москве ни кола ни двора. Мне, говорю, братишечка, даже и остановиться негде в Москве этой.
   А он говорит:
   — Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, говорит, в жизни счастье привалило, а ты, дура-голова, отпихиваешься.
   С субботы на воскресенье я и поехал.
   Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал — жрать сильно захотелось, а жрать нечего.
   "Эх, — думаю, — Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, думаю, сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить".
   А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась — все локтем пихается.
   — Расселся, — говорит, — дьявол. Ни охнуть ни вздохнуть.
   Я говорю:
   — Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, говорю, не своей охотой еду. Меня, говорю, Васька Бочков втравил.
   Не сочувствует.
   А вечер между тем надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.
   А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.
   Обращаюсь к пассажирам:
   — Граждане, говорю, допустите хотя в серединку сесть. Я, говорю, сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.
   — Тут, — отвечают, — кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.
   Сижу. Еду. Еще три версты отъехал — нога зачумела. Встал. И гляжу третья полка виднеется. А на ней корзина едет.
   — Граждане, — говорю, — да что ж это? Человек, говорю, скрючившись должен сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, говорю, все-таки важней, чем вещи… Уберите, говорю, корзину, чья она.
   Старушечка кряхтя подымается. За корзиной лезет.
   — Нет, — говорит, — от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, говорит, идол, полезай на такую верхотуру. Даст, говорит, бог, башку-то и отломишь на ночь глядя.
   Я и полез.
   Полез, три версты отъехал и задремал сладко.
   Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу — падаю. Спросонья-то, думаю, каково падать.
   И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.
   И, спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился — удар все-таки мягкий вышел.
   Сижу на полу и башку щупаю — тут ли. Тут.
   А в вагоне шум такой происходит. Это пассажиры шумят, не сперли бы, думают, ихние вещи в переполохе.
   На шум бригада с фонарем сходится.
   Обер спрашивает:
   — Кто упал?
   Я говорю:
   — Я упал. С багажной полки. Я, говорю, в Москву еду. Васька Бочков, говорю, сукин сын, втравил в поездочку.
   Обер говорит:
   — У Бологое завсегда пассажиры вниз сваливаются. Дюже резкая остановка.
   Я говорю:
   — Довольно обидно упавшему человеку про это слышать. Пущай бы, — говорю, — лучше бригада не допущала на верхних полках ездить. А если лезет пассажир, пущай спихивают его или урезонивают — дескать, не лезьте, гражданин, скатиться можно.
   Тут и старушка крик поднимает:
   — Корзину, говорит, башкой смял.
   Я говорю:
   — Человек важнее корзинки. Корзинку, говорю, купить можно. Башка же, говорю, бесплатно все-таки.
   Покричали, поохали, перевязали мне башку тряпкой и, не останавливая поезда, поехали дальше.
   Доехал до Москвы. Вылез. Посидел на вокзале.
   Выпил четыре кружки воды из бака. И назад.
   А башка до чего ноет, гудит. И мысли все скабрезные идут. Э-э, думаю, попался бы мне сейчас Васька Бочков — я бы ему пересчитал ребра. Втравил, думаю, подлец, в какую поездку.
   Доехал до Ленинграда. Вылез. Выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь.
   1926

МУЖ

   Да что ж это, граждане, происходит на семейном фронте? Мужьям-то ведь форменная труба выходит. Особенно тем, у которых, знаете, жена передовыми вопросами занята.
   Давеча, знаете, какая скучная история. Прихожу домой. Вхожу в квартиру. Стучусь, например, в собственную свою дверь — не открывают.
   — Манюся, — говорю своей супруге, — да это же я, Вася, пришедши.
   Молчит. Притаилась.
   Вдруг за дверью голос Мишки Бочкова раздается. А Мишка Бочков — сослуживец, знаете ли, супруги".
   — Ах, — говорит, — это вы, Василь Иваныч. Сей минуту, говорит, мы тебе отопрем. Обожди, друг, чуточку.
   Тут меня, знаете, как поленом по башке ударило.
   "Да что ж это, — думаю, — граждане, происходит-то на семенном фронге, — мужей впущать перестали".
   Прошу честью:
   — Открой, говорю, курицын сын. Не бойся, драться я с тобой не буду.
   А я, знаете, действительно, не могу драться. Рост у меня, извините, мелкий, телосложение хлипкое. То есть не могу я драться. К тому же, знаете ли, у меня в желудке постоянно что-то там булькает при быстром движении. Фельдшер говорит: "Это у вас пища играет". А мне, знаете, не легче, что она играет. Игрушки какие у нее нашлись! Только, одним словом, через это не могу драться.
   Стучусь в дверь.
   — Открывай, — говорю, — бродяга такая.
   Он говорит:
   — Не тряси дверь, дьявол. Сейчас открою.
   — Граждане, — говорю, — да что ж это будет такое? Он, говорю, с супругой закрывшись, а я ему и дверь не тряси и не шевели. Открывай, говорю, сию минуту, или я тебе сейчас шум устрою.
   Он говорит:
   — Василь Иваныч, да обожди немного. Посиди, говорит, в колидоре на сундучке. Да коптилку, говорит, только не оброни. Я тебе нарочно ее для света поставил.
   — Братцы, — говорю, — милые товарищи. Да как же, говорю, он может, подлая его личность, в такое время мужу про коптилку говорить спокойным голосом?! Да что ж это происходит!
   А он, знаете, урезонивает через дверь:
   — Эх, дескать, Василь Иваныч, завсегда ты был беспартийным мещанином. Беспартийным мещанином и скончаешься.
   — Пущай, — говорю, — я беспартийный мещанин, а только сию минуту я за милицией сбегаю.
   Бегу, конечно, вниз, к постовому.
   Постовой говорит:
   — Предпринять, товарищ, ничего не можем. Ежели, говори г, вас убивать начнут или, например, из окна кинут при общих семейных неприятностях, то тогда предпринять можно… А так, говорит, ничего особенного у вас не происходит… Все нормально и досконально… Да вы, говорит, побегите еще раз. Может, они и пустят.
   Бегу назад — действительно, через полчаса Мишка Бочков открывает дверь.
   — Входите, — говорит. — Теперь можно.
   Вхожу побыстрее в комнату, батюшки светы, — накурено, наляпано, набросано, разбросано. А за столом, между прочим, семь человек сидят — три бабы и два мужика. Пишут. Или заседают. Пес их разберет.
   Посмотрели они на меня и хохочут.
   А передовой ихний товарищ, Мишка Бочков, нагнулся над столом и тоже, знаете, заметно трясется от хохоту.
   — Извиняюсь, — говорит, — пардон, что над вами подшутили. Охота нам было знать, что это мужья в таких случаях теперь делают.
   А я ядовито говорю:
   — Смеяться, говорю, не приходится. Раз, говорю, заседание, то так и объявлять надо. Или, говорю, записки на дверях вывешивать. И вообще, говорю, когда курят, то проветривать надо.
   А они посидели-посидели — и разошлись. Я их не задерживал.
   1926

РАБОЧИЙ КОСТЮМ

   Вот, граждане, до чего дожили! Рабочий человек и в ресторан не пойди — не впущают. На рабочий костюм косятся. Грязный, дескать, очень для обстановки.
   Па этом самом Василий Степаныч Конопатов пострадал. Собственной персоной. Выперли, братцы, его из ресторана. Вот до чего дожили.
   Главное, Василий Степаныч, как только в дверь вошел, так сразу почувствовал, будто что-то не то, будто швейцар как-то косо поглядел на его костюмчик. А костюмчик известно какой — рабочий, дрянь костюмчик, вроде прозодежды. Да не в этом сила. Уж очень Василию Степанычу до слез обидным показалось отношение.
   Он говорит швейцару:
   — Что, говорит, косишься? Костюмчик не по вкусу? К манишечкам небось привыкши?
   А швейцар Василия Степаныча цоп за локоть и не пущает.
   Василий Степаныч в сторону.
   — Ах, так! — кричит. — Рабочего человека в ресторан не пущать? Костюм неинтересный?
   Тут публика, конечно, собралась. Смотрит. Василий Степаныч кричит:
   — Да, говорит, действительно, граждане, манишечки у меня нету, и галстуки, говорит, не болтаются… И, может быть, говорит, я шею три месяца не мыл. Но, говорит, я, может, на производстве прею и потею. И, может, некогда мне костюмчики взад и вперед переодевать.
   Тут пищевики наседать стали на Василия Степаныча. Под руки выводят. Швейцар, собака, прямо коленкой поднажимает, чтобы в дверях без задержки было.
   Василий Степаныч Конопатов прямо в бешенство пришел. Прямо рыдает человек.
   — Товарищи, — говорит, — молочные братья! Да что ж это происходит в рабоче-крестьянском строительстве? Без манишечки, говорит, человеку пожрать не позволяют.
   Тут поднялась катавасия. Потому народ видит — идеология нарушена. Стали пищевиков оттеснять в сторону. Кто бутылкой машет, кто стулом…
   Хозяин кричит в три горла — дескать, теперь ведь заведение закрыть могут за допущение разврата.
   Тут кто-то с оркестра за милицией сбегал.
   Является милиция. Берет родного голубчика, Василия Степаныча Конопатова, и сажает его на извозчика.
   Василий Степаныч и тут не утих.
   — Братцы, — кричит, — да что ж это? Уж, говорит, раз милиция держит руку хозяйчика и за костюм человека выпирает, то, говорит, лучше мне к буржуям в Америку плыть, чем, говорит, такое действие выносить.
   И привезли Васю Конопатова в милицию, и сунули в каталажку.
   Всю ночь родной голубчик, Вася Конопатов, глаз не смыкал. Под утро только всхрапнул часочек. А утром ею будят и ведут к начальнику.
   Начальник говорит:
   — Идите, говорит, товарищ, домой и остерегайтесь подобные факты делать.
   Вася говорит:
   — Личность оскорбили, а теперь — идите… Рабочий, говорит, костюмчик не по вкусу? Я, говорит, может, сейчас сяду и поеду в Малый Совнарком жаловаться на ваши действия.
   Начальник милиции говорит:
   — Брось, товарищ, трепаться. Пьяных, говорит, у нас правило — в ресторан не допущать. А ты, говорит, даже на лестнице наблевал.
   — Как это? — спрашивает Конопатов. — Значит, меня не за костюм выперли?
   Тут будто что осенило Василия Степаныча.
   — А я, — говорит, — думал, что за костюмчик. А раз, говорит, по пьяной лавочке, то это я действительно понимаю. Сочувствую этому. Не спорю.
   Пожал Вася Конопатов ручку начальнику, извинился за причиненное беспокойство и отбыл.
   1926

ТОРМОЗ ВЕСТИНГАУЗА

   Главная причина, что Володька Боков маленько окосевши был. Иначе, конечно, не пошел бы он на такое преступление. Он выпивши был.
   Если хотите знать, Володька Боков перед самым поездом скляночку эриванской выпил да пивком добавил. А насчет еды — он съел охотничью сосиску. Разве ж это еда? Ну, и развезло парнишку. Потому состав сильно едкий получается. И башку от этого крутит, и в груди всякие идеи назревают, и поколбаситься перед уважаемой публикой охота.
   Вот Володя сел в поезд и начал маленько проявлять себя. Дескать, он это такой человек, что все ему можно. И даже народный суд, в случае ежели чего, завсегда за него заступится. Потому у него — пущай публика знает — происхождение очень отличное. И родной дед его был коровьим пастухом, и мамаша его была наипростая баба…
   И вот мелет Володька языком — струя на него такая нашла — погордиться захотел. А тут какой-то напротив Володьки гражданин обнаруживается. Вата у него в ухе, и одет чисто, не без комфорта. И говорит он:
   — А ты, говорит, потреплюсь еще, так тебя и заметут на первом полустанке.
   Володька говорит:
   — Ты мое самосознание не задевай. Не могут меня замести в силу происхождения. Пущай я чего хочешь сделаю — во всем мне будет льгота.
   Ну, струя на него такая напала. Пьяный же.
   А публика начала выражать свое недовольство по этому поводу. А которые наиболее ядовитые, те подначивать начали. А какой-то в синем картузе, подлая его душа, говорит:
   — А ты, говорит, милый, стукни вот вдребезги по окну, а мы, говорит, пущай посмотрим, — заметут тебя, или тебе ничего не будет. Или, говорит, еще того чище, — стекла ты не тронь, а останови поезд за эту ручку… Это тормоз…
   Володька говорит:
   — За какую за эту ручку? Ты, говорит, паразит, точнее выражайся.
   Который в синем картузе отвечает:
   — Да вот за эту. Это тормоз Вестингауза. Дергани его слева в эту сторону.
   Публика и гражданин, у которого вата в ухе, начали, конечно, останавливать поднатчика. Дескать, довольно стыдно трезвые идеи внушать окосевшему человеку.
   А Володька Боков встал и слева как дерганет ручку.
   Тут все и онемели сразу. Молчание сразу среди пассажиров наступило. Только слышно, как колесья чукают. И ничего больше. Который в синем картузе, тот ахнул.
   — Ах, — говорит, — холера, остановил ведь…
   Тут многие с места повскакали. Который в синем картузе — на площадку пытался выйти от греха. Пассажиры не пустили.
   У которого вата в ухе, тот говорит:
   — Это хулиганство. Сейчас ведь поезд остановится… Транспорт от этого изнашивается. Задержка, кроме того.
   Володька Боков сам испугался малость.
   — Держите, — говорит, — этого, который в синем картузе. Пущай вместе сядем. Он меня подначил.
   А поезд между тем враз не остановился.
   Публика говорит:
   — Враз и не может поезд останавливаться. Хотя и дачный поезд, а ему после тормоза разбег полагается — двадцать пять саженей. А по мокрым рельсам и того больше.
   А поезд между тем идет и идет себе.
   Версту проехали — незаметно остановки.
   У которого вата в ухе — говорит:
   — Тормоз-то, говорит, кажись, тово… неисправный.
   Володька говорит:
   — Я ж и говорю: ни хрена мне не будет. Выкусили?
   И сел. А на остановке вышел на площадку, освежился малость и домой прибыл трезвый, что стеклышко.
   1926

МЕДИК

   Нынче, граждане, в народных судах все больше медиков судят. Один, видите ли, операцию погаными руками произвел, другой — с носа очки обронил в кишки и найти но может, третий — ланцет потерял во внутренностях или же не то отрезал, чего следует, какой-нибудь неопытной дамочке.
   Все это не по-европейски. Все это круглое невежество. И судить таких врачей надо.
   Но вот, за что, товарищи, судить будут медика Егорыча? Конечно, высшего образования у него нету. Но и вины особой нету.
   А заболел тут один мужичок. Фамилия — Рябов, профессия — ломовой извозчик. Лет от роду — тридцать семь. Беспартийный.
   Мужик хороший — слов нету. Хотя и беспартийный, но в союзе состоит и ставку по третьему разряду получает.
   Ну, заболел. Слег. Подумаешь, беда какая. Пухнет, видите ли, у него живот и дышать трудно. Ну, потерпи! Ну, бутылку с горячей водой приложи к брюху — так нет. Испугался очень. Задрожал. И велит бабе своей, не жалеючи никаких денег, пригласить наилучшего знаменитого врача. А баба что? Баба всплакнула насчет денег, но спорить с больным не стала. Пригласила врача.
   Является этакий долговязый медик с высшим образованием. Фамилия Воробейчик. Беспартийный.
   Ну, осмотрел он живот. Пощупал чего следует и говорит:
   — Ерунда, говорит. Зря, говорит, знаменитых врачей понапрасну беспокоите. Маленько объелся мужик через меру. Пущай, говорит, клистир ставит и курей кушает.
   Сказал и ушел. Счастливо оставаться.
   А мужик загрустил.
   "Эх, — думает, — так его за ногу! Какие дамские рецепты ставит. Отец, думает, мой не знал легкие средства, и я знать не желаю. А курей пущай кушает международная буржуазия".
   И вот погрустил мужик до вечера. А вечером велит бабе своей, не желая никаких денег, пригласить знаменитого Егорыча с Малой Охты.
   Баба, конечно, взгрустнула насчет денег, но спорить с больным не стала — поехала. Приглашает.
   Тот, конечно, покобенился.
   — Чего, — говорит, — я после знаменитых медиков туда и обратно ездить буду? Я человек без высшего образования, писать знаю плохо. Чего мне взад-вперед ездить?
   Ну, покобенился, выговорил себе всякие льготы: сколько хлебом и сколько деньгами — и поехал.
   Приехал. Здравствуйте.
   Щупать руками желудок не стал.
   — Наружный, — говорит, — желудок тут ни при чем. Все, говорит, дело во внутреннем. А внутренний щупай — болезнь от того не ослабнет. Только разбередить можно.
   Расспросил он только, что первый медик прописал и какие рецепты поставил, горько про себя усмехнулся и велит больному писать записку — дескать, я здоров, и папаша покойный здоров, во имя отца и святого духа.
   И эту записку велит проглотить.
   Выслушал мужик, намотал на ус.
   "Ох, — думает, — так его за ногу! Ученье свет — поученье тьма. Говорило государство: учись — не учился. А как бы пригодилась теперь наука".
   Покачал мужик бороденкой и говорит через зубы:
   — Нету, говорит, не могу писать. Не обучен. Знаю только фамилие подписывать. Может, хватит.
   — Нету, — отвечает Егорыч, нахмурившись и теребя усишки. — Нету. Одно фамилие не хватит. Фамилие, говорит, подписывать от грыжи хорошо, а от внутренней полная записка нужна.
   — Чего же, — спрашивает мужик, — делать? Может, вы за меня напишете, потрудитесь?
   — Я бы, — говорит Егорыч, — написал, да, говорит, очки на рояли забыл. Пущай кто-нибудь из родных и знакомых пишет.
   Ладно. Позвали дворника Апдрона.
   А дворник даром что беспартийный, а спец: писать и подписывать может.
   Пришел Андрон. Выговорил себе цену, попросил карандаш, сам сбегал за бумагой и стал писать.
   Час или два писал, вспотел, но написал:
   "Я здоров, и папаша покойный здоров, во имя отца и святого духа.
   Дворник дома N 6.
   Андрон".
   Написал. Подал мужику. Мужик глотал, глотал — проглотил.
   А Егорыч тем временем попрощался со всеми любезно и отбыл, заявив, что за исход он не ручается — не сам больной писал.
   А мужик повеселел, покушал даже, но к ночи все-таки помер.
   А перед смертью рвало его сильно, и в животе резало.
   Ну, помер — рой землю, покупай гроб, — так нет. Пожалела баба денег пошла в союз жаловаться: дескать, нельзя ли с Егорыча деньги вернуть.
   Денег с Егорыча не вернули — не таковский, но дело всплыло.
   Разрезали мужика. И бумажку нашли. Развернули, прочитали, ахнули: дескать, подпись не та, дескать, подпись Андронова — и дело в суд. И суду доложили: подпись не та, бумажка обойная и размером для желудка велика — разбирайтесь!
   А Егорыч заявил на следствии: "Я, братцы, ни при чем, не я писал, не я глотал и не я бумажку доставал. А что дворник Андрон подпись свою поставил, а не больного — недосмотрел я. Судите меня за недосмотр".
   А Андрон доложил: "Я, говорит, два часа писал и запарился. И, запарившись, свою фамилию написал. Я, говорит, и есть убийца. Прошу снисхождения".
   Теперь Егорыча с Андроном судить будут. Неужели же засудят?
   1926

ПРИСКОРБНЫЙ СЛУЧАЙ

   Как хотите, товарищи, а Николаю Ивановичу я очень сочувствую. Пострадал этот милый человек на все шесть гривен и ничего такого особенно выдающегося за эти деньги не видел.
   Только что характер у него оказался мягкий и уступчивый. Другой бы на его месте все кино, может, разбросал и публику из залы выкурил. Потому шесть гривен ежедневно на полу не валяются. Понимать надо.
   А в субботу голубчик наш, Николай Иванович, немножко, конечно, выпил. После получки.
   А был этот человек в высшей степени сознательный. Другой бы выпивший человек начал бузить и расстраиваться, а Николай Иванович чинно и благородно прошелся по проспекту. Спел что-то там такое. Вдруг глядит перед ним кино.
   "Дай, — думает, — все равно — зайду в кино. Человек, думает, я культурный, полуинтеллигентный, чего мне зря по панелям в пьяном виде трепаться и прохожих задевать? Дай, думает, я ленту в пьяном виде посмотрю. Никогда ничего подобного не видел".
   Купил он за свои пречистые билет. И сел в переднем ряду. Сел в переднем ряду и чинно-благородно смотрит.
   Только, может, посмотрел он на одну надпись, вдруг в Ригу поехал. Потому очень тепло в зале, публика дышит, и темнота на психику благоприятно действует.
   Поехал в Ригу наш Николай Иванович, все чинно-благородно — никого не трогает, экран руками не хватает, лампочек не выкручивает, а сидит себе и тихонько в Ригу едет.
   Вдруг стала трезвая публика выражать недовольствие по поводу, значит, Риги.
   — Могли бы, — говорят, — товарищ, для этой цели в фойе пройтись, только, говорят, смотрящих драму отвлекаете на другие идеи.
   Николай Иванович — человек культурный, сознательный — не стал, конечно, зря спорить и горячиться. А встал себе и пошел тихонько.
   "Чего, — думает, — с трезвыми связываться? От них скандалу не оберешься".
   Пошел он к выходу. Обращается в кассу.
   — Только что, — говорит, — дамочка, куплен у вас билет, прошу вернуть назад деньги. Потому как не Могу картину глядеть — меня в темноте развозит.
   Кассирша говорит:
   — Деньги мы назад выдавать не можем, ежели вас развозит — идите тихонько спать.
   Поднялся тут шум и перебранка. Другой бы на месте Николая Иваныча за волосья бы выволок кассиршу из кассы и вернул бы свои пречистые. А Николай Иванович, человек тихий и культурный, только, может, раз и пихнул кассиршу.