Страница:
Фотограф Патрикеев, обеспокоенный странным положением своего жильца, начал всерьез пугаться, как бы на его шее не остался инвалид, который будет круглые сутки икать и тем самым отпугивать его клиентов и посетителей.
И, ничего не сказав Володину, он побежал до этой роковой Оленьки Сисяевой, чтобы пригласить ее к кровати больного, желая тем самым поскорей снять с себя всякую моральную и материальную ответственность и заботы по уходу.
Он пришел к ней и стал умолять ее прийти, говоря, что ее дружок если и не совсем плох, то находится в крайне странном положении. И что ему необходима помощь.
Девица, сконфуженная такой исключительной болезнью своего жениха, не могла особенно высказывать свою печаль и тревогу. Тем не менее она тотчас согласилась навестить больного.
Несколько взволнованная бедным и неуютным видом комнаты и скудностью имущества, барышня остановилась на пороге, не решаясь сразу подойти к больному.
При виде барышни больной вскочил с дивана, потом снова лег, поскорее прикрывая свой растерзанный туалет.
Барышня, придвинув к дивану табурет, присела, с тоской глядя, как ее жениха дергала болезнь.
Весть о больном, который икает трое суток, несколько взбудоражила местное население ближайших домов. Слухи о любовной драме усилили любопытство граждан. И в квартиру началось буквально паломничество, которое невозможно было остановить силами одного фотографа. Все хотели поглядеть, как невеста относится к жениху, и чего она ему говорит, и как он при своей икоте ей отвечает.
Тут же, среди других граждан, колбасился и наш брат милосердия Сыпунов, не рискуя, впрочем, входить в комнату, чтобы не напугать больного.
Как ближайший родственник и медработник, он, окруженный толпой любопытных, авторитетно говорил о состоянии больного, объясняя, что к чему и в чем дело.
Безусловно, он не предполагал такого исхода. Он попугал человека, слов нет, но им двигало чувство справедливости, а также родственные связи с Маргаритой Гопкис, которая на склоне лет остается как-никак без человека.
Однако печальные картины болезненного состояния очень его растрогали, тем более он совершенно считается с чувством любви и, безусловно, никому теперь не дозволит пальцем тронуть его бывшего родственника, Николая Петровича Володина. А Маргариточка в крайнем случае пущай сама как-нибудь проведет свою жизнь. Что же касается болезни, то это скорей всего чисто нервное заболевание на простудной почве. И что у них в больнице на простудной почве черт знает какие болезни происходят — и ничего, многие остаются живы.
Фотограф Патрикеев, боясь, что в толкотне и сумятице разворуют его фотографические принадлежности, поднял крик, убеждая публику разойтись, иначе он вызовет милицию и силой прекратит безобразие.
Брат милосердия, получив директивы от фотографа, стал выпирать назойливую публику, махая треножником и оттесняя посетителей на кухню и лестницу. Он честью просил расходиться и не вызывать его на более решительные действия.
Увидев такое безобразие, полную огласку дела и открытый срам, барышня Оленька Сисяева стала лепетать, что надо бы больного отвезти в больницу или же в крайнем случае хотя бы пригласить коммунального врача, который может удалить лишнюю публику.
Среди посетителей находился, между прочим, один такой бывший интеллигент, некто Абрамов, который заявил, что врач тут, безусловно, ни при чем, что врач сорвет трояк и наделает таких делов, после которых уже больного навряд ли можно поправить.
И что лучше пущай дозволят ему произвести опыт, который в самом корне подорвет это заболевание.
Этот некто Абрамов не носил звания врача или ученого, по он глубоко понимал многие вопросы и любил лечить граждан от всяких болезней и страданий своими домашними средствами.
Так и тут: он сказал, что картина заболевания ему слишком ясна. Что это есть неправильное движение организма. И что надо поскорее перебить это движение. Тем более организм имеет, так сказать, свою инерцию и как валадит на одно, так прямо нет спасения. От этого, дескать, происходят почти что все наши болезни и недомогания. И это, дескать, необходимо лечить энергично, давая сильную встряску организму, который, дескать, слепо работает, не разбираясь, куда его колесья крутятся и что из его работы выйдет.
Он велел посадить больного на стул, а сам, грубо насмехаясь над врачами и медициной, вышел на кухню, чтобы там начать свои научные приготовления.
Там он, с помощью брата милосердия, нацедил полное ведерко холодной воды и, выбежав осторожно, на цыпочках, из-за двери, вдруг с криком опрокинул всю эту воду на голову больному, который, мало чего соображая, беспечно сидел до этого на стуле, как мешок с картофелем.
Позабыв про свою болезнь, Володин полез было драться и вообще стал после этой процедуры буйствовать, выгоняя народ из помещения и порываясь побить своего доморощенного лекаря.
Но вскоре Володин утих и, переменив платье, задремал, положив голову на колени своей малютки.
На другое утро он встал совершенно здоровый и, побрившись и приведя себя в порядок, стал жить как обычно.
Конечно, автор не собирается утверждать, что это домашнее лечение подействовало исцеляюще. Скорей всего болезнь сама по себе прошла. Тем более что три-четыре дня — срок изрядный, хотя, конечно, медицина знает и более длительные сроки для этой болезни. Так что прохладная водица могла все же доброкачественно подействовать на замороченные мозги нашего больного и тем самым ускорила исцеление.
Через несколько дней Володин записался со своей малюткой и перебрался на жительство в ее скромные апартаменты.
Ихний медовый месяц прошел тихо и вполне безмятежно.
Брат милосердия окончательно сменил гнев на милость и даже раза два заходил к молодым с визитом, причем один раз милостиво занял трешку, не обещая, впрочем, ее вернуть. Зато он дал торжественное обещание не убивать и не трогать больше Володина ни при каких обстоятельствах.
Что касается заработка и вообще содержания, то Володину пришлось сознаться в своей клевете. Ну да, он немного приврал, желая испытать ее любовь. В этом нет ничего оскорбительного.
И говоря об этом, он умолял ее еще раз сказать, знала ли она, что он нарочно соврал, или же она не знала и пошла за него по бескорыстному чувству.
И дамочка, задумчиво смеясь, уверяла его в последнем, говоря, что она сначала, конечно, не знала о его вранье и боялась, что он действительно ничего за душой не имеет. Но потом-то она определенно догадалась о его слишком прозрачных действиях. Ну, да она не имеет на него претензий это его законное право узнать про свою будущую супругу.
И, слушая эти дамские речи, Володин мысленно сердился и называл себя ослом и бараном за то, что не смог досконально подловить и проверить барышню.
Впрочем, конечно, что же он мог сделать? Тем более его злокачественная болезнь подкузьмила — она лишила его энергии и воли и окончательно заморочила ему голову. И в силу этого он не мог решить задачу достойным образом. Тем более барышня запросто обыграла его, козырнув с туза своим положением. Но в дальнейшем какнибудь все само выяснится.
Что же касается Маргариточки Гонкие, то она продолжала сердиться и однажды, встретившись с Володиным на улице, не ответила на его сдержанный поклон, отвернув в сторону свой профиль.
Это мелкое событие тяжело тем не менее отразилось на Володине, который последнее время хотел, чтобы в жизни все было гладко и мило и чтоб голуби по воздуху порхали.
В тот день он снова несколько заволновался, вспоминая последние события своей жизни.
Ночью ему не спалось. Он ворочался в кровати и хмуро, испытующе смотрел на свою супругу.
Молодая дама спала, распустив свои губы, причмокивая и всхлипывая.
У нее был расчет, думал Володин. Она, безусловно, все знала. И, конечно, не пошла бы за пего, если б он ничего не имел. И в своей тоске и беспокойстве Володин поднялся с кровати, походил по комнате, подошел к окну. И, прижав пылающий лоб к стеклу, долго глядел, как в темном саду от ветра покачивались деревья.
Потом, беспокоясь, что ночная прохлада может снова вызвать заболевание, Володин заспешил к кровати. Он долго лежал с открытыми глазами, водя пальцем по рисунку обоев.
"Да, без сомнения, она знала, что я приврал", — снова подумал Володин засыпая.
А наутро он встал веселый и спокойный и о грубых вещах старался больше не думать. А если и думал, то вздыхал и махал ручкой, предполагая, что без корысти никто никогда и ничего не делает.
1929
МИШЕЛЬ СИНЯГИН
МИШЕЛЬ СИНЯГИН
Рождение героя Молодость Созерцательное настроение Любовь к красоте О нежных душах. Об Эрмитаже и о замечательной скифской вазе
И, ничего не сказав Володину, он побежал до этой роковой Оленьки Сисяевой, чтобы пригласить ее к кровати больного, желая тем самым поскорей снять с себя всякую моральную и материальную ответственность и заботы по уходу.
Он пришел к ней и стал умолять ее прийти, говоря, что ее дружок если и не совсем плох, то находится в крайне странном положении. И что ему необходима помощь.
Девица, сконфуженная такой исключительной болезнью своего жениха, не могла особенно высказывать свою печаль и тревогу. Тем не менее она тотчас согласилась навестить больного.
Несколько взволнованная бедным и неуютным видом комнаты и скудностью имущества, барышня остановилась на пороге, не решаясь сразу подойти к больному.
При виде барышни больной вскочил с дивана, потом снова лег, поскорее прикрывая свой растерзанный туалет.
Барышня, придвинув к дивану табурет, присела, с тоской глядя, как ее жениха дергала болезнь.
Весть о больном, который икает трое суток, несколько взбудоражила местное население ближайших домов. Слухи о любовной драме усилили любопытство граждан. И в квартиру началось буквально паломничество, которое невозможно было остановить силами одного фотографа. Все хотели поглядеть, как невеста относится к жениху, и чего она ему говорит, и как он при своей икоте ей отвечает.
Тут же, среди других граждан, колбасился и наш брат милосердия Сыпунов, не рискуя, впрочем, входить в комнату, чтобы не напугать больного.
Как ближайший родственник и медработник, он, окруженный толпой любопытных, авторитетно говорил о состоянии больного, объясняя, что к чему и в чем дело.
Безусловно, он не предполагал такого исхода. Он попугал человека, слов нет, но им двигало чувство справедливости, а также родственные связи с Маргаритой Гопкис, которая на склоне лет остается как-никак без человека.
Однако печальные картины болезненного состояния очень его растрогали, тем более он совершенно считается с чувством любви и, безусловно, никому теперь не дозволит пальцем тронуть его бывшего родственника, Николая Петровича Володина. А Маргариточка в крайнем случае пущай сама как-нибудь проведет свою жизнь. Что же касается болезни, то это скорей всего чисто нервное заболевание на простудной почве. И что у них в больнице на простудной почве черт знает какие болезни происходят — и ничего, многие остаются живы.
Фотограф Патрикеев, боясь, что в толкотне и сумятице разворуют его фотографические принадлежности, поднял крик, убеждая публику разойтись, иначе он вызовет милицию и силой прекратит безобразие.
Брат милосердия, получив директивы от фотографа, стал выпирать назойливую публику, махая треножником и оттесняя посетителей на кухню и лестницу. Он честью просил расходиться и не вызывать его на более решительные действия.
Увидев такое безобразие, полную огласку дела и открытый срам, барышня Оленька Сисяева стала лепетать, что надо бы больного отвезти в больницу или же в крайнем случае хотя бы пригласить коммунального врача, который может удалить лишнюю публику.
Среди посетителей находился, между прочим, один такой бывший интеллигент, некто Абрамов, который заявил, что врач тут, безусловно, ни при чем, что врач сорвет трояк и наделает таких делов, после которых уже больного навряд ли можно поправить.
И что лучше пущай дозволят ему произвести опыт, который в самом корне подорвет это заболевание.
Этот некто Абрамов не носил звания врача или ученого, по он глубоко понимал многие вопросы и любил лечить граждан от всяких болезней и страданий своими домашними средствами.
Так и тут: он сказал, что картина заболевания ему слишком ясна. Что это есть неправильное движение организма. И что надо поскорее перебить это движение. Тем более организм имеет, так сказать, свою инерцию и как валадит на одно, так прямо нет спасения. От этого, дескать, происходят почти что все наши болезни и недомогания. И это, дескать, необходимо лечить энергично, давая сильную встряску организму, который, дескать, слепо работает, не разбираясь, куда его колесья крутятся и что из его работы выйдет.
Он велел посадить больного на стул, а сам, грубо насмехаясь над врачами и медициной, вышел на кухню, чтобы там начать свои научные приготовления.
Там он, с помощью брата милосердия, нацедил полное ведерко холодной воды и, выбежав осторожно, на цыпочках, из-за двери, вдруг с криком опрокинул всю эту воду на голову больному, который, мало чего соображая, беспечно сидел до этого на стуле, как мешок с картофелем.
Позабыв про свою болезнь, Володин полез было драться и вообще стал после этой процедуры буйствовать, выгоняя народ из помещения и порываясь побить своего доморощенного лекаря.
Но вскоре Володин утих и, переменив платье, задремал, положив голову на колени своей малютки.
На другое утро он встал совершенно здоровый и, побрившись и приведя себя в порядок, стал жить как обычно.
Конечно, автор не собирается утверждать, что это домашнее лечение подействовало исцеляюще. Скорей всего болезнь сама по себе прошла. Тем более что три-четыре дня — срок изрядный, хотя, конечно, медицина знает и более длительные сроки для этой болезни. Так что прохладная водица могла все же доброкачественно подействовать на замороченные мозги нашего больного и тем самым ускорила исцеление.
Через несколько дней Володин записался со своей малюткой и перебрался на жительство в ее скромные апартаменты.
Ихний медовый месяц прошел тихо и вполне безмятежно.
Брат милосердия окончательно сменил гнев на милость и даже раза два заходил к молодым с визитом, причем один раз милостиво занял трешку, не обещая, впрочем, ее вернуть. Зато он дал торжественное обещание не убивать и не трогать больше Володина ни при каких обстоятельствах.
Что касается заработка и вообще содержания, то Володину пришлось сознаться в своей клевете. Ну да, он немного приврал, желая испытать ее любовь. В этом нет ничего оскорбительного.
И говоря об этом, он умолял ее еще раз сказать, знала ли она, что он нарочно соврал, или же она не знала и пошла за него по бескорыстному чувству.
И дамочка, задумчиво смеясь, уверяла его в последнем, говоря, что она сначала, конечно, не знала о его вранье и боялась, что он действительно ничего за душой не имеет. Но потом-то она определенно догадалась о его слишком прозрачных действиях. Ну, да она не имеет на него претензий это его законное право узнать про свою будущую супругу.
И, слушая эти дамские речи, Володин мысленно сердился и называл себя ослом и бараном за то, что не смог досконально подловить и проверить барышню.
Впрочем, конечно, что же он мог сделать? Тем более его злокачественная болезнь подкузьмила — она лишила его энергии и воли и окончательно заморочила ему голову. И в силу этого он не мог решить задачу достойным образом. Тем более барышня запросто обыграла его, козырнув с туза своим положением. Но в дальнейшем какнибудь все само выяснится.
Что же касается Маргариточки Гонкие, то она продолжала сердиться и однажды, встретившись с Володиным на улице, не ответила на его сдержанный поклон, отвернув в сторону свой профиль.
Это мелкое событие тяжело тем не менее отразилось на Володине, который последнее время хотел, чтобы в жизни все было гладко и мило и чтоб голуби по воздуху порхали.
В тот день он снова несколько заволновался, вспоминая последние события своей жизни.
Ночью ему не спалось. Он ворочался в кровати и хмуро, испытующе смотрел на свою супругу.
Молодая дама спала, распустив свои губы, причмокивая и всхлипывая.
У нее был расчет, думал Володин. Она, безусловно, все знала. И, конечно, не пошла бы за пего, если б он ничего не имел. И в своей тоске и беспокойстве Володин поднялся с кровати, походил по комнате, подошел к окну. И, прижав пылающий лоб к стеклу, долго глядел, как в темном саду от ветра покачивались деревья.
Потом, беспокоясь, что ночная прохлада может снова вызвать заболевание, Володин заспешил к кровати. Он долго лежал с открытыми глазами, водя пальцем по рисунку обоев.
"Да, без сомнения, она знала, что я приврал", — снова подумал Володин засыпая.
А наутро он встал веселый и спокойный и о грубых вещах старался больше не думать. А если и думал, то вздыхал и махал ручкой, предполагая, что без корысти никто никогда и ничего не делает.
1929
МИШЕЛЬ СИНЯГИН
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эта повесть есть воспоминание об одном человеке, об одном малоизвестном, небольшом поэте, с которым автор сталкивался в течение целого ряда лет.
Судьба этого человека автора чрезвычайно поразила, и в силу этого автор решил написать такие, что ли, о нем воспоминания, такую, что ли, биографическую повесть, не в назидание потомству, а просто так.
Не все же писать биографии и мемуары о замечательных и великих людях, об их поучительной жизни и об их гениальных мыслях и достижениях. Кому-нибудь надо откликнуться и на переживания других, скажем, более средних людей, так сказать, не записанных в бархатную книгу жизни.
Причем жизнь таких людей, по мнению автора, тоже в достаточной мере бывает поучительна и любопытна. Все ошибки, промахи, страдания и радости ничуть но уменьшаются в своем размере от того, что человек, ну, скажем, не нарисовал на полотне какой-нибудь прелестный шедевр — "Девушка с кувшином", или не научился быстро ударять по рояльным клавишам, или, скажем, не отыскал для блага и спокойствия человечества какуюнибудь лишнюю звезду или комету на небосводе.
Напротив, жизнь таких обыкновенных людей еще более понятна, еще более достойна удивления, чем, скажем, какие-нибудь исключительные и необыкновенные поступки и чудачества гениального художника, пианиста или настройщика. Жизнь таких простых людей еще более интересна и еще более доступна пониманию.
Автор не хочет этим сказать, что вот сейчас вы увидите что-то такое исключительно интересное, поразительное по силе переживаний и страстям. Нет, это будет скромно прожитая жизнь, описанная к тому же несколько торопливо, небрежно и со многими, наверно, погрешностями. Конечно, сколько возможно, автор старался, но для полного блеска описания не было у него такого, что ли, нужного спокойствия духа и любви к разным мелким предметам и переживаниям. Тут не будет спокойного дыхания автора, судьба которого оберегается и лелеется золотым веком.
Тут не будет красоты фраз, смелости оборотов и восхищения перед величием природы.
Тут будет просто правдиво изложенная жизнь. К тому же несколько суетливый характер автора, его беспокойство и внимание к другим мелочам заставляют его иной раз пренебречь плавным повествованием для того, чтобы разрешить тот или иной злободневный вопрос или то или иное сомнение.
Что касается заглавия книги, то автор согласен признать, что заглавие сухое и академическое, — мало чегонибудь дает уму и сердцу. Но автор оставляет это заглавие временно. Автор хотел назвать эту книгу иначе, какнибудь, например: "У жизни в лапах" или "Жизнь "начинается послезавтра". Но и для этого у него не хватило уверенности и нахальства. К тому же эти заглавия, вероятно, уже были в литературном обиходе, а для нового заглавия у автора не нашлось особого остроумия и изобретательности.
1930
Судьба этого человека автора чрезвычайно поразила, и в силу этого автор решил написать такие, что ли, о нем воспоминания, такую, что ли, биографическую повесть, не в назидание потомству, а просто так.
Не все же писать биографии и мемуары о замечательных и великих людях, об их поучительной жизни и об их гениальных мыслях и достижениях. Кому-нибудь надо откликнуться и на переживания других, скажем, более средних людей, так сказать, не записанных в бархатную книгу жизни.
Причем жизнь таких людей, по мнению автора, тоже в достаточной мере бывает поучительна и любопытна. Все ошибки, промахи, страдания и радости ничуть но уменьшаются в своем размере от того, что человек, ну, скажем, не нарисовал на полотне какой-нибудь прелестный шедевр — "Девушка с кувшином", или не научился быстро ударять по рояльным клавишам, или, скажем, не отыскал для блага и спокойствия человечества какуюнибудь лишнюю звезду или комету на небосводе.
Напротив, жизнь таких обыкновенных людей еще более понятна, еще более достойна удивления, чем, скажем, какие-нибудь исключительные и необыкновенные поступки и чудачества гениального художника, пианиста или настройщика. Жизнь таких простых людей еще более интересна и еще более доступна пониманию.
Автор не хочет этим сказать, что вот сейчас вы увидите что-то такое исключительно интересное, поразительное по силе переживаний и страстям. Нет, это будет скромно прожитая жизнь, описанная к тому же несколько торопливо, небрежно и со многими, наверно, погрешностями. Конечно, сколько возможно, автор старался, но для полного блеска описания не было у него такого, что ли, нужного спокойствия духа и любви к разным мелким предметам и переживаниям. Тут не будет спокойного дыхания автора, судьба которого оберегается и лелеется золотым веком.
Тут не будет красоты фраз, смелости оборотов и восхищения перед величием природы.
Тут будет просто правдиво изложенная жизнь. К тому же несколько суетливый характер автора, его беспокойство и внимание к другим мелочам заставляют его иной раз пренебречь плавным повествованием для того, чтобы разрешить тот или иной злободневный вопрос или то или иное сомнение.
Что касается заглавия книги, то автор согласен признать, что заглавие сухое и академическое, — мало чегонибудь дает уму и сердцу. Но автор оставляет это заглавие временно. Автор хотел назвать эту книгу иначе, какнибудь, например: "У жизни в лапах" или "Жизнь "начинается послезавтра". Но и для этого у него не хватило уверенности и нахальства. К тому же эти заглавия, вероятно, уже были в литературном обиходе, а для нового заглавия у автора не нашлось особого остроумия и изобретательности.
1930
МИШЕЛЬ СИНЯГИН
Через сто лет. О нашем времени. О приспособляемости. О дуэлях. О чулках. Пролог истории.
Вот в дальнейшем, лет этак, скажем, через сто или там немного меньше, когда все окончательно утрясется, установится, когда жизнь засияет несказанным блеском, какой-нибудь гражданин, какой-нибудь этакий гражданин с усиками, в этаком, что ли, замшевом песочном костюмчике или там, скажем, в вечерней шелковой пижаме, возьмет, предположим, нашу скромную книжку и приляжет с ней на кушетку. Он приляжет на сафьяновую кушетку или там, скажем, на какой-нибудь мягкий пуфик или козетку, обопрет свою душистую голову на чистые руки и, слегка задумавшись о прекрасных вещах, раскроет книгу.
— Интересно, — скажет он, кушая конфетки, — как это они там жили в свое время.
А его красивая молодая супруга — или там, скажем, подруга его жизни тут же рядом сидит в своем какомнибудь исключительном пеньюаре.
— Андреус (или там Теодор), — скажет она, запахивая свой пеньюар, охота тебе, скажет, читать разную муру? Только, скажет, нервы себе треплешь на ночь глядя.
И сама, может, возьмет с полки какой-нибудь томик в пестром атласном переплете — стихи какого-нибудь знаменитого поэта — и начнет читать:
Конечно, автор не утверждает, что именно такие сценки будут наблюдаться в будущей жизни. Нет, это как раз маловероятно. Это только минутное предположение. На это только полпроцента можно положить. А скорей всего, напротив того, будет очень такое, что ли, здоровое, сочное поколение.
Этакие будут загорелые здоровяки, одевающиеся скромно, но просто, без особой претензии на роскошь и щегольство.
К тому же, может, такие паршивые лирические стишки они и читать-то вовсе не будут или будут их читать в исключительных случаях, предпочитая им наши прозаические книжки, которые будут брать в руки с полным душевным трепетом и с полным почтением к их авторам.
Однако как подумает автор о таких настоящих читателях, так опять появляются затруднения и снова перо вываливается из рук.
Ну что автор может дать таким прекрасным читателям?
Сердечно признавая все величие нашего времени, автор тем не менее не в силах дать соответствующее произведение, полностью рисующее нашу эпоху. Может быть, автор растратил свои мозги на мелкие повседневные мещанские дела, на разные личные огорчения и заботы, но только ему не по силам такое обширное произведение, которое сколько-нибудь заинтересует будущих уважаемых читателей. Нет, уж лучше закрыть глаза на будущее и не думать о новых грядущих поколениях. Лучше уж писать для наших испытанных читателей.
Но тут опять являются сомнения, и перо валится из рук. В настоящее время, когда самая злободневная и даже необходимая тема — отсутствие тары или устройство силосов, — возможно, что просто нетактично писать так себе, вообще о переживаниях людей, которые, в сущности говоря, даже и не играют роли в сложном механизме наших дней.
Читатель может просто обругать автора свиньей.
— Эва, — скажет, — глядите, чего еще один пишет. Описывает, холера, переживания. Глядите, скажет, сейчас, чего доброго, начнет про цветки поэмы наворачивать.
Нет, про цветки автор писать не станет. Автор напишет повесть, по его мнению даже весьма необходимую повесть, так сказать подводящую итоги прошлой жизни, — повесть про одного незначительного поэта, который жил в наше время. Конечно, автор предвидит жестокую критику в этом смысле со стороны молодых и легкомысленных критиков, поверхностно глядящих на такие литературные факты.
Однако совесть у автора чиста. Автор не забывает и другой фронт и не гнушается писать о прогулах, о силосовании и о ликвидации неграмотности. И даже, напротив, та скромная работа как раз ему по плечу.
Но наряду с этим у автора имеется чрезвычайное стремление как можно скорей написать свои воспоминания об этом человеке, ибо в дальнейшем жизнь перешагнет его, и все забудется, и травой зарастет та тропинка, по которой прошел наш скромный герой, наш знакомый и, прямо скажем, наш родственник М. П. Синягин.
И это последнее обстоятельство позволило автору видеть всю его жизнь, все мелочи его жизни и все события, развернувшиеся в последние годы. Вся личная жизнь его прошла, как на сцене, перед глазами автора.
Вот тот, который с усиками и в замшевом костюмчике, если, не дай бог, он проскользнет в будущее столетие, наверное, слегка удивится и заполощется на своей сафьяновой козетке.
— Милуша, — скажет он, приглаживая свои усишки, — интересно, скажет. У них, скажет, какая-то личная жизнь была.
— Андреус, — скажет она грудным голосом, — не мешай, скажет, ради бога, я стихи читаю…
А в самом деле, читатель, какой-нибудь этакий с усиками в его спокойное время прямо нипочем правильно не представит нашей жизни. Он, наверно, будет думать, что мы все время в землянках сидели, воробьев кушали и вели какую-нибудь немыслимую дикую жизнь, полную ежедневных катастроф и ужасов.
Правда, надо прямо сказать, что многие и не имели так называемой личной жизни — они отдавали все силы и всю волю для своих идей и для стремления к цели. Ну, а которые помельче, те, безусловно, ловчились, приспосабливались и старались попасть в ногу со временем, для того чтобы прилично прожить и поплотнее покушать.
И жизнь шла своим чередом. Происходили любовь, и ревность, и деторождение, и разные великие материнские чувства, и разные тому подобные прекрасные переживания. И мы ходили с девушками в кино. И катались на лодках. И пели под гитару. И кушали вафли с кремом. И носили модные носочки в полоску. И танцевали фокстрот под домашний рояль.
Нет, так называемая личная жизнь шла понемножку, как она всегда и при всех любых обстоятельствах идет.
И любители такой жизни по мере своих сил приспосабливались и приноравливались.
Так сказать, каждая эпоха имеет свою психику. И в каждую эпоху пока что было одинаково легко или, вернее, одинаково трудно жить.
Вот, для примера, на что уж беспокойный век, ну, скажем, шестнадцатый. Нам издали поглядеть — так прямо немыслимым кажется. Чуть не каждый день в то время на дуэлях дрались. Гостей с башен сбрасывали. И ничего. Все в порядке вещей было.
Нам-то, с пашей психикой, прямо боязно представить себе подобную ихнюю жизнь. Для примера, какой-нибудь там ихний феодальный виконт или там бывший граф идет погулять.
Вот идет он погулять и, значит, шпагу сбоку пришпиливает: мало ли, кто-нибудь его сейчас, боже сохрани, плечом пихнет или обругает — сразу надо драться. И ничего.
Идет на прогулку, и даже на морде никакой грусти или паники не написано. Напротив того, идет и даже, может быть, улыбается и насвистывает. Ну, жену небрежно на прощанье поцелует.
— Ну, — скажет, — ма шер, я того… пошел прогуляться.
И та — хоть бы что.
— Ладно, — скажет, — не опоздай, скажет, к обеду.
Да в наше время жена бы рыдала и за ноги бы цеплялась, умоляя не выходить на улицу, или в крайнем случае просила бы обеспечить ей безбедное существование. А тут просто и безмятежно. Взял шпажонку, поточил ее, если она затупилась от прежней стычки, и пошел побродить до обеда, имея почти все шансы на дуэль или столкновение.
Надо сказать, если б автор жил в ту эпоху, его бы силой из дому не выкурили. Так бы всю жизнь и прожил бы взаперти, вплоть до нашего времени.
Да, с нашей точки зрения неинтересная была жизнь. А там этого не замечали и жили поплевывая. И даже ездили в гости к имеющим башни.
Так что в этом смысле человек очень великолепно устроен. Какая жизнь идет — в той он и прелестно живет. А которые не могут, те, безусловно, отходят в сторону и не путаются под ногами. В этом смысле жизнь имеет очень строгие законы, и не всякий может поперек пути ложиться и иметь разногласия.
Так вот, сейчас перейдем к главному описанию, из-за чего, собственно, и началась эта книга. Автор извиняется, если он чего-нибудь лишнее сболтнул, не идущее к делу. Уж очень все такие нужные вопросы, требующие немедленного разрешения.
А что до психики, так это очень верно. Это вполне историей проверено.
Так вот, сейчас со спокойной совестью мы перейдем к воспоминаниям о человеке, который жил в начале двадцатого века.
По ходу повествования автор принужден будет касаться многих тяжелых вещей, грустных переживаний, лишений и нужды.
Но автор просит не выносить об этом поспешного заключения.
Некоторые нытики способны будут все невзгоды приписать только революции, которая происходила в то время.
Очень, знаете, странно, но тут дело не в революции. Правда, революция сбила этого человека с позиции. Но тут, как бы сказать, во все времена возможна и вероятна такая жизнь. Автор подозревает, что такие именно воспоминания могли быть написаны о каком-нибудь другом человеке, жившем в другую эпоху.
Автор просит отметить это обстоятельство.
Вот у автора был сосед по комнате. Бывший учитель рисования. Он спился. И влачил жалкую и неподобающую жизнь. Так этот учитель всегда любил говорить:
— Меня, говорит, не революция подпилила. Если б и не было революции, я бы все равно спился, или бы проворовался, или бы меня на войне подстрелили, или бы мне в плену морду свернули на сторону. Я, говорит, заранее знал, на что иду и какая мне жизнь предстоит.
И это были золотые слова.
Автор не делает из этого мелодрамы. Нет, автор уверен в победном шествии жизни, вполне годной для того, чтобы прожить припеваючи. Уж очень много людей сейчас об этом думают и ломают себе головы, стараясь потрафить человеку в этом смысле.
Конечно, еще, так сказать, пролог истории. Еще жизнь не утряслась. Говорят, люди двести лет назад чулки-то стали впервые носить.
Так что все в порядке. Хорошая жизнь не за горами.
Вот в дальнейшем, лет этак, скажем, через сто или там немного меньше, когда все окончательно утрясется, установится, когда жизнь засияет несказанным блеском, какой-нибудь гражданин, какой-нибудь этакий гражданин с усиками, в этаком, что ли, замшевом песочном костюмчике или там, скажем, в вечерней шелковой пижаме, возьмет, предположим, нашу скромную книжку и приляжет с ней на кушетку. Он приляжет на сафьяновую кушетку или там, скажем, на какой-нибудь мягкий пуфик или козетку, обопрет свою душистую голову на чистые руки и, слегка задумавшись о прекрасных вещах, раскроет книгу.
— Интересно, — скажет он, кушая конфетки, — как это они там жили в свое время.
А его красивая молодая супруга — или там, скажем, подруга его жизни тут же рядом сидит в своем какомнибудь исключительном пеньюаре.
— Андреус (или там Теодор), — скажет она, запахивая свой пеньюар, охота тебе, скажет, читать разную муру? Только, скажет, нервы себе треплешь на ночь глядя.
И сама, может, возьмет с полки какой-нибудь томик в пестром атласном переплете — стихи какого-нибудь знаменитого поэта — и начнет читать:
Вот как представит себе автор на минутку такую акварельную картину, так и перо у него валится из рук — неохота писать, да и только.
В моем окне качалась лилия.
Я весь в бреду.
Любовь, любовь, моя идиллия,
Я к вам приду.
Конечно, автор не утверждает, что именно такие сценки будут наблюдаться в будущей жизни. Нет, это как раз маловероятно. Это только минутное предположение. На это только полпроцента можно положить. А скорей всего, напротив того, будет очень такое, что ли, здоровое, сочное поколение.
Этакие будут загорелые здоровяки, одевающиеся скромно, но просто, без особой претензии на роскошь и щегольство.
К тому же, может, такие паршивые лирические стишки они и читать-то вовсе не будут или будут их читать в исключительных случаях, предпочитая им наши прозаические книжки, которые будут брать в руки с полным душевным трепетом и с полным почтением к их авторам.
Однако как подумает автор о таких настоящих читателях, так опять появляются затруднения и снова перо вываливается из рук.
Ну что автор может дать таким прекрасным читателям?
Сердечно признавая все величие нашего времени, автор тем не менее не в силах дать соответствующее произведение, полностью рисующее нашу эпоху. Может быть, автор растратил свои мозги на мелкие повседневные мещанские дела, на разные личные огорчения и заботы, но только ему не по силам такое обширное произведение, которое сколько-нибудь заинтересует будущих уважаемых читателей. Нет, уж лучше закрыть глаза на будущее и не думать о новых грядущих поколениях. Лучше уж писать для наших испытанных читателей.
Но тут опять являются сомнения, и перо валится из рук. В настоящее время, когда самая злободневная и даже необходимая тема — отсутствие тары или устройство силосов, — возможно, что просто нетактично писать так себе, вообще о переживаниях людей, которые, в сущности говоря, даже и не играют роли в сложном механизме наших дней.
Читатель может просто обругать автора свиньей.
— Эва, — скажет, — глядите, чего еще один пишет. Описывает, холера, переживания. Глядите, скажет, сейчас, чего доброго, начнет про цветки поэмы наворачивать.
Нет, про цветки автор писать не станет. Автор напишет повесть, по его мнению даже весьма необходимую повесть, так сказать подводящую итоги прошлой жизни, — повесть про одного незначительного поэта, который жил в наше время. Конечно, автор предвидит жестокую критику в этом смысле со стороны молодых и легкомысленных критиков, поверхностно глядящих на такие литературные факты.
Однако совесть у автора чиста. Автор не забывает и другой фронт и не гнушается писать о прогулах, о силосовании и о ликвидации неграмотности. И даже, напротив, та скромная работа как раз ему по плечу.
Но наряду с этим у автора имеется чрезвычайное стремление как можно скорей написать свои воспоминания об этом человеке, ибо в дальнейшем жизнь перешагнет его, и все забудется, и травой зарастет та тропинка, по которой прошел наш скромный герой, наш знакомый и, прямо скажем, наш родственник М. П. Синягин.
И это последнее обстоятельство позволило автору видеть всю его жизнь, все мелочи его жизни и все события, развернувшиеся в последние годы. Вся личная жизнь его прошла, как на сцене, перед глазами автора.
Вот тот, который с усиками и в замшевом костюмчике, если, не дай бог, он проскользнет в будущее столетие, наверное, слегка удивится и заполощется на своей сафьяновой козетке.
— Милуша, — скажет он, приглаживая свои усишки, — интересно, скажет. У них, скажет, какая-то личная жизнь была.
— Андреус, — скажет она грудным голосом, — не мешай, скажет, ради бога, я стихи читаю…
А в самом деле, читатель, какой-нибудь этакий с усиками в его спокойное время прямо нипочем правильно не представит нашей жизни. Он, наверно, будет думать, что мы все время в землянках сидели, воробьев кушали и вели какую-нибудь немыслимую дикую жизнь, полную ежедневных катастроф и ужасов.
Правда, надо прямо сказать, что многие и не имели так называемой личной жизни — они отдавали все силы и всю волю для своих идей и для стремления к цели. Ну, а которые помельче, те, безусловно, ловчились, приспосабливались и старались попасть в ногу со временем, для того чтобы прилично прожить и поплотнее покушать.
И жизнь шла своим чередом. Происходили любовь, и ревность, и деторождение, и разные великие материнские чувства, и разные тому подобные прекрасные переживания. И мы ходили с девушками в кино. И катались на лодках. И пели под гитару. И кушали вафли с кремом. И носили модные носочки в полоску. И танцевали фокстрот под домашний рояль.
Нет, так называемая личная жизнь шла понемножку, как она всегда и при всех любых обстоятельствах идет.
И любители такой жизни по мере своих сил приспосабливались и приноравливались.
Так сказать, каждая эпоха имеет свою психику. И в каждую эпоху пока что было одинаково легко или, вернее, одинаково трудно жить.
Вот, для примера, на что уж беспокойный век, ну, скажем, шестнадцатый. Нам издали поглядеть — так прямо немыслимым кажется. Чуть не каждый день в то время на дуэлях дрались. Гостей с башен сбрасывали. И ничего. Все в порядке вещей было.
Нам-то, с пашей психикой, прямо боязно представить себе подобную ихнюю жизнь. Для примера, какой-нибудь там ихний феодальный виконт или там бывший граф идет погулять.
Вот идет он погулять и, значит, шпагу сбоку пришпиливает: мало ли, кто-нибудь его сейчас, боже сохрани, плечом пихнет или обругает — сразу надо драться. И ничего.
Идет на прогулку, и даже на морде никакой грусти или паники не написано. Напротив того, идет и даже, может быть, улыбается и насвистывает. Ну, жену небрежно на прощанье поцелует.
— Ну, — скажет, — ма шер, я того… пошел прогуляться.
И та — хоть бы что.
— Ладно, — скажет, — не опоздай, скажет, к обеду.
Да в наше время жена бы рыдала и за ноги бы цеплялась, умоляя не выходить на улицу, или в крайнем случае просила бы обеспечить ей безбедное существование. А тут просто и безмятежно. Взял шпажонку, поточил ее, если она затупилась от прежней стычки, и пошел побродить до обеда, имея почти все шансы на дуэль или столкновение.
Надо сказать, если б автор жил в ту эпоху, его бы силой из дому не выкурили. Так бы всю жизнь и прожил бы взаперти, вплоть до нашего времени.
Да, с нашей точки зрения неинтересная была жизнь. А там этого не замечали и жили поплевывая. И даже ездили в гости к имеющим башни.
Так что в этом смысле человек очень великолепно устроен. Какая жизнь идет — в той он и прелестно живет. А которые не могут, те, безусловно, отходят в сторону и не путаются под ногами. В этом смысле жизнь имеет очень строгие законы, и не всякий может поперек пути ложиться и иметь разногласия.
Так вот, сейчас перейдем к главному описанию, из-за чего, собственно, и началась эта книга. Автор извиняется, если он чего-нибудь лишнее сболтнул, не идущее к делу. Уж очень все такие нужные вопросы, требующие немедленного разрешения.
А что до психики, так это очень верно. Это вполне историей проверено.
Так вот, сейчас со спокойной совестью мы перейдем к воспоминаниям о человеке, который жил в начале двадцатого века.
По ходу повествования автор принужден будет касаться многих тяжелых вещей, грустных переживаний, лишений и нужды.
Но автор просит не выносить об этом поспешного заключения.
Некоторые нытики способны будут все невзгоды приписать только революции, которая происходила в то время.
Очень, знаете, странно, но тут дело не в революции. Правда, революция сбила этого человека с позиции. Но тут, как бы сказать, во все времена возможна и вероятна такая жизнь. Автор подозревает, что такие именно воспоминания могли быть написаны о каком-нибудь другом человеке, жившем в другую эпоху.
Автор просит отметить это обстоятельство.
Вот у автора был сосед по комнате. Бывший учитель рисования. Он спился. И влачил жалкую и неподобающую жизнь. Так этот учитель всегда любил говорить:
— Меня, говорит, не революция подпилила. Если б и не было революции, я бы все равно спился, или бы проворовался, или бы меня на войне подстрелили, или бы мне в плену морду свернули на сторону. Я, говорит, заранее знал, на что иду и какая мне жизнь предстоит.
И это были золотые слова.
Автор не делает из этого мелодрамы. Нет, автор уверен в победном шествии жизни, вполне годной для того, чтобы прожить припеваючи. Уж очень много людей сейчас об этом думают и ломают себе головы, стараясь потрафить человеку в этом смысле.
Конечно, еще, так сказать, пролог истории. Еще жизнь не утряслась. Говорят, люди двести лет назад чулки-то стали впервые носить.
Так что все в порядке. Хорошая жизнь не за горами.
Рождение героя Молодость Созерцательное настроение Любовь к красоте О нежных душах. Об Эрмитаже и о замечательной скифской вазе
Михаил Поликарпович Синягин родился в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году в имении Паньково Смоленской губернии.
Мать его была дворянка, а отец почетный гражданин.
Но поскольку автор был моложе М. П. Синягина лет на десять, то ничего такого путного автор и не может сказать об его молодых годах вплоть до 1916 года.
Но поскольку его всегда — и даже в сорок лет — называли Мишелем, было видно, что он имел нежное детство, внимание, любовь и душевную ласку. Его называли Мишелем — и верно, его нельзя было назвать иначе. Все другие, грубые наименования мало шли к его лицу, к его тонкой фигуре и к его изящным движениям, исполненным грации, достоинства и чувства ритма.
Кажется, что он окончил гимназию, и, кажется, два или три года он еще где-то такое проучился. Образование у него было, во всяком случае, самое незаурядное.
В 1916 году автор, с высоты своих восемнадцати лет, находясь с ним в одном и том же городе, невольно наблюдал его жизнь и был, так сказать, очевидцем многих важных и значительных перемен и событии.
М. П. Синягин не был на фронте по случаю ущемления грыжи. И в конце европейской войны он слонялся по городу в своем штатском макинтоше, имея цветок в петлице и изящный, со слоновой ручкой, стек в руках.
Он ходил по улицам всегда несколько печальный и томный, в полном одиночестве, бормоча про себя стишки, которые он в изобилии сочинял, имея все же порядочное дарование, вкус и тонкое чутье ко всему красивому и изящному.
Его восхищали картины печальной и однообразной псковской природы, березки, речки и разные мошки, кружащиеся над цветочными клумбами.
Он уходил за город и, сняв шапку, с тонкой и понимающей улыбкой следил за игрой птичек и комариков.
Или, глядя на движущиеся тучные облака и закинув голову, тут же сочинял на них соответствующие рифмы и стихи.
В те годы было порядочное количество людей высокообразованных и интеллигентных, с тонкой душевной организацией и нежной любовью к красоте и к разным изобразительным искусствам.
Надо прямо сказать, что в нашей стране всегда была исключительная интеллигентская прослойка, к которой охотно прислушивалась вся Европа и даже весь мир.
И верно, это были очень такие тонкие ценители искусства и балета, и авторы многих замечательных произведений, и вдохновители многих отличных дел и великих учений.
Это не были спецы с точки зрения нашего понимания.
Это были просто интеллигентные, возвышенные люди.
Многие из них имели нежные дугой. А некоторые просто даже плакали при виде лишнего цветка на клумбе или прыгающего на навозной куче воробышка.
Дело прошлое, но, конечно, надо сказать, что в этом была даже некоторая какая-то такая ненормальность. И такой пышный расцвет, безусловно, был за счет чего-то такого другого.
Автор не слишком владеет искусством диалектики и не знаком с разными научными теориями и течениями, так что не берется в этом смысле отыскивать причины и следствия. Но, грубо рассуждая, можно, конечно, кое до чего докопаться.
Если, предположим, в одной семье три сына. И если, предположим, одного сына обучать, кормить бутербродами с маслом, давать какао, мыть ежедневно в ванне и бриолином голову причесывать, а другим братьям давать пустяки и урезывать их во всех ихних потребностях, то первый сын очень свободно может далеко шагнуть и в своем образовании и в своих душевных качествах. Он и стишки начнет загибать, и перед воробышками умиляться, и говорить о разных возвышенных предметах.
Вот автор недавно был в Эрмитаже. Глядел скифский отдел. И там есть одна замечательная ваза. И лет ей, говорят, этой вазе, чего-то такое, если не врут, больше как две тысячи. Такая шикарная золотая ваза. Очень исключительной, тонкой скифской работы. Неизвестно, собственно, для чего ее скифы изготовили. Может, там для молока, или полевые цветы в нее ставить, чтобы скифский король нюхал. Неизвестно, ученые не выяснили. Л нашли эту вазу в кургане.
Мать его была дворянка, а отец почетный гражданин.
Но поскольку автор был моложе М. П. Синягина лет на десять, то ничего такого путного автор и не может сказать об его молодых годах вплоть до 1916 года.
Но поскольку его всегда — и даже в сорок лет — называли Мишелем, было видно, что он имел нежное детство, внимание, любовь и душевную ласку. Его называли Мишелем — и верно, его нельзя было назвать иначе. Все другие, грубые наименования мало шли к его лицу, к его тонкой фигуре и к его изящным движениям, исполненным грации, достоинства и чувства ритма.
Кажется, что он окончил гимназию, и, кажется, два или три года он еще где-то такое проучился. Образование у него было, во всяком случае, самое незаурядное.
В 1916 году автор, с высоты своих восемнадцати лет, находясь с ним в одном и том же городе, невольно наблюдал его жизнь и был, так сказать, очевидцем многих важных и значительных перемен и событии.
М. П. Синягин не был на фронте по случаю ущемления грыжи. И в конце европейской войны он слонялся по городу в своем штатском макинтоше, имея цветок в петлице и изящный, со слоновой ручкой, стек в руках.
Он ходил по улицам всегда несколько печальный и томный, в полном одиночестве, бормоча про себя стишки, которые он в изобилии сочинял, имея все же порядочное дарование, вкус и тонкое чутье ко всему красивому и изящному.
Его восхищали картины печальной и однообразной псковской природы, березки, речки и разные мошки, кружащиеся над цветочными клумбами.
Он уходил за город и, сняв шапку, с тонкой и понимающей улыбкой следил за игрой птичек и комариков.
Или, глядя на движущиеся тучные облака и закинув голову, тут же сочинял на них соответствующие рифмы и стихи.
В те годы было порядочное количество людей высокообразованных и интеллигентных, с тонкой душевной организацией и нежной любовью к красоте и к разным изобразительным искусствам.
Надо прямо сказать, что в нашей стране всегда была исключительная интеллигентская прослойка, к которой охотно прислушивалась вся Европа и даже весь мир.
И верно, это были очень такие тонкие ценители искусства и балета, и авторы многих замечательных произведений, и вдохновители многих отличных дел и великих учений.
Это не были спецы с точки зрения нашего понимания.
Это были просто интеллигентные, возвышенные люди.
Многие из них имели нежные дугой. А некоторые просто даже плакали при виде лишнего цветка на клумбе или прыгающего на навозной куче воробышка.
Дело прошлое, но, конечно, надо сказать, что в этом была даже некоторая какая-то такая ненормальность. И такой пышный расцвет, безусловно, был за счет чего-то такого другого.
Автор не слишком владеет искусством диалектики и не знаком с разными научными теориями и течениями, так что не берется в этом смысле отыскивать причины и следствия. Но, грубо рассуждая, можно, конечно, кое до чего докопаться.
Если, предположим, в одной семье три сына. И если, предположим, одного сына обучать, кормить бутербродами с маслом, давать какао, мыть ежедневно в ванне и бриолином голову причесывать, а другим братьям давать пустяки и урезывать их во всех ихних потребностях, то первый сын очень свободно может далеко шагнуть и в своем образовании и в своих душевных качествах. Он и стишки начнет загибать, и перед воробышками умиляться, и говорить о разных возвышенных предметах.
Вот автор недавно был в Эрмитаже. Глядел скифский отдел. И там есть одна замечательная ваза. И лет ей, говорят, этой вазе, чего-то такое, если не врут, больше как две тысячи. Такая шикарная золотая ваза. Очень исключительной, тонкой скифской работы. Неизвестно, собственно, для чего ее скифы изготовили. Может, там для молока, или полевые цветы в нее ставить, чтобы скифский король нюхал. Неизвестно, ученые не выяснили. Л нашли эту вазу в кургане.