Страница:
— Вот это я понимаю, — сказал он. — Вот это качество продукции! Вот это достижение. Это, действительно, не переплюнешь товар. Хочешь морду пудри, хочешь блох посыпай! На все годится. А у нас что?
Тут Гусев, похвалив еще раз немецкое производство, сказал:
— То-то я гляжу — что такое? Целый месяц пудрюсь, и хоть бы одна блоха меня укусила. Жену, мадам Гусеву, кусают. Сыновья тоже цельные дни отчаянно чешутся. Собака Нинка тоже скребется. А я, знаете, хожу и хоть бы что. Даром что насекомые, но чувствуют, шельмы, настоящую продукцию. Вот это, действительно — сейчас порошок у Гусева кончился. Должно быть, снова его кусают блохи.
1927
СОЦИАЛЬНАЯ ГРУСТЬ
МЕДИЦИНСКИЙ СЛУЧАЙ
ВЕСЕЛЕНЬКАЯ ИСТОРИЯ
НАУЧНОЕ ЯВЛЕНИЕ
КОШКА И ЛЮДИ
ИНОСТРАНЦЫ
ЗАКОРЮЧКА
ТРЕЗВЫЕ МЫСЛИ
ЛЕТНЯЯ ПЕРЕДЫШКА
Тут Гусев, похвалив еще раз немецкое производство, сказал:
— То-то я гляжу — что такое? Целый месяц пудрюсь, и хоть бы одна блоха меня укусила. Жену, мадам Гусеву, кусают. Сыновья тоже цельные дни отчаянно чешутся. Собака Нинка тоже скребется. А я, знаете, хожу и хоть бы что. Даром что насекомые, но чувствуют, шельмы, настоящую продукцию. Вот это, действительно — сейчас порошок у Гусева кончился. Должно быть, снова его кусают блохи.
1927
СОЦИАЛЬНАЯ ГРУСТЬ
Давно я, братцы мои, собирался рассказать про комсомольца Гришу Степанчикова, да все как-то позабывал. А время, конечно, шло.
Может, полгода пробежало с тех пор, когда с Гришей произошла эта собачья неприятность.
Конечно, уличен был парнишка во вредных обстоятельствах — мещанские настроения и вообще подрыв социализма. Но только дозвольте всесторонне осветить эту многоуважаемую историю.
Произошло это, кажется, что в Москве. А может, и не в Москве. Но сдается нам, что в Москве. По размаху видим. Однако точно не утверждаем. "Красная газета" в подробности не вдавалась. Только мелким полупетитом отметила, — дескать, в Семеновской ячейке.
А было это так. В Семеновской, то есть, ячейке состоял этот самый многострадальный Гриша Степанчиков. И выбили как-то раз этому Грише три зуба. По какому делу выбили — опять же нам неизвестно. Может, излишки физкультуры. А может, об дерево ударился. Или, может быть, в младенческие годы сладкого употреблял много. Только знаем, что не по пьяной лавочке вынули ему зубы. Не может этого быть.
Так вот живет этот Гриша без трех зубов. Остальные все стоят на месте. А этих, как на грех, нету.
А парень молодой. Всесторонний. Неинтересно ему, знаете, бывать без трех зубов. Какая же жизнь с таким отсутствием? Свистеть нельзя. Жрать худо. И папироску держать нечем. Опять же шипит при разговоре. И чай выливается.
Парень уже так и сяк — и воском заляпывал, и ситником дырку покрывал, — никак.
Сколотил Гриша деньжонок. Пошел к врачу.
— Становьте, — говорит, — если на то пошло, три искусственных зуба.
А врач попался молодой, неосторожный. Не вошел он в психологию Семеновской ячейки. Врач этот взял и поставил Грише три золотых зуба.
Действительно, слов нет, вышло богато. Рот откроет — картинка. Загляденье. Ноктюрн.
Стали в ячейке на Гришу коситься. То есть как рот откроет человек говорит или шамает, — так все глядят. Дескать, в чем дело? Почему такое парень обрастает?
Мелкие разговорчики пошли вокруг события. Откуда, дескать, такие нэпмановские замашки? Почему такое мещанское настроение? Неужели же нельзя простому комсомольцу дыркой жевать и кушать?
И на очередном собрании подняли вопрос — допустимо ли это самое подобное. И вообще постановили:
"Признать имение золотых зубов явлением, ведущим к отказу от социализма и его идей, и мы, члены ВЛКСМ Семеновской ячейки, объявляем против ихних носителей борьбу, как с явлением, разрушающим комсомольские идеи. Зубы — отдать в фонд безработных.
В противном случае вопрос будет стоять об исключении из рядов союза".
Тут председатель от себя еще подбавил пару. Мужчина, конечно, горячий, невыдержанный. Наговорил много горьких слов.
— Я, — говорит, — даром что председатель, и то, говорит, не замахиваюсь на золотые безделушки. А у меня, говорит, давно заместо задних зубов одни корешки торчат. И ничего — жую. А как жую — один бог знает. Пальцами, может, помогаю, жевать, то есть. Но не замахиваюсь.
Всплакнул, конечно, Гриша Степанчиков. Грустно ему отдавать такие зубы в фонд безработных. Начал объяснять: дескать, припаяны, выбивать трудно.
Так и не отдал.
А поперли его из союза или нет — мы не знаем. Сведений по этому делу больше не имели. Но, наверное, поперли.
1927
Может, полгода пробежало с тех пор, когда с Гришей произошла эта собачья неприятность.
Конечно, уличен был парнишка во вредных обстоятельствах — мещанские настроения и вообще подрыв социализма. Но только дозвольте всесторонне осветить эту многоуважаемую историю.
Произошло это, кажется, что в Москве. А может, и не в Москве. Но сдается нам, что в Москве. По размаху видим. Однако точно не утверждаем. "Красная газета" в подробности не вдавалась. Только мелким полупетитом отметила, — дескать, в Семеновской ячейке.
А было это так. В Семеновской, то есть, ячейке состоял этот самый многострадальный Гриша Степанчиков. И выбили как-то раз этому Грише три зуба. По какому делу выбили — опять же нам неизвестно. Может, излишки физкультуры. А может, об дерево ударился. Или, может быть, в младенческие годы сладкого употреблял много. Только знаем, что не по пьяной лавочке вынули ему зубы. Не может этого быть.
Так вот живет этот Гриша без трех зубов. Остальные все стоят на месте. А этих, как на грех, нету.
А парень молодой. Всесторонний. Неинтересно ему, знаете, бывать без трех зубов. Какая же жизнь с таким отсутствием? Свистеть нельзя. Жрать худо. И папироску держать нечем. Опять же шипит при разговоре. И чай выливается.
Парень уже так и сяк — и воском заляпывал, и ситником дырку покрывал, — никак.
Сколотил Гриша деньжонок. Пошел к врачу.
— Становьте, — говорит, — если на то пошло, три искусственных зуба.
А врач попался молодой, неосторожный. Не вошел он в психологию Семеновской ячейки. Врач этот взял и поставил Грише три золотых зуба.
Действительно, слов нет, вышло богато. Рот откроет — картинка. Загляденье. Ноктюрн.
Стали в ячейке на Гришу коситься. То есть как рот откроет человек говорит или шамает, — так все глядят. Дескать, в чем дело? Почему такое парень обрастает?
Мелкие разговорчики пошли вокруг события. Откуда, дескать, такие нэпмановские замашки? Почему такое мещанское настроение? Неужели же нельзя простому комсомольцу дыркой жевать и кушать?
И на очередном собрании подняли вопрос — допустимо ли это самое подобное. И вообще постановили:
"Признать имение золотых зубов явлением, ведущим к отказу от социализма и его идей, и мы, члены ВЛКСМ Семеновской ячейки, объявляем против ихних носителей борьбу, как с явлением, разрушающим комсомольские идеи. Зубы — отдать в фонд безработных.
В противном случае вопрос будет стоять об исключении из рядов союза".
Тут председатель от себя еще подбавил пару. Мужчина, конечно, горячий, невыдержанный. Наговорил много горьких слов.
— Я, — говорит, — даром что председатель, и то, говорит, не замахиваюсь на золотые безделушки. А у меня, говорит, давно заместо задних зубов одни корешки торчат. И ничего — жую. А как жую — один бог знает. Пальцами, может, помогаю, жевать, то есть. Но не замахиваюсь.
Всплакнул, конечно, Гриша Степанчиков. Грустно ему отдавать такие зубы в фонд безработных. Начал объяснять: дескать, припаяны, выбивать трудно.
Так и не отдал.
А поперли его из союза или нет — мы не знаем. Сведений по этому делу больше не имели. Но, наверное, поперли.
1927
МЕДИЦИНСКИЙ СЛУЧАЙ
Можно сказать, всю свою жизнь я ругал знахарей и всяких таких лекарских помощников.
А сейчас горой заступлюсь.
Уж очень святое наглядное дело произошло.
Главное, все медики отказались лечить эту девчонку. Руками разводили, черт ее знает, чего тут такое. Дескать, медицина в этом теряется.
А тут простой человек, без среднего образования, может, в душе сукин сын и жулик, поглядел своими бельмами на девчонку, подумал, как и чего, и пожалуйста, — имеете заместо тяжелого недомогания здоровую личность.
А этот случай был с девчонкой.
Такая небольшая девчонка. Тринадцати лет. Ее ребятишки испугали. Она была вышедши во двор по своим личным делам. А ребятишки, конечно, хотели подшутить над ней, попугать. И бросили в нее дохлой кошкой. И у нее через это дар речи прекратился. То есть она не могла слова произносить после такого испуга. Чего-то бурчит, а полное слово произносить не берется. И кушать не просит.
А родители ее были люди, конечно, не передовые. Не в авангарде революции. Это были небогатые родители, кустари. Они шнурки к сапогам производили. И девчонка тоже чего-то им вертела. Какое-то колесо. А тут вертеть не может и речи не имеет.
Вот родители мотали, мотали ее по всем врачам, а после и повезли к одному специальному человеку. Про него нельзя сказать, что он профессор или врач тибетской медицины. Он просто лекарь-самородок.
Вот привезли они своего ребенка в Шувалове до этого специалиста. Объявили ему, как и чего.
Лекарь говорит:
— Вот чего. У вашей малютки прекратился дар речи через сильный испуг. И я, говорит, так мерекаю. Нуте, я ее сейчас обратно испугаю. Может, она, сволочь такая, снова у меня заговорит. Человеческий, говорит, организм достоин всеобщего удивления. Врачи, говорит, и разная профессура сама, говорит, затрудняется узнать, как и чего и какие факты происходят в человеческом теле. И я, говорит, сам с ними то есть совершенно согласен и, говорит, затрудняюсь вам сказать, где у кого печенка лежит и где селезенка. У одного, говорит, тут, а у другого, может, не тут. У одного, говорит, кишки болят, а у другого, может, дар речи прекратился, хотя, говорит, язык болтается правильно. А только, говорит, надо на все находить свою причину и ее выбивать поленом. И в этом, говорит, есть моя сила и учение. Я, говорит, дознаюсь до причины и ее искореняю.
Конечное дело, родители забоялись и не советуют девчонку поленом ударять. Медик говорит:
— Что вы, что вы! Я, говорит, ее поленом не буду ударять. А я, говорит, возьму махровое или, например, вафельное полотенце, посажу, говорит, вашу маленькую лахудру на это место, и пущай она сидит минуты три.
А после, говорит, я тихонько выбегу из-за дверей и как ахну ее полотенцем. И, может, она протрезвится. Может, она шибко испугается, и, я так мерекаю, может, она снова у нас разговорится.
Тогда вынимает он из-под шкапа вафельное полотенце, усаживает девчонку, куда надо, и выходит.
Через пару минут он тихонько подходит до нее и как ахнет ее по загривку.
Девчонка как с перепугу завизжит, как забьется.
И, знаете, заговорила.
Говорит и говорит, прямо удержу нету. И домой просится. И за свою мамку цепляется. Хотя взгляд у ней стал еще более беспокойный и такой вроде безумный. Родители говорят:
— Скажите, она не станет после этого факта дурочкой?
Лекарь говорит:
— Этого я не могу вам сказать. Мое, говорит, дело сообщить ей дар речи. И это есть налицо. И, говорит, меня не так интересует ваша трешка, а мне, говорит, забавней видеть подобные результаты.
Родители подали ему трешку и отбыли.
А девчонка действительно заговорила. Действительно, вериб, она немного в уме свихнулась, немножко она такая стала придурковатая, но говорит, как пишет.
1928
А сейчас горой заступлюсь.
Уж очень святое наглядное дело произошло.
Главное, все медики отказались лечить эту девчонку. Руками разводили, черт ее знает, чего тут такое. Дескать, медицина в этом теряется.
А тут простой человек, без среднего образования, может, в душе сукин сын и жулик, поглядел своими бельмами на девчонку, подумал, как и чего, и пожалуйста, — имеете заместо тяжелого недомогания здоровую личность.
А этот случай был с девчонкой.
Такая небольшая девчонка. Тринадцати лет. Ее ребятишки испугали. Она была вышедши во двор по своим личным делам. А ребятишки, конечно, хотели подшутить над ней, попугать. И бросили в нее дохлой кошкой. И у нее через это дар речи прекратился. То есть она не могла слова произносить после такого испуга. Чего-то бурчит, а полное слово произносить не берется. И кушать не просит.
А родители ее были люди, конечно, не передовые. Не в авангарде революции. Это были небогатые родители, кустари. Они шнурки к сапогам производили. И девчонка тоже чего-то им вертела. Какое-то колесо. А тут вертеть не может и речи не имеет.
Вот родители мотали, мотали ее по всем врачам, а после и повезли к одному специальному человеку. Про него нельзя сказать, что он профессор или врач тибетской медицины. Он просто лекарь-самородок.
Вот привезли они своего ребенка в Шувалове до этого специалиста. Объявили ему, как и чего.
Лекарь говорит:
— Вот чего. У вашей малютки прекратился дар речи через сильный испуг. И я, говорит, так мерекаю. Нуте, я ее сейчас обратно испугаю. Может, она, сволочь такая, снова у меня заговорит. Человеческий, говорит, организм достоин всеобщего удивления. Врачи, говорит, и разная профессура сама, говорит, затрудняется узнать, как и чего и какие факты происходят в человеческом теле. И я, говорит, сам с ними то есть совершенно согласен и, говорит, затрудняюсь вам сказать, где у кого печенка лежит и где селезенка. У одного, говорит, тут, а у другого, может, не тут. У одного, говорит, кишки болят, а у другого, может, дар речи прекратился, хотя, говорит, язык болтается правильно. А только, говорит, надо на все находить свою причину и ее выбивать поленом. И в этом, говорит, есть моя сила и учение. Я, говорит, дознаюсь до причины и ее искореняю.
Конечное дело, родители забоялись и не советуют девчонку поленом ударять. Медик говорит:
— Что вы, что вы! Я, говорит, ее поленом не буду ударять. А я, говорит, возьму махровое или, например, вафельное полотенце, посажу, говорит, вашу маленькую лахудру на это место, и пущай она сидит минуты три.
А после, говорит, я тихонько выбегу из-за дверей и как ахну ее полотенцем. И, может, она протрезвится. Может, она шибко испугается, и, я так мерекаю, может, она снова у нас разговорится.
Тогда вынимает он из-под шкапа вафельное полотенце, усаживает девчонку, куда надо, и выходит.
Через пару минут он тихонько подходит до нее и как ахнет ее по загривку.
Девчонка как с перепугу завизжит, как забьется.
И, знаете, заговорила.
Говорит и говорит, прямо удержу нету. И домой просится. И за свою мамку цепляется. Хотя взгляд у ней стал еще более беспокойный и такой вроде безумный. Родители говорят:
— Скажите, она не станет после этого факта дурочкой?
Лекарь говорит:
— Этого я не могу вам сказать. Мое, говорит, дело сообщить ей дар речи. И это есть налицо. И, говорит, меня не так интересует ваша трешка, а мне, говорит, забавней видеть подобные результаты.
Родители подали ему трешку и отбыли.
А девчонка действительно заговорила. Действительно, вериб, она немного в уме свихнулась, немножко она такая стала придурковатая, но говорит, как пишет.
1928
ВЕСЕЛЕНЬКАЯ ИСТОРИЯ
Лиговский поезд никогда шибко не едет. Или там путь не дозволяет, или семафоров очень много наставлено — сверх нормы, — я этого не знаю. Но только ход поезда удивительно медленный. Прямо даже оскорбительно ехать. И, конечно, через такой ход в вагоне бывает ужасно как скучно. Прямо скажем — делать нечего.
На публику глядеть, конечно, мало интереса. Обидятся еще. "Чего, скажут, — смотришь? Не узнал?"
А своим делом заняться тоже не всегда можно. Читать, например, нельзя. Лампочки особо мутные. И ужасно высоко присобачены. Прямо как угольки сверху светят, а радости никакой.
Хотя насчет лампочки это зря сказано. Эта веселенькая история произошла днем. Но оно и днем скучно ехать.
Так вот, в субботу днем в вагоне для некурящих пассажиров ехала Феклуша, Фекла Тимофеевна Разуваева. Она из Лигова до Ленинграда ехала за товаром. Она яблоками и семечками торгует в Лигове на вокзале.
Так вот, эта самая Феклуша поехала себе на Щукин. На Щукин рынок. Ей охота была приобрести ящик браку антоновки.
И присела она с Лигова у окошка и поехала. Едет и едет.
Напротив ее едет Федоров, Никита. Рядом, конечно, Анна Ивановна Блюдечкина — совслужащая из соцстраха. Все лиговские. На работу едут.
А вскоре после Лигова еще новый пассажир входит. Военный. Или вроде того, одним словом, в высоких сапогах.
Он до этого времени на площадке ехал. И садится он наискось от Феклы Тимофеевны Разуваевой. Садится он наискось и едет.
Фекла Тимофеевна, пущай ей будет полное здоровье и благополучие, развязала косынку и, развязавши, стала свободно размышлять на торговые темы, мол, сколько в ящике может быть антоновки и так далее.
После поглядела она в окно. А после, от полной скуки, стала Фекла Тимофеевна подремывать. То ли в теплом вагоне ее, милую, развезло или скучные картины природы на нее подействовали, но только начала Фекла Тимофеевна клевать носом. И зевнула.
Первый раз зевнула — ничего. Второй раз зевнула во всю ширь — аж все зубы можно пересчитать. Третий раз зевнула еще послаще. А военный, который наискось сидел, взял и добродушно сунул — ей палец в рот. Пошутил. Ну, это часто бывает — кто-нибудь зевнет, а ему палец в рот. Но, конечно, это бывает между, скажем, настоящими друзьями, заранее знакомыми или родственниками со стороны жены. А этот совершенно незнакомый. Фекла Тимофеевна в первый раз его видит.
По этой причине Фекла Тимофеевна, конечно, испугалась. И, с перепугу, поскорей захлопнула свой чемодан. И при этом довольно сильно тяпнула военного за палец зубами.
Ужасно тут закричал военный. Начал кричать и выражаться. Мол, палец ему почти начисто оттяпали. Тем более что палец совершенно не оттяпали, а просто немного захватили зубами. И крови-то почти не было — не больше полстакана.
Началась легкая перебранка. Военный говорит:
— Я, говорит, ну, просто пошутил. Если бы, говорит, я вам язык оторвал или что другое, тогда кусайте меня, а так, говорит, я не согласен. Я, говорит, военнослужащий и не могу дозволить пассажирам отгрызать свои пальцы. Меня за это не похвалят.
Фекла Тимофеевна говорит:
— Ой! Если бы ты мне за язык взялся, я бы тебе полную кисть руки оттяпала. Я не люблю, когда меня за язык хватают.
Начала тут Фекла Тимофеевна на пол сплевывать — дескать, может, и палец-то черт знает какой грязный, и черт знает за что брался, — нельзя же такие вещи строить — не гигиенично.
Но тут ихняя дискуссия была нарушена — подъехали к Ленинграду. Фекла Тимофеевна еще слегка полаялась со своим военным и пошла на Щукин.
1928
На публику глядеть, конечно, мало интереса. Обидятся еще. "Чего, скажут, — смотришь? Не узнал?"
А своим делом заняться тоже не всегда можно. Читать, например, нельзя. Лампочки особо мутные. И ужасно высоко присобачены. Прямо как угольки сверху светят, а радости никакой.
Хотя насчет лампочки это зря сказано. Эта веселенькая история произошла днем. Но оно и днем скучно ехать.
Так вот, в субботу днем в вагоне для некурящих пассажиров ехала Феклуша, Фекла Тимофеевна Разуваева. Она из Лигова до Ленинграда ехала за товаром. Она яблоками и семечками торгует в Лигове на вокзале.
Так вот, эта самая Феклуша поехала себе на Щукин. На Щукин рынок. Ей охота была приобрести ящик браку антоновки.
И присела она с Лигова у окошка и поехала. Едет и едет.
Напротив ее едет Федоров, Никита. Рядом, конечно, Анна Ивановна Блюдечкина — совслужащая из соцстраха. Все лиговские. На работу едут.
А вскоре после Лигова еще новый пассажир входит. Военный. Или вроде того, одним словом, в высоких сапогах.
Он до этого времени на площадке ехал. И садится он наискось от Феклы Тимофеевны Разуваевой. Садится он наискось и едет.
Фекла Тимофеевна, пущай ей будет полное здоровье и благополучие, развязала косынку и, развязавши, стала свободно размышлять на торговые темы, мол, сколько в ящике может быть антоновки и так далее.
После поглядела она в окно. А после, от полной скуки, стала Фекла Тимофеевна подремывать. То ли в теплом вагоне ее, милую, развезло или скучные картины природы на нее подействовали, но только начала Фекла Тимофеевна клевать носом. И зевнула.
Первый раз зевнула — ничего. Второй раз зевнула во всю ширь — аж все зубы можно пересчитать. Третий раз зевнула еще послаще. А военный, который наискось сидел, взял и добродушно сунул — ей палец в рот. Пошутил. Ну, это часто бывает — кто-нибудь зевнет, а ему палец в рот. Но, конечно, это бывает между, скажем, настоящими друзьями, заранее знакомыми или родственниками со стороны жены. А этот совершенно незнакомый. Фекла Тимофеевна в первый раз его видит.
По этой причине Фекла Тимофеевна, конечно, испугалась. И, с перепугу, поскорей захлопнула свой чемодан. И при этом довольно сильно тяпнула военного за палец зубами.
Ужасно тут закричал военный. Начал кричать и выражаться. Мол, палец ему почти начисто оттяпали. Тем более что палец совершенно не оттяпали, а просто немного захватили зубами. И крови-то почти не было — не больше полстакана.
Началась легкая перебранка. Военный говорит:
— Я, говорит, ну, просто пошутил. Если бы, говорит, я вам язык оторвал или что другое, тогда кусайте меня, а так, говорит, я не согласен. Я, говорит, военнослужащий и не могу дозволить пассажирам отгрызать свои пальцы. Меня за это не похвалят.
Фекла Тимофеевна говорит:
— Ой! Если бы ты мне за язык взялся, я бы тебе полную кисть руки оттяпала. Я не люблю, когда меня за язык хватают.
Начала тут Фекла Тимофеевна на пол сплевывать — дескать, может, и палец-то черт знает какой грязный, и черт знает за что брался, — нельзя же такие вещи строить — не гигиенично.
Но тут ихняя дискуссия была нарушена — подъехали к Ленинграду. Фекла Тимофеевна еще слегка полаялась со своим военным и пошла на Щукин.
1928
НАУЧНОЕ ЯВЛЕНИЕ
Давеча у нас в Гавани какая интересная история развернулась.
Иду по улице. Вижу — народ собирается около пустыря.
— Что такое? — спрашиваю.
— Так что, — говорят, — странное подземное явление, товарищ. Не землетрясение, нет, но какая-то подземная сила народ дергает. Нету никакой возможности гражданам вступать на этот боевой участок, около этой лужи. Толчки происходят.
А тут ребята дурака валяют — пихают прохожих до этого опасного участка. Меня тоже, черти, пихнули.
И всех, которые вступают, отчаянно дергает. Ну, прямо устоять нет никакой возможности, до того пронизывает.
Тут один какой-то говорит:
— Скорей всего это кабель где-нибудь лопнувши — ток сквозь сырую землю проходит. Ничего удивительного в этом факте нету.
Другой тоже говорит:
— Я сам бывший электротехник. Давеча я сырой рукой за выключатель схватился, так меня так дернуло — мое почтение. Это вполне научное явление, около лужи.
А народу собралось вокруг этого факта много.
Вдруг милиционер идет.
Публика говорит:
— Обожди, братцы. Сейчас мы его тоже втравим. Пущай его тоже дернет.
Подходит милиционер до этого злополучного участка.
— Что, — говорит, — такое? Какое такое подземное явление? А ну расходись…
И сам прет по незнанию в самый опасный промежуток. Вступает он ногами на этот промежуток, и вдруг видим — ничего, не дергает милиционера.
Тут, прямо, в первую минуту население обалдело. Потому всех дергает, а милицию не дергает. Что такое? Неужели наука дает такую курскую аномалию в своих законах?
Милиционер строгой походкой проходит сквозь весь участок и разгоняет публику.
Тут один какой-то кричит:
— Так он, братцы, в калошах! Резина же не имеет права пропущать энергию.
Ничего на это милиционер не сказал, только строго посмотрел на население, скинул свои калоши и подошел к луже. Тут у лужи его и дернуло!
После этого народ стал спокойно расходиться. А вскоре прибыл электротехник и начал ковырять землю.
А милиционер еще раз, когда народ разошелся, подошел без калош до этого участка, но его снова дернуло.
Тогда он покачал головой — дескать, научное явление, и пошел стоять на свой перекресток.
1928
Иду по улице. Вижу — народ собирается около пустыря.
— Что такое? — спрашиваю.
— Так что, — говорят, — странное подземное явление, товарищ. Не землетрясение, нет, но какая-то подземная сила народ дергает. Нету никакой возможности гражданам вступать на этот боевой участок, около этой лужи. Толчки происходят.
А тут ребята дурака валяют — пихают прохожих до этого опасного участка. Меня тоже, черти, пихнули.
И всех, которые вступают, отчаянно дергает. Ну, прямо устоять нет никакой возможности, до того пронизывает.
Тут один какой-то говорит:
— Скорей всего это кабель где-нибудь лопнувши — ток сквозь сырую землю проходит. Ничего удивительного в этом факте нету.
Другой тоже говорит:
— Я сам бывший электротехник. Давеча я сырой рукой за выключатель схватился, так меня так дернуло — мое почтение. Это вполне научное явление, около лужи.
А народу собралось вокруг этого факта много.
Вдруг милиционер идет.
Публика говорит:
— Обожди, братцы. Сейчас мы его тоже втравим. Пущай его тоже дернет.
Подходит милиционер до этого злополучного участка.
— Что, — говорит, — такое? Какое такое подземное явление? А ну расходись…
И сам прет по незнанию в самый опасный промежуток. Вступает он ногами на этот промежуток, и вдруг видим — ничего, не дергает милиционера.
Тут, прямо, в первую минуту население обалдело. Потому всех дергает, а милицию не дергает. Что такое? Неужели наука дает такую курскую аномалию в своих законах?
Милиционер строгой походкой проходит сквозь весь участок и разгоняет публику.
Тут один какой-то кричит:
— Так он, братцы, в калошах! Резина же не имеет права пропущать энергию.
Ничего на это милиционер не сказал, только строго посмотрел на население, скинул свои калоши и подошел к луже. Тут у лужи его и дернуло!
После этого народ стал спокойно расходиться. А вскоре прибыл электротехник и начал ковырять землю.
А милиционер еще раз, когда народ разошелся, подошел без калош до этого участка, но его снова дернуло.
Тогда он покачал головой — дескать, научное явление, и пошел стоять на свой перекресток.
1928
КОШКА И ЛЮДИ
Печка у меня очень плохая. Вся моя семья завсегда угорает через нее. А чертов жакт починку производить отказывается. Экономит. Для очередной растраты.
Давеча осматривали эту мою печку. Вьюшки глядели. Ныряли туда вовнутрь головой.
— Нету, — говорят. — Жить можно.
— Товарищи, — говорю, — довольно стыдно такие слова произносить: жить можно. Мы завсегда угораем через вашу печку. Давеча кошка даже угорела. Ее тошнило давеча у ведра. А вы говорите — жить можно.
Председатель жакта говорит:
— Тогда, говорит, устроим сейчас опыт и посмотрим, угорает ли ваша печка. Ежли мы сейчас после топки угорим — ваше счастье — переложим. Ежли не угорим — извиняемся за отопление.
Затопили мы печку. Расположились вокруг ее.
Сидим. Нюхаем.
Так, у вьюшки, сел председатель, так — секретарь Грибоедов, а так, на моей кровати, — казначей.
Вскоре стал, конечно, угар по комнате проноситься.
Председатель понюхал и говорит:
— Нету. Не ощущается. Идет теплый дух, и только.
Казначей, жаба, говорит:
— Вполне отличная атмосфера. И нюхать ее можно. Голова через это не ослабевает. У меня, говорит, в квартире атмосфера хуже воняет, и я, говорит, не скулю понапрасну. А тут совершено дух ровный.
Я говорю:
— Да как же, помилуйте, — ровный. Эвон как газ струится.
Председатель говорит:
— Позовите кошку. Ежели кошка будет смирно сидеть, значит, ни хрена нету. Животное завсегда в этом бескорыстно. Это не человек. На нее можно положиться.
Приходит кошка. Садится на кровать. Сидит тихо. И, ясное дело, тихо она несколько привыкшая.
— Нету, — говорит председатель, — извиняемся.
Вдруг казначей покачнулся на кровати и говорит:
— Мне надо, знаете, спешно идти по делу.
И сам подходит до окна и в щелку дышит.
И сам стоит зеленый и прямо на ногах качается.
Председатель говорит:
— Сейчас все пойдем.
Я оттянул его от окна.
— Так, — говорю, — нельзя экспертизу строить.
Он говорит:
— Пожалуйста. Могу отойти. Мне ваш воздух вполне полезный. Натуральный воздух, годный для здоровья. Ремонта я вам не могу делать. Печка нормальная.
А через полчаса, когда этого самого председателя ложили на носилки и затем задвигали носилки в каретку скорой помощи, я опять с ним разговорился.
Я говорю:
— Ну, как?
— Да нет, — говорит, — не будет ремонта. Жить можно.
Так и не починили.
Ну что ж делать? Привыкаю. Человек не блоха — ко всему может привыкнуть.
1928
Давеча осматривали эту мою печку. Вьюшки глядели. Ныряли туда вовнутрь головой.
— Нету, — говорят. — Жить можно.
— Товарищи, — говорю, — довольно стыдно такие слова произносить: жить можно. Мы завсегда угораем через вашу печку. Давеча кошка даже угорела. Ее тошнило давеча у ведра. А вы говорите — жить можно.
Председатель жакта говорит:
— Тогда, говорит, устроим сейчас опыт и посмотрим, угорает ли ваша печка. Ежли мы сейчас после топки угорим — ваше счастье — переложим. Ежли не угорим — извиняемся за отопление.
Затопили мы печку. Расположились вокруг ее.
Сидим. Нюхаем.
Так, у вьюшки, сел председатель, так — секретарь Грибоедов, а так, на моей кровати, — казначей.
Вскоре стал, конечно, угар по комнате проноситься.
Председатель понюхал и говорит:
— Нету. Не ощущается. Идет теплый дух, и только.
Казначей, жаба, говорит:
— Вполне отличная атмосфера. И нюхать ее можно. Голова через это не ослабевает. У меня, говорит, в квартире атмосфера хуже воняет, и я, говорит, не скулю понапрасну. А тут совершено дух ровный.
Я говорю:
— Да как же, помилуйте, — ровный. Эвон как газ струится.
Председатель говорит:
— Позовите кошку. Ежели кошка будет смирно сидеть, значит, ни хрена нету. Животное завсегда в этом бескорыстно. Это не человек. На нее можно положиться.
Приходит кошка. Садится на кровать. Сидит тихо. И, ясное дело, тихо она несколько привыкшая.
— Нету, — говорит председатель, — извиняемся.
Вдруг казначей покачнулся на кровати и говорит:
— Мне надо, знаете, спешно идти по делу.
И сам подходит до окна и в щелку дышит.
И сам стоит зеленый и прямо на ногах качается.
Председатель говорит:
— Сейчас все пойдем.
Я оттянул его от окна.
— Так, — говорю, — нельзя экспертизу строить.
Он говорит:
— Пожалуйста. Могу отойти. Мне ваш воздух вполне полезный. Натуральный воздух, годный для здоровья. Ремонта я вам не могу делать. Печка нормальная.
А через полчаса, когда этого самого председателя ложили на носилки и затем задвигали носилки в каретку скорой помощи, я опять с ним разговорился.
Я говорю:
— Ну, как?
— Да нет, — говорит, — не будет ремонта. Жить можно.
Так и не починили.
Ну что ж делать? Привыкаю. Человек не блоха — ко всему может привыкнуть.
1928
ИНОСТРАНЦЫ
Иностранца я всегда сумею отличить от наших советских граждан. У них, у буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое. У них морда, как бы сказать, более неподвижно и презрительно держится, чем у нас. Как, скажем, взято у них одно выражение лица, так и смотрится этим выражением лица на все остальные предметы.
Некоторые иностранцы для полной выдержки монокль в глазах носят. Дескать, это стеклышко не уроним и не сморгнем, чего бы ни случилось.
Это, надо отдать справедливость, здорово.
А только иностранцам иначе и нельзя. У них там буржуазная жизнь довольно беспокойная. Им там буржуазная мораль не дозволяет проживать естественным образом. Без такой выдержки они могут ужасно осрамиться.
Как, например, один иностранец костью подавился. Курятину, знаете, кушал и заглотал лишнее. А дело происходило на званом обеде. Мне про этот случай один знакомый человек из торгпредства рассказывал.
Так дело, я говорю, происходило на званом банкете. Кругом, может, миллионеры пришли. Форд сидит на стуле. И еще разные другие.
А тут, знаете, наряду с этим человек кость заглотал.
Конечно, с нашей свободной точки зрения в этом факте ничего такого оскорбительного нету. Ну, проглотил и проглотил. У нас на этот счет довольно быстро. Скорая помощь. Мариинская больница. Смоленское кладбище.
А там этого нельзя. Там уж очень исключительно избранное общество. Кругом миллионеры расположились. Форд на стуле сидит. Опять же фраки. Дамы. Одного электричества горит, может, больше, как на двести свечей.
А тут человек кость проглотил. Сейчас сморкаться начнет. Харкать. За горло хвататься. Ах, боже мои! Моветон и черт его знает что.
А выйти из-за стола и побежать в ударном порядке в уборную — там тоже нехорошо, неприлично. "Ага, — скажут, — побежал до ветру". А там этого абсолютно нельзя.
Так вот этот француз, который кость заглотал, в первую минуту, конечно, смертельно испугался. Начал было в горле копаться. После ужасно побледнел. Замотался на своем стуле. Но сразу взял себя в руки. И через минуту заулыбался. Начал дамам посылать разные воздушные поцелуи. Начал, может, хозяйскую собачку под Столом трепать.
Хозяин до него обращается по-французски.
— Извиняюсь, — говорит, — может, вы чего-нибудь действительно заглотали несъедобное? Вы, говорит, в крайнем случае скажите.
Француз отвечает:
— Коман? В чем дело? Об чем речь? Извиняюсь, говорит, не знаю, как у вас в горле, а у меня в горле все в порядке.
И начал опять воздушные улыбки посылать. После на бланманже налег. Скушал порцию.
Одним словом, досидел до конца обеда и никому виду не показал.
Только когда встали из-за стола, он слегка покачнулся и за брюхо рукой взялся — наверное, кольнуло. А потом опять ничего.
Посидел в гостиной минуты три для мелкобуржуазного приличия и пошел в переднюю.
Да и в передней не особо торопился, с хозяйкой побеседовал, за ручку подержался, за калошами под стол нырял вместе со своей костью. И отбыл.
Ну, на лестнице, конечно, поднажал.
Бросился в свой экипаж.
— Вези, — кричит, — куриная морда, в приемный покой.
Подох ли этот француз или он выжил, — я не могу вам этого сказать, не знаю. Наверное, выжил. Нация довольно живучая.
1928
Некоторые иностранцы для полной выдержки монокль в глазах носят. Дескать, это стеклышко не уроним и не сморгнем, чего бы ни случилось.
Это, надо отдать справедливость, здорово.
А только иностранцам иначе и нельзя. У них там буржуазная жизнь довольно беспокойная. Им там буржуазная мораль не дозволяет проживать естественным образом. Без такой выдержки они могут ужасно осрамиться.
Как, например, один иностранец костью подавился. Курятину, знаете, кушал и заглотал лишнее. А дело происходило на званом обеде. Мне про этот случай один знакомый человек из торгпредства рассказывал.
Так дело, я говорю, происходило на званом банкете. Кругом, может, миллионеры пришли. Форд сидит на стуле. И еще разные другие.
А тут, знаете, наряду с этим человек кость заглотал.
Конечно, с нашей свободной точки зрения в этом факте ничего такого оскорбительного нету. Ну, проглотил и проглотил. У нас на этот счет довольно быстро. Скорая помощь. Мариинская больница. Смоленское кладбище.
А там этого нельзя. Там уж очень исключительно избранное общество. Кругом миллионеры расположились. Форд на стуле сидит. Опять же фраки. Дамы. Одного электричества горит, может, больше, как на двести свечей.
А тут человек кость проглотил. Сейчас сморкаться начнет. Харкать. За горло хвататься. Ах, боже мои! Моветон и черт его знает что.
А выйти из-за стола и побежать в ударном порядке в уборную — там тоже нехорошо, неприлично. "Ага, — скажут, — побежал до ветру". А там этого абсолютно нельзя.
Так вот этот француз, который кость заглотал, в первую минуту, конечно, смертельно испугался. Начал было в горле копаться. После ужасно побледнел. Замотался на своем стуле. Но сразу взял себя в руки. И через минуту заулыбался. Начал дамам посылать разные воздушные поцелуи. Начал, может, хозяйскую собачку под Столом трепать.
Хозяин до него обращается по-французски.
— Извиняюсь, — говорит, — может, вы чего-нибудь действительно заглотали несъедобное? Вы, говорит, в крайнем случае скажите.
Француз отвечает:
— Коман? В чем дело? Об чем речь? Извиняюсь, говорит, не знаю, как у вас в горле, а у меня в горле все в порядке.
И начал опять воздушные улыбки посылать. После на бланманже налег. Скушал порцию.
Одним словом, досидел до конца обеда и никому виду не показал.
Только когда встали из-за стола, он слегка покачнулся и за брюхо рукой взялся — наверное, кольнуло. А потом опять ничего.
Посидел в гостиной минуты три для мелкобуржуазного приличия и пошел в переднюю.
Да и в передней не особо торопился, с хозяйкой побеседовал, за ручку подержался, за калошами под стол нырял вместе со своей костью. И отбыл.
Ну, на лестнице, конечно, поднажал.
Бросился в свой экипаж.
— Вези, — кричит, — куриная морда, в приемный покой.
Подох ли этот француз или он выжил, — я не могу вам этого сказать, не знаю. Наверное, выжил. Нация довольно живучая.
1928
ЗАКОРЮЧКА
Вчера пришлось мне в одно очень важное учреждение смотаться. По своим личным делам.
Перед этим, конечно, позавтракал поплотней для укрепления духа. И пошел.
Прихожу в это самое учреждение. Отворяю дверь. Вытираю ноги. Вхожу по лестнице. Вдруг сзади какой-то гражданин в тужурке назад кличет. Велит обратно спущаться.
Спустился обратно.
— Куда, — говорит, — идешь, козлиная твоя голова?
— Так что, — говорю, — по делам иду.
— А ежли, — говорит, — по делам, то прежде, может быть, пропуск надо взять. Потом наверх соваться. Это, говорит, тут тебе не Андреевский рынок. Пора бы на одиннадцатый год понимать. Несознательность какая.
— Я, — говорю, — может быть, не знал. Где, говорю, пропуска берутся?
— Эвон, — говорит, — направо в окне.
Подхожу до этого маленького окна. Стучу пальцем. Голос, значит, раздается:
— Чего надо?
— Так что, — говорю, — пропуск.
— Сейчас.
В другом каком-нибудь заграничном учреждении на этой почве развели бы форменную волокиту, потребовали бы документы, засняли бы морду на фотографическую карточку. А тут даже в личность не посмотрели. Просто голая рука высунулась, помахала и подает пропуск.
Господи, думаю, как у нас легко и свободно жить и дела обделывать! А говорят: волокита. Многие беспочвенные интеллигенты на этом даже упадочные теории строят. Черт их побери! Ничего подобного.
Выдали мне пропуск.
Который в тужурке, говорит:
— Вот теперича проходи. А то прет без пропуска. Этак может лишний элемент пройти. Учреждение опять же могут взорвать на воздух. Не Андреевский рынок. Проходи теперича.
Смотался я с этим пропуском наверх.
— Где бы, — говорю, — мне товарища Щукина увидеть?
Который за столом, подозрительно говорит:
— А пропуск у вас имеется?
— Пожалуйста, — говорю, — вот пропуск. Я законно вошел. Не в окно влез.
Поглядел он на пропуск и говорит более вежливо:
— Так что, товарищ Щукин сейчас на заседании. Зайдите лучше всего на той неделе. А то он всю эту неделю заседает.
— Можно, — говорю. — Дело не волк — в лес не убежит. До приятного свидания.
— Обождите, — говорит, — дайте сюда пропуск, я вам на ем закорючку поставлю для обратного прохода.
Спущаюсь обратно по лестнице. Который в тужурке, говорит:
— Куда идешь? Стой!
Я говорю:
— Братишка, я домой иду. На улицу хочу пройти из этого учреждения.
— Предъяви пропуск.
— Пожалуйста, — говорю, — вот он.
— А закорючка на ем имеется?
— Определенно, — говорю, — имеется.
— Вот, — говорит, — теперича проходи.
Вышел на улицу, съел французскую булку для подкрепления расшатанного организма и пошел в другое учреждение по своим личным делам.
1928
Перед этим, конечно, позавтракал поплотней для укрепления духа. И пошел.
Прихожу в это самое учреждение. Отворяю дверь. Вытираю ноги. Вхожу по лестнице. Вдруг сзади какой-то гражданин в тужурке назад кличет. Велит обратно спущаться.
Спустился обратно.
— Куда, — говорит, — идешь, козлиная твоя голова?
— Так что, — говорю, — по делам иду.
— А ежли, — говорит, — по делам, то прежде, может быть, пропуск надо взять. Потом наверх соваться. Это, говорит, тут тебе не Андреевский рынок. Пора бы на одиннадцатый год понимать. Несознательность какая.
— Я, — говорю, — может быть, не знал. Где, говорю, пропуска берутся?
— Эвон, — говорит, — направо в окне.
Подхожу до этого маленького окна. Стучу пальцем. Голос, значит, раздается:
— Чего надо?
— Так что, — говорю, — пропуск.
— Сейчас.
В другом каком-нибудь заграничном учреждении на этой почве развели бы форменную волокиту, потребовали бы документы, засняли бы морду на фотографическую карточку. А тут даже в личность не посмотрели. Просто голая рука высунулась, помахала и подает пропуск.
Господи, думаю, как у нас легко и свободно жить и дела обделывать! А говорят: волокита. Многие беспочвенные интеллигенты на этом даже упадочные теории строят. Черт их побери! Ничего подобного.
Выдали мне пропуск.
Который в тужурке, говорит:
— Вот теперича проходи. А то прет без пропуска. Этак может лишний элемент пройти. Учреждение опять же могут взорвать на воздух. Не Андреевский рынок. Проходи теперича.
Смотался я с этим пропуском наверх.
— Где бы, — говорю, — мне товарища Щукина увидеть?
Который за столом, подозрительно говорит:
— А пропуск у вас имеется?
— Пожалуйста, — говорю, — вот пропуск. Я законно вошел. Не в окно влез.
Поглядел он на пропуск и говорит более вежливо:
— Так что, товарищ Щукин сейчас на заседании. Зайдите лучше всего на той неделе. А то он всю эту неделю заседает.
— Можно, — говорю. — Дело не волк — в лес не убежит. До приятного свидания.
— Обождите, — говорит, — дайте сюда пропуск, я вам на ем закорючку поставлю для обратного прохода.
Спущаюсь обратно по лестнице. Который в тужурке, говорит:
— Куда идешь? Стой!
Я говорю:
— Братишка, я домой иду. На улицу хочу пройти из этого учреждения.
— Предъяви пропуск.
— Пожалуйста, — говорю, — вот он.
— А закорючка на ем имеется?
— Определенно, — говорю, — имеется.
— Вот, — говорит, — теперича проходи.
Вышел на улицу, съел французскую булку для подкрепления расшатанного организма и пошел в другое учреждение по своим личным делам.
1928
ТРЕЗВЫЕ МЫСЛИ
Я не говорю, что пьяных у нас много. Пьяных не так чтобы много. За весь месяц май я всего одного в лежку пьяненького встретил.
А лежал он поперек панели. И чуть я на него, на черта, в потемках не наступил.
Гляжу — лежит выпивший человек, ревет и шапкой морду утирает.
— Вставай, — говорю, — дядя! Ишь разлегся на двухспальной.
Хотел я его приподнять — не хочет. Ревет.
— Чего, — говорю, — ревешь-то, дура-голова?
— Да так, — говорит, — обидно очень…
— Чего, — говорю, — обидно?
— Да так, — говорит, — люди — какая сволота.
— Чем же сволота?
— Да так, мимо шагают… Прут без разбору… Не могут тоже человеку в личность посмотреть: какой это человек лежит — выпивший, или, может, несчастный случай…
— Да ты же, — говорю, — выпивший…
— Ну да, — говорит, — конечно, выпивший. А мог бы я и не выпивший упасть. Мало ли… Нога, скажем, у меня, у невыпившего, не аккуратно подогнулась… Или вообще дыханье у меня сперло… Или, может, меня грабители раздели… А тут, значит, так и шагай через меня, через невыпившего, так и при, так и шляйся по своим делам…
— Фу ты! — говорю. — Да ты же выпивши.
— Да, — говорит, — конечно, не трезвый. Теперича-то еще маленько протрезвел. Два часа нарочно лежу… И чтобы за два часа ни один пес не подошел — это же помереть можно от оскорбленья. Так, значит, тут и околевай невыпивший под прохожими ногами? Это что же выходит? Это выходит сердца у людей теперича нету. Бывало раньше, упадешь — настановятся вокруг. Одеколон в нос суют. Растирают. Покуда, конечно, не увидят в чем суть. Ну, увидят — отвернутся. А теперича что?
Поднял я моего пьяненького, поставил на ноги. Пихнул его легонько вперед, чтобы движение ему дать. Ничего — пошел.
Только прошел шагов пять — сел на приступочек.
— Нету, — говорит, — не могу идтить. Обидно очень. Слезы, говорит, глаза застилают. Люди — какие малосердечные.
1928
А лежал он поперек панели. И чуть я на него, на черта, в потемках не наступил.
Гляжу — лежит выпивший человек, ревет и шапкой морду утирает.
— Вставай, — говорю, — дядя! Ишь разлегся на двухспальной.
Хотел я его приподнять — не хочет. Ревет.
— Чего, — говорю, — ревешь-то, дура-голова?
— Да так, — говорит, — обидно очень…
— Чего, — говорю, — обидно?
— Да так, — говорит, — люди — какая сволота.
— Чем же сволота?
— Да так, мимо шагают… Прут без разбору… Не могут тоже человеку в личность посмотреть: какой это человек лежит — выпивший, или, может, несчастный случай…
— Да ты же, — говорю, — выпивший…
— Ну да, — говорит, — конечно, выпивший. А мог бы я и не выпивший упасть. Мало ли… Нога, скажем, у меня, у невыпившего, не аккуратно подогнулась… Или вообще дыханье у меня сперло… Или, может, меня грабители раздели… А тут, значит, так и шагай через меня, через невыпившего, так и при, так и шляйся по своим делам…
— Фу ты! — говорю. — Да ты же выпивши.
— Да, — говорит, — конечно, не трезвый. Теперича-то еще маленько протрезвел. Два часа нарочно лежу… И чтобы за два часа ни один пес не подошел — это же помереть можно от оскорбленья. Так, значит, тут и околевай невыпивший под прохожими ногами? Это что же выходит? Это выходит сердца у людей теперича нету. Бывало раньше, упадешь — настановятся вокруг. Одеколон в нос суют. Растирают. Покуда, конечно, не увидят в чем суть. Ну, увидят — отвернутся. А теперича что?
Поднял я моего пьяненького, поставил на ноги. Пихнул его легонько вперед, чтобы движение ему дать. Ничего — пошел.
Только прошел шагов пять — сел на приступочек.
— Нету, — говорит, — не могу идтить. Обидно очень. Слезы, говорит, глаза застилают. Люди — какие малосердечные.
1928
ЛЕТНЯЯ ПЕРЕДЫШКА
Конечно, заиметь собственную отдельную квартирку — это все-таки как-никак мещанство.
Надо жить дружно, коллективной семьей, а не запираться в своей домашней крепости.
Надо жить в коммунальной квартире. Там все на людях. Есть с кем поговорить. Посоветоваться. Подраться.
Конечно, имеются свои недочеты.
Например, электричество дает неудобство.
Не знаешь, как рассчитываться. С кого сколько брать.
Конечно, в дальнейшем, когда наша промышленность развернется, тогда можно будет каждому жильцу в каждом углу поставить хотя по два счетчика. И тогда пущай сами счетчики определяют отпущенную энергию. И тоща, конечно, жизнь в наших квартирах засияет как солнце.
Ну, а пока, действительно, имеем сплошное неудобство.
Для примеру, у нас девять семей. Один провод. Один счетчик. В конце месяца надо к расчету строиться. И тогда, конечно, происходят сильные недоразумения и другой раз мордобой.
Ну, хорошо, вы скажете: считайте с лампочки.
Ну, хорошо, с лампочки. Один сознательный жилец лампочку-то, может, на пять минут зажигает, чтоб раздеться или блоху поймать. А другой жилец до двенадцати ночи чего-то там жует при свете. И электричество гасить не хочет. Хотя ему не узоры писать.
Надо жить дружно, коллективной семьей, а не запираться в своей домашней крепости.
Надо жить в коммунальной квартире. Там все на людях. Есть с кем поговорить. Посоветоваться. Подраться.
Конечно, имеются свои недочеты.
Например, электричество дает неудобство.
Не знаешь, как рассчитываться. С кого сколько брать.
Конечно, в дальнейшем, когда наша промышленность развернется, тогда можно будет каждому жильцу в каждом углу поставить хотя по два счетчика. И тогда пущай сами счетчики определяют отпущенную энергию. И тоща, конечно, жизнь в наших квартирах засияет как солнце.
Ну, а пока, действительно, имеем сплошное неудобство.
Для примеру, у нас девять семей. Один провод. Один счетчик. В конце месяца надо к расчету строиться. И тогда, конечно, происходят сильные недоразумения и другой раз мордобой.
Ну, хорошо, вы скажете: считайте с лампочки.
Ну, хорошо, с лампочки. Один сознательный жилец лампочку-то, может, на пять минут зажигает, чтоб раздеться или блоху поймать. А другой жилец до двенадцати ночи чего-то там жует при свете. И электричество гасить не хочет. Хотя ему не узоры писать.