А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят, и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.
   — Побей, — подзюкивают, — Егор Иваныча, а мы, говорят, в общей куче еще придадим ему, и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство. И тогда ослободится твоя бывшая супруга Матрена Васильевна.
   Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.
   — Ты что ж это, — говорит, — нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив пас? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже, если на то пошло, есть у меня свидетели.
   Вижу — человек обижается, я ему тихоньким образом внедряю:
   — Я, — говорю, — беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, говорю, мои, взгляните — химический подпись.
   А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.
   — Нет, — говорит, — ничего тут не выйдет. Лучше, говорит, ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, — все это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты — трудовой дезертир.
   И так он обернул все это дело, что поклонился я всем низенько.
   — Ладно, — отвечаю, — уйду куда ни на есть. Прощайте навсегда! Только пусть ответит мне Матрена Васильевна, где же родной мой сын, мальчичек Игнаша?
   А она, жаба, отвечает тихими устами:
   — Сын ваш, мальчичек Игнаша, летось еще помер от испанской болезни.
   Заскрипел я зубами, оглянулся на четыре угла — вижу, все мое любезное висит, поклонился я в другой раз и вышел тихохонько.
   Вышел я за деревню. Лес. Присел на пенек. Горюю. Только слышу: ктой-то трется у ноги.
   И вижу: трется у ноги сучка небольшая, белая. Хвостиком она так и крутит, скулит, в очи мне смотрит и у ноги так и вьется.
   Заплакал я прегорько, ласкаюсь к сучке.
   — Куда же, — вспрашиваю, — нам с тобой, сучка, приткнуться?
   А она как завоет тонехонько, как заскулит, как завьется задом, так пошла даже у меня сыпь по телу от неизвестного страха.
   И вот тут я глянул на нее еще раз и задрожал.
   "Откуда же, — думаю, — взяться тут сучке? — Так вот подумал, вскочил быстренько и, безусловно, от нее ходу. Эге, думаю, это неспроста, это, может, и есть моя чертовинка во образе небольшой сучки".
   Иду это я шибко, только смотрю — за мной катится.
   Я за дерево схоронился, а она травинку нюх да нюх, понюхрила и, вижу, меня нашла, снова у ноги вьется и в очи смотрит. И такой на меня трепет напал, что закричал я голосом и побежал.
   Только бегу по лесу — хрясь идет, а она за мной так скоком и скачет, так меня и достигает.
   И сколько я бежал — не помню, только слышу будто внутренний голос просит:
   — Упань… упа-ань…
   Упал я тут наземь, зарылся головой в траву, и начался со мной кошмар. Ветер ли зашуршит поверху, либо ветошка обломится, — мне теперь все равно, мне все чудится, что достигает меня сучка и вот-вот зубами взгрызется и, может быть, перекусит горло и будет кровь сосать.
   Так вот пролежал я час или, может быть, два, голову поднять не смею, и стал забываться.
   Может быть, я тут заснул — не знаю, только утром встаю: трется у ноги сучка. А во мне будто страху никакого и нет и даже какой-то смех внутренний выступает. "Да это же, — думаю, — собачка с моего двора. Может, она не пожелала с Клоповым находиться и вот пристала ко мне, к своему законному хозяину".
   Погладил я сучку по шерстке, сам, безусловно, еще остерегаюсь.
   — Ну, — говорю, — нужно нам идти. Есть, говорю, у меня такой задушевный приятель Утин. К нему мы и пойдем. Будем с ним жить в обнимку и по-приятельски. Пойдем со своим законным хозяином.
   Так вот я сказал ей, будто у нас вчера ничего и не было. Встаю и иду тихонечко. Она, безусловно, за мной.
   Прихожу, например, в одну деревню, расспрашиваю:
   — Это, — говорят, — очень даже далеко, и идти туда нужно, может быть, пять ден.
   — Ой-е-ей, — говорю, — что же мне такоеча делать? Дайте, говорю, мне, если на то пошло, полбуханки хлеба.
   — Что ты, — говорят, — что ты, прохожий незнакомец, тут кругом все голодуют и сами возьмут, если дастишь.
   Так вот не дали мне ничего, и в другой деревне тоже ничего не дали, и пошел я вовсе даже голодный с белой своей сучкой.
   Да еще, не вспомню уж откуда, увязался за нами преогромный такой пес — кобель.
   Так вот иду я сам-третий, голодую, а они, безусловно, нюх да нюх и найдут себе пропитание.
   И так я голодовал в те дни, провал их возьми, что начал кушать всякую нечисть и блекоту, и съел даже, запомнил, одну лягуху.
   Теперь вот озолоти меня золотом — в рот не возьму, а тогда съел.
   Было это, запомнил, к концу дороги. К вечеру я, например, очень ослаб, стал собирать грибки да ягодки, смотрю — скачет.
   И вспомнил: говорил мне задушевный приятель, что лягух, безусловно, кушают в иностранных державах и даже вкусом они вкусней рябчиков. И будто сам он ел и похваливал.
   Поймал я тогда лягуху, лапишки ей пообрывал. Кострик, может быть, разложил и на согретый камушек положил пекчись эти ножки.
   А как стали они печеные, дал одну сучке, а та ничего — съела.
   Стал и я кушать.
   Вкуса в ней, прямо скажу, никакого, только во рту гадливость.
   Может быть, ее нужно с солью кушать — не знаю, но только в рот ее больше не возьму.
   Все-таки съел я ее, любезную. Поблевал маленько. Заел еще грибками и побрел дальше.
   И сколько я так шел — не помню, только дошел до нужного места.
   Вспрашиваю:
   — Здесь ли проживает задушевный приятель Утин?
   — Да, — говорят, — безусловно, здесь проживает задушевный приятель Утин. Взойдите вот в этот домишко.
   Взошел я в домишко, а сучка у меня, заметьте, в ногах так и вьется, и кобель сзади. И вот входит в зальце задушевный приятель и удивляется:
   — Ты ли это, Назар Ильич товарищ Синебрюхов?
   — Да, — говорю, — безусловно. А что, говорю, такоеча?
   — Да нет, — говорит, — ничего. Я, говорит, тебя не гоню и супротив тебя ничего не имею, да только как же все это так? У меня, говорит, тут уже папаша живет. И мой папаша, наверно, будет что-нибудь иметь против. Он у меня очень такой несговорчивый старичок. А лично я, говорит, всецело рад и счастлив твоему прибытию.
   Тогда я отвечаю ему гордо:
   — Нет, отвечаю, дорогой мой приятель Утин, вижу, что ты не рад, но я, говорю, пришел не в гости гостить и не в обнимку жить. Я, говорю, пришел в рабочие батраки наняться, потому что нет у меня теперь ни кола, ни даже куриного пера.
   Подумал это он.
   — Ну, — говорит, — ладно. Лучше меня, это знай, человека нет! Я, говорит, каждому отец родной. Я, говорит, тебя чудным образом устрою. Становись ко мне рабочим по двору. Я так своему папе и скажу.
   И вдруг, замечайте, всходит из боковой дверюшки старичок. Чистенький такой старикан. Блюза на нем голубенькая, подпоясок, безусловно, шелковый, а за подпояском — платочек носовой. Чуть что — сморкается в него, либо себе личико обтирает. А ножками так и семенит по полу, так, гадюка, и шуршит новыми полсапожками.
   И вот подходит он ко мне.
   — Я, — говорит, — рекомендуюсь: папаша Утин. Чего это ты, скажи, пожалуйста, приперся с собаками? Я, говорит, имейте в виду, собак не люблю и терпеть их ненавижу. Они, мол, всюду гадят и кусаются.
   А сам, смотрю, сучку мою все норовит ножкой своей толкнуть.
   И так он сразу мне не поправился, и сучке моей, вижу, не понравился, но отвечаю ему такое:
   — Нет, говорю, старичок, ты не пугайся, они не кусачие…
   Только это я так сказал, сучка моя как заурчит, как прыгнет на старичка, как куснет его за левую руку, так он тут и скосился.
   Подбежали мы к старичку…
   И вдруг, смотрю, убежала моя сучка. Кобель, безусловно, тут, кобель, замечайте, не исчез, а сучки нету.
   Люди после говорили, будто видели ее на дворе, будто она ела косточку, да только вряд ли, не знаю, не думаю… Дело это совершенно удивительное…
   Так вот подошли мы к старичку. Позвали фершала. Фершал ранку осмотрел.
   — Да, — говорит, — это собачий укус небольшой сучки. Ранка небольшая. Маленькая ранка. Не спорю. Но, говорит, наука тут совершенно бессильна. Нужно везть старичка в Париж, — наверное, сучка была бешеная. А там ему сделают операцию.
   Услышал это старик, задрожал, увидел меня.
   — Бейте, — закричал, — его! Это он подзюкал сучку, он на мою жизнь покусился. Ой-е-ей, говорит, умираю и завещаю вам перед смертью: гоните его отсюда.
   "Ну, — думаю, — вот и беда-бедишка произошла через эту белую сучку. Недаром я ее в лесу испугался".
   А подходит тут ко мне задушевный приятель Утин.
   — Вот, — говорит, — тут налево порог. Больше мы с тобой не приятели!
   Взял я со стола ломоточек хлеба, поклонился на четыре угла и побрел тихохонько.

ГИБЛОЕ МЕСТО

   Много таких же, как и не я, начиная с германской кампании, ходят по русской земле и не знают, к чему бы им такое приткнуться.
   И верно. К чему приткнуться человеку, если каждый предмет, заметьте, свиное корыто даже, имеет свое назначение, а человеку этого назначения не указано? И через это человеку самому приходится находить свое определение.
   И через это, начиная с германской кампании, многие ходят по русской земле, не понимая, что к чему.
   И таких людей видел я немало и презирать их не согласен. Такой человек — мне лучший друг и дорогой мой приятель. Поскольку такой человек ищет свое определение. И я тоже это ищу. Но только не могу найти, поскольку со мной сличаются разные бедствия, истории и происшествия.
   Конечно, есть такие гиблые места, где кроме таких, как я, и другие тоже ходят. Жулики. Но такого страшного жулика я сразу вижу. Взгляну и вижу, какой он есть человек.
   Я их даже по походке, может быть, отличу, по самомалейшей черточке увижу.
   Я вот, запомнил, встретил такого человека. Через него мне тоже одна неприятность произошла. А я в лесу его встретил.
   Так вот, представьте себе — пенек, а так — он сидит. Сидит и на меня глядит.
   А я иду, знаете ли, смело и его будто и не примечаю.
   А он вдруг мне и говорит:
   — Ты, говорит, это что?
   Я ему и отвечаю:
   — Вы, говорю, не пугайтесь, иду я, между прочим, в какую-нибудь там деревню, на хлебородное местечко, в рабочие батраки.
   — Ну, — говорит, — и дурак (это про меня то есть). Зачем же ты идешь в рабочие батраки, коли я, может быть, желаю тебя осчастливить? Ты, говорит, сразу мне приглянулся наружной внешностью, и беру я тебя в свои компаньоны Привалило тебе немалое счастье.
   Тут я к нему подсел.
   — Да что ты? — отвечаю. — Мне бы, говорю, милый ты мой приятель, вполне бы неплохо сапожонками раздобыться.
   — Гм, — говорит, — сапожонками… Дивья тоже. Тут, говорит, вопрос является побольше. Тут вопрос очень даже большой.
   И сам чудно как-то хихикает, глазом мне мигун мигает и все говорит довольно хитрыми выражениями.
   И смотрю я на него: мужик он здоровенный и высокущий, и волосы у него, заметьте, так отовсюду и лезут, прямо-таки лесной он человек. И ручка у него тоже особенная Правая ручка у него вполне обыкновенная, а на левой ручке пальцев нет.
   — Это что ж, — вспрашиваю, — приятель, на воине пострадал в смысле пальцев то?
   — Да нет, — мигает, — зачем на войне. Это, говорит, дельце было. Уголовно-политическое дельце. Бякнули меня топором по случаю.
   — А каков же, — вспрашиваю, — не обидьтесь только, случай-то?
   — А случай, — говорит, — вполне простой: не клади лапы на чужой стол, коли топор вострый.
   Тут я на него еще раз взглянул и увидел, что он за человек.
   А после немножко оробел и говорю:
   — Нет, — говорю, — милый ты мой приятель. Мне с тобой не по пути Курс у нас с тобой разный. Я, говорю, не согласен идти на уголовно-политическое дело, имейте в виду Я человек, говорю, вполне кроткий, потребности у меня небольшие. И прошу — оставьте меня в покое продолжать мой путь.
   Так вот ему рассказал это, встал и пошел.
   А он мне и кричит:
   — Ну, и выходит, что ты дурак и старая дырявая тряпка (это на меня то есть). Пошел, говорит, проваливай, покуда целый.
   Я, безусловно, за березку да за сосну, и теку.
   И вот, запомнил, пришел в деревню, выбрал хату наибогатенькую. Зашел. Наймусь, думаю, тут в батраки. Наверное, кормить будут неплохо. А то я сильно отощал. И вот зашел.
   А жил-был там мужик Егор Савич. И такой, знаете ли, прелестный говорун мужик этот Егор Савич, что удивительно даже подумать. Усадил он меня, например, к столу, хлебцем попотчевал.
   — Да, — отвечает, — это можно Я возьму тебя в работники. Пожалуйста Что другое — не знаю, может быть, ну, а это — сделайте ваше великое удовольствие — могу. Делов тут хотя у меня не много и даже чересчур мало, и вообще работы у меня почти что нету, но зато мне будет кое с кем словечком переткнуться. А то баба моя — совсем глупая дура. Ей бы все пить да жрать, да про жизнь на картишках гадать. Можете себе представить Так что я тебе прямо скажу — найму не без удовольствия Только, говорит, приятный ты мой, по совести тебе скажу, место у нас тут гиблое Народу тут множество многое до смерти испорчено Босячки всякие так и ходят под флагом бандитизма. Поп вот тоже тут потонул добровольно, а летом, например, матку моей бабы убили по случаю. Тут, приятный ты мой, места вполне гиблые. Смерть так и ходит, своей косой помахивает. Но если ты не из пугливых, то, конечно, оставайся.
   Так вот поговорили мы с ним до вечера, а вечером баба его кушать подает.
   Припал я тут к горяченькому, а он, Егор Савич, так и говорит, так и поет про разные там дела-делишки и все клонит разговор на самые жуткие вещи и приключения, и сам дрожит и пугается.
   Рассказал он мне тогда, запомнил, случай, как бабку Василису убили. Как бабка Василиса у помойной кучи присела, а он, убийца, так в нее и лепит из шпалера, и все, знаете ли, мимо. Раз только попал, а после все мимо.
   А дельце это такое было:
   Пришли к ним, например, два человека и за стол без слова сели. А бабка Василиса покойница — яд была бабка.
   Ладно. Бабка Василиса видит, что смело они так сели, и к ним.
   — Вы, — говорит, — кто же такие будете, красные, может быть, или, наверное, белые?
   Те усмехнулись и говорят:
   — А ты угадай, мамаша. Ежели угадаешь, то мы тебя угостим свиным шпиком. А ежели нет, то извиняемся — на тот свет пошлем. Нынче жизнь не представляет какойнибудь определенной ценности, а это у нас будет вроде интересной игры, которая нас подбодрит на дальнейшее путешествие.
   Бабка Василиса испугалась и затряслась. Сначала она так сказала, потом этак.
   Те говорят:
   — Нет, не угадала, мамаша. Мы — зеленая армия. И мы идем против белых и против красных под лозунгом "Догорай моя лучина".
   И тут они взяли бабку за руку и застрелили ее во дворе.
   И, когда это Егор Савич рассказал, я его побранил.
   — Чего ж это ты, — побранил, — за бабку-то не вступился? Явление это вполне недопустимое.
   А он:
   — Да, — говорит, — недопустимое, сознаю, но, говорит, если б она мне родная была матка, то — да, то я, я очень вспыльчивый человек, я, может быть, зубами бы его загрыз, ну, а тут не родная она мне матка, — бабы моей матка. Сам посуди, зачем мне на рожон было лезть?
   Спорить я с ним не стал, меня ко сну начало клонить, а он так весь и горит и все растравляет себя на страшное.
   — Хочешь, — говорит, — я тебе еще про попа расскажу? Очень, говорит, это замечательное явление из жизни.
   — Что ж, — отвечаю, — говори, если на то пошло. Ты, говорю, теперь хозяин.
   Начал он тут про попа рассказывать, как поп потонул.
   — Жил-был, — говорит, — поп Иван, и можете себе представить…
   Говорит это он, а я слышу — стучит ктой-то в дверь, и голос-бас войти просит.
   И вот, представьте себе, входит этот самый беспалый, с хозяином здоровается и мне все мигун мигает.
   — Допустите, — говорит, — переночевать. Ночка, говорит, темная, я боюся. А человек я богатый. Могут обокрасть.
   И сам, жаба, хохочет.
   А Егор Савич так в мыслях своих и порхает.
   — Пусть, — говорит, — пусть. Я ему про попа тоже расскажу… Жил-был, говорит, поп, и, можете себе представить, ночью у него завыла собака…
   А я взглянул в это время на беспалого, — ухмыляется, гадюка. И сам вынимает серебряный портсигарчик и папироску закуривает.
   "Ну, — думаю, — вор и сибиряк. Не иначе как кого распотрошил. Ишь ты какую вещь стибрил".
   А вещь — вполне роскошный барский портсигар. На нем, знаете ли, запомнил, букашка какая-нибудь, свинка, буковка.
   Оробел я снова и говорю для внутренней бодрости:
   — Да, говорю, это ты, Егор Савич, например, про собаку верно. Это неправда, что смерть-старуха с косой. Смерть — маленькое и мохнатенькое, катится и хихикает. Человеку она незрима, а собака, например, ее видит, и кошка видит. Собака как увидит — мордой в землю уткнется и воет, а кошка — та фырчит, и шерстка у ней дыбком становится. А я вот, говорю, такой человек, смерти хотя и не увижу, но убийцу замечу издали и вора, например, тоже.
   И при этих моих словах на беспалого взглянул. Только я взглянул, а на дворе:
   — У… у…
   Как завоет собака, так мы тут и зажались.
   Смерти я не боюсь, смерть мне даже очень хорошо известна по военным делам, ну, а Егор Савич — человек гражданский, частный человек.
   Егор Савич как услышал "у… у…", так посерел весь, будто лунатик, заметался, припал к моему плечику.
   — Ох, — говорит, — как вы хотите, а это, безусловно, на мой счет. Ох, говорит, моя это очередь. Не спорьте.
   Смотрю — и беспалая жаба сидит в испуге.
   Егора Савича я утешаю, а беспалый говорит такое:
   — С чего бы, говорит, тут смерти-то ходить? Давайте, говорит, лягем спать поскореича. Завтра-то мне (замечайте) чуть свет вставать нужно.
   "Ох, — думаю, — хитровой мужик, как красноречиво выказывает свое намеренье. Ты только ему засни, а он хватит тебя, может быть, топориком и — баста, чуть свет уйдет".
   Нет, думаю, не буду ему спать, не такой я еще человек темный.
   Ладно. Пес, безусловно, заглох, а мы разлеглись, кто куда, а я, запомнил, на полу приткнулся.
   И не знаю уж, как вышло, может, что горяченького через меру покушал, — задремал.
   И вот представилась мне во сне такая картина. Снится мне, будто сидим мы у стола, как и раньше, и вдруг катится, замечаем, по полу темненькое и мохнатенькое, вроде крысы. Докатилось оно до Егора Савича и — прыг ему на колени, а беспалый нахально хохочет. И вдруг слышим мы ижехерувимское пение, и деточка будто такая маленькая в голеньком виде всходит и передо мной во фронт становится и честь мне делает ручкой.
   А я будто оробел и говорю:
   — Чего, говорю, тебе, невинненькая деточка, нужно? Ответьте мне для ради бога.
   А она будто нахмурилась, невинненьким пальчиком указывает на беспалого.
   Тут я и проснулся. Проснулся и дрожу. Сон, думаю, в руку. Так я об этом и знал.
   Дошел я тихоньким образом до Егора Савича, сам шатаюсь.
   — Что, — вспрашиваю, — жив ли? — говорю.
   — Жив, — говорит, — а что такоеча?
   — Ну, — говорю, — обними меня, я твой спаситель, буди мужиков, вязать нужно беспалого сибирского преступника, поскольку он, наверное, хотел тебя топором убить.
   Разбудили мы мужиков, стали вязать беспалого, а он, гадюка, представляется, что не в курсе дела.
   — Что, — говорит, — вы горохом объелись, что ли? Я, говорит, и в мыслях это убийство не держал. А что касается моего серебряного портсигара, то я его не своровал, а заработал. И я, говорит, могу хозяину по секрету сказать — чем я занимаюсь.
   И тут он наклоняется к Егор Савичу и что-то ему шепчет.
   Видим, Егор Савич смеется и веселится и так мне отвечает:
   — Я, говорит, тебя рабочим к себе не возьму. Ты, говорит, только народ смущаешь. Этот беспалый человек есть вполне прелестный человек. Он заграничный продавец. Он для нас же, дураков, носит спирт из-за границы, вино, коньяк и так далее.
   "Ну, — думаю, — опять со мной происшествие случилось. На этот раз, думаю, сон подвел. Не то, думаю, во сне видел, чего надо. А все, думаю, мое воображение плюс горячая пища. Придется, думаю, снова идти в поисках более спокойного места, где пища хорошая и люди не так плохи".
   Собрал я свое барахлишко и пошел.
   А очень тут рыдал Егор Савич.
   — Прямо, — говорит, — и не знаю, на ком теперь остановиться, чтоб чего-нибудь рассказывать.
   Проводил он меня верст аж за двадцать от гиблого места и все рассказывал разные разности.
   1921

РАССКАЗ ПРО ПОПА

   Утро ясное. Озеро. Поверхность этакая, скажем, без рябинки. Поплавок. Удочка.
   Ах, ей-богу, нет ничего на свете слаще, как такое препровождение времени!
   Иные, впрочем, предпочитают рыбу неводом ловить, переметами, подпусками, мережками английскими со звонками, приспособлениями… Но пустяки это, пустяки. Простая, натуральная удочка ни с чем не сравнима.
   Конечно, удочка нынче разная пошла. Есть и такая: с колесиком вроде бы. Леска на колесико накручивается. Но это тоже пустяки. Механика. Ходит, скажем, такой рыбарь по берегу, замахнется, размахнется, шлепнет приманку и крутит после.
   Пускай крутит. Пустяки это. Механика. Не любит этого поп Семен. Попу Семену предпочтительней простейшая удочка. Чтоб сидеть при ней часами можно, чтоб сидеть, а не размахиваться и не крутить по-пустому, потому что, если крутить начнешь, то в голове от того совершенные пустяки и коловращение. Да и ноту той ясности и того умиротворения предметов, как при простой удочке.
   А простая, натуральная удочка… Ах, ей-богу! Сидишь мыслишь. Хочешь — о человеке мыслишь. Хочешь — о мироздании. О рыбе хочешь — о рыбе мыслишь. И ни в чем нет тебе никакого запрета. То есть, конечно, есть запрет. Но от себя запрет. От себя поп Семен наложил запрет этот.
   Обо всем поп Семен проникновенно думал, обо всем имел особое суждение и лишь об одном не смел думатьто боге. Иной раз воспарится в мыслях черт не брат. Мироздание — это, мол, то-то и то. Зарождение первейшей жизни — органическая химия. Бог… Как до бога доходил, так и баста. Пугался поп. Не смел думать. А почему не смел, и сам не знал. В трепете перед богом воспитан был. А отрывками, впрочем, думал. Тихонечко. Мыслишку одну какую-либо допустит — и хватит. Трясутся руки. А мыслишка какой это бог? Власть ли это созидающий или иное что.
   И после сам себе:
   — Замри, поп Семен. Баста! Не моги про это думать…
   И про иное думал. Отвлекался другими предметами.
   А кругом — предметов, конечно, неисчислимое количество. И о каждом предмете свой разговор. О каждом предмете — разнохарактерное рассуждение. Да и верно: любой предмет, скажем, взять… Нарочно взять червячишку дождевого самого поганенького. И тотчас двухстороннее размышление о червячишке том.
   — Прежде — откуда червяк есть? Из прели, из слизи, химия ли это есть органическая или тоже своеобразной душонкой наделен и богом сделан?
   Потом о червяке самом. Физиология. Дышит ли он, стерва, или как там еще иначе… Неизвестно, впрочем, это. Существо это однообразное, тонкое — кишка вроде бы. Не то что грудкой, но и жабрами не наделен от природы. Но дошла ли до этого наука или наука про это умалчивает — неизвестно.
   Ах, ей-богу — великолепные какие мысли! Не иначе как в мыслях познаются могущество и сила человека…
   Дальше — поверхностное рассуждение, применимое к рыбной ловле… Какой червяк рыбе требуется? А рыбе требуется червяк густой, с окраской. Чтоб он ежесекундно бодрился, сукин сын, вился чтоб вокруг себя. На пего, на стервеца, плюнуть еще нужно. От этого он еще пуще бодрится, в раж входит.
   Вот, примерно, такое могущественное, трехстороннее рассуждение о поганом червяке и также о всяком предмете, начиная с грандиозных вещей и кончая гнусной, еле живущей мошкой, мошкарой или, скажем, каракатицей.
   От мыслей таких было попу Семену величайшее умиротворение и восторг даже.
   Но бог… Ах, темная это сторона! Вилами все на воде писано… Есть ли бог или нету его? Власть ли это? А ежели власть, то какая же власть, что себя ни в какой мере не проявит? Но:
   — Замри, поп Семен, баста!
   И, может быть, так бы и помер человек, не думая про бога, но случилось незначительное происшествие. Стал после того поп сомневаться в истинном существовании бога. И не то чтобы сам поп Семен дошел до этого путем своих двухсторонних измышлений — какое там! Встреча. С бабой была встреча. С бабой был разговор. От разговора этого ни в какой мере теперь не избавиться. Сомненья, одним словом.
   А пришел раз поп к озеру. Утро. Тихая такая благодать. Умиротворение… Прясел поп Семен на бережок…
   "Про что же, — думает, — сегодня размышлять буду?"
   Червяка наживил. Плюнул на него. Полюбовался его чрезмерной бодростью. Закинул леску.
   — Ловись, — сказал, — рыбка большая, ловись и маленькая.
   И от радости своего существования, от сладости бытия засмеялся тихонечко.
   Вдруг слышит смех ответный. Смотрит поп: баба перед ним стоит. Не баба, впрочем, не мужичка то есть, а заметно, что из города.
   "Тьфу на нее, — подумал поп. — Что ей тутотко приспичило?"
   А она-то смеется, а она-то юбкой вертит.
   — Пи-пи-пи… А я, — говорит, — поп, учительница. В село назначена. Значит, будем вместе жить. А пока — гуляю, видишь ли. Люблю, мол, утром.
   — Ну, что ж, и гуляйте, — сказал тихонько поп.
   Смеется.
   — Вот, — говорит, — вы какой! Я про вас, про философа, кой-чего уже слышала.
   "Ну и проходите, мол, дальше!" — подумал поп.
   И такое на него остервенение напало — удивительно даже. Человек он добрый, к людям умилительный, а тут — неизвестно что. Предчувствие, что ли.