Автор считает нужным предупредить читателя о том, что наше повествование окончится благополучно и в конце концов счастье вновь коснется крыльями нашего друга Мишеля Сннягина.
   Но пока что нам придется еще немного коснуться коекаких неприятных переживаний.
   И так проходили месяцы и годы. Мишель Синягин побирался и почти всякий день отправлялся на эту свою работу либо к Гостиному двору, либо к Пассажу.
   Он становился к стене и стоял, прямой и неподвижный, не протягивая руки, но кланяясь по мере того, как проходили подходящие для него люди. Он собирал около трех рублей за день, а иногда и больше, и вел сносную и даже сытую жизнь, кушая иной раз колбасу, студень, белый хлеб и так далее. Однако он задолжал за квартиру, не платя за нее почти два года, и этот долг висел теперь над ним, как дамоклов меч.
   Уже к нему в комнату заходили люди и откровенно спрашивали об его отъезде.
   Мишель говорил какие-то неопределенные вещи и давал какие-то неясные обещания и сроки.
   Но однажды вечером, не желая новых объяснений и новых натисков, он не вернулся домой, а пошел ночевать в ночлежку, или, как еще иначе говорят, на "гопу", на Литейный проспект.
   В ту пору на Литейном, недалеко от Кирочной, был ночлежный дом, где за двадцать пять копеек давали отдельную койку, кружку чая и мыло для умывания. Мишель несколько раз оставался здесь ночевать и в конце концов вовсе сюда перебрался со своим небольшим скарбом.
   И тогда началась совсем размеренная и спокойная жизнь без ожидания каких-то чудес и возможностей.
   Конечно, собирать деньги не было занятием слишком легким. Надо было стоять на улице и в любую погоду поминутно снимать шапку, застуживая этим свою голову. Но другого ничего пока не было, и другого выхода Мишель не искал.
   Ночлежка с ее грубоватыми обитателями и резкими нравами, однако, значительно изменила скромный характер Мишеля.
   Здесь тихий характер и робость не представляли никакой ценности и были даже, как бы сказать, ни к чему.
   Грубые и крикливые голоса, ругань, кражи и мордобой выживали тихих людей или заставляли их соответственным образом менять свое поведение. И Мишель в короткое время изменился. Он стал говорить грубоватые фразы своим сиплым голосом и, защищаясь от ругани и насмешек, нападал, в свою очередь, сам, безобразно ругаясь и даже участвуя в драках.
   Утром Мишель убирал свою койку, пил чай и, часто не мывшись, торопливо шел на работу, иногда беря с собой замызганный парусиновый портфель, который, как бы сказать, придавал ему особенно четкий интеллигентный вид и указывал на его происхождение и возможности. Дурная привычка последних лет — грызть свои ногти — стала совершенно неотвязчивой, и Мишель обкусывал свои ногти до крови, не замечая этого и не стараясь от этого отвыкнуть.
   Так прошел еще год, итого почти девять лет со дня приезда в Ленинград. Мишелю было сорок два года, но опухшее лицо, длинные и седоватые волосы и рваное тряпье на плечам придавали ему еще более старый и опустившийся вид.
   В мае 1929 года, сидя на скамейке Летнего сада и греясь на весеннем солнце, Мишель незаметно и неожиданно для себя, с каким-то даже страхом и торопливостью, стал думать о своей прошлой жизни: о Пскове, о жене Симочке и о тех прошлых днях, которые казались ему теперь удивительными и даже сказочными.
   Он стал думать об этом в первый раз за несколько лет. И, думая об этом, почувствовал тот старый нервный озноб и волнение, которое давно оставило его и которое бывало, когда он сочинял стихи или думал о возвышенных предметах.
   И та жизнь, которая ему когда-то казалась унизительной для его достоинства, теперь сияла своей какой-то необычайной чистотой. Та жизнь, от которой он ушел, казалась теперь ему наилучшей жизнью за все время его существования. Больше того — прошлая жизнь представлялась ему теперь какой-то неповторимой сказкой.
   Страшно взволнованный, Мишель стал мотаться по саду, махая руками и бегая по дорожкам.
   И вдруг ясная и понятная мысль заставила его задрожать всем телом.
   Да, вот сейчас, сегодня же, он поедет в Псков, там встретит свою бывшую жену, свою любящую Симочку, с ее милыми веснушками. Он встретит свою жену и проведет с ней остаток своей жизни в полном согласии, любви и нежной дружбе. Как странно, почему он раньше об этом не подумал. Там, в Пскове, остался любящий его человек, который попросту будет рад, что он вернулся.
   И, думая об этом, он вдруг заплакал от всевозможных чувств и восторга, охвативших его.
   И, вспоминая те жалкие и счастливые слова, которые она ему говорила девять лет назад, Мишель поражался теперь, как он мог ею пренебречь и как он мог учинить такую подлость — бросить славную, любящую женщину, готовую для него отдать свою жизнь.
   Он вспоминал теперь каждое слово, сказанное ею. Да, это она ему сказала, и она молила судьбу, чтоб он был больной, старый и хромой, предполагая, что тогда он вернется к ней. И вот теперь это случилось. Он больной, старый, уставший. Он нищий и бродяга, потерявший все в своей жизни. Вот теперь он к ней придет и, став на колени, попросит прощенья за все, что он сделал ей. Ведь это она, его Симочка, сказала, что она пойдет за ним и в тюрьму и на каторгу.
   И, еще более взволновавшись от этих мыслей, Мишель побежал, сам не зная куда.
   Быстрая ходьба несколько утихомирила его волнение, и тогда, торопясь и не желая терять ни одной минуты, Мишель отправился на вокзал и там начал расспрашивать, когда и с какой платформы отправляется поезд.
   Но, вспомнив, что у него было не больше одного рубля денег, Мишель со страхом стал спрашивать о цене билета.
   Проезд до Пскова стоил дороже, и Мишель, взяв билет до Луги, решил оттуда как-нибудь добраться до своего сказочного города, где когда-то прервалось его счастье.
   Он приехал в Лугу ночью и крепко заснул на сложенных возле полотна шпалах.
   А чуть свет, дрожа всем телом от утренней прохлады и волнения, Мишель вскочил на ноги и, покушав хлеба, пошел в сторону Пскова.

Возвращение. Родные места. Свидание с женой. Обед. Новые друзья. Служба. Новые мечты. Неожиданная болезнь

   Мишель пошел по тропинке вдоль полотна железной дороги, шагая сначала в какой-то нерешительности и неуверенности. Потом он прибавил шагу и несколько часов подряд шел, не останавливаясь и ни о чем не думая.
   Вчерашнее его волнение и радость сменились тупым безразличием и даже апатией. И он шел теперь, двигаясь по инерции, не имея на это ни воли, ни особой охоты.
   Было прелестное майское утро. Птички чирикали, с шумом вылетая из кустов, около которых проходил Мишель.
   Солнце все больше пекло ему плечи. Ноги, завернутые в портянки и обутые в калоши, стерлись и устали от непривычной ходьбы.
   В полдень Мишель, утомившись, присел на край канавы и, обняв свои колени, долго сидел, не двигаясь и но меняя позы.
   Белые неподвижные облака на горизонте, молодые листочки деревьев, первые желтые цветы одуванчика напоминали Мишелю его лучшие дни и снова заставили его на минуту взволноваться о тех возможностях, которым он шел навстречу.
   Мишель растянулся на траве и, глядя в синеву неба, снова почувствовал какую-то радость успокоения.
   Но эта радость была умеренная. Это не была та радость и тот восторг, которые охватывали Мишеля в дни его молодости. Нет, он был другим человеком, с другим сердцем и с другими мыслями.
   Неизвестно, правда ли это, но автору одна девушка, окончившая в прошлом году стенографические курсы, рассказала, что будто в Африке есть какие-то животные, вроде ящериц, которые при нападении более крупного существа выбрасывают часть своих внутренностей и убегают, с тем чтобы в безопасном месте свалиться и лежать на солнце, покуда не нарастут новые органы. А нападающий зверек прекращает погоню, довольствуясь тем, что ему дали.
   Если это так, то восхищение автора перед явлением природы наполняет его новым трепетом и жаждой жить.
   Мишель не был похож на такую ящерицу, он сам иной раз нападал и сам хватал своих врагов за загривок, но в схватке он, видимо, тоже растерял часть своего добра и сейчас лежал пустой и почти безразличный, не зная, собственно, зачем он пошел и хорошо ли это он сделал. Он даже досадовал теперь, что пустился в такое далекое путешествие, не узнав ничего о Симе и не списавшись с ней. Ведь, может быть, ее даже нет в живых.
   Через два дня, отдыхая почти каждый час и ночуя в кустах, Мишель пришел в Псков, вид которого заставил забиться его сердце.
   Мишель прошел по знакомым улицам и вдруг очутился у своего дома, с тоской заглядывая в его окна и до боли сжимая свои руки.
   И тогда волнение снова охватило Мишеля.
   Открыв плечом калитку ворот, он вошел в сад, в тот небольшой тенистый сад, в котором когда-то писались стихи и в котором когда-то сидели тетка Марья, мамаша и Симочка.
   Все было так же, как и девять лет назад, только дорожки сада были запущены и заросли травой.
   Те же две высокие ели росли у заднего крыльца, и та же собачья будка без собаки стояла возле сарайчика.
   Несколько минут стоял Мишель неподвижно, как изваяние, созерцая эти старые и милые вещи. Сердце его тревожно и часто билось. Но вдруг чей-то голос вернул его к действительности. Старая, завернутая в белую косынку старуха, беспокойно глядя на него, спросила, зачем он сюда пришел и что ему нужно.
   Путаясь в словах и со страхом называя фамилии, Мишель стал расспрашивать о бывших жильцах, об арендаторе и о Серафиме Павловне, его бывшей жене.
   Старуха, приехавшая сюда недавно, не могла удовлетворить его любопытство, однако указала адрес, где теперь проживала Симочка.
   Через полчаса Мишель, унимая сердцебиение, стоял у дома на Басманной улице.
   Он постучал и, не дожидаясь ответа, открыл дверь и шагнул на порог кухни.
   Какая-то женщина в переднике стояла у плиты, держа в одной руке тарелку; другой рукой, вооруженной вилкой, она доставала вареное мясо из кипящей кастрюльки.
   Женщина сердито посмотрела и, нахмурившись, приготовилась закричать на вошедшего, но вдруг слова замерли на ее губах.
   Это была Серафима Павловна, это била Симочка, сильно изменившаяся и постаревшая.
   Ах, она очень похудела. Когда-то полненький ее стан и круглое личико были неузнаваемые и чужие.
   У нее было желтоватое, увядшее лицо и короткие, обстриженные волосы.
   — Серафима Павловна, — тихо сказал Мишель и шагнул к ней.
   Она страшно закричала, металлическая тарелка выпала из ее рук и со звоном и грохотом покатилась по полу. И вареное мясо упало в кастрюлю, разбрызгивая кипящий суп.
   — Боже мой, — сказала она, не зная, что делать и что сказать.
   Она подняла тарелку и, пробормотав: "Сейчас… только скажу мужу…", скрылась за дверью. Через минуту она снова вернулась в кухню и, робко протянув руку, поппросила Мишеля сесть.
   Не смея к ней подойти и страшась своего вида, Мишель сел на табурет и сказал, что вот он наконец пришел и что вот у пего какое печальное, ужасное положение.
   Он говорил тихим голосом и, разводя руками, вздыхал и конфузился.
   — Боже мой, боже мой, — бормотала молодая женщина, с тоской ломая свои руки.
   Она смотрела на его одутловатое лицо и на грязное тряпье его костюма и беззвучно плакала, не соображая, что делать.
   Но вдруг из комнаты вышел муж Серафимы Павловны и, видимо, уже зная, в чем дело, молча пожал Мишелю руку и, отойдя в сторону, присел на другую табуретку возле окна.
   Это был гражданин Н., заведующий кооперативом, немолодой уже и скорей пожилой человек, толстоватый и бледный.
   Сразу оценив бедственное положение своего неожиданного соперника, он стал говорить веским и вразумительным тоном, советуя Серафиме Павловне позаботиться о Мишеле и принять в нем участие.
   Он предложил Мишелю поселиться у них в доме, в верхней летней комнатке, поскольку уже в достаточной мере тепло.
   Они обедали втроем за столом и, кушая вареное мясо с хреном, изредка перекидывались словами относительно дальнейших шагов.
   Муж Серафимы Павловны сказал, что службу сейчас найти крайне легко и что в этом вопросе он не видит никакого затруднения. И это обстоятельство позволит, вероятно, Мишелю даже выбрать себе службу из нескольких предложений. Во всяком случае, об этом тревожиться не надо. Временно он будет проживать у них, а там, в дальнейшем, будет видно.
   Мишель, не смея поднять глаз на Симочку, благодарил и жадно пожирал мясо и хлеб, запихивая в рот большие куски.
   Симочка также не смела на него смотреть и только изредка бросала взгляды, по временам бормоча: "Боже мой, боже мой".
   Мишелю устроили верхнюю комнату, поставив туда парусиновую кушетку и небольшой туалетный стол.
   Мишель получил кое-какое белье и старый люстриновый пиджак и, умывшись и побрив свои щеки, с какой-то радостью облачился во все свежее и с радостью долго разглядывал себя в зеркало, поминутно благодаря своего благодетеля.
   Сильные волнения и ходьба страшно его утомили, и он, как камень, заснул у себя наверху.
   Ночью, часов в одиннадцать, ничего не понимая и не соображая, где он находится, Мишель проснулся и вскочил со своего ложа.
   Потом, подумав о случившемся, он присел у окна и стал вспоминать о всех словах, сказанных за день.
   Ну что ж, кажется, все хорошо. Кажется, снова начнется покой и счастье. И думая так, он вдруг почувствовал голод.
   Вспоминая сытный, питательный обед, который он жадно и без разбора проглотил, Мишель тихой и вороватой походкой спустился вниз, в кухню, с тем чтобы пошарить там и снова подкрепить свои силы.
   Он осторожно по скрипучим половицам вошел в кухню и, не зажигая света, стал шарить рукой по плите, отыскивая какую-нибудь еду.
   Серафима Павловна вышла на кухню, дрожа всем толом, и, думая, что Мишель пришел с пей поговорить, объясниться и сказать то, чего не было сказано, подошла к нему, взяла его за руку и начала что-то лепетать взволнованным шепотом.
   Сначала страшно испугавшись, Мишель понял, в чем дело, и, держа в руке кусок хлеба, безмолвно слушал слова своей бывшей возлюбленной.
   Она говорила ему, что все изменилось и все прошло, что, вспоминая о нем, она, правда, продолжала его любить, но что сейчас ей кажутся ненужными и лишними какие-либо новые шаги и перемены. Она нашла свою тихую пристань и больше ничего не ищет.
   Мишель по простоте душевной, не услышав в ее словах какого-то полувопроса, какой-то тоски и тревоги, тотчас и не без радости ответил, что этих перемен он и не ожидает, но что он будет рад и счастлив, если она позволит ему временно проживать в ихнем доме.
   И, жуя хлеб, Мишель благодарно пожимал ее ручки, прося не очень за него беспокоиться и не очень волноваться. Поговорив так около часу, они разошлись, он — спокойный и почти радостный, а она — взволнованная, потрясенная и даже убитая. Она неясно на что-то рассчитывала. И она ожидала услышать не те слова, которые она услышала.
   И, вернувшись к себе, она долго плакала о своем прошлом, и о всей своей жизни, и о том, что все проходит, кроме смерти.
   Через несколько дней, отъевшись и приведя себя в порядок, Мишель получил работу в управлении кооперативов.
   Угасавшая жизнь снова вернулась к Мишелю, и, сидя за обедом, он делился своими впечатлениями за день и строил разные планы о будущих возможностях, говоря, что теперь он начал новую жизнь, и что теперь он понял все свои ошибки и все свои наивные фантазии, и что он хочет работать, бороться и делать новую жизнь.
   Серафима Павловна с мужем дружески беседовали с ним, сердечно радуясь его успехам и возрождению.
   Так проходили дни и месяцы, и ничто не омрачало жизнь Мишеля.
   Но в феврале 1930 года Мишель, неожиданно заболев гриппом, который осложнился воспалением легких, умер почти на руках у своих друзей и благодетелей.
   Симочка страшно плакала и долго не находила себе места, проклиная себя за то, что она не сказала Мишелю всего, что хотела и что думала.
   Мишель был похоронен на бывшем монастырском кладбище. Могила его и посейчас убирается живыми цветами.
   1930

ШЕСТАЯ ПОВЕСТЬ БЕЛКИНА
 
ОТ АВТОРА

   В дни моей литературной юности я испытывал нечто вроде зависти к тем писателям, которые имели счастье находить замечательные сюжеты для своих работ.
   В классической литературе было несколько излюбленных сюжетов, на которые мне чрезвычайно хотелось бы написать. И я не переставал жалеть, что не я придумал их.
   Да и сейчас имеется порядочное количество таких чужих сюжетов, к которым я неспокоен.
   Мне бы, например, хотелось написать на тему Л. Толстого — "Сколько человеку земли нужно". Это удивительная тема, и она выполнена Толстым с колоссальной силой. Тем не менее мне хотелось бы еще раз заново и посвоему подойти к ней.
   Мне хотелось бы написать на некоторые сюжеты Мопассана, Мериме и т.д.
   Но относительно Пушкина у меня всегда был особый счет. Не только некоторые сюжеты Пушкина, но и его манера, форма, стиль, композиция были всегда для меня показательны.
   Иной раз мне даже казалось, что вместе с Пушкиным погибла та настоящая народная линия в русской литературе, которая была начата с таким удивительным блеском и которая (во второй половине прошлого столетия) была заменена психологической прозой, чуждой, в сущности, духу нашего народа.
   Мне казалось (и сейчас кажется), что проза Пушкина — драгоценный образчик, на котором следует учиться писателям нашего времени.
   Занимательность, краткость и четкость изложения, предельная изящность формы, ирония — вот чем так привлекательна проза Пушкина.
   Конечно, в наши дни не должно быть слепого подражания Пушкину. Ибо получится безжизненная копия, оторванная от нашего времени. Но иногда полезно сделать и копию, чтоб увидеть, каким секретом в своем мастерстве обладал великий поэт и какими красками он пользовался, чтоб достичь наибольшей силы.
   У живописцев в отношении копии дело обстоит проще. Там достаточно "списать" картину, чтобы многое понять. Но копия в литературе значительно сложнее. Простая переписка ровным счетом ничего не покажет. Необходимо взять сколько-нибудь равноценный сюжет и, воспользовавшись формой мастера, изложить тему в его манере.
   Поэтому сделать сносную копию с отличного произведения не есть ученическое дело, а есть мастерство, и весьма нелегкое.
   Во всяком случае, в моей литературной юности подобную копию мне никак не удавалось сделать. Я не понимал всей сложности мастерства и не умел владеть красками, как это следовало.
   И вот теперь, после семнадцати лет моей литературной работы, я не без робости приступаю к копии с пушкинской прозы. И для данного случая я принял за образец "Повести Белкина". Я надумал написать шестую повесть в той манере и в той "маске", как это сделано Пушкиным.
   Сложность такой копии тем более велика, что все пять повестей Пушкина написаны как бы от разных рассказчиков. Поэтому мне не пришлось подражать общей манере (что было бы легче), а пришлось ввести по-настоящему новый рассказ, такой рассказ, который бы мог существовать в ряду повестей Белкина.
   Это усложнило мою работу. А еще более усложнило то, что мне не хотелось быть слишком слепым подражателем. И я взял тему совершенно самостоятельную, не такую, которая была у Пушкина, а такую, какая могла быть по моему разумению.
   Наверно, и даже конечно, я сделал в своей копии погрешности против стиля, и главным образом — против обрисовки характеров, но я не мог в своей копии кое-что оставить в вековой неподвижности.
   Рыло бы правильнее каждую черточку прозы Пушкина передать в том виде, как она есть, но чувства писателя моего времени, вероятно, дали некоторый иной оттенок, хотя я и старался этого избежать.
   Итак, я предлагаю вниманию читателя копию с прозы Пушкина — шестую повесть Белкина, названную мною "Талисман".
   А. С. Пушкин был велик в своей работе и, смеясь, писал (Плетневу), что некоторые литераторы уже промышляют именем Белкин и что он этому рад, но вместе с тем хотел бы объявить, что настоящий Белкин умер и не принимает на свою долю чужих грехов…
   Прошло сто лет, и вот я "промышляю" Белкиным с иной целью — из уважения к великому мастерству, на котором следует поучиться. И пусть теперь читатель судит, какие новые грехи возложены мной на Белкина.
   В заключение мне хочется сказать, что в основу моей повести положен подлинный факт, благодаря чему взыскательный читатель может прочитать мою работу и без проекции на произведения Пушкина.
   1936

ТАЛИСМАН

   Не титла славу нам сплетают,
   Не предков наших имена.
Херасков

   В бытность мою в *** армейском полку служил у нас переведенный из гвардии гусарский поручик Б.
   Офицеры весьма недоверчиво отнеслись к нему, полагая, что на совести его лежат многие но слишком славные поступки, приведшие его в наше унылое местечко.
   Простреленная и изуродованная его рука нас еще более убедила в том, что жизнь этого офицера была затемнена многими облаками.
   Но гусарский этот поручик прехладнокровно отнесся к нашему афронту; он дружества ни с кем не искал и держался с нами сухо и независимо; надменность была отличительной чертой его характера.
   Полковой командир на все наши вопросы отзывался незнанием; он отвечал, что поручик — добрый малый, но буян и весьма несдержан в своем злоречии; он не поладил со своим командиром и после одного несчастного случая был из гвардии переведен сюда; но каков именно был этот случай, полковник не знал и не почитал удобным узнавать стороною.
   Итак, мы видели перед собою человека, закинутого случайными и несчастными обстоятельствами в наше глухое местечко и не пожелавшего в равной степени разделить с нами свою участь.
   Мы сразу невзлюбили его и искали повода задеть его надменность или даже вызвать на столкновение.
   Случай помог нам выполнить наше недоброе намерение.
   Полагая, что простреленная и изуродованная его рука есть результат случайного происшествия или несчастный конец его поединка, один из офицеров спросил его:
   — Не в рукопашной ли схватке с французами вы получили, поручик, сие ранение?
   — Мне приходилось быть в походе противу французов, — сухо отвечал поручик, — но я на поле сражения в рукопашном бою не был.
   Мы не унимались; его ответ показался нам смелым и забавным; один из офицеров, дерзко глядя ему в лицо, сказал:
   — Где же, в таком случае, вы накололи свою руку, сударь?
   Поручик, поняв наши намерения, страшно побледнел; была секунда, когда собеседники хотели схватиться за сабли; но потом, сдержавшись, поручик сказал:
   — Извольте, ротмистр, выбирать более достойные слова для своих вопросов. Отдаленность от столицы, сколь вижу я, приводит вас к дикости.
   И с этими словами он, повернувшись на каблуках, пошел к выходу.
   Ротмистр хотел было броситься к нему, но мы его удержали.
   Положение было крайне щекотливое. Нельзя сказать, что повод для дуэли был весьма обстоятельный, тем не менее ротмистр почел себя крайне обиженным и решил драться. И с каждым стаканом вина он все более приходил к мысли, что полученное оскорбление можно лишь смыть кровью.
   Он упросил меня и двоих офицеров быть его секундантами. Мы согласились. И утром должны были передать поручику вызов. Однако несчастный случай прервал эти намерения.
   Мы поздно разошлись из офицерского собрания, и ротмистр, вернувшись к себе домой, стал приводить в порядок свои дуэльные пистолеты. И, разряжая один из них, нечаянным образом выстрелил и убил себя наповал. Пуля ударила ему в подбородок и засела в мозгу; смерть была мгновенна и ужасна.
   Смерть бедного ротмистра весьма нас смутила, но мы не могли не признать, что поручик был всего менее в этом повинен. И, погоревав о несчастном нашем ротмистре, мы стали позабывать об этом глупом и жалком столкновении, закончившемся столь трагическим образом.
   Прошло два месяца. Натянутые наши отношения с новым офицером постепенно перешли если не в дружество, то в добрые и короткие отношения.
   Он и в самом деле оказался на редкость славным малым. И, пожалуй, он из нас сильнее всех жалел о несчастной судьбе погибшего ротмистра. Он нам сказал, что не может себе простить ту мальчишескую вспыльчивость, которая не отвратила столкновения.
   Эта его сердечность послужила первой причиной нашего сближения. И, видя его истинное и трогательное огорчение, мы даже стали его однажды утешать, говоря, что нельзя в нем видеть причину несчастья, что он поступил так, как на его месте поступил бы всякий воспитанный человек; и, вероятно, такова уж печальная судьба у нашего бедного ротмистра, если даже его жизнь не была сбережена талисманом, носимым постоянно им на груди.
   Поручик с благодарностью стал пожимать наши руки и с непонятным для нас волнением спросил: "Каков, однако, был талисман у него?"
   Но мы не много знали об этом предмете. Ротмистр привез талисман из Персии и, будучи суеверным человеком, никогда с ним не расставался, считая его средством противу дурного глаза и несчастного случая. Однако ж, как мы видим, жизнь судила иначе.
   — В таком случае, господа, — сказал поручик, — я расскажу вам еще об одном талисмане, и ваша воля думать об этом как угодно.
   И тут мы с величайшим интересом услышали следующий рассказ:
   — В начале тысяча восемьсот двенадцатого года, в эпоху, как известно, столь бурную военными событиями, служил в нашем гвардейском полку сын отставного генерала и помещика К.
   Прекрасно обеспеченный и избалованный с нежною возраста, молодой наш гусар, очутившись в блестящем гвардейском полку, предался кутежам и веселию. Буйства, картежная игра и шалости наполнили все дни молодого человека. Нередко он после ночного разгула являлся на ученье прямо во фраке и с цилиндром в руках, чем приводил славного полкового командира в ужасный гнев и раздражение.