Тамара вскрикнула, увидав его. Он бросился прочь, стуча сапогами. За ним бежал кто-то из кухни.
   Аполлон Семенович выбежал на улицу. Пошел быстро по Проломной. Потом побежал. Провалился в рыхлый снег. Упал. Встал. Опять побежал.
   — Вспомнил!
   Он бежал долго, задыхаясь. Уронил фуражку и, не стараясь ее найти, бросился дальше. В городе было тихо.
   Ночь. Перепенчук бежал.
   И вот уже окраина города. Слобода. Заборы. Семафор.
   Будки. Канава. Полотно.
   Аполлон Перепенчук упал. Пополз. И, уткнувшись в рельсы, лег.
   — Вот эта мысль.
   Он лежал в рыхлом снегу. Сердце его переставало биться. Ему казалось, что он умирает.
   Кто-то с фонарем прошел два раза мимо него и, снова вернувшись, пихнул его ногой в бок.
   — Ты чего? — сказал мужик с фонарем. — Чего лег?
   Перепенчук молчал.
   — Чего лег? — с испугом повторил мужик. Фонарь В его руке дрожал.
   Аполлон Семенович поднял голову. Сел.
   — Люди добрые… Люди добрые… — сказал он.
   — Какие люди? — тихо сказал мужик. — Да ты чего надумал-то? Пойдем-кось в будку. Я здешний… Стрелочник…
   Мужик взял его под руку и повел в сторожку.
   — Люди добрые… Люди добрые… — бормотал Перепенчук.
   Вошли в сторожку. Душно. Стол. Лампа. Самовар.
   За столом сидел мужик в расстегнутой поддевке. Баба щипцами крошила сахар.
   Перепенчук сел на лавку. Зубы его стучали.
   — Ты чего лег-то? — спросил опять стрелочник, подмигивая мужику в поддевке. — Не смерти ли захотел?
   Или рельсину, может, открутить хотел? А?
   — А чего он? — спросил мужик в поддевке. — Лег, что ли, на рельсы?
   — Лег, — сказал стрелочник. — Я иду с фонарем, а он лежит, как маленький, уткнувшись харей в самую то есть рельсину.
   — Гм, — сказал мужик в поддевке, — сволочь какая.
   — Подожди, — сказала баба, — не ори на него. Видишь, трясется человек. Не из радости трясется. На-кось чайку, попей.
   Аполлон Перепенчук, стуча по стакану зубами, выпил.
   — Люди добрые…
   — Обожди, — сказал стрелочник, снова подмигивая и для чего-то толкая под бок мужика в поддевке. — Дайкось я его спрошу по порядку.
   Аполлон Семенович сидел неподвижно.
   — Отвечай по порядку, как на анкете, — строго сказал стрелочник. Фамилия?
   — Перепенчук, — сказал Аполлон Семенович.
   — Так, — сказал мужик. — Не слыхал.
   — Лет от роду?
   — Тридцать два.
   — Зрелый возраст, — сказал мужик, чему-то радуясь. — А мне пятьдесят первый, значит… Возраст все-таки… Безработный?
   — Безработный…
   Стрелочник усмехнулся и снова подмигнул.
   — Эта худа, — сказал он. — Ну, а ремесло какое понимаешь? Знаешь ли какое ремесло?
   — Нет…
   — Эта худа, — сказал стрелочник, покачав головой. — Как же это, брат, без рукомесла-то жить? Это, я тебе скажу, немыслимо худа. Человеку нужно непременно понимать рукомесло. Скажем, я — сторож, стрелочник.
   А теперь, скажем, поперли меня, сокращенье там или что иное… Я от этого, братишка, не пропаду. Я сапоги знаю работать. Буду я работать сапоги, рука сломалась — мне и горюшка никакого. Буду-ка я зубами веревки вить.
   Вот она какое дело. Как же это можно без рукомесла.
   Нипочем не можно… Как же существуешь-то?
   — Из дворян, — усмехнулся мужик в поддевке. — Кровь у них никакая… Жить не могут. В рельсы тюкаются.
   Аполлон Перепенчук встал и хотел уйти из будки.
   Сторож не пустил, сказал:
   — Сядь. Я тебя сейчас великолепно устрою.
   Он подмигнул мужику в поддевке и сказал:
   — Вася, ты бы его присобачил по своему делу. Дело у тебя тихое, каждый понимать может. Что ж безработному человеку гибнуть?
   — Пущай, — сказал мужик, застегивая поддевку, — это можно: приходи-ка ты, гражданин, на Благовещенское кладбище. Спроси заведующего. Меня то есть.
   — Да пущай он с тобой пойдет, Вася, — сказала баба. — Мало ли что случится.
   — А пущай! — сказал мужик, вставая и надевая шапку. — Идем, что ли. Прощайте.
   Мужик вышел из будки вместе с Аполлоном Перепенчуком.
   Аполлон Семенович Перепенчук вышел в третий и последний период своей жизни — он вступил в должность нештатного могильщика. Почти год Аполлон Семенович проработал на Благовещенском кладбище. Он снова чрезвычайно переменился.
   Он ходил теперь в желтых обмотках, в полупальто, с медной бляхой на груди — N3. От спокойного, бездумного лица его веяло тихим блаженством. Все морщины, пятна, угри и веснушки исчезли с его лица. Нос принял прежнюю форму. И только глаза порою пристально и не мигая останавливались на одном предмете, на одной точке этого предмета, ничего больше не видя и не замечая.
   В такие минуты Аполлон думал, вернее — вспоминал свою жизнь, свой пройденный путь, и тогда спокойное лицо его мрачнело. Но воспоминанья эти шли помимо его воли — он не хотел думать и гнал от себя все мысли. Он сознавал, что ему не понять, как надо было жить и какую ошибку он совершил в своей жизни. Да и была ли эта ошибка? Может быть, никакой ошибки и не было, а была жизнь, простая, суровая и обыкновенная, которая только немногим позволяет улыбаться и радоваться.
   Однако все огорчения были теперь позади. И счастливое спокойствие не покидало больше Аполлона Семеновича. Теперь он всякое утро аккуратно приходил на работу с лопатой в руках и, копая землю, выравнивая стенки могил, проникался восторгом от тишины и прелести новой своей жизни.
   В летние дни он, проработав часа два подряд, а то и больше, ложился в траву или на теплую еще, только что вырытую землю и лежал не двигаясь, смотря то на перистые облака, то на полет какой-нибудь пташки, то просто прислушивался к шуму благовещенских сосен. И, вспоминая свое прошлое, Аполлон Перепенчук думал, что никогда за всю свою жизнь он не испытывал такого умиротворения, что никогда он не лежал в траве и не знал и не думал, что только что вырытая земля — тепла, а запах ее слаще французской пудры и гостиной. Он улыбнулся тихой, полной улыбкой, радуясь, что он живет и хочет жить.
   Но однажды Аполлон Семенович Перепенчук встретил Тамару под руку с каким-то довольно важного вида иностранцем. Они шли по тропинке Ксении Блаженной и о чем-то беспечно болтали.
   Аполлон Перепенчук крался за ними, прячась, как зверь, за могилами и крестами. Парочка долго гуляла по кладбищу, затем, найдя полуразрушенную скамейку, они сели, сжав друг другу руки.
   Аполлон Перепенчук бросился прочь. Но это было только раз Дальше жизнь опять пошла спокойная и тихая. Дни шли за днями, и ничто не омрачало их тишины. Аполлон Семенович работал, ел, лежал в траве, спал Иногда он ходил по кладбищу, читал трогательные и аляповатые надписи, присаживался на ту или на другую забытую могилу и сидел не двигаясь и ни о чем не думая.
   Девятнадцатого сентября по новому стилю Аполлон Семенович Перепенчук помер от разрыва сердца, работая над одной из могил.
   А семнадцатого сентября, то есть за два дня до его смерти, от родов скончалась Тамара Глоба, урожденная Омельченко.
   Аполлон Семенович Перепенчук об этом так и не узнал.
   Январь 1923

СТРАШНАЯ НОЧЬ

   Пишешь, пишешь, а для чего пишешь — неизвестно.
   Читатель небось усмехнется тут А деньги, скажет, деньги-то, скажет, курицын сын, получаешь. До чего, скажет, жиреют люди.
   Эх, уважаемый читатель! А что такое деньги? Ну, получишь деньги, ну, дров купишь, ну, жене приобретешь какие-нибудь там боты Только и всего Нету в деньгах ни душевного успокоения, ни мировой идеи.
   А впрочем, если и этот мелкий, корыстный расчет откинуть, то автор и совсем расплевался бы со всей литературой. Бросил бы писать. И ручку с пером сломал бы к чертовой бабушке.
   В самом деле.
   Читатель пошел какой то отчаянный Ему, видите ли, в книге охота увидеть этакий стремительный полет фантазии, этакий сюжет, черт его знает какой. А где же все это взять?
   Где взять этот стремительный полет фантазии, если автор родился в мелкобуржуазной семье и если он до сих пор еще не может подавить в себе мещанских корыстных интересов к деньгам, к цветам, к занавескам и к мягким креслам?
   Иной писатель напишет — ему как с гуся вода. Оп тебе и про луну напишет, и стремительность фантазии пустит, и про диких зверей наплетет, и на луну своего героя пошлет в ядре в каком-нибудь.
   И ничего.
   А что слава, то что ж слава? Если о славе думать, то опять-таки какая слава. Опять-таки неизвестно, как еще потомки взглянут на наши сочинения и какой фазой земля повернется в геологическом смысле.
   Вот автор недавно прочел у немецкого философа, будто вся-то наша жизнь и весь расцвет нашей культуры есть не что иное, как междуледниковый период.
   Автор признается: трепет прошел по его телу после прочтения.
   В самом деле. Представь себе, читатель… На минуту отойди от своих повседневных забот и представь такую картину: до нас существовала какая-то жизнь и какая-то высокая культура, и после она стерлась. А теперь опять расцвет, и опять совершенно все сотрется.
   Нас-то, может быть, это и не заденет, а все равно досадное чувство чего-то проходящего, невечного и случайного и постоянно меняющегося заставляет снова и снова подумать совершенно заново о собственной жизни.
   Ты вот, скажем, рукопись написал, с одной орфографией вконец намучился, не говоря уж про стиль, а, скажем, через пятьсот лет мамонт какой-нибудь наступит ножищей на твою рукопись, ковырнет ее клыком, понюхает и отбросит, как несъедобную дрянь.
   Вот и выходит, что ни в чем нет тебе утешенья. Ни в деньгах, ни в славе, ни в почестях. И вдобавок жизнь какая-то смешная.
   Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит этакая скучная до слез… Бок в навозе у ней… Хвостом треплет… Жует… Баба этакая в сером трикотажном платке сидит. Делает что-то руками. Петух ходит.
   Ох, до чего скучно это видеть!
   А если в город опять-таки пойти, где светят фонари светлым светом, где граждане в полном сознании своего человеческого величия ходят взад и вперед — опять-таки не всегда можно увидеть эту стремительность фантазии.
   Ну, ходят.
   А пойди, читатель, попробуй, потрудись, пойди за тем человеком ерунда может выйти.
   Идет, оказывается, человек в долг призанять три рубля денег, или на любовное свидание он идет. Ну что это такое!
   Придет, сядет напротив своей дамы, что-нибудь скажет ей про любовь, а может, и ничего не скажет, а просто положит руку свою на дамское колено и в глаза посмотрит.
   Или придет человек посидеть у хозяина. Выкушает стаканчик чаю, посмотрится в самовар — мол, рожа какая кривая, усмехнется про себя, на скатерть варенье капнет и уйдет. Шапку напялит набок и уйдет.
   А спроси его, сукинова сына, зачем он приходил, какая в этом мировая идея или польза для человечества — он и сам не знает.
   Конечно, в данном случае, в этой скучной картине городской жизни автор берет людей мелких, ничтожных, себе подобных и отнюдь не государственных деятелей или, скажем, работников просвещения, которые действительно ходят по городу по важным общественным делам и обстоятельствам.
   Этих людей автор никак не имел в виду, когда говорил про дамские, например, колени или просто, как рожей в самовар смотрятся. Вот эти действительно, может быть, чего-нибудь думают, страдают, заботятся. Хотят, может быть, чтоб другим поинтереснее жилось. И, может быть, мечтают, чтоб этой стремительности фантазии было побольше.
   Автор, заранее забегая вперед, дает эту отповедь зарвавшимся критикам, которые явно из озорничества попытаются уличить автора в искажении провинциальной действительности и в нежелании видеть положительные стороны.
   Действительность мы не искажаем, уважаемые товарищи.
   А что видим то, чего бывает, то это абсолютный факт.
   Автор вот знал одного такого городского человека. Жил он тихо, как и все почти живут. Пил и ел, и даме своей на колени руки клал, и в очи ей глядел, и вареньем на скатерть капал; и три рубля денег в долг без отдачи занимал.
   Об этом человеке автор и напишет свою очень короткую повесть. А может быть, эта повесть будет и не о человеке, а о том глупом и ничтожном приключении, за которое человек, в порядке принудительного взыскания, пострадал на двадцать пять рублей. Это случилось весьма недавно — в августе 1923 года.
   Фантазией разбавлять этот случай? Создавать занимательную марьяжную интрижку вокруг него? Нет! Пущай французы про это пишут, а мы потихоньку, а мы помаленьку, мы вровень с нашей возможностью.
   А веселого читателя, который ищет бойкий и стремительный полет фантазии и который ждет пикантных подробностей и происшествий, автор с легким сердцем отсылает к иностранным авторам.
   Эта короткая повесть начинается с полного и подробного описания всей жизни Бориса Ивановича Котофеева.
   По профессии своей Котофеев был музыкант. Он играл в симфоническом оркестре на музыкальном треугольнике.
   Может быть, и существует особое специальное название этого инструмента — автор не знает, во всяком случае читателю, наверное, приходилось видеть в самой глубине оркестра, вправо, сутулого какого-нибудь человека с несколько отвисшей челюстью перед небольшим железным треугольником. Человек этот меланхолически позвякивает в свой нехитрый инструмент в нужных местах.
   Обычно дирижер подмигивает для этой цели правым глазом.
   Странные и удивительные бывают профессии.
   Такие бывают профессии, что ужас берет, как это человек до них доходит. Как это, скажем, человек додумался по канату ходить, или носом свистеть, или позвякивать в треугольник.
   Но автор не смеется над своим героем. Нет. Борис Иванович Котофеев был отличного сердца человек, неглупый и со средним образованием.
   Жил Борис Иванович не в самом городе, а жил он в предместье, так сказать на лоне природы.
   Природа была не ахти какая замечательная, однако — небольшие сады у каждого дома, трава, и канавы, и деревянные скамейки, усыпанные шелухой подсолнухов, — все это делало вид привлекательным и приятным.
   Весной же было здесь совершенно очаровательно.
   Борис Иванович жил на Заднем проспекте у Лукерьи Блохиной.
   Представьте себе, читатель, небольшой деревянный, желтой окраски дом, низенький шаткий забор, широкие желтоватые кривые ворота. Двор. На дворе по правую руку небольшой сарай. Грабля с поломанными зубьями, стоящая здесь со времен Екатерины И. Колесо от телеги. Камень посреди двора. Крыльцо с оторванной нижней ступенькой.
   А войдешь на крыльцо — дверь, обитая рогожей. Сенцы этакие, небольшие, полутемные, с зеленой бочкой в углу. На бочке досточка. На досточке ковшик.
   Ватер с тонкой, в три доски, дверью. На двери деревянная вертушечка. Небольшая стекляшка заместо окна. Паутина на ней.
   Ах, знакомая и сладкая сердцу картина!
   Все это было как-то прелестно. Прелестно тихой, скучной, безмятежной жизнью. И оторванная даже ступенька у крыльца, несмотря на свой невыносимо скучный вид, и теперь приводит автора в тихое, созерцательное настроение.
   А Борис Иванович всякий раз, вступая на крыльцо, отплевывался с омерзением в сторону и покачивал головой, глядя на обломанную корявую ступеньку.
   Пятнадцать лет назад Борис Иванович Котофеев впервые ступил на это крыльцо и впервые перешагнул порог этого дома. И здесь он остался. Он женился на своей хозяйке, на Лукерье Петровне Блохиной. И стал полновластным хозяином всего этого имения.
   И колесо, и сарай, и грабля, и камень — все стало его неотъемлемой собственностью.
   Лукерья Петровна с беспокойной усмешкой глядела на то, как Борис Иванович становился всего этого хозяином.
   И под сердитую руку она всякий раз не забывала прикрикнуть и одернуть Котофеева, говоря, что сам-то он нищий, без кола, без двора, осчастливленный ее многими милостями.
   Борис Иванович хотя и огорчался, но молчал.
   Он полюбил этот дом. И двор с камнем полюбил. Он полюбил жить здесь за эти пятнадцать лет.
   Вот бывают такие люди, о которых можно в десять минут рассказать всю ихнюю жизнь, всю обстановку жизни, от первого бессмысленного крика до последних дней.
   Автор попробует это сделать. Автор попробует очень коротко, в десять минут, но все-таки со всеми подробностями рассказать о всей жизни Бориса Ивановича Котофеева.
   А впрочем, и рассказывать нечего.
   Тихо и покойно текла его жизнь.
   И если всю эту жизнь разбить на какие-то периоды, то вся жизнь распадется на пять или шесть небольших частей.
   Вот Борис Иванович, окончив реальное училище, вступает в жизнь. Вот он музыкант. В оркестре играет.
   Вот его роман с хористкой. Женитьба на своей хозяйке.
   Война. Потом революция. А перед этим — пожар местечка.
   Все было просто и понятно. И ничего не вызывало никакого сомнения. А главное, все это казалось не случайным. Все это казалось таким, как должно быть и как это бывает у людей, согласно, так сказать, начертанию истории.
   Даже революция, сначала крайне смутившая Бориса Ивановича, после оказалась простой и ясной в своей твердой установке на определенные, отличные и вполне реальные идеи.
   А все остальное — выбор профессии, дружба, женитьба, война — все это представлялось не случайной игрой судьбы, а чем-то необычайно солидным, твердым и безоговорочным.
   Единственно, пожалуй, любовное приключение несколько разбивало стройную систему крепкой и не случайной жизни. Здесь дело обстояло несколько сложней.
   Тут Борис Иванович допускал, что это был случайный эпизод, который мог бы и не быть в его жизни. Дело в том, что Борис Иванович Котофеев в начале своей музыкальной карьеры сошелся с хористкой из городского театра. Это была юная опрятная блондинка с неопределенными светлыми глазами.
   Сам Борис Иванович был довольно красивый еще, двадцатидвухлетний юноша. Единственно, пожалуй, несколько портила его отвисшая нижняя челюсть. Она придавала лицу скучное, растерянное выражение. Однако пышные стоячие усики в достаточной мере скрадывали досадный выступ.
   Как началась эта любовь — не вполне известно. Борис Иванович сидел постоянно в глубине оркестра и в первые годы, из боязни ударить в инструмент не вовремя, положительно не спускал глаз с дирижера. И когда он успел перемигнуться с хористкой — так и осталось невыясненным.
   Впрочем, в те годы Борис Иванович пользовался жизнью полностью. Он жуировал, ходил вечерами по городскому бульвару и даже посещал танцевальные вечера, на которых иногда с голубым распорядительским бантом бабочкой порхал по залу, дирижируя танцами.
   Очень возможно, что знакомство как раз и началось на каком-нибудь вечере.
   Во всяком случае, знакомство это Борису Ивановичу счастья не принесло. Роман начался удачно. Борис Иванович построил даже план своей дальнейшей жизни совместно с этой миленькой и симпатичной женщиной. Но через месяц неожиданно блондинка покинула его, едко посмеявшись над его неудачной челюстью.
   Борис Иванович, несколько сконфуженный этим обстоятельством и таким легким уходом любимой женщины, решил после недолгого раздумья сменить свою жизнь провинциального льва и отчаянного любовника на более покойное существование. Он не любил, когда что-нибудь происходило случайное и такое, что могло измениться.
   Вот тогда-то Борис Иванович и переехал за город, сняв за небольшую плату теплую комнату со столом.
   И там он женился на своей квартирной хозяйке. И этот брак с домом, хозяйством и размеренной жизнью вполне утешил его встревоженное сердце.
   Через год после брака произошел пожар.
   Огонь уничтожил почти половину местечка.
   Борис Иванович, обливаясь потом, самолично вытаскивал из дому мебель и перины и складывал все в кустах.
   Однако дом не сгорел. Только полопались стекла и облупилась краска.
   И уже утром Борис Иванович, веселый и сияющий, втаскивал назад свой скарб.
   Это надолго оставило след. Борис Иванович несколько лет подряд делился своими переживаниями со знакомыми и соседями. Но и это сейчас стерлось.
   И вот, если закрыть глаза и подумать о прошлом, то все: и пожар, и женитьба, и революция, и музыка, и голубой распорядительский бант на груди — все это стерлось, все слилось в одну сплошную, ровную линию.
   Даже любовное событие стерлось и превратилось в какое-то досадное воспоминание, в скучный анекдот о том, как хористка просила подарить ей сумочку из лакированной кожи, и о том, как Борис Иванович, откладывая по рублю, собирал нужную сумму.
   Так жил человек.
   Так жил он до тридцати семи лет, вплоть до того момента, до того исключительного происшествия в его жизни, за которое он был по суду оштрафован на двадцать пять рублей. Вплоть до этого самого приключения, ради которого автор, собственно, и рискнул испортить несколько листов бумаги и осушить небольшой пузырек чернил.
   Итак, Борис Иванович Котофеев прожил до тридцати семи лет. Очень вероятно, что он еще будет жить очень долго. Человек он очень здоровый, крепкий и с широкой костью. А что прихрамывает Борис Иванович слегка, чуть заметно, то это еще при царском режиме он стер свою ногу.
   Однако нога жить не мешала, и жил Борис Иванович ровно и хорошо. Все было ему по плечу. И никогда и ни в чем сомнений не было. И вдруг в самые последние годы Борис Иванович стал задумываться. Ему вдруг показалось, что жизнь не так уж тверда в своем величии, как это рисовалось ему раньше.
   Он всегда боялся случайности и старался этого избегать, но тут ему показалось, что жизнь как раз и наполнена этой случайностью. И даже многие события из его жизни показались ему случайными, возникшими от вздорных и пустых причин, которых могло и не быть.
   Эти мысли взволновали и устрашили Бориса Ивановича.
   Борис Иванович раз даже завел об этом речь в кругу своих близких приятелей.
   Это было на его собственных именинах.
   — Странно все, господа, — сказал Борис Иванович. — Все как-то, знаете, случайно в нашей жизни. Все, я говорю, на случае основано… Женился я, скажем, на Луше… Я не к тому говорю, что недоволен или что-нибудь вообще. Но случайно же это. Мог бы я вовсе не здесь комнату снять. Я случайно на эту улицу зашел… Значит, что же это выходит? Случай?
   Приятели криво усмехались, ожидая семейного столкновения. Однако столкновения не последовало. Лукерья Петровна, соблюдая настоящий тон, вышла только демонстративно из комнаты, выдула ковшик холодной воды и снова вернулась к столу свеженькая и веселенькая. Зато ночью устроила столь грандиозный скандал, что сбежавшиеся соседи пытались вызвать пожарную часть для ликвидации семейных распрей.
   Однако и после скандала Борис Иванович, лежа с открытыми глазами на диване, продолжал обдумывать свою мысль. Он думал о том, что не только его женитьба, но, может, и игра на треугольнике и вообще все его призвание — просто случай, простое стечение житейских обстоятельств.
   "А если случай, — думал Борис Иванович, — значит, все на свете непрочно. Значит, нету какой-то твердости. Значит, все завтра же может измениться".
   У автора нет охоты доказывать правильность вздорных мыслей Бориса Ивановича. Но на первый взгляд действительно все в нашей уважаемой жизни кажется отчасти случайным. И случайное наше рождение, и случайное существование, составленное из случайных обстоятельств, и случайная смерть. Все это заставляет и впрямь подумать о том, что на земле нет одного строгого, твердого закона, охраняющего нашу жизнь.
   А в самом деле, какой может быть строгий закон, когда все меняется на наших глазах, все колеблется, начиная от самых величайших вещей до мизернейших человеческих измышлений.
   Скажем, многие поколения и даже целые замечательные народы воспитывались на том, что бог существует.
   А теперь мало-мальски способный философ с необычайной легкостью, одним росчерком пера, доказывает обратное.
   Или наука. Уж тут-то все казалось ужасно убедительным и верным, а оглянитесь назад — все неверно, и все по временам меняется, от вращения Земли до какой-нибудь там теории относительности и вероятности.
   Автор — человек без высшего образования, в точных хронологических датах и собственных именах туговато разбирается и поэтому не берется впустую доказывать.
   Тем более что об этом Борис Иванович Котофеев вряд ли, конечно, думал. Был он хотя и неглупый человек со средним образованием, но не настолько уж развит, как некоторые литераторы.
   И все-таки он и то заметил какой-то хитрый подвох в жизни. И даже стал с некоторых пор побаиваться за твердость своей судьбы.
   Но однажды его сомнение разгорелось в пламя.
   Однажды, возвращаясь домой по Заднему проспекту, Борис Иванович Котофеев столкнулся с какой-то темной фигурой в шляпе.
   Фигура остановилась перед Борисом Ивановичем и худым голосом попросила об одолжении.
   Борис Иванович сунул руку в карман, вынул какуюто мелочишку и подал нищему. И вдруг посмотрел на него.
   А тот сконфузился и прикрыл рукой свое горло, будто извиняясь, что на горле нет ни воротничка, ни галстука.
   Потом, тем же худым голосом, нищий сказал, что он — бывший помещик и что когда-то он и сам горстями подавал нищим серебро, а теперь он принужден и сам просить об одолжении, поскольку революция отобрала его имение.
   Борис Иванович принялся расспрашивать нищего, интересуясь подробностями его прошлой жизни.
   — Да что ж, — сказал нищий, польщенный вниманием. — Был я ужасно какой богатый помещик, деньги куры у меня не клевали, а теперь, как видите, в нищете, в худобе, и жрать нечего. Все, гражданин хороший, меняется в жизни в свое время.
   Дав нищему еще монету, Борис Иванович тихонько пошел к дому. Ему не было жаль нищего, но какое-то неясное беспокойство овладело им.