— А я, Домна Павловна, думал…
   — Чего ты думал? Чего ты, раззява, думал?
   — Я думал, Домна Павловна, он и вам нравится. Вы завсегда с ним хохочете…
   — Это он-то мне нравится? — Домна Павловна всплеснула руками. — Да он цельные дни бильярды гоняет, а после с девчонками… Чего я в нем не видала? Да он и внимания-то своего на меня не обратит… Ну, и врать же ты… Да он, прохвост ты человек при наружности своей первую красавицу возьмет, а не меня. Ну, и дурак же ты.
   — Домна Павловна, — сказал Забежкин, — про красавицу это до чего верно вы; сказали — слов нет. Это такой человек, Домна Павловна… Он заврался давеча: люблю, говорит, тоненьких красавиц, а на других и вниманья не обращу. Ведь это он, Домна Павловна, про вас намекал.
   — Ну? — спросила Домна Павловна.
   — Ей-богу, Домна Павловна… Он тонкую возьмет, ейбогу, правда — уколоться об локоть можно у вас он и рад, гадина. А вот я, Домна Павловна, я на крупную фигуру всегда обращу свое вниманье. Я, Домна Павловна, такими, как вы, увлекаюсь.
   — Ври еще!
   — Нет, Домна Павловна, мне нельзя врать. Вы для меня — это очень превосходная дама… И для многих тоже… Ко мне, помните, Домна Павловна, человек заходил — тоже заинтересовался. Это, спрашивает, кто же такая гранд-дам интереснейшая?
   — Ну? — спросила Домна Павловна. — Так и сказал?
   — Так и сказал, дай бог ему здоровья. Это, говорит, не актриса ли Люком?
   Домна Павловна села рядом с Забежкиным.
   — Да это какой же, не помню чего-то? Это не тот ли — рыжеватый будто и угри на носу?
   — Тот, Домна Павловна. Тот самый, и угри на носу, дай бог ему здоровья!
   — А я думала, он к Ивану Кириллычу прошел… Так ты бы его к столу пригласил. Сказал бы: вот, мол, Домна Павловна кофею просит выкушать… Ну, а что он еще такое говорил? Про глаза ничего не говорил?
   — Нет, — сказал Забежкин, задыхаясь, — нет, Домна Павловна, про глаза это я говорил. Я говорил: люблю такие превосходные глаза, млею даже, как посмотрю… И мечтаю почаще их видеть…
   — Ну, ну, уж и любишь? — удивилась Домна Павловна. — Поел, может, чего лишнего, — вот и любишь.
   — Поел! — вскричал Забежкин. — Это я-то поел, Домна Павловна! Нет, Домна Павловна, раньше это точно я превосходно кушал, рвало даже, а ныне я, Домна Павловна, на хлебце больше.
   — Глупенький, — сказала Домна Павловна, — ты бы ко мне пришел. Вот, сказал бы…
   — А я вас, Домна Павловна, совершенно люблю! — вскричал Забежкин. Скажите: упади, Забежкин, из окна, — упаду, Домна Павловна! Как стелечка на камни лягу и имя еще прославлять буду!
   — Ну, ну, — сказала Домна Павловна конфузясь.
   И ушла вдруг из комнаты. И только Забежкин хотел к козе пойти, как Домна Павловна снова вернулась.
   — Побожись, — сказала она строго, — побожись, что верно сказал про чувства…
   — Вот вам крест и икона святая…
   — Ну, ладно. Не божись зря. Кольца купить нужно… Чтобы венчанье и певчие.
   — И певчие! — закричал Забежкин. — И певчие, Домна Павловна. И все так великолепно, все так благородно… дозвольте же в ручку поцеловать, Домна Павловна! Вот-с… А я-то, Домна Павловна, думал — чего это мне не до себе все? На службе невтерпеж даже, домой рвусь… А это чувство…
   Домна Павловна стояла торжественно посреди комнаты.
   Вокруг нее ходил Забежкин и говорил:
   — Да-с, Домна Павловна, чувство… Давеча я, Домна Павловна, опоздал на службу, — размечтался на разные разности, а когда пришел, Иван Нажмудинович ужасно так строго на меня посмотрел. Я сел и работать не могу.
   Сижу и на книжке де и не рисую. А Иван Нажмудинович галочки сосчитал (у нас, Домна Павловна, всегда, кто опоздал, галочку насупротив фамилии пишут), так Иван Нажмудинович и говорит: "Шесть галочек насупротив фамилии Забежкин… Это не поперли бы его по сокращению штатов…"
   — А пущай! — сказала Домна Павловна. — И так хватит.
   Венчанье Домна Павловна назначила через неделю.
   В тот день, когда телеграфист собрал в узлы свои вещи и сказал: "Не поминайте лихом, Домна Павловна, завтра я съеду", — в тот день все погибло.
   Ночью Забежкин сидел на кровати перед Домной Павловной и говорил:
   — Мне, Домна Павловна, счастье с трудом дается. Иные очень просто и в Америку ездят и комнаты внаймы берут, а я, Домна Павловна… Да вот, не пойди я тогда за прохожим, ничего бы и не было. И вас бы, Домна Павловна, не видеть мне, как ушей своих… А тут прохожий. Объявление. Девицам не тревожиться. Хе-хе, плюха-то какая девицам, Домна Павловна!
   — Ну, спи, спи! — строго сказала Домна Павловна. — Поговорил и спи.
   — Нет, — сказал Забежкин, поднимаясь, — не могу я спать, у меня, Домна Павловна, грудь рвет. Порыв… Вот я, Домна Павловна, мысль думаю… Вот коза, скажем, Домна Павловна, такого счастья не может чувствовать…
   — А?
   — Коза, я говорю, Домна Павловна, не может ощущать такого счастья. Что ж коза? Коза — дура. Коза и есть коза. Ей бы, дуре, только траву жрать. У ней и запросов никаких нету. Ну, пусти ее на Невский — срамота выйдет, недоразумение… А человек, Домна Павловна, все-таки запросы имеет. Вот, скажем, меня взять. Давеча иду по Невскому — тыква в окне. Заеду, думаю, узнаю, какая цена той тыкве. И зашел. И все-таки человеком себя — чувствуешь. А что ж коза, Домна Павловна? Вот хоть бы и Машку вашу взять — дура, дура и есть. Человек и ударить козу может и бить даже может и перед законом ответственности не несет — чист, как стеклышко.
   Домна Павловна села.
   — Какая коза, — сказала она, — иная коза при случае и забодать может человека.
   — А человек, Домна Павловна, козу палкой, палкой по башке по козлиной.
   — Ну и знай, коза — может молока не дать, как телеграфисту давеча.
   — Как телеграфисту? — испугался Забежкин. — Да чего ж он ходит туда? Да как же это коза может молока не дать, ежели она дойная?
   — А так и не даст!
   — Ну, уж это пустяки, Домна Павловна, — сказал Забежкин, дохаживая по комнате. — Это уж. Что ж это? Это бунт будет.
   Домна Павловна тоже встала.
   — Что ж это? — сказал Забежкин. — Да ведь это же, Домна Павловна, вы странные вещи говорите… А вдруг да когда-нибудь, Домна Павловна, животные протест человеку объявят? Козы, например, или коровы, которые дойные. А? Ведь может же такое быть когда-нибудь? Начнешь их доить, а они бодаются, — копытами по животам бьют. И Машка наша может копытами… А ведь Машка наша, Домна Павловна, забодать, например, Ивана Нажмудиныча может.
   — И очень просто, — сказала Домна Павловна.
   — А ежели, Домна Павловна, не Иван Нажмудиныча забодает Машка, а комиссара, товарища Нюшкина? Товарищ Нюшкин из мотора выходит, Арсений дверку перед ним — пожалуйте, дескать, товарищ Нюшкин, а коза Машка, спрятавшись, на дверкой стоит. Товарищ Нюшкин — шаг, и она подойдет, да и тырк его в живот по глупости.
   — Очень просто, — сказала Домна Павловна.
   — Ну, тут народ стекается. Конторщики. А товарищ Пушкин очень даже рассердится. "Чья, — скажет, — это коза меня забодала?" А Иван Нажмудиньн уж тут, задом вертит. "Это коза, — скажет, — Забежкина. У неге, скажет, кроме того, насупротив фамилии шесть галочек". — "А, Забежкина, — скажет товарищ комиссар, — ну, так уволен он по сокращению штатов". И баста.
   — Да что ты все про козу-то врешь? — спросила Домна Павловна. — Откуда это твоя коза?
   — Как откуда? — сказал Забежкин. — Когда, конечно, Домна Павловна, не моя, коза ваша, но ежели брак, хоть бы даже гражданский, и как муж, в некотором роде…
   — Да ты про какую козу брендишь-то? — рассердилась Домна Павловна. Ты что, у телеграфиста купил ее?
   — Как у телеграфиста? — испугался Забежкин. — Ваша коза, Домна Павловна.
   — Нету, не моя коза… Коза телеграфиста. Да ты, прохвост этакий, идол собачий, не на козу ли нацелился?
   — Как же, — бормотал Забежкин, — ваша коза. Ейбогу, ваша коза. Домна Павловна.
   — Да ты что, обалдел? Да ты на козу рассчитывал? Я сию минуту тебя насквозь вижу. Все твои кишки вижу…
   В необыкновенном гневе встала с кровати Домна Павловна и, покрыв одеялом обильные свои плечи, вышла из комнаты. А Забежкин прилег на кровать, да так и пролежал до утра, не двигаясь.
   Утром пришел к Забежкину телеграфист.
   — Вот, — сказал телеграфист, не эдороваясь, — Домна Павловна приказала, чтобы в двадцать четыре часа, иначе — судам и следствием.
   — А я, — закричала из кухни Домна Павловна, — а я, так и передай ему, Иван Кириллыч, скотине этому, я и видеть его не желаю.
   — А Домна Павловна, — сказал телеграфист, — и видеть вас не желает.
   Домна Павловна кричала из кухни:
   — Да посмотри, Иван Кириллыч, не прожег ли он матрац, сукин сын. Курил давеча. Был у меня один такой субчик — прожег. И перевернул, подлец, — не замечу, думает. Я у них, у подлецов, все кишки насквозь вижу.
   — Извиняюсь, — сказал телеграфист Забежкину, — пересядьте на стул.
   Забежкин печально пересел с кровати на стул.
   — Куда же я перееду? — сказал Забежкин. — Мне и поеехать-то некуда.
   — Он, Домна Павловна, говорит, что ему и переедать некуда, — сказал телеграфист, осматривая матрац.
   — А пущай, куда хочет, хоть кошке в гости! Я в его жизнь не касаюсь.
   Телеграфист Иван Кириллыч осмотрел матрац, заглянул, без всякой на то нужды, под кровавь и, подмигнув Забежкину глазом, ушел.
   Вечером Забежкин нагрузил тележку и выехал неизвестно куда.
   А когда выезжал из ворот, то встретил агронома Пампушкина.
   Агроном спросил:
   — Куда? Куда это вы, молодой человек?
   Забежкин тихо улыбнулся и сказал:
   — Так, знаете ли… прогуляться…
   Ученый агроном долго смотрел ему вслед. На тележке поверх добра на синей подушке стояла одна пара сапог.
   Так погиб Забежкин.
   Когда против его фамилии значилось восемь галок, бухгалтер Иван Нажмудинович сказал:
   — Шабаш Уволен ты, Забежкин, по сокращению штатов.
   Забежкин записался на биржу безработных, но работы не искал. А как жил — неизвестно.
   Однажды Домна Павловна встретила его на Дерябкинском рынке На толчке. Забежкин продавал пальто.
   Был Забежкин в рваных сапогах и в бабьей кацавейке. Был он небрит, и бороденка у него росла почему-то рыжая. Узнать его было трудно!
   Домна Павловна подошла к нему, потрогала пальто и спросила:
   — Чего за пальто хочешь?
   И вдруг узнала — это Забежкин.
   Забежкин потупился и сказал:
   — Возьмите так, Домна Павловна.
   — Нет, — ответила Домна Павловна хмурясь, — мне не для себя нужно Мне Иван Кириллычу нужно. У Иван Кириллыча пальто зимнего нету… Так я не хочу, а вот что: денег я тебе, это верно, не дам, а вот приходи — будешь обедать по праздникам.
   Пальто накинула на плечи и ушла.
   В воскресенье Забежкин пришел. Обедать ему дали на кухне. Забежкин конфузился, подбирал грязные ноги под стул, качал головой и ел молча.
   — Ну как, брат Забежкин, — спросил телеграфист.
   — Ничего-с, Иван Кириллыч, терплю, — сказал Забежкин.
   — Ну, терпи, терпи Человеку невозможно, чтобы но терпеть. Терпи, брат Забежкин.
   Забежкин съел обед и хлеб спрятал в карман.
   — А я-то думал, — сказал телеграфист, смеясь и подмигивая, — я-то, Домна Павловна, думал — чего это он, сукин сын, икру передо мной мечет? А он вот куда сей закинул — коза.
   Когда Забежкин уходил, Домна Павловна спросила тихо:
   — Ну, а сознайся, соврал ведь ты насчет глаз вообще?
   — Соврал, Домна Павловна, соврал, — сказал Забежкин, вздыхая.
   — Н-ну, иди, иди, — нахмурилась Домна Павловна, — не путайся тут!
   Забежкин ушел.
   И каждый праздник приходил Забежкин обедать. Телеграфист Иван Кириллович хохотал, подмигивал, хлопал Забежкина по животу и спрашивал:
   — И как же это, брат Забежкин, ошибся ты?
   — Ошибся, Иван Кириллыч.
   Домна Павловна строго говорила:
   — Оставь, Иван Кириллыч! Пущай есть. Пальто тоже денег стоит.
   После обеда Забежкин шел к козе. Он давал ей корку и говорил:
   — Нынче был суп с луком и турнепс на второе.
   Коза тупо смотрела Забежкину в глаза и жевала хлеб. А после облизывала Забежкину руку.
   Однажды, когда Забежкин съел обед и корку спрятал в карман, телеграфист сказал:
   — Положь корку назад. Так! Пожрал, и до свиданья. К козе нечего шляться!
   — Пущай, — сказала Домна Павловна.
   — Нет, Домна Павловна, моя коза! — ответил телеграфист. — Не позволю. Может, он мне козу испортит по злобе. Чего это он там с ней колдует?
   Больше Забежкин обедать не приходил.
   1922

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЕ ПОВЕСТИ
 
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

   Эта книга, эти сентиментальные повести написаны в самый разгар нэпа и революции.
   И читатель, конечно, вправе потребовать от автора настоящего революционного содержания, крупных там планетарных заданий и героического пафоса — одним елевом, полной и высокой идеологии.
   Не желая вводить небогатого покупателя в излишние траты, автор спешит уведомить с глубокой, душевной болью, что в этой сентиментальной книге не много будет героического.
   Эта книга специально написана о маленьком человеке, об обывателе, во всей его неприглядной красе.
   Пущай не ругают автора за выбор такой мелкой темы — такой уж, видимо, мелкий характер у автора Тут уж ничего не поделаешь. Кому что по силам, кому что дано.
   Один писатель широкими мазками набрасывает на огромные полотна всякие эпизоды, другой описывает революцию, третий военные ритурнели, четвертый занят любовными шашнями и проблемами Автор же, в силу особых сердечных свойств и юмористических наклонностей, описывает человека — как он живет, чего делает и куда, для примеру, стремится.
   Автор признает, что в наши бурные годы прямо даже совестно, прямо даже неловко выступать с такими ничтожными идеями, с такими будничными разговорами об отдельном незначительном человеке.
   Но критики не должны на этот счет расстраиваться и портить свою драгоценную кровь. Автор и не лезет со своей книгой в ряд остроумных произведений эпохи.
   Быть может, поэтому автор и назвал свою книгу сентиментальной.
   На общем фоне громадных масштабов и идей эти повести о мелких, слабых людях и обывателях, эта книга о жалкой уходящей жизней действительно, надо полагать, зазвучит для некоторых критиков какой-то визгливой флейтой, какой-то сентиментальной оскорбительной требухой.
   Однако ничего не поделаешь. Придется записать так, как с этим обстояло в первые годы революции. Тем более, мы смеем думать, что эти люди, эта вышеуказанная прослойка пока что весьма сильно распространена на свете. В силу чего мы и предлагаем вашему высокому вниманию подобную малогероическую книгу.
   А что в этом сочинении бодрости, может быть, комунибудь покажется маловато, то это неверно. Бодрость тут есть. Не через край, конечно, но есть. Последние же страницы книги прямо брызжут полным весельем и сердечной радостью.
   Март 1927
   И. В. Коленкоров

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

   Ввиду многочисленных запросов, сообщаем, что вышеуказанная подпись И. В. Коленкоров — есть подпись подлинного автора сентиментальных повестей.
   Вот краткая биографическая справка о нем.
   И. В. Коленкоров — родной брат Ек. Вас. Коленкоровой, тепло и любовно выведенной в повести "Люди" наряду с другими героинями. Он родился в 1882 году в городе Торжке (Тверской губ.), в мелкобуржуазной семье дамского портного. Получил домашнее образование. В молодые годы был пастухом. Потом играл в театре. И наконец мечта его жизни воплотилась в действительность — он стал писать стихи и рассказы.
   В настоящее время И. — В. Коленкоров, принадлежащий к правому крылу попутчиков, перестраивается и, вероятно, в скором времени займет одно из видных мест среди писателей натуральной школы.
   Сентиментальные же повести написаны им под руководством писателя М. М. Зощенко, ведущего литературный кружок, в котором около пяти лет находился наш славный автор.
   И в настоящее время, выпуская эту книгу, Иван Васильевич приносит т. Зощенко свою благодарность и желает ему дальнейшей удачи в многотрудной педагогической деятельности.
   Май 1928
   К.С.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ

   В силу постоянных запросов сообщаем, что роль писателя М. Зощенко в этом труде свелась главным образом к исправлению орфографических ошибок и выражению идеологии. Основная же работа принадлежит вышеуказанному автору, И. В. Коленкорову. Так что по-настоящему на обложке книги надо было бы поставить фамилию Кодлекорова. Однако И. В. Коленкоров, не желая прослыть состоятельным человеком, отказался от этой чести в пользу М. Зощенко. Гонорар же Иван Васильевич получил полностью.
   Сообщая об этом, пользуемся случаем сказать, что некоторые сентиментальные нотки, нытье и кое-какие идеологическое шатание в ту и другую сторону следует отнести не к руководителю литкружка, а отчасти к автору, И. В. Коленкорову, отчасти же к тем литературным персонажам, которые выведены в этих повестях.
   Тут перед вашими глазами пройдет целая галерея уходящих типов.
   И новому, современному читателю необходимо их знать, чтоб увидеть уходящую жизнь во всех ее проявлениях.
   Июль 1928
   С. Л.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ЧЕТВЕРТОМУ ИЗДАНИЮ

   В силу прошлых недоразумений писатель уведомляет критику, что лицо, от которого ведутся эти повести, есть, так сказать, воображаемое лицо. Это есть тот средний интеллигентский тип, которому случилось жить на переломе двух эпох.
   Неврастения, идеологическое — шатание, крупные противоречия и меланхолия — вот чем пришлось наделить нам своего "выдвиженца", И. В. Коленкорова. Сам же автор — писатель М. М. Зощенко, сын и брат таких нездоровых людей, — давно перешагнул все это. И в настоящее время он противоречий не имеет. А если в другой раз и нету — настоящего сердечного спокойствия, то совершенно по другим причинам, о которых автор расскажет как-нибудь после.
   В данном же случае это есть литературный прием, и автор умаляет почтеннейшую критику вспомнить об этом незамысловатом обстоятельстве, прежде чем замахнуться на беззащитного писателя.
   Апрель 1829
   Ленинград
   Мих. Зощенко

АПОЛЛОН И ТАМАРА

   Жил в одном городе на Большой Проломной улице свободный художник-тапер Аполлон Семенович, по фамилии Перепенчук.
   Фамилия эта — Перепенчук — встречается в России не часто, так что читатели могут даже подумать, что речь сейчас идет о Федоре Перепенчуке, о фельдшере из городского приемного покоя, тем более что оба они жили в одно время и на одной и той же улице и по характеру не то чтобы были схожи, но в некотором скептическом отношении к жизни и в образе своих мыслей ихние характеры как-то перекликались.
   Но только фельдшер Федор Перепенчук помер значительно пораньше, да и, вернее, не сам помер, не своей то есть смертью, а он удавился.
   Об этом газеты своевременно трубили: покончил, дескать, с собой при исполнении служебного долга фельдшер из городского приемного покоя Федор Перепенчук, причина — разочарование в жизни…
   Этакую, правда, нелепость могут досужие репортеришки написать Разочарование в жизни… Федор Перепенчук и разочарование в жизни… Ах, какие это пустяки. Какая несусветная околесица!
   Это правда поверхностно размышляя, точно, жил, жил человек, задумывался о бессмысленном человеческом существовании и руки на себя наложил. Точно, на первый взгляд — разочарование. Но тот, кто поближе знал Федора Перепенчука, не сказал бы таких пустяков.
   Это к Аполлону Перепенчуку, таперу и музыканту, могло бы подойти это слово — разочарование. Жил потому что человек бездумно, наслаждался прелестью своего бытия, а после, от причин исключительно материальных и физических и от всяких катастроф и коллизий, — ослаб к жизни, так сказать, потерял вкус. Но не будем забегать вперед, о нем, об Аполлоне Перепенчуке, и будет наше повествование.
   А вот Федор Перепенчук… Вся сила его личности была в том, что не от бедности, не от катастроф и коллизий он пришел к своим мыслям, нет, мысли его родились путем зрелого, логического размышления значительного человека. О нем не только что рассказ написать, о нем целые тома сочинений написать можно было бы. Но только не каждый писатель взялся бы исполнить труд этот. Не каждый бы мог быть биографом и, так сказать, жизнеописателем дел и мыслей этого выдающегося человека. Тут потребовался бы сочинитель величайшего ума и огромной эрудиции, а также и знание мельчайших вещей и вещичек — и о происхождении человека, и о зарождении вселенной, и всякие философские воззрения, теория относительности и другие там разные теории, и где какая звезда расположена, и даже хронология исторических событий, — все это потребовалось бы для изучения личности Федора Перепенчука.
   И в этом отношении Аполлону Перепенчуку ни в какой мере с ним не сравняться.
   Аполлон Перепенчук был прямо-таки перед ним пустяковый человек, дрянцо даже… Не в обиду будет сказано его родственникам. А впрочем, родственников по прямой линии у него и не осталось, разве что тетка его по отцу, Аделаида Перепенчук. Ну, да и та в изящной словесности, пожалуй что, ничего не понимает. Пущай обижается.
   Приятелей у него тоже не осталось. Да у таких людей, как Федор и Аполлон Перепенчуки, и не могло быть приятелей. У Федора никогда не было, а Аполлон растерял их, как впал в нищету.
   И какой это мог быть приятель у Федора Перепенчука, ежели людей он не любил, презирал, вернее — образ своей жизни вел замкнутый, строгий даже, и с людьми если и разговаривал, то для того, чтобы механически высказать накопившиеся воззрения, а не затем, чтобы услышать возгласы одобрения и критику.
   Да и кто, какой человек величайшего ума смог бы ответить на его гордые мысли:
   "Для чего существует человек? Есть ли в жизни у него назначение, и если нет, то не является ли жизнь, вообще говоря, отчасти бессмысленной?"
   Конечно, какой-нибудь приват-доцент или профессор сказал бы с неприятной легкостью, что человек существует для дальнейшей культуры и для счастья вселенной. Но все это туманно и неясно, и простому человеку даже приходят на мысль разные удивительные вещи для чего, скажем, существует жук или кукушка, которые явно никакой пользы не приносят, а тем более для дальнейшей культуры, и в какой мере жизнь человека важнее жизни кукушки, птицы, которая могла бы и не жить, и мир от этого бы не изменился.
   Но тут нужно гениальное перо и огромные знания, чтобы хоть отчасти отразить величественные замыслы Федора Перепенчука.
   И, может, и не следовало бы тревожить тень замечательного человека, если б в свое время отчасти не дошел бы до этих мыслей ученик до духу и дальний его родственник — Аполлон Семенович Перепенчук, тапер, музыкант и свободный художник, проживавший на Большой Проломной улице.
   Он проживал на этой улице за несколько лет до войны я революции.
   Слово это — тапер — ничуть для человека не унизительно. Правда, некоторые люди, и в том числе — сам Аполлон Семенович Перепенчук, до некоторой степени стеснялись произносить это слово на людях, а в особенности в дамском обществе, превратно полагая, что дамы от этого конфузятся И если Аполлон Семенович и называл себя тапером, то непременно с прибавлением артист, свободный художник или еще как-нибудь по иному. Но это несправедливо.
   Тапер — это значит музыкант, пианист, но пианист, стесненный в материальных обстоятельствах и вынужденный оттого искусством своим забавлять веселящихся людей.
   Профессия эта не столь ценна, как, скажем, театр или живопись, однако и это есть подлинное искусство. Конечно, существует в этой профессии множество еле пых старичков и глухонемых старушек, которые снижают искусство это до обыкновенного ремесла, бессмысленно ударяя по клавишам пальцами, наигрывая разные там польки, полечи и мажоры.
   Но под этот разряд ни в какой мере нельзя было отнести Аполлона Семеновича Перепенчука. Истинное призвание, темперамент артиста, лиризм и вдохновение его — все шло вразрез с обычным пониманием ремесла тапера.
   Был при этом Аполлон Семенович Перепенчук в достаточной мере красив и даже изыскан. От лица его веяло вдохновением и необыкновенным благородством.
   И всегда гордо закушенная нижняя губа и надменный профиль артиста делали фигуру его похожей на изваяние.
   Даже кадык, простой, обыкновенный кадык, или, как он еще иначе называется, адамово яблоко, то, что у других людей было омерзительно и вызывало насмешки, у него, у Аполлона Перепенчука, при постоянно гордо закинутой голове выглядело благородна и даже напоминало что-то греческое.
   А ниспадающие волосы! А бархатная блуза! А темнозеленый, до пояса, галстук! Собственно говоря, необыкновеннейшей красотой наделен был человек.
   А те моменты, когда он появлялся на балу своей стремительной походкой и статуей замирал в дверях, как бы окидывая все общество надменным взглядом… Да, неотразимейший был человек. Не одна женщина лила по нем обильные слезы. А как сердито сторонились его мужчины! Как прятали от него жен под предлогом, что неловко, дескать, жене государственного, скажем, чиновника трепаться с каким-то таперишкой.
   А то незабываемое событие, когда старший делопроизводитель казенной палаты получил анонимное письмо с объяснением, что жена его состоит в нежных отношениях и в предосудительной связи с Аполлоном Перепенчуком! Та уморительная сцена, когда делопроизводитель этот два часа караулил на улице Аполлона Семеновича, чтобы помять ему бока, и по ошибке, введенный в заблуждение длинными волосами, избил секретаря городской управы…