Страница:
ПРОИСШЕСТВИЕ
Конечно, об чем может быть речь, — дети нам крайне необходимы.
Государство без них не может так гладко существовать. Они нам — наша смена. Мы на них надеемся и расчеты на них строим.
Тем более взрослые не так легко могут расстаться со своими мещанскими привычками. А детишки, может быть, подрастут и определенно выровняют нашу некультурность.
Так что в этом отношении детей мы прямо на руках должны носить, и пыль с них сдувать, и носики им сморкать. Невзирая на то — это чаш ребенок или ребенок чужой и нам посторонний.
А только этого как раз мало наблюдается в нашей жизни со стороны обывателей.
Нам вспоминается одно довольно оригинальное событие, которое развернулось на наших глазах в поезде, не доезжая Новороссийска.
Которые были в этом вагоне, те почти все в Новороссийск ехали.
И едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.
У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.
Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе.
Вот она к нему и едет.
И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у ней малютка, на лавке узелок и корзинка. И вот она едет в таком виде в Новороссийск.
Едет она к мужу в Новороссийск. А у ней малютка на руках очень такой звонкий. И орет, и орет, все равно как оглашенный. Он, видать, хворает. Его, как оказалось, в пути желудочная болезнь настигла. Или он покушал сырых продуктов, или чего-нибудь выпил, только его в пути схватило. Вот он и орет.
Одним словом — малютка. Он не понимает, что к чему и зачем у него желудочек страдает. Ему сколько лет? Ему, может быть, три года или там два. Не наблюдая детей в частной жизни, затруднительно определить, сколько этому предмету лет. Только он, видать, октябренок. У него такой красный нагрудник повязан.
И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск, и, как назло, в пути с ним случается болезнь.
И по случаю болезни он каждую минуту вякает, хворает и требует до себя внимания. И, конечно, не дает своей мамаше ни отдыху, ни сроку. Она с рук его два дня не спущает. И спать не может. И чаю не может попить.
И тогда перед станцией Лихны — она, конечно, обращается до пассажиров:
— Я, говорит, очень извиняюсь, — поглядите за моим крошкой. Я побегу на станцию Лихны, хотя бы супу скушаю. У меня, говорит, язык в глотке прилипает. Я, говорит, ну, прямо не предвижу конца. Я, говорит, в Новороссийск еду до своего мужа.
Пассажиры, конечное дело, стараются не глядеть, откуда это говорится, отворачиваются, дескать, еще чего: то орет и вякает, а то еще и возись с ним! Еще, думают, подкинет. Смотря какая мамаша. Другая мамаша очень свободно на это решится.
И хотя в дальнейшем этого не случилось и любящая мать осталась при своем ребенке, однако пассажиры не знали всей этой дальнейшей ситуации и в силу этого отнеслись к просьбе сдержанно — одним словом, отказали.
И, значит, не берутся.
А едет в вагоне, между прочим, один такой гражданин. Он, видать, городской житель. В кепочке и в таком международном прорезиненном макинтоше. И, конечно, в сандалиях. Он так обращается до публики:
— То есть, говорит, мне тошно на вас глядеть. То есть, говорит, что вы за люди — я прямо дивуюсь! Нельзя, говорит, граждане, иметь такой слишком равнодушный подход. Может, на наших глазах мать покушать затрудняется, ее малютка чересчур сковывает, а тут каждый от этих общественных дел морду отворачивает. Это, ну, прямо ведет к отказу от социализма.
Другие говорят:
— Вот ты и погляди за крошкой! Какой нашелся бродяга — передовые речи в спальном вагоне произносить!
Он говорит:
— И хотя я есть человек холостой, и мне чертовски спать хочется, и вообще не мое дело в крайнем случае за это самое браться, но я не имею такого бесчувствия в детском вопросе.
И берет он малютку на руки, качает его и пальцем его забавляет.
Конечно, молодая женщина очень горячо его благодарит и на станцию Лихны сходит.
Уходит она на эту станцию в буфет и долго не является. Поезд стоит десять минут. Эти десять минут проходят, и уже дается сигнал. И дежурный машет красной шапкой. А ее нету…
И уже дергается состав, и поезд бежит по рельсам, а молодой матери нету.
Тут происходят разные сцены в вагоне. Которые открыто хохочут, которые хватают за тормоза и хотят состав остановить.
А сам, который в сандалиях, сидит побледневший, как сукин сын, и спать больше не может. И речей больше не хочет произносить.
Он держит малютку на своих коленях и разные советы слушает.
Ну, один, конечно, советует телеграмму за свои деньги дать, другие, напротив того, говорят:
— Довезите до Новороссийска и сдайте на станции в охрану. А если там малютку не примут, то усыновите в крайнем случае.
А малютка, между тем, вякает, хворает и с рук нипочем не уходит.
И вот проходят отчаянные два часа, и поезд, конечно, останавливается на большой станции. Который в сандалиях берет свою малютку за ножки и хочет пойти на платформу в транспортную охрану. Только вдруг молодая мамаша в вагон вкатывается. Она входит в вагон и так защищается:
— Я, говорит, извиняюсь! Я как горячего супу покушала, так меня сразу и разморило, и я нарочно зашла в тот соседний вагон и маленько там подзаснула. Я, говорит, два дня не спавши. А если бы в этот вагон зашла, я навряд ли бы выспалась.
И берет она своего крошку и снова его нянчит.
Который в сандалиях говорит:
— Довольно неаккуратно поступаете, гражданка! Но раз вы поспали, то я вхожу в ваше положение. Дети нам — наша смена, — я не против за ними поглядеть.
Тут в вагоне происходит веселый смех, дающий здоровую зарядку.
Который в сандалиях говорит:
— Только, конечно, надо предупреждать. А то я за эти два часа много пережил. Вот это нехорошо с вашей стороны.
Тут снова в вагоне происходит веселый взрыв смеха.
И тогда который в сандалиях тоже начинает улыбаться, и вскоре он вполне прощает маленькое коварство, допущенное со стороны матери.
И тогда все кончается к общему благополучию.
И наш следующий рассказ есть удивительное событие в области неудач.
Государство без них не может так гладко существовать. Они нам — наша смена. Мы на них надеемся и расчеты на них строим.
Тем более взрослые не так легко могут расстаться со своими мещанскими привычками. А детишки, может быть, подрастут и определенно выровняют нашу некультурность.
Так что в этом отношении детей мы прямо на руках должны носить, и пыль с них сдувать, и носики им сморкать. Невзирая на то — это чаш ребенок или ребенок чужой и нам посторонний.
А только этого как раз мало наблюдается в нашей жизни со стороны обывателей.
Нам вспоминается одно довольно оригинальное событие, которое развернулось на наших глазах в поезде, не доезжая Новороссийска.
Которые были в этом вагоне, те почти все в Новороссийск ехали.
И едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.
У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.
Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе.
Вот она к нему и едет.
И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у ней малютка, на лавке узелок и корзинка. И вот она едет в таком виде в Новороссийск.
Едет она к мужу в Новороссийск. А у ней малютка на руках очень такой звонкий. И орет, и орет, все равно как оглашенный. Он, видать, хворает. Его, как оказалось, в пути желудочная болезнь настигла. Или он покушал сырых продуктов, или чего-нибудь выпил, только его в пути схватило. Вот он и орет.
Одним словом — малютка. Он не понимает, что к чему и зачем у него желудочек страдает. Ему сколько лет? Ему, может быть, три года или там два. Не наблюдая детей в частной жизни, затруднительно определить, сколько этому предмету лет. Только он, видать, октябренок. У него такой красный нагрудник повязан.
И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск, и, как назло, в пути с ним случается болезнь.
И по случаю болезни он каждую минуту вякает, хворает и требует до себя внимания. И, конечно, не дает своей мамаше ни отдыху, ни сроку. Она с рук его два дня не спущает. И спать не может. И чаю не может попить.
И тогда перед станцией Лихны — она, конечно, обращается до пассажиров:
— Я, говорит, очень извиняюсь, — поглядите за моим крошкой. Я побегу на станцию Лихны, хотя бы супу скушаю. У меня, говорит, язык в глотке прилипает. Я, говорит, ну, прямо не предвижу конца. Я, говорит, в Новороссийск еду до своего мужа.
Пассажиры, конечное дело, стараются не глядеть, откуда это говорится, отворачиваются, дескать, еще чего: то орет и вякает, а то еще и возись с ним! Еще, думают, подкинет. Смотря какая мамаша. Другая мамаша очень свободно на это решится.
И хотя в дальнейшем этого не случилось и любящая мать осталась при своем ребенке, однако пассажиры не знали всей этой дальнейшей ситуации и в силу этого отнеслись к просьбе сдержанно — одним словом, отказали.
И, значит, не берутся.
А едет в вагоне, между прочим, один такой гражданин. Он, видать, городской житель. В кепочке и в таком международном прорезиненном макинтоше. И, конечно, в сандалиях. Он так обращается до публики:
— То есть, говорит, мне тошно на вас глядеть. То есть, говорит, что вы за люди — я прямо дивуюсь! Нельзя, говорит, граждане, иметь такой слишком равнодушный подход. Может, на наших глазах мать покушать затрудняется, ее малютка чересчур сковывает, а тут каждый от этих общественных дел морду отворачивает. Это, ну, прямо ведет к отказу от социализма.
Другие говорят:
— Вот ты и погляди за крошкой! Какой нашелся бродяга — передовые речи в спальном вагоне произносить!
Он говорит:
— И хотя я есть человек холостой, и мне чертовски спать хочется, и вообще не мое дело в крайнем случае за это самое браться, но я не имею такого бесчувствия в детском вопросе.
И берет он малютку на руки, качает его и пальцем его забавляет.
Конечно, молодая женщина очень горячо его благодарит и на станцию Лихны сходит.
Уходит она на эту станцию в буфет и долго не является. Поезд стоит десять минут. Эти десять минут проходят, и уже дается сигнал. И дежурный машет красной шапкой. А ее нету…
И уже дергается состав, и поезд бежит по рельсам, а молодой матери нету.
Тут происходят разные сцены в вагоне. Которые открыто хохочут, которые хватают за тормоза и хотят состав остановить.
А сам, который в сандалиях, сидит побледневший, как сукин сын, и спать больше не может. И речей больше не хочет произносить.
Он держит малютку на своих коленях и разные советы слушает.
Ну, один, конечно, советует телеграмму за свои деньги дать, другие, напротив того, говорят:
— Довезите до Новороссийска и сдайте на станции в охрану. А если там малютку не примут, то усыновите в крайнем случае.
А малютка, между тем, вякает, хворает и с рук нипочем не уходит.
И вот проходят отчаянные два часа, и поезд, конечно, останавливается на большой станции. Который в сандалиях берет свою малютку за ножки и хочет пойти на платформу в транспортную охрану. Только вдруг молодая мамаша в вагон вкатывается. Она входит в вагон и так защищается:
— Я, говорит, извиняюсь! Я как горячего супу покушала, так меня сразу и разморило, и я нарочно зашла в тот соседний вагон и маленько там подзаснула. Я, говорит, два дня не спавши. А если бы в этот вагон зашла, я навряд ли бы выспалась.
И берет она своего крошку и снова его нянчит.
Который в сандалиях говорит:
— Довольно неаккуратно поступаете, гражданка! Но раз вы поспали, то я вхожу в ваше положение. Дети нам — наша смена, — я не против за ними поглядеть.
Тут в вагоне происходит веселый смех, дающий здоровую зарядку.
Который в сандалиях говорит:
— Только, конечно, надо предупреждать. А то я за эти два часа много пережил. Вот это нехорошо с вашей стороны.
Тут снова в вагоне происходит веселый взрыв смеха.
И тогда который в сандалиях тоже начинает улыбаться, и вскоре он вполне прощает маленькое коварство, допущенное со стороны матери.
И тогда все кончается к общему благополучию.
И наш следующий рассказ есть удивительное событие в области неудач.
МЕЛКИЙ СЛУЧАЙ ИЗ ЛИЧНОЙ ЖИЗНИ
Презабавная история произошла со мной на транспорте этой осенью. Я ехал в Москву. Из Ростова. Вот подходит почтово-пассажирский поезд в 6.45 вечера.
Сажусь в этот поезд.
Народу не так чтобы безобразно много. Даже в крайнем случае сесть можно.
Прошу потесниться. Сажусь.
А дело, я говорю, к вечеру. Не то чтобы темно, но темновато. Вообще сумерки. И огня еще не дают. Провода экономят.
Так вот, гляжу на окружающих пассажиров и вижу — компания подобралась довольно славная. Такие все, вижу, симпатичные, не надутые люди. Прошу их запомнить.
Один такой без шапки, длинногривый субъект, но не поп. Такой вообще интеллигент в черной тужурке.
Рядом с ним — в русских сапогах и в форменной фуражке. Такой усатый. Только не инженер. Может быть, он сторож из зоологического сада или агроном. Только, видать, очень отзывчивой души человек. Он держит своими ручками перочинный ножик и этим ножиком нарезает антоновское яблоко на кусочки и кормит своего другого соседа — безрукого. Такой с ним рядом, вижу, безрукий гражданин едет. Такой молодой пролетарский парень. Без обоих рук. Наверное, инвалид труда. Очень жалостно глядеть.
Но он с таким аппетитом кушает. И поскольку у него нету рук, тот ему нарезает на дольки и подает в рот на кончике ножа.
Такая, вижу, гуманная картинка. Сюжет, достойный Рембрандта.
А напротив них сидит немолодой, седоватый мужчина в черном картузе. И все он, этот мужчина, усмехается.
Может, до меня у них какой-нибудь забавный разговор был. Только, видать, этот пассажир все еще не может остыть и все хохочет по временам: "хе-е" и "хе-е".
А очень меня заинтриговал не этот седовласый, а тот, который безрукий.
И гляжу я на него с гражданской скорбью, и очень меня подмывает спросить, как это он так опростоволосился и на чем конечности потерял. Но спросить неловко.
Думаю, попривыкну к пассажирам, разговорюсь и после спрошу.
Стал посторонние вопросы задавать усатому субъекту, как более отзывчивому, но тот отвечает хмуро и с неохотой.
Только вдруг в разговор со мной ввязывается первый, интеллигентный мужчина, который с длинными волосами.
Чего-то он до меня обратился, и у нас с ним завязался разговор на разные легкие темы: куда едете, почем капуста и есть ли у вас жилищный кризис на сегодняшний день.
Он говорит:
— У нас жилищного кризиса не наблюдается. Тем более мы проживаем у себя в усадьбе, в поместье.
— И что же, — говорю, — вы там комнату имеете или собачью будку?
— Нет, — говорит, — зачем комнату. Берите выше. У меня девять комнат, не считая, безусловно, людских, сараев, уборных и так далее.
Я говорю:
— Может, врете? Что же, говорю, вас не выселили в революцию, или это есть совхоз?
— Нет, — говорит, — это есть мое родовое имение, особняк. Да, вы, говорит, приезжайте ко мне. Я иногда вечера устраиваю. Кругом у меня фонтаны брызжут. Симфонические оркестры поминутно вальсы играют.
— Что же вы, — говорю, — я извиняюсь, арендатор будете, или вы есть частное лицо?
— Да, — говорит, — я частное лицо. Я, между прочим, помещик.
— То есть, — говорю, — как вас, позвольте, понимать? Вы есть бывший помещик? То есть, говорю, пролетарская революция смела же вашу категорию. Я, говорю, извиняюсь, чего-то не разобрался в этом деле. У нас, говорю, социальная революция, социализм, какие у нас могут быть помещики?
— А вот, — говорит, — могут. Вот, говорит, я помещик. Я, говорит, сумел сохраниться через всю вашу революцию, и, говорит, я плевал на всех живу как бог. И нет мне дела до ваших, подумаешь, социальных революций.
Я гляжу на него с изумлением и прямо не понимаю, что к чему.
Он говорит:
— Да вы приезжайте — увидите. Ну, хотите — сейчас заедем ко мне. Очень, говорит, роскошную барскую жизнь встретите. Поедем. Увидите.
"Что, — думаю, — за черт. Поехать, что ли, поглядеть, как это он сохранился сквозь пролетарскую революцию? Или он брешет"
Тем более вижу — седоватый мужчина смеется. Все хохочет: "хе-е" и "хе-е".
Только я хотел сделать ему замечание за неуместный смех, а который усатый, который раньше нарезал яблоко, отложил перочинный нож на столик, дожрал остатки и говорит мне довольно громко:
— Да вы с ним перестаньте разговор поддерживать. Это психические. Не видите, что ли?
Тут я поглядел на всю честную компанию и вижу — батюшки мои! Да ведь это действительно ненормальные едут со сторожем. И который длинноволосый — ненормальный. И который все время хохочет. И безрукий тоже. На нем просто смирительная рубашка надета — руки скручены. И сразу не разобрать, что он с руками. Одним словом, едут ненормальные. А этот усатый ихний сторож. Он их перевозит.
Гляжу я на них с беспокойством и нервничаю — еще, думаю, черт их побери, задушат, раз они психические и не отвечают за свои поступки.
Только вдруг вижу — один ненормальный, с черной бородой, мой сосед, поглядел своим хитрым глазом на перочинный ножик и вдруг осторожно берет его в руку.
Тут у меня сердце екнуло и мороз по коже прошел. В одну секунду я вскочил, навалился на бородатого и начал у него ножик отбирать.
А он отчаянное сопротивление мне оказывает. И прямо меня норовит укусить своими бешеными зубами.
Только вдруг усатый сторож меня назад оттягивает.
— Чего вы, — говорит, — на них навалились, как вам, право, не совестно. Это ихний ножик. Это не психический пассажир. Вот эти трое — да, мои психические. А этот пассажир просто едет, как и не вы. Мы у них ножик одалживали — попросили. Это ихний ножик. Как вам не совестно!
Которого я подмял, говорит:
— Я же им ножик давай, они же на меня и накидываются. Душат за горло. Благодарю — спасибо. Какие странные поступки с ихней стороны. Да, может, это тоже психический. Тогда, если вы сторож, вы за ним получше глядите. Эвон, накидывается — душит за горло.
Сторож говорит:
— А может, и он тоже психический. Пес его разберет. Только он не с моей партии. Чего я за ним буду зря глядеть. Нечего мне указывать. Я своих знаю.
Я говорю задушенному:
— Я извиняюсь, я думал — вы тоже ненормальный.
— Вы, — говорит, — думали. Думают индейские петухи… Чуть, сволочь, не задушили за горло. Разве не видите, что ли, ихний безумный взгляд и мой — натуральный.
— Нет, — говорю, — не вижу. Напротив, говорю, у вас тоже в глазах какая-то муть, а борода тычком растет, как у ненормального.
Один психический — этот самый помещик — говорит:
— А вы дерните его за бороду — вот он и перестанет ненормальности говорить.
Бородатый хотел закричать, но тут мы приехали на станцию Игрень, и наши психические со своим проводником вышли. И вышли они довольно в строгом порядке. Только что безрукого пришлось слегка подталкивать.
А после кондуктор нам сказал, что на этой станции Игрень как раз имеется дом для душевнобольных, куда иной раз возят таких психических. И как же их еще возить? Не в собачьей теплушке же. Обижаться нечего.
Да я, собственно, и не обижаюсь. А вот которого я подмял, тот действительно обиделся. Он долго глядел на меня хмуро и с испугом следил за каждым моим движением. А после, не ожидая от меня ничего хорошего, перешел с вещами в другое отделение.
Пожалуйста. Ничего не имею против.
А когда он ушел и я остался один, мне стало весело и смешно от всего того, что со мной произошло. И этот маленький случай показался мне удивительно забавным происшествием, основанным на не совсем удачной перевозке психических.
И я, посмеявшись, хорошо заснул. И утром встал в хорошем настроении. Так что иной раз и неудача оборачивается удачей.
Теперь, дорогие друзья, зачитайте последний рассказ, который содержит в себе все удивительное и все сразу — деньги, любовь, коварство, неудачу и большое событие, — причем все эти предметы взяты в своем удивительном преломлении. — И это не так-то часто бывает. Вот этот рассказ.
Сажусь в этот поезд.
Народу не так чтобы безобразно много. Даже в крайнем случае сесть можно.
Прошу потесниться. Сажусь.
А дело, я говорю, к вечеру. Не то чтобы темно, но темновато. Вообще сумерки. И огня еще не дают. Провода экономят.
Так вот, гляжу на окружающих пассажиров и вижу — компания подобралась довольно славная. Такие все, вижу, симпатичные, не надутые люди. Прошу их запомнить.
Один такой без шапки, длинногривый субъект, но не поп. Такой вообще интеллигент в черной тужурке.
Рядом с ним — в русских сапогах и в форменной фуражке. Такой усатый. Только не инженер. Может быть, он сторож из зоологического сада или агроном. Только, видать, очень отзывчивой души человек. Он держит своими ручками перочинный ножик и этим ножиком нарезает антоновское яблоко на кусочки и кормит своего другого соседа — безрукого. Такой с ним рядом, вижу, безрукий гражданин едет. Такой молодой пролетарский парень. Без обоих рук. Наверное, инвалид труда. Очень жалостно глядеть.
Но он с таким аппетитом кушает. И поскольку у него нету рук, тот ему нарезает на дольки и подает в рот на кончике ножа.
Такая, вижу, гуманная картинка. Сюжет, достойный Рембрандта.
А напротив них сидит немолодой, седоватый мужчина в черном картузе. И все он, этот мужчина, усмехается.
Может, до меня у них какой-нибудь забавный разговор был. Только, видать, этот пассажир все еще не может остыть и все хохочет по временам: "хе-е" и "хе-е".
А очень меня заинтриговал не этот седовласый, а тот, который безрукий.
И гляжу я на него с гражданской скорбью, и очень меня подмывает спросить, как это он так опростоволосился и на чем конечности потерял. Но спросить неловко.
Думаю, попривыкну к пассажирам, разговорюсь и после спрошу.
Стал посторонние вопросы задавать усатому субъекту, как более отзывчивому, но тот отвечает хмуро и с неохотой.
Только вдруг в разговор со мной ввязывается первый, интеллигентный мужчина, который с длинными волосами.
Чего-то он до меня обратился, и у нас с ним завязался разговор на разные легкие темы: куда едете, почем капуста и есть ли у вас жилищный кризис на сегодняшний день.
Он говорит:
— У нас жилищного кризиса не наблюдается. Тем более мы проживаем у себя в усадьбе, в поместье.
— И что же, — говорю, — вы там комнату имеете или собачью будку?
— Нет, — говорит, — зачем комнату. Берите выше. У меня девять комнат, не считая, безусловно, людских, сараев, уборных и так далее.
Я говорю:
— Может, врете? Что же, говорю, вас не выселили в революцию, или это есть совхоз?
— Нет, — говорит, — это есть мое родовое имение, особняк. Да, вы, говорит, приезжайте ко мне. Я иногда вечера устраиваю. Кругом у меня фонтаны брызжут. Симфонические оркестры поминутно вальсы играют.
— Что же вы, — говорю, — я извиняюсь, арендатор будете, или вы есть частное лицо?
— Да, — говорит, — я частное лицо. Я, между прочим, помещик.
— То есть, — говорю, — как вас, позвольте, понимать? Вы есть бывший помещик? То есть, говорю, пролетарская революция смела же вашу категорию. Я, говорю, извиняюсь, чего-то не разобрался в этом деле. У нас, говорю, социальная революция, социализм, какие у нас могут быть помещики?
— А вот, — говорит, — могут. Вот, говорит, я помещик. Я, говорит, сумел сохраниться через всю вашу революцию, и, говорит, я плевал на всех живу как бог. И нет мне дела до ваших, подумаешь, социальных революций.
Я гляжу на него с изумлением и прямо не понимаю, что к чему.
Он говорит:
— Да вы приезжайте — увидите. Ну, хотите — сейчас заедем ко мне. Очень, говорит, роскошную барскую жизнь встретите. Поедем. Увидите.
"Что, — думаю, — за черт. Поехать, что ли, поглядеть, как это он сохранился сквозь пролетарскую революцию? Или он брешет"
Тем более вижу — седоватый мужчина смеется. Все хохочет: "хе-е" и "хе-е".
Только я хотел сделать ему замечание за неуместный смех, а который усатый, который раньше нарезал яблоко, отложил перочинный нож на столик, дожрал остатки и говорит мне довольно громко:
— Да вы с ним перестаньте разговор поддерживать. Это психические. Не видите, что ли?
Тут я поглядел на всю честную компанию и вижу — батюшки мои! Да ведь это действительно ненормальные едут со сторожем. И который длинноволосый — ненормальный. И который все время хохочет. И безрукий тоже. На нем просто смирительная рубашка надета — руки скручены. И сразу не разобрать, что он с руками. Одним словом, едут ненормальные. А этот усатый ихний сторож. Он их перевозит.
Гляжу я на них с беспокойством и нервничаю — еще, думаю, черт их побери, задушат, раз они психические и не отвечают за свои поступки.
Только вдруг вижу — один ненормальный, с черной бородой, мой сосед, поглядел своим хитрым глазом на перочинный ножик и вдруг осторожно берет его в руку.
Тут у меня сердце екнуло и мороз по коже прошел. В одну секунду я вскочил, навалился на бородатого и начал у него ножик отбирать.
А он отчаянное сопротивление мне оказывает. И прямо меня норовит укусить своими бешеными зубами.
Только вдруг усатый сторож меня назад оттягивает.
— Чего вы, — говорит, — на них навалились, как вам, право, не совестно. Это ихний ножик. Это не психический пассажир. Вот эти трое — да, мои психические. А этот пассажир просто едет, как и не вы. Мы у них ножик одалживали — попросили. Это ихний ножик. Как вам не совестно!
Которого я подмял, говорит:
— Я же им ножик давай, они же на меня и накидываются. Душат за горло. Благодарю — спасибо. Какие странные поступки с ихней стороны. Да, может, это тоже психический. Тогда, если вы сторож, вы за ним получше глядите. Эвон, накидывается — душит за горло.
Сторож говорит:
— А может, и он тоже психический. Пес его разберет. Только он не с моей партии. Чего я за ним буду зря глядеть. Нечего мне указывать. Я своих знаю.
Я говорю задушенному:
— Я извиняюсь, я думал — вы тоже ненормальный.
— Вы, — говорит, — думали. Думают индейские петухи… Чуть, сволочь, не задушили за горло. Разве не видите, что ли, ихний безумный взгляд и мой — натуральный.
— Нет, — говорю, — не вижу. Напротив, говорю, у вас тоже в глазах какая-то муть, а борода тычком растет, как у ненормального.
Один психический — этот самый помещик — говорит:
— А вы дерните его за бороду — вот он и перестанет ненормальности говорить.
Бородатый хотел закричать, но тут мы приехали на станцию Игрень, и наши психические со своим проводником вышли. И вышли они довольно в строгом порядке. Только что безрукого пришлось слегка подталкивать.
А после кондуктор нам сказал, что на этой станции Игрень как раз имеется дом для душевнобольных, куда иной раз возят таких психических. И как же их еще возить? Не в собачьей теплушке же. Обижаться нечего.
Да я, собственно, и не обижаюсь. А вот которого я подмял, тот действительно обиделся. Он долго глядел на меня хмуро и с испугом следил за каждым моим движением. А после, не ожидая от меня ничего хорошего, перешел с вещами в другое отделение.
Пожалуйста. Ничего не имею против.
А когда он ушел и я остался один, мне стало весело и смешно от всего того, что со мной произошло. И этот маленький случай показался мне удивительно забавным происшествием, основанным на не совсем удачной перевозке психических.
И я, посмеявшись, хорошо заснул. И утром встал в хорошем настроении. Так что иной раз и неудача оборачивается удачей.
Теперь, дорогие друзья, зачитайте последний рассказ, который содержит в себе все удивительное и все сразу — деньги, любовь, коварство, неудачу и большое событие, — причем все эти предметы взяты в своем удивительном преломлении. — И это не так-то часто бывает. Вот этот рассказ.
ПОСЛЕДНИЙ РАССКАЗ
Еще в первые годы революции произошел у нас в доме такой необыкновенный случай.
Дом громадный. Пять этажей. Но, несмотря на это, од весь шел на керосиновом освещении. Такой, можно сказать, подарок от царского режима остался революции.
Другие рядом дома шли на полной электрической нагрузке, а наш был вот какой. И это всех раздражало.
И вот тогда жильцы начали хлопотать, чтоб им чтонибудь было по части света. Чтоб наконец у них кончилось это неудачное житье в полном мраке и темноте.
И им сказали — это можно.
И при этом наибольше всех хлопотала наша квартирная хозяйка, или, как теперь говорят, ответственная съемщица, Елисавета Игнатьевна Хлопушкина. И даром что эта дама только что соскочила со старого режима и была в свое время замужем за одним убитым штабс-капитаном, тем не менее она проявила себя как общественница и любительница электрического освещения, предпочитая на нем греть воду, чем на примусе.
В общем, она зарекомендовала себя с лучшей стороны, и за это ей честь и хвала.
И вот, стало быть, благодаря ее хлопотам вскоре в доме вспыхнул свет, и все воспрянули духом.
Но вскоре наша хозяйка Хлопушкина, пожив дня три со светом, становится неестественно мрачной и неразговорчивой.
Мы ее спрашиваем, что такое.
Она говорит:
— Видите, я недовольна освещением. Свет глаза режет и вызывает слепоту. А главное, говорит, он у меня в комнате осветил такое барахло, что я прямо смущаюсь к себе заходить. Муж мой, бывший штабс-капитан, скончался на войне десять лет назад, да еще до этого факта лет пятнадцать — двадцать я ремонта у себя не делала.
И мне этого было не нужно, поскольку комнатка у меня полутемная и ничего такого не видать. А теперь взгляните, что там есть при полном свете.
Но мы туда не стали заходить, поскольку приблизительно нарисовали себе картину, что там могло быть.
Тем более один из нас меланхолично говорит:
— Бывало, действительно, выйдешь утром на работу, вечером явишься, чай попьешь — и спать. И ничего такого лишнего при керосине у себя не видал. А теперича я зайду к себе, освещу, и мне тоже, как ей, неинтересно становится.
Вот мы и зашли к нему. Зажгли свет. Видим, действительно, нечто невероятное. Тут туфля, тут штаны рваные валяются. Тут обойки оторваны и клочком торчат. Видим — клоп рысью бежит, от света спасается. На столе лежит тряпка, неизвестно какая. Пол жуткий. Тут плевок, тут окурок, тут блоха резвится.
Стоит канапе. И мы сколько раз на этом его канапе сидели, думали ничего. А теперь видим — это совершенно страшное канапе. Все торчит, все висит, все изнутри лезет.
Тогда мы, все жильцы, собрались в коридоре и сказали: "Кажется, пришло время ремонт производить". И после жарких споров и дискуссий мы собрали деньги и решили подчиститься, чтоб у нас не было расхождения со светом.
И вот вскоре мы произвели ремонт. Подчистили. Подправили. И тогда квартирка стала прямо ничего себе.
Чистенько, красиво, весело, и клопов уж очень мало. Они только у двоих жильцов и остались. А что касается блох, то на них почему-то электричество не действует и они продолжают свою кипучую деятельность.
А что касается общего настроения, то все как переродились. После работы приходят, моются, убирают комнаты, чистятся и так далее. И даже больше — многие стали более вежливо себя держать. А один даже начал учиться французскому языку. И, наверно, у него что-нибудь получится. А некоторые, поскольку стало светло, пристрастились к чтению и к игре в шашки. И вообще при свете началась другая жизнь, полная интересов и внимания друг к другу. Вот что произошло после включения в общую сеть.
И даже ответственная съемщица, Елисавета Игнатьевна Хлопушкина, неожиданно, представьте себе, вышла замуж за техника Анатолия Скоробогатова, который в нее влюбился. И она его безумно полюбила. И многие приписали этот роман действию электрического света, поскольку при свете Хлопушкина оказалась еще ничего себе, несмотря на ее пятьдесят два года. А другие приписали это тому, что свет окончательно выяснил размеры ее комнаты, благодаря чему Скоробогатов рискнул жениться в ожидании чего-нибудь лучшего. И тем самым он возможно, что проявил со своей стороны возмутительное коварство.
Но, так или иначе, она сейчас замужем и очень счастлива. И просила всем кланяться и благодарить за изобретение электричества и вообще за электрификацию.
В общем, все громадные перемены в квартире и даже, пожалуй, отчасти этот брак были удивительными событиями, которые мы и записываем золотыми чернилами, только они немного расплываются, поскольку бумага не так еще хороша. Но, как говорится, терпение и труд все перетрут.
И на этом рассказе мы заканчиваем наши развлекательные новеллы. И вместе с этим заканчиваем наше приложение к пятому отделу.
Итак, друзья, Голубая книга в основном окончена. Прочтите тут еще небольшое послесловьице ко всему нашему труду.
Это послесловие, как в конторской книге, подведет итог всему, о чем мы с вами беседовали в пяти частях нашего сочинения.
Дом громадный. Пять этажей. Но, несмотря на это, од весь шел на керосиновом освещении. Такой, можно сказать, подарок от царского режима остался революции.
Другие рядом дома шли на полной электрической нагрузке, а наш был вот какой. И это всех раздражало.
И вот тогда жильцы начали хлопотать, чтоб им чтонибудь было по части света. Чтоб наконец у них кончилось это неудачное житье в полном мраке и темноте.
И им сказали — это можно.
И при этом наибольше всех хлопотала наша квартирная хозяйка, или, как теперь говорят, ответственная съемщица, Елисавета Игнатьевна Хлопушкина. И даром что эта дама только что соскочила со старого режима и была в свое время замужем за одним убитым штабс-капитаном, тем не менее она проявила себя как общественница и любительница электрического освещения, предпочитая на нем греть воду, чем на примусе.
В общем, она зарекомендовала себя с лучшей стороны, и за это ей честь и хвала.
И вот, стало быть, благодаря ее хлопотам вскоре в доме вспыхнул свет, и все воспрянули духом.
Но вскоре наша хозяйка Хлопушкина, пожив дня три со светом, становится неестественно мрачной и неразговорчивой.
Мы ее спрашиваем, что такое.
Она говорит:
— Видите, я недовольна освещением. Свет глаза режет и вызывает слепоту. А главное, говорит, он у меня в комнате осветил такое барахло, что я прямо смущаюсь к себе заходить. Муж мой, бывший штабс-капитан, скончался на войне десять лет назад, да еще до этого факта лет пятнадцать — двадцать я ремонта у себя не делала.
И мне этого было не нужно, поскольку комнатка у меня полутемная и ничего такого не видать. А теперь взгляните, что там есть при полном свете.
Но мы туда не стали заходить, поскольку приблизительно нарисовали себе картину, что там могло быть.
Тем более один из нас меланхолично говорит:
— Бывало, действительно, выйдешь утром на работу, вечером явишься, чай попьешь — и спать. И ничего такого лишнего при керосине у себя не видал. А теперича я зайду к себе, освещу, и мне тоже, как ей, неинтересно становится.
Вот мы и зашли к нему. Зажгли свет. Видим, действительно, нечто невероятное. Тут туфля, тут штаны рваные валяются. Тут обойки оторваны и клочком торчат. Видим — клоп рысью бежит, от света спасается. На столе лежит тряпка, неизвестно какая. Пол жуткий. Тут плевок, тут окурок, тут блоха резвится.
Стоит канапе. И мы сколько раз на этом его канапе сидели, думали ничего. А теперь видим — это совершенно страшное канапе. Все торчит, все висит, все изнутри лезет.
Тогда мы, все жильцы, собрались в коридоре и сказали: "Кажется, пришло время ремонт производить". И после жарких споров и дискуссий мы собрали деньги и решили подчиститься, чтоб у нас не было расхождения со светом.
И вот вскоре мы произвели ремонт. Подчистили. Подправили. И тогда квартирка стала прямо ничего себе.
Чистенько, красиво, весело, и клопов уж очень мало. Они только у двоих жильцов и остались. А что касается блох, то на них почему-то электричество не действует и они продолжают свою кипучую деятельность.
А что касается общего настроения, то все как переродились. После работы приходят, моются, убирают комнаты, чистятся и так далее. И даже больше — многие стали более вежливо себя держать. А один даже начал учиться французскому языку. И, наверно, у него что-нибудь получится. А некоторые, поскольку стало светло, пристрастились к чтению и к игре в шашки. И вообще при свете началась другая жизнь, полная интересов и внимания друг к другу. Вот что произошло после включения в общую сеть.
И даже ответственная съемщица, Елисавета Игнатьевна Хлопушкина, неожиданно, представьте себе, вышла замуж за техника Анатолия Скоробогатова, который в нее влюбился. И она его безумно полюбила. И многие приписали этот роман действию электрического света, поскольку при свете Хлопушкина оказалась еще ничего себе, несмотря на ее пятьдесят два года. А другие приписали это тому, что свет окончательно выяснил размеры ее комнаты, благодаря чему Скоробогатов рискнул жениться в ожидании чего-нибудь лучшего. И тем самым он возможно, что проявил со своей стороны возмутительное коварство.
Но, так или иначе, она сейчас замужем и очень счастлива. И просила всем кланяться и благодарить за изобретение электричества и вообще за электрификацию.
В общем, все громадные перемены в квартире и даже, пожалуй, отчасти этот брак были удивительными событиями, которые мы и записываем золотыми чернилами, только они немного расплываются, поскольку бумага не так еще хороша. Но, как говорится, терпение и труд все перетрут.
И на этом рассказе мы заканчиваем наши развлекательные новеллы. И вместе с этим заканчиваем наше приложение к пятому отделу.
Итак, друзья, Голубая книга в основном окончена. Прочтите тут еще небольшое послесловьице ко всему нашему труду.
Это послесловие, как в конторской книге, подведет итог всему, о чем мы с вами беседовали в пяти частях нашего сочинения.
ПОСЛЕСЛОВИЕ КО ВСЕЙ КНИГЕ
Итак, Голубая книга окончена.
И вместе с тем заканчивается наша музыкальная симфония. Громко гремит медь. И бьют барабаны. И контрабас гудит веселое приветствие.
И мы очень рады и довольны, что на этот раз заканчиваем наше сочинение с чувством сердечной радости, с большой надеждой и с пожеланием всего хорошего.
И основную тему нашей радости можно определить в нескольких словах. И, чтобы критики не сбились в этом сложном деле, мы им по дружбе хотим слегка подсказать.
Нас трогает стремление к чистоте, к справедливости и к общему благу. Нас приятно удивляет, что люди, которые все равно умрут, стремятся к этому. И нас радует здравый смысл, к чему рано или поздно приходят люди, отсеяв весь сор и шелуху.
И вот пример из жизни литераторов.
В золотом фонде мировой литературы не бывает плохих вещей. Стало быть, при всем арапстве, которое иной раз бывает то там, то тут, — есть абсолютная справедливость. И эта идея в свое время торжествует. И, значит, ничего не страшно и ничего не безнадежно.
Вот почему медные трубы нашего сочинения звучат на этот раз непривычно громко. Но нашего смеха тем не менее эти трубы почти не заглушают.
Французский писатель Вольтер своим смехом погасил в свое время костры, на которых сжигали людей. А мы по мере своих слабых и ничтожных сил берем более скромную задачу. И своим смехом хотим зажечь хотя бы небольшой, вроде лучины, фонарь, при свете которого некоторым людям стало бы заметно, что для них хорошо, что плохо, а что посредственно.
И если это так и будет, то в общем спектакле жизни мы сосчитаем нашу скромную роль лаборанта и осветителя исполненной.
Теперь почти все сказано, и нам осталось любезно попрощаться с читателем, чтобы вполне закончить наше сочинение.
Ах да, долг вежливости требует попрощаться с буржуазным философом, с которым мы в свое время в детстве воспитывались.
И поэтому вы, надеюсь, поймете наши чувства я не посетуете на небольшую задержку в окончании.
И вместе с тем заканчивается наша музыкальная симфония. Громко гремит медь. И бьют барабаны. И контрабас гудит веселое приветствие.
И мы очень рады и довольны, что на этот раз заканчиваем наше сочинение с чувством сердечной радости, с большой надеждой и с пожеланием всего хорошего.
И основную тему нашей радости можно определить в нескольких словах. И, чтобы критики не сбились в этом сложном деле, мы им по дружбе хотим слегка подсказать.
Нас трогает стремление к чистоте, к справедливости и к общему благу. Нас приятно удивляет, что люди, которые все равно умрут, стремятся к этому. И нас радует здравый смысл, к чему рано или поздно приходят люди, отсеяв весь сор и шелуху.
И вот пример из жизни литераторов.
В золотом фонде мировой литературы не бывает плохих вещей. Стало быть, при всем арапстве, которое иной раз бывает то там, то тут, — есть абсолютная справедливость. И эта идея в свое время торжествует. И, значит, ничего не страшно и ничего не безнадежно.
Вот почему медные трубы нашего сочинения звучат на этот раз непривычно громко. Но нашего смеха тем не менее эти трубы почти не заглушают.
Французский писатель Вольтер своим смехом погасил в свое время костры, на которых сжигали людей. А мы по мере своих слабых и ничтожных сил берем более скромную задачу. И своим смехом хотим зажечь хотя бы небольшой, вроде лучины, фонарь, при свете которого некоторым людям стало бы заметно, что для них хорошо, что плохо, а что посредственно.
И если это так и будет, то в общем спектакле жизни мы сосчитаем нашу скромную роль лаборанта и осветителя исполненной.
Теперь почти все сказано, и нам осталось любезно попрощаться с читателем, чтобы вполне закончить наше сочинение.
Ах да, долг вежливости требует попрощаться с буржуазным философом, с которым мы в свое время в детстве воспитывались.
И поэтому вы, надеюсь, поймете наши чувства я не посетуете на небольшую задержку в окончании.
ПРОЩАНИЕ С ФИЛОСОФОМ
Философ был принят нами вместе с двумя какими-то министрами без портфеля, заехавшими просто так представиться и узнать, как и чего бывает.
Беседа протекала за чашкой чая.
И министры остались до того довольны любезной беседой, что от восхищения еле могли дойти до своих автомобилей. И в книге почетных посетителей они елейным тоном написали, что ничего подобного они не испытывали в своей жизни. И что это превзошло все их ожидания. И что они были бы рады, если б это продолжалось всю жизнь.
Беседа продолжалась два часа, из которых полтора часа ушло на обмен этих любезностей. Но в передней гости задержались.
— Последнее время, — сказал философ, — я что-то опять стал увлекаться социализмом. Вы знаете, это действительно может получиться неплохо. Не знаю, как у вас, но на другие страны я очень надеюсь. Они возьмут от нас несколько светлых идей. Плюс ваши идейки. И может получиться очень, очень мило.
— Что же от вас они возьмут? Простите.
— Ну, там пустяки. Об чем говорить. Ну, там собственность, что ли. Капитал. Ну, небольшой. А? Пожалуйста. Все равно вам без этого не обойтись… Все равно вы незаметно приплывете к нашим берегам. Так что не будем о деньгах спорить. А кроме того… Ну, домик там… Клочок собственной землишки. Дачка.
— Если вы для себя, а не для эксплуатации, то можете и дачку иметь.
— То есть что значит для себя? Нет, господа, всетаки это все, простите, вздор. Наше дело более гармонично. Богатство, капитал дает человеку по крайней мере уверенность. Он дает независимость. А тут где независимость я буду искать? Тут вы меня суете в лапы к людям. У них искать независимость? Да, может, мне попадется какое-нибудь свирепое начальство, так ведь оно меня в бараний рог согнет, если что-нибудь не по нем. И я пикнуть не посмею. Без денег я буду более беззащитен, чем где-либо.
— Сударь, вы говорите о буржуазном строе? У нас есть общественность, прессами новый уклад жизни, которые не позволят вас сгибать, если вы правы. А потом — ваш строй весьма ведь немногим дает независимость. Единицам.
— Ну и что же… Ну хорошо, он дает немногим, богатым, удачникам. Остальные стремятся к этому, надеются. Это — борьба.
— Но их надежды почти всегда разбиты. А мы хотим жизнь сделать такой, чтобы надежды оправдывались. У нас сейчас, сэр, революция, но тем не менее у нас человек, желающий работать, уверен, что он работу найдет. Вот вам надежды, которые уже оправдываются. И это дает огромную уверенность, чего нет у вас.
— Ну, предположим, — сказал философ. — Но вот, скажем, мне пятьдесят три года. А в эти годы, господа, я должен быть богат. Ну, не богат, ну, иметь что-то. Иначе я, как бы сказать, не участвую в жизни. То есть участвую, но меня уже обходят. Меня уже принимают с поправкой на мое состояние. А у меня, господа, отнюдь не меньше желаний. Господа министры, поддержите.
Министры говорят:
— Да уж ясно уж. Что ж уж об этом говорить. Чточто, а уж желаний-то сколько угодно-с!
Я говорю:
— Видите, сэр, с возрастом человек повышает свою квалификацию, он становится умней, острей в своем деле или в искусстве, и он, конечно, должен получать больше комфорта и лучшие условия. Это не вопрос. А если он настолько стареет, что теряет квалификацию, то государство берет, его на свое иждивение. И каждый имеет разное. Сейчас это, может быть, мало и не всегда достаточно. Но мы хотим сделать жизнь такой, чтобы и старость была здоровая и веселая. И мы об этом думаем. И это разрабатываем. И мы хотим, чтоб стариков принимали с поправкой на их внутренние качества, а не с поправкой на богатство, которое может быть краденым.
В таком случае я предпочел бы стареть в Европе, — холодно сказал философ, видимо оценивая свои душевные качества. — Как вы, господа министры?
— Да уж ясно уж. Что об этом толковать. Желанийто еще ого-го…
— Вообще, — сказал философ, — я за социализм, но только не при мне. После меня хоть потоп. А я человек старой культуры, и позвольте мне уж, господа, прожить в моем старом культурном Риме.
— Пожалуйста, — говорю, — живите.
Тут мы все встали, и началось среди нас любезное прощание, протекавшее почти в дружеской атмосфере.
Беседа протекала за чашкой чая.
И министры остались до того довольны любезной беседой, что от восхищения еле могли дойти до своих автомобилей. И в книге почетных посетителей они елейным тоном написали, что ничего подобного они не испытывали в своей жизни. И что это превзошло все их ожидания. И что они были бы рады, если б это продолжалось всю жизнь.
Беседа продолжалась два часа, из которых полтора часа ушло на обмен этих любезностей. Но в передней гости задержались.
— Последнее время, — сказал философ, — я что-то опять стал увлекаться социализмом. Вы знаете, это действительно может получиться неплохо. Не знаю, как у вас, но на другие страны я очень надеюсь. Они возьмут от нас несколько светлых идей. Плюс ваши идейки. И может получиться очень, очень мило.
— Что же от вас они возьмут? Простите.
— Ну, там пустяки. Об чем говорить. Ну, там собственность, что ли. Капитал. Ну, небольшой. А? Пожалуйста. Все равно вам без этого не обойтись… Все равно вы незаметно приплывете к нашим берегам. Так что не будем о деньгах спорить. А кроме того… Ну, домик там… Клочок собственной землишки. Дачка.
— Если вы для себя, а не для эксплуатации, то можете и дачку иметь.
— То есть что значит для себя? Нет, господа, всетаки это все, простите, вздор. Наше дело более гармонично. Богатство, капитал дает человеку по крайней мере уверенность. Он дает независимость. А тут где независимость я буду искать? Тут вы меня суете в лапы к людям. У них искать независимость? Да, может, мне попадется какое-нибудь свирепое начальство, так ведь оно меня в бараний рог согнет, если что-нибудь не по нем. И я пикнуть не посмею. Без денег я буду более беззащитен, чем где-либо.
— Сударь, вы говорите о буржуазном строе? У нас есть общественность, прессами новый уклад жизни, которые не позволят вас сгибать, если вы правы. А потом — ваш строй весьма ведь немногим дает независимость. Единицам.
— Ну и что же… Ну хорошо, он дает немногим, богатым, удачникам. Остальные стремятся к этому, надеются. Это — борьба.
— Но их надежды почти всегда разбиты. А мы хотим жизнь сделать такой, чтобы надежды оправдывались. У нас сейчас, сэр, революция, но тем не менее у нас человек, желающий работать, уверен, что он работу найдет. Вот вам надежды, которые уже оправдываются. И это дает огромную уверенность, чего нет у вас.
— Ну, предположим, — сказал философ. — Но вот, скажем, мне пятьдесят три года. А в эти годы, господа, я должен быть богат. Ну, не богат, ну, иметь что-то. Иначе я, как бы сказать, не участвую в жизни. То есть участвую, но меня уже обходят. Меня уже принимают с поправкой на мое состояние. А у меня, господа, отнюдь не меньше желаний. Господа министры, поддержите.
Министры говорят:
— Да уж ясно уж. Что ж уж об этом говорить. Чточто, а уж желаний-то сколько угодно-с!
Я говорю:
— Видите, сэр, с возрастом человек повышает свою квалификацию, он становится умней, острей в своем деле или в искусстве, и он, конечно, должен получать больше комфорта и лучшие условия. Это не вопрос. А если он настолько стареет, что теряет квалификацию, то государство берет, его на свое иждивение. И каждый имеет разное. Сейчас это, может быть, мало и не всегда достаточно. Но мы хотим сделать жизнь такой, чтобы и старость была здоровая и веселая. И мы об этом думаем. И это разрабатываем. И мы хотим, чтоб стариков принимали с поправкой на их внутренние качества, а не с поправкой на богатство, которое может быть краденым.
В таком случае я предпочел бы стареть в Европе, — холодно сказал философ, видимо оценивая свои душевные качества. — Как вы, господа министры?
— Да уж ясно уж. Что об этом толковать. Желанийто еще ого-го…
— Вообще, — сказал философ, — я за социализм, но только не при мне. После меня хоть потоп. А я человек старой культуры, и позвольте мне уж, господа, прожить в моем старом культурном Риме.
— Пожалуйста, — говорю, — живите.
Тут мы все встали, и началось среди нас любезное прощание, протекавшее почти в дружеской атмосфере.