Страница:
— А чего, — говорит, — слышала?
— Да разное.
Она на него смотрит, а он сердится.
— Чего, — говорит, — смотрите? На мне узоров нету…
И такая началась между ними нелюбезная беседа, что непонятно, как они уж дальше говорить стали.
Только поп слово, а она десять и даже больше. И все о наивысших материях. О людях — о людях. О церкви — о церкви. О боге — о боге… И все со смешком она, с ехидством. И все с вывертами и с выкрутасами всякими.
Растерялся даже поп. Неожиданность все-таки. Больше все его слушали, а тут — не угодно ли — дискуссия!
— Церковь? И церкви вашей но верю. Выражаю недоверие. Пустяки это. Идолопоклонство. Бог? И бога нету. Все есть органическая химия.
Поп едва сказать хочет:
— Позвольте, мол, то есть как это бога нет? То есть как это идолопоклонство?
А она:
— А так, — говорит, — и нету. И вы, говорит, человек умный, а в рясе ходите… Позорно это. А что до храмов, то и храмы вздор. Недомыслие. Дикарям впору. Я, мол, захожу в храмы, а мне смешно. Захожу как к язычникам. Иконы, ризки там всякие, святые — идолы. Лампадки — смешно. Свечи — смешно. Колокола — еще смешнее. Позорно это, поп, для развитых людей.
И ничего так не задело попа, как то, что с легкостью такой неимоверной заявила про бога: нету, дескать. Сами-то не верите. Или сомневаетесь.
— То есть как же, — сказал поп, — сомневаюсь?
И вдруг понял с ясностью, что он и точно сомневается. Оробел совсем поп. Копнул в душе раз — туман. Копнул два — неразборчивость. Не думал об этом. Мыслей таких не было. И точно: какой это бог? Правда, что ли? Существо?
Раскинул поп мозгами. Хотел двухсторонне размыслить по привычке, а она опять:
— Идолопоклонство… Но, — говорит, — вот что. Если есть бог, то допустит ли он меня преступление перед ним совершить, а? Допустит? Отвечай, поп.
— Не знаю, — сказал поп. — Может, и не допустит… Ведьма ты… Вот кто ты. Уйди отсюда.
Засмеялась.
— Пойдем, — говорит, — поп, в церковь, я плюнув царские врата.
Раскидал поп червяков. Удилище бросил. Ничего на это учительнице не сказал и пошел себе.
И сам не заметил, как пошел с великим сомнением. Точно: что за пустяки… Ежели бог есть — почему он волю свою не проявит? Почему не размозжит на место святотатку? Что за причина не объявить себя хоть этим перед человечеством? А ведь тогда бы и сомненья не было. Каждый бы тогда поверил. А так… Может, и точно, бога нету?.. Идолопоклонепие.
И заболел поп с тех пор. Заболел сомнением. Не то что покои своп потерял, а окружающих извел до невозможности. Матушку тоже извел до невозможности. Ненормальный стал.
Рыбу ли удит:
"Ежели, — думает, — ерш — бог есть. Ежели не ершнету".
Плачет матушка обильно, на попа глядючи. Был поп хоть куда, мудрил хотя, о высоких предметах любил выражаться, а тут — сидит у окна, ровно доска.
"Ежели, — думает, — сейчас мужик пройдет — есть бог, ежели баба — нету бога…"
Но всякие прохожие проходили, и мужики и бабы, — а поп все сомневался.
И задумала уж матушка прошение в уезд писать, да случилось таке: просветлел однажды поп. Пришел он раз ясный, веселый даже, моргает матушке.
— Вот, — говорит, — про бога, матушка, это у меня точно — сомнение. Не буду врать. Но ежели есть бог, то должен он мне знаменье дать, что он точно существует. Кивнуть мне должен, мигнуть; дескать, точно, существую, мол, и управляю вселенной. Ежели он знаменья не даст — нету его.
— Пустяки это, — сказала матушка. — Чего тебе до бога? Мигнуть… Ох, болен ты, поп…
— Как чего? — удивился поп. — Вопрос этот поднапрел у меня. Я поверю тогда. А иначе я и службу исполнять не в состоянии. Может, идолопоклонение это, матушка.
Промолчала матушка.
Стал с тех пор поп знаменья ждать. Опять извелся, расстроился, вовсе бросил свое рыбачество. Ходит как больной или в горячке, во всякой дряни сокровенный смысл ищет. Дверь ли продолжительно скрипнет, кастрюлька ли в кухне рухнет, кошка ли курнавчит — на все подозрение. Мало того: людей останавливать стал. У мужиков ответа просить начал. Остановит кого-либо:
— Ну, — спрашивает, — брат, есть ли, по-твоему, бог или бога нету?
Коситься стали мужички. Хитрит, что ли, поп? Может, тайную цель в этом имеет?
И дошло однажды до крайних пределов — метаться стал поп. Не в состоянии был дожидаться знаменья. Ночью раз раскидался в постели, горит весь.
"Что ж это, — думает, — нету, значит, бога? Обман? Всю жизнь, значит, ослепление? Всю жизнь, значит, дурачество было?.. Ходил, ровно чучело, в облачении, кадилом махал… Богу это нужно? Ха! Нужно богу? Бог? Какой бог? Где его знаменье?"
Затрясся поп, сполз с постели, вышел из дому тайно от матушки и к церкви пошел.
"Плюну, — подумал поп, — плюну в царские врата…"
Подумал так, устрашился своих мыслей, присел даже на корячки и к церкви пополз.
Дополз поп до церкви.
"Эх, — думает, — знаменье! Знаменье прошу… Если ты есть, бог, обрушь на меня храм. Убей на месте…"
Поднял голову поп, смотрит — в церкви, в боковом окне — свет.
Потом облился поп, к земле прильнул, пополз на брюхе. Дополз. Храм открыт был. В храме были воры.
На лесенке, над иконой чудотворца, стоял парень и ломиком долбил ризу. Внизу стоял мужик — поддерживал лесенку.
— Сволочи! — сказал парень. — Риза-то, брат, никакая — кастрюльного золота. Не стоит лап пачкать… И тут бога обманывают…
Поп пролежал всю ночь в храме.
Наутро поп собрал мужичков, поклонился им в пояс, расчесал свою гриву медным гребешком и овечьими ножницами обкорнал ее до затылка.
И стал с тех пор жить по-мужицки.
1922
НА ЖИВЦА
ИСПОВЕДЬ
БЕДА
БОГАТАЯ ЖИЗНЬ
ЖЕРТВА РЕВОЛЮЦИИ
— Да разное.
Она на него смотрит, а он сердится.
— Чего, — говорит, — смотрите? На мне узоров нету…
И такая началась между ними нелюбезная беседа, что непонятно, как они уж дальше говорить стали.
Только поп слово, а она десять и даже больше. И все о наивысших материях. О людях — о людях. О церкви — о церкви. О боге — о боге… И все со смешком она, с ехидством. И все с вывертами и с выкрутасами всякими.
Растерялся даже поп. Неожиданность все-таки. Больше все его слушали, а тут — не угодно ли — дискуссия!
— Церковь? И церкви вашей но верю. Выражаю недоверие. Пустяки это. Идолопоклонство. Бог? И бога нету. Все есть органическая химия.
Поп едва сказать хочет:
— Позвольте, мол, то есть как это бога нет? То есть как это идолопоклонство?
А она:
— А так, — говорит, — и нету. И вы, говорит, человек умный, а в рясе ходите… Позорно это. А что до храмов, то и храмы вздор. Недомыслие. Дикарям впору. Я, мол, захожу в храмы, а мне смешно. Захожу как к язычникам. Иконы, ризки там всякие, святые — идолы. Лампадки — смешно. Свечи — смешно. Колокола — еще смешнее. Позорно это, поп, для развитых людей.
И ничего так не задело попа, как то, что с легкостью такой неимоверной заявила про бога: нету, дескать. Сами-то не верите. Или сомневаетесь.
— То есть как же, — сказал поп, — сомневаюсь?
И вдруг понял с ясностью, что он и точно сомневается. Оробел совсем поп. Копнул в душе раз — туман. Копнул два — неразборчивость. Не думал об этом. Мыслей таких не было. И точно: какой это бог? Правда, что ли? Существо?
Раскинул поп мозгами. Хотел двухсторонне размыслить по привычке, а она опять:
— Идолопоклонство… Но, — говорит, — вот что. Если есть бог, то допустит ли он меня преступление перед ним совершить, а? Допустит? Отвечай, поп.
— Не знаю, — сказал поп. — Может, и не допустит… Ведьма ты… Вот кто ты. Уйди отсюда.
Засмеялась.
— Пойдем, — говорит, — поп, в церковь, я плюнув царские врата.
Раскидал поп червяков. Удилище бросил. Ничего на это учительнице не сказал и пошел себе.
И сам не заметил, как пошел с великим сомнением. Точно: что за пустяки… Ежели бог есть — почему он волю свою не проявит? Почему не размозжит на место святотатку? Что за причина не объявить себя хоть этим перед человечеством? А ведь тогда бы и сомненья не было. Каждый бы тогда поверил. А так… Может, и точно, бога нету?.. Идолопоклонепие.
И заболел поп с тех пор. Заболел сомнением. Не то что покои своп потерял, а окружающих извел до невозможности. Матушку тоже извел до невозможности. Ненормальный стал.
Рыбу ли удит:
"Ежели, — думает, — ерш — бог есть. Ежели не ершнету".
Плачет матушка обильно, на попа глядючи. Был поп хоть куда, мудрил хотя, о высоких предметах любил выражаться, а тут — сидит у окна, ровно доска.
"Ежели, — думает, — сейчас мужик пройдет — есть бог, ежели баба — нету бога…"
Но всякие прохожие проходили, и мужики и бабы, — а поп все сомневался.
И задумала уж матушка прошение в уезд писать, да случилось таке: просветлел однажды поп. Пришел он раз ясный, веселый даже, моргает матушке.
— Вот, — говорит, — про бога, матушка, это у меня точно — сомнение. Не буду врать. Но ежели есть бог, то должен он мне знаменье дать, что он точно существует. Кивнуть мне должен, мигнуть; дескать, точно, существую, мол, и управляю вселенной. Ежели он знаменья не даст — нету его.
— Пустяки это, — сказала матушка. — Чего тебе до бога? Мигнуть… Ох, болен ты, поп…
— Как чего? — удивился поп. — Вопрос этот поднапрел у меня. Я поверю тогда. А иначе я и службу исполнять не в состоянии. Может, идолопоклонение это, матушка.
Промолчала матушка.
Стал с тех пор поп знаменья ждать. Опять извелся, расстроился, вовсе бросил свое рыбачество. Ходит как больной или в горячке, во всякой дряни сокровенный смысл ищет. Дверь ли продолжительно скрипнет, кастрюлька ли в кухне рухнет, кошка ли курнавчит — на все подозрение. Мало того: людей останавливать стал. У мужиков ответа просить начал. Остановит кого-либо:
— Ну, — спрашивает, — брат, есть ли, по-твоему, бог или бога нету?
Коситься стали мужички. Хитрит, что ли, поп? Может, тайную цель в этом имеет?
И дошло однажды до крайних пределов — метаться стал поп. Не в состоянии был дожидаться знаменья. Ночью раз раскидался в постели, горит весь.
"Что ж это, — думает, — нету, значит, бога? Обман? Всю жизнь, значит, ослепление? Всю жизнь, значит, дурачество было?.. Ходил, ровно чучело, в облачении, кадилом махал… Богу это нужно? Ха! Нужно богу? Бог? Какой бог? Где его знаменье?"
Затрясся поп, сполз с постели, вышел из дому тайно от матушки и к церкви пошел.
"Плюну, — подумал поп, — плюну в царские врата…"
Подумал так, устрашился своих мыслей, присел даже на корячки и к церкви пополз.
Дополз поп до церкви.
"Эх, — думает, — знаменье! Знаменье прошу… Если ты есть, бог, обрушь на меня храм. Убей на месте…"
Поднял голову поп, смотрит — в церкви, в боковом окне — свет.
Потом облился поп, к земле прильнул, пополз на брюхе. Дополз. Храм открыт был. В храме были воры.
На лесенке, над иконой чудотворца, стоял парень и ломиком долбил ризу. Внизу стоял мужик — поддерживал лесенку.
— Сволочи! — сказал парень. — Риза-то, брат, никакая — кастрюльного золота. Не стоит лап пачкать… И тут бога обманывают…
Поп пролежал всю ночь в храме.
Наутро поп собрал мужичков, поклонился им в пояс, расчесал свою гриву медным гребешком и овечьими ножницами обкорнал ее до затылка.
И стал с тех пор жить по-мужицки.
1922
НА ЖИВЦА
В трамвае я всегда езжу в прицепном вагоне.
Народ там более добродушный подбирается.
В переднем вагоне скучно и хмуро, и на ногу никому не наступи. А в прицепке, не говоря уже о ногах, мне привольней и веселей.
Иногда там пассажиры разговаривают между собой на отвлеченные философские темы — о честности, например, или о заработной плате. Иногда же случаются и приключения.
На днях ехал я в четвертом номере.
Вот два гражданина против меня. Один с пилой. Другой с пивной бутылкой. Бутылка пустая. Держит человек бутылку в руках и пальцами по ней щелкает. А то к глазу поднесет и глядит на пассажиров через зеленое стекло.
Рядом со мной — гражданка в теплом платке. Сидит она вроде сильно уставшая или больная. И даже глаза по временам закрывает. А рядом с гражданкой — пакет. Этакий в газету завернут и бечевкой перевязан.
И лежит этот пакет не совсем рядом с гражданкой, а несколько поодаль. Гражданка иногда косо на него поглядывает.
— Мамаша! — говорю я гражданке. — Гляди, пакет унесут. Убери на колени.
Гражданка сердито посмотрела на меня, сделала таинственный знак рукой и, приложив палец к своим губам, снова закрыла глаза.
Потом опять с сильным неудовольствием посмотрела на меня и сказала:
— Сбил ты меня с плану, черт такой…
Я хотел было обидеться, но гражданка язвительно добавила:
— А может, я нарочно пакет этот отложила. Что тогда? Может, я и не сплю, а все как есть вижу и нарочно глаза прикрываю?..
— То есть как? — удивился я.
— Как, как… — передразнила гражданка. — Может, я вора на этот пакет хочу поймать…
Пассажиры стали прислушиваться к нашему разговору.
— А чего в пакете-то? — деловито спросил человек с бутылкой.
— Да я же и говорю, — сказала гражданка. — Может, я нарочно туда костей-тряпок напихала… Потому — вор не разбирается, чего в нем. А берет, что под руку попадет… Знаю я, не спорьте. Я, может, с неделю так езжу…
— И что же — попадают? — с любопытством спросил кто-то.
— А то как же, — воодушевилась гражданка. — Обязательно попадают… Давеча дамочка вкапалась… Молоденькая такая, хорошенькая из себя. Черненькая брунеточка… Гляжу я — вертится эта дамочка. После цоп пакет и идет… А-а-а, говорю, вкапалась, подлюга…
— С транвая их, воров-то, скидывать надоть! — сказал сердито человек с пилой.
— Это ни к чему — с трамвая, — вмешался кто-то. — В милицию надо доставлять.
— Конечно, в милицию, — сказала гражданка. — Обязательно в милицию… А то еще другой вкапался… Мужчина, славный такой, добродушный… Тоже вкапался… Взял прежде пакет и держит. Привыкает. Будто свой. А я молчу. И в сторону будто гляжу. А он после встает себе и идет тихонько… А-а, говорю, товарищ, вкапался, гадюка…
— На живца, значит, ловишь-то? — усмехнулся человек с бутылкой. — И многие попадают?
— Да я же и говорю, — сказала гражданка, — попадают.
Она замигала глазами, глянула в окно, засуетилась и пошла к выходу.
И, уходя из вагона, она сердито посмотрела на меня и снова сказала:
— Сбил ты меня с плану, черт такой! Начал каркать на весь вагон. Теперь, ясно, никто на пакет не позарится. Вот и схожу раньше времени.
Тут кто-то с удивлением произнес, когда она ушла:
— И зачем ей это, братцы мои? Или она хочет воровство искоренить?
Другой пассажир, усмехнувшись, ответил:
— Да нет, ей просто охота, чтоб все люди вокруг воровали.
Человек с пилой сердито сказал:
— Вот какие бывают дьявольские старухи, воспитанные прежним режимом!
1923
Народ там более добродушный подбирается.
В переднем вагоне скучно и хмуро, и на ногу никому не наступи. А в прицепке, не говоря уже о ногах, мне привольней и веселей.
Иногда там пассажиры разговаривают между собой на отвлеченные философские темы — о честности, например, или о заработной плате. Иногда же случаются и приключения.
На днях ехал я в четвертом номере.
Вот два гражданина против меня. Один с пилой. Другой с пивной бутылкой. Бутылка пустая. Держит человек бутылку в руках и пальцами по ней щелкает. А то к глазу поднесет и глядит на пассажиров через зеленое стекло.
Рядом со мной — гражданка в теплом платке. Сидит она вроде сильно уставшая или больная. И даже глаза по временам закрывает. А рядом с гражданкой — пакет. Этакий в газету завернут и бечевкой перевязан.
И лежит этот пакет не совсем рядом с гражданкой, а несколько поодаль. Гражданка иногда косо на него поглядывает.
— Мамаша! — говорю я гражданке. — Гляди, пакет унесут. Убери на колени.
Гражданка сердито посмотрела на меня, сделала таинственный знак рукой и, приложив палец к своим губам, снова закрыла глаза.
Потом опять с сильным неудовольствием посмотрела на меня и сказала:
— Сбил ты меня с плану, черт такой…
Я хотел было обидеться, но гражданка язвительно добавила:
— А может, я нарочно пакет этот отложила. Что тогда? Может, я и не сплю, а все как есть вижу и нарочно глаза прикрываю?..
— То есть как? — удивился я.
— Как, как… — передразнила гражданка. — Может, я вора на этот пакет хочу поймать…
Пассажиры стали прислушиваться к нашему разговору.
— А чего в пакете-то? — деловито спросил человек с бутылкой.
— Да я же и говорю, — сказала гражданка. — Может, я нарочно туда костей-тряпок напихала… Потому — вор не разбирается, чего в нем. А берет, что под руку попадет… Знаю я, не спорьте. Я, может, с неделю так езжу…
— И что же — попадают? — с любопытством спросил кто-то.
— А то как же, — воодушевилась гражданка. — Обязательно попадают… Давеча дамочка вкапалась… Молоденькая такая, хорошенькая из себя. Черненькая брунеточка… Гляжу я — вертится эта дамочка. После цоп пакет и идет… А-а-а, говорю, вкапалась, подлюга…
— С транвая их, воров-то, скидывать надоть! — сказал сердито человек с пилой.
— Это ни к чему — с трамвая, — вмешался кто-то. — В милицию надо доставлять.
— Конечно, в милицию, — сказала гражданка. — Обязательно в милицию… А то еще другой вкапался… Мужчина, славный такой, добродушный… Тоже вкапался… Взял прежде пакет и держит. Привыкает. Будто свой. А я молчу. И в сторону будто гляжу. А он после встает себе и идет тихонько… А-а, говорю, товарищ, вкапался, гадюка…
— На живца, значит, ловишь-то? — усмехнулся человек с бутылкой. — И многие попадают?
— Да я же и говорю, — сказала гражданка, — попадают.
Она замигала глазами, глянула в окно, засуетилась и пошла к выходу.
И, уходя из вагона, она сердито посмотрела на меня и снова сказала:
— Сбил ты меня с плану, черт такой! Начал каркать на весь вагон. Теперь, ясно, никто на пакет не позарится. Вот и схожу раньше времени.
Тут кто-то с удивлением произнес, когда она ушла:
— И зачем ей это, братцы мои? Или она хочет воровство искоренить?
Другой пассажир, усмехнувшись, ответил:
— Да нет, ей просто охота, чтоб все люди вокруг воровали.
Человек с пилой сердито сказал:
— Вот какие бывают дьявольские старухи, воспитанные прежним режимом!
1923
ИСПОВЕДЬ
На страстной неделе бабка Фекла сильно разорилась — купила за двугривенный свечку и поставила ее перед угодником.
Фекла долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда приладила, отошла несколько поодаль и, любуясь на дело своих рук, принялась молиться и просить себе всяких льгот и милостей взамен истраченного двугривенного.
Фекла долго молилась, бормоча себе под нос всякие свои мелкие просьбишки, потом, стукнув лбом о грязный каменный пол, вздыхая и кряхтя, пошла к исповеди.
Исповедь происходила у алтаря за ширмой.
Бабка Фекла встала в очередь за какой-то древней старушкой и снова принялась мелко креститься и бормотать. За ширмой долго не задерживали.
Исповедники входили туда и через минуту, вздыхая и тихонько откашливаясь, выходили, кланяясь угодникам.
"Торопится поп, — подумала Фекла. — И чего торопится. Не на пожар ведь. Неблаголепно ведет исповедь".
Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке.
— Как звать-то? — спросил поп, благословляя.
— Феклой зовут.
— Ну, рассказывай, Фекла, — сказал поп, — какие грехи? В чем грешна? Не злословишь ли по-пустому? Не редко ли к богу прибегаешь?
— Грешна, батюшка, конечно, — сказала Фекла, кланяясь.
— Бог простит, — сказал поп, покрывая Феклу епитрахилью.
— В бога-то веруешь ли? Не сомневаешься ли?
— В бога-то верую, — сказала Фекла. — Сын-то, конечно, приходит, например, выражается, осуждает, одним словом. А я-то верую.
— Это хорошо, матка, — сказал поп. — Не поддавайся легкому соблазну. А чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает?
— Осуждает, — сказала Фекла. — Это, говорит, пустяки — ихняя вера. Ноту, говорит, не существует бога, хоть все небо и облака обыщи…
— Бог есть, — строго сказал поп. — Не поддавайся на это… А чего, вспомни, сын-то еще говорил?
— Да разное говорил.
— Разное! — сердито сказал, поп. — А откуда все сие окружающее? Откуда планеты, звезды и луна, если богато нет? Сын-то ничего такого не говорил — откуда, дескать, все сие окружающее? Не химия ли это? Припомни не говорил он об этом? Дескать, все это химия, а?
— Не говорил, — сказала Фекла, моргая глазами.
— А может, и химия, — задумчиво сказал поп. — Может, матка, конечно, и бога нету — химия все…
Бабка Фекла испуганно посмотрела на попа. Но тот положил ей на голову епитрахиль и стал бормотать слова молитвы.
— Ну иди, иди, — уныло сказал поп. — Не задерживав верующих.
Фекла еще раз испуганно оглянулась на попа и вышла, вздыхая и смиренно покашливая. Потом подошла к своему угодничку, посмотрела на свечку, поправили обгоревший фитиль и вышла из церкви.
1923
Фекла долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда приладила, отошла несколько поодаль и, любуясь на дело своих рук, принялась молиться и просить себе всяких льгот и милостей взамен истраченного двугривенного.
Фекла долго молилась, бормоча себе под нос всякие свои мелкие просьбишки, потом, стукнув лбом о грязный каменный пол, вздыхая и кряхтя, пошла к исповеди.
Исповедь происходила у алтаря за ширмой.
Бабка Фекла встала в очередь за какой-то древней старушкой и снова принялась мелко креститься и бормотать. За ширмой долго не задерживали.
Исповедники входили туда и через минуту, вздыхая и тихонько откашливаясь, выходили, кланяясь угодникам.
"Торопится поп, — подумала Фекла. — И чего торопится. Не на пожар ведь. Неблаголепно ведет исповедь".
Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке.
— Как звать-то? — спросил поп, благословляя.
— Феклой зовут.
— Ну, рассказывай, Фекла, — сказал поп, — какие грехи? В чем грешна? Не злословишь ли по-пустому? Не редко ли к богу прибегаешь?
— Грешна, батюшка, конечно, — сказала Фекла, кланяясь.
— Бог простит, — сказал поп, покрывая Феклу епитрахилью.
— В бога-то веруешь ли? Не сомневаешься ли?
— В бога-то верую, — сказала Фекла. — Сын-то, конечно, приходит, например, выражается, осуждает, одним словом. А я-то верую.
— Это хорошо, матка, — сказал поп. — Не поддавайся легкому соблазну. А чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает?
— Осуждает, — сказала Фекла. — Это, говорит, пустяки — ихняя вера. Ноту, говорит, не существует бога, хоть все небо и облака обыщи…
— Бог есть, — строго сказал поп. — Не поддавайся на это… А чего, вспомни, сын-то еще говорил?
— Да разное говорил.
— Разное! — сердито сказал, поп. — А откуда все сие окружающее? Откуда планеты, звезды и луна, если богато нет? Сын-то ничего такого не говорил — откуда, дескать, все сие окружающее? Не химия ли это? Припомни не говорил он об этом? Дескать, все это химия, а?
— Не говорил, — сказала Фекла, моргая глазами.
— А может, и химия, — задумчиво сказал поп. — Может, матка, конечно, и бога нету — химия все…
Бабка Фекла испуганно посмотрела на попа. Но тот положил ей на голову епитрахиль и стал бормотать слова молитвы.
— Ну иди, иди, — уныло сказал поп. — Не задерживав верующих.
Фекла еще раз испуганно оглянулась на попа и вышла, вздыхая и смиренно покашливая. Потом подошла к своему угодничку, посмотрела на свечку, поправили обгоревший фитиль и вышла из церкви.
1923
БЕДА
Егор Ивапыч, по фамилии Глотов, мужик из деревни Гнилые Прудки, два года копил деньги на лошадь. Питался худо, бросил махорку, а что до самогона, то забыл, какой и вкус в нем. То есть как ножом отрезало — не помнит Егор Иваныч, какой вкус, хоть убей.
А вспомнить, конечно, тянуло. Но крепился мужик. Очень уж ему нужна была лошадь.
"Вот куплю, — думал, — лошадь и клюкну тогда. Будьте покойны".
Два года копил мужик деньги и на третий подсчитал свои капиталы и стал собираться в путь.
А перед самым уходом явился к Егору Иванычу мужик из соседнего села и предложил купить у него лошадь. Но Егор Иваныч предложение это отклонил. И даже испугался.
— Что ты, батюшка! — сказал он. — Я два года солому жрал — ожидал покупки. А тут на-кося — купи у него лошадь. Это вроде как и не покупка будет… Нет, не пугай меня, браток. Я уж в город лучше поеду. Понастоящему чтобы.
И вот Егор Иваныч собрался. Завернул деньги в портянку, натянул сапоги, взял в руки палку и пошел.
А на базаре Егор Иваныч тотчас облюбовал себе лошадь.
Была эта лошадь обыкновенная, мужицкая, с шибко раздутым животом. Масти она была неопределенной — вроде сухой глины с навозом.
Продавец стоял рядом и делал вид, что он ничуть но заинтересован, купят ли у него лошадь.
Егор Иваныч повертел ногой в сапоге, ощупал деньги и, любовно поглядывая на лошадь, сказал:
— Это что ж, милый, лошадь-то, я говорю, это самое, продаешь ай пот?
— Лошадь-то? — небрежно спросил торговец. — Да уж продаю, ладно. Конечно, продаю.
Егор Иваныч тоже хотел сделать вид, что он но нуждается в лошади, но не утерпел и сказал, сияя:
— Лошадь-то мне, милый, вот как требуется. До зарезу нужна мне лошадь. Я, милый ты мой, три года солому жрал, прежде чем купить ее. Вот как мне нужна лошадь… А какая между тем цена будет этой твоей лошади? Только делом говори.
Торговец сказал цену, а Егор Иваныч, зная, что цена эта не настоящая и сказана, по правилам торговли, так, между прочим, не стал спорить. Он принялся осматривать лошадь. Он неожиданно дул ей в глаза и в уши, подмигивая, прищелкивая языком, вилял головой перед самой лошадиной мордой и до того запугал тихую клячу, что та, невозмутимая до сего времени, начала тихонько лягаться, не стараясь, впрочем, попасть в Егор Иваныча.
Когда лошадь была осмотрена, Егор Иваныч снова ощупал деньги в сапоге и, подмигнув торговцу, сказал:
— Продается, значится… лошадь-то?
— Можно продать, — сказал торговец, несколько обижаясь.
— Так… А какая ей цена-то будет? Лошади-то?
Торговец сказал цену, и тут начался торг.
Егор Иваныч хлопал себя по голенищу, дважды снимал сапог, вытаскивая деньги, и дважды надевал снова, божился, вытирал рукой слезы, говорил, что он шесть лет лопал солому и что ему до зарезу нужна лошадь, — торговец сбавлял цену понемногу. Наконец в цене сошлись.
— Бери уж, ладно, — сказал торговец. — Хорошая лошадь. И масть крупная, и цвет, обрати внимание, какой заманчивый.
— Цвет-то… Сомневаюсь я, милый, в смысле лошадиного цвету, — сказал Егор Иваныч. — Неинтересный цвет… Сбавь немного.
— А на что тебе цвет? — сказал торговец. — Тебе что, пахать цветом-то?
Сраженный этим аргументом, мужик оторопело посмотрел на лошадь, бросил шапку наземь, задавил ее ногой и крикнул:
— Пущай уж, ладно!
Потом сел на камень, снял сапог и вынул деньги. Он долго и с сожалением пересчитывал их и подал торговцу, слегка отвернув голову. Ему было невыносимо смотреть, как скрюченные пальцы разворачивали его деньги.
Наконец торговец спрятал деньги в шапку и сказал, обращаясь уже на вы:
— Ваша лошадь… Ведите…
И Егор Иваныч повел. Он вел торжественно, цокал языком и называл лошадь Маруськой. И только, когда прошел площадь и очутился на боковой улице, понял, какое событие произошло в его жизни. Он вдруг скинул с себя шапку и в восторге стал давить ее ногами, вспоминая, как хитро и умно он торговался. Потом пошел дальше, размахивая от восторга руками и бормоча:
— Купил!.. Лошадь-то… Мать честная… Опутал его… Торговца-то…
Когда восторг немного утих, Егор Иваныч, хитро смеясь себе в бороду, стал подмигивать прохожим, приглашая их взглянуть на покупку. Но прохожие равнодушно проходили мимо.
"Хоть бы землячка для сочувствия… Хоть бы мне землячка встретить", — подумал Егор Иваныч.
И вдруг увидел малознакомого мужика из дальней деревни.
— Кум! — закричал Егор Иваныч. — Кум, поди-кось поскорей сюда!
Черный мужик нехотя подошел и, не здороваясь, посмотрел на лошадь.
— Вот… Лошадь я, этово, купил! — сказал Егор Иваныч.
— Лошадь, — сказал мужик и, не зная, чего спросить, добавил: — Стало быть, не было у тебя лошади?
— В том-то и дело, милый, — сказал Егор Иваныч, — не было у меня лошади. Если б была, не стал бы я трепаться… Пойдем, я желаю тебя угостить.
— Вспрыснуть, значит? — спросил земляк, улыбаясь. — Можно. Что можно, то можно… В "Ягодку", что ли?
Егор Иваныч качнул головой, хлопнул себя по голенищу и повел за собой лошадь. Земляк шел впереди.
Это было в понедельник. А в среду утром Егор Иваныч возвращался в деревню. Лошади с ним не было. Черный мужик провожал Егор Иваныча до немецкой слободы.
— Ты не горюй, — говорил мужик. — Не было у тебя лошади, да и эта не лошадь. Ну, пропил — эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить.
Егор Иваныч шел молча, сплевывая длинную желтую слюну.
И только, когда земляк, дойдя до слободы, стал прощаться, Егор Иваныч сказал тихо:
— А я, милый, два года солому лопал… зря…
Земляк сердито махнул рукой и пошел назад.
— Стой! — закричал вдруг Егор Иваныч страшным голосом. — Стой! Дядя… милый!
— Чего надо? — строго спросил мужик.
— Дядя… милый… братишка, — сказал Егор Иваныч, моргая ресницами. — Как же это? Два года ведь солому зря лопал… За какое самое… За какое самое это… вином торгуют?
Земляк махнул рукой и пошел в город.
1923
А вспомнить, конечно, тянуло. Но крепился мужик. Очень уж ему нужна была лошадь.
"Вот куплю, — думал, — лошадь и клюкну тогда. Будьте покойны".
Два года копил мужик деньги и на третий подсчитал свои капиталы и стал собираться в путь.
А перед самым уходом явился к Егору Иванычу мужик из соседнего села и предложил купить у него лошадь. Но Егор Иваныч предложение это отклонил. И даже испугался.
— Что ты, батюшка! — сказал он. — Я два года солому жрал — ожидал покупки. А тут на-кося — купи у него лошадь. Это вроде как и не покупка будет… Нет, не пугай меня, браток. Я уж в город лучше поеду. Понастоящему чтобы.
И вот Егор Иваныч собрался. Завернул деньги в портянку, натянул сапоги, взял в руки палку и пошел.
А на базаре Егор Иваныч тотчас облюбовал себе лошадь.
Была эта лошадь обыкновенная, мужицкая, с шибко раздутым животом. Масти она была неопределенной — вроде сухой глины с навозом.
Продавец стоял рядом и делал вид, что он ничуть но заинтересован, купят ли у него лошадь.
Егор Иваныч повертел ногой в сапоге, ощупал деньги и, любовно поглядывая на лошадь, сказал:
— Это что ж, милый, лошадь-то, я говорю, это самое, продаешь ай пот?
— Лошадь-то? — небрежно спросил торговец. — Да уж продаю, ладно. Конечно, продаю.
Егор Иваныч тоже хотел сделать вид, что он но нуждается в лошади, но не утерпел и сказал, сияя:
— Лошадь-то мне, милый, вот как требуется. До зарезу нужна мне лошадь. Я, милый ты мой, три года солому жрал, прежде чем купить ее. Вот как мне нужна лошадь… А какая между тем цена будет этой твоей лошади? Только делом говори.
Торговец сказал цену, а Егор Иваныч, зная, что цена эта не настоящая и сказана, по правилам торговли, так, между прочим, не стал спорить. Он принялся осматривать лошадь. Он неожиданно дул ей в глаза и в уши, подмигивая, прищелкивая языком, вилял головой перед самой лошадиной мордой и до того запугал тихую клячу, что та, невозмутимая до сего времени, начала тихонько лягаться, не стараясь, впрочем, попасть в Егор Иваныча.
Когда лошадь была осмотрена, Егор Иваныч снова ощупал деньги в сапоге и, подмигнув торговцу, сказал:
— Продается, значится… лошадь-то?
— Можно продать, — сказал торговец, несколько обижаясь.
— Так… А какая ей цена-то будет? Лошади-то?
Торговец сказал цену, и тут начался торг.
Егор Иваныч хлопал себя по голенищу, дважды снимал сапог, вытаскивая деньги, и дважды надевал снова, божился, вытирал рукой слезы, говорил, что он шесть лет лопал солому и что ему до зарезу нужна лошадь, — торговец сбавлял цену понемногу. Наконец в цене сошлись.
— Бери уж, ладно, — сказал торговец. — Хорошая лошадь. И масть крупная, и цвет, обрати внимание, какой заманчивый.
— Цвет-то… Сомневаюсь я, милый, в смысле лошадиного цвету, — сказал Егор Иваныч. — Неинтересный цвет… Сбавь немного.
— А на что тебе цвет? — сказал торговец. — Тебе что, пахать цветом-то?
Сраженный этим аргументом, мужик оторопело посмотрел на лошадь, бросил шапку наземь, задавил ее ногой и крикнул:
— Пущай уж, ладно!
Потом сел на камень, снял сапог и вынул деньги. Он долго и с сожалением пересчитывал их и подал торговцу, слегка отвернув голову. Ему было невыносимо смотреть, как скрюченные пальцы разворачивали его деньги.
Наконец торговец спрятал деньги в шапку и сказал, обращаясь уже на вы:
— Ваша лошадь… Ведите…
И Егор Иваныч повел. Он вел торжественно, цокал языком и называл лошадь Маруськой. И только, когда прошел площадь и очутился на боковой улице, понял, какое событие произошло в его жизни. Он вдруг скинул с себя шапку и в восторге стал давить ее ногами, вспоминая, как хитро и умно он торговался. Потом пошел дальше, размахивая от восторга руками и бормоча:
— Купил!.. Лошадь-то… Мать честная… Опутал его… Торговца-то…
Когда восторг немного утих, Егор Иваныч, хитро смеясь себе в бороду, стал подмигивать прохожим, приглашая их взглянуть на покупку. Но прохожие равнодушно проходили мимо.
"Хоть бы землячка для сочувствия… Хоть бы мне землячка встретить", — подумал Егор Иваныч.
И вдруг увидел малознакомого мужика из дальней деревни.
— Кум! — закричал Егор Иваныч. — Кум, поди-кось поскорей сюда!
Черный мужик нехотя подошел и, не здороваясь, посмотрел на лошадь.
— Вот… Лошадь я, этово, купил! — сказал Егор Иваныч.
— Лошадь, — сказал мужик и, не зная, чего спросить, добавил: — Стало быть, не было у тебя лошади?
— В том-то и дело, милый, — сказал Егор Иваныч, — не было у меня лошади. Если б была, не стал бы я трепаться… Пойдем, я желаю тебя угостить.
— Вспрыснуть, значит? — спросил земляк, улыбаясь. — Можно. Что можно, то можно… В "Ягодку", что ли?
Егор Иваныч качнул головой, хлопнул себя по голенищу и повел за собой лошадь. Земляк шел впереди.
Это было в понедельник. А в среду утром Егор Иваныч возвращался в деревню. Лошади с ним не было. Черный мужик провожал Егор Иваныча до немецкой слободы.
— Ты не горюй, — говорил мужик. — Не было у тебя лошади, да и эта не лошадь. Ну, пропил — эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить.
Егор Иваныч шел молча, сплевывая длинную желтую слюну.
И только, когда земляк, дойдя до слободы, стал прощаться, Егор Иваныч сказал тихо:
— А я, милый, два года солому лопал… зря…
Земляк сердито махнул рукой и пошел назад.
— Стой! — закричал вдруг Егор Иваныч страшным голосом. — Стой! Дядя… милый!
— Чего надо? — строго спросил мужик.
— Дядя… милый… братишка, — сказал Егор Иваныч, моргая ресницами. — Как же это? Два года ведь солому зря лопал… За какое самое… За какое самое это… вином торгуют?
Земляк махнул рукой и пошел в город.
1923
БОГАТАЯ ЖИЗНЬ
Кустарь Илья Иваныч Спиридонов выиграл по золотому займу пять тысяч рублей золотом.
Первое время Илья Иваныч ходил совсем ошалевший, разводил руками, тряс головой и приговаривал:
— Ну и ну… Ну и штука… Да что же это, братцы?..
Потом, освоившись со своим богатством, Илья Иваныч принимался высчитывать, сколько и чего он может купить на эту сумму. Но выходило так много и так здорово, что Спиридонов махал рукой и бросал свои подсчеты.
Ко мне, по старой дружбишке, Илья Иваныч заходил раза два в день и всякий раз со всеми мелочами и новыми подробностями рассказывал, как он узнал о своем выигрыше и какие удивительные переживания были у него в тот счастливый день.
— Ну, что ж теперь делать-то будешь? — спрашивал я. — Чего покупать намерен?
— Да чего-нибудь куплю, — говорил Спиридонов. — Вот дров, конечно, куплю. Кастрюли, конечно, нужны новые для хозяйства… Штаны, конечно…
Илья Иваныч получил наконец из банка целую груду новеньких червонцев и исчез без следа. По крайней мере он не заходил ко мне более двух месяцев.
Но однажды я встретил Илью Иваныча на улице.
Новый светло-коричневый костюм висел на нем мешком. Розовый галстук лез в лицо и щекотал подбородок. Илья Иваныч ежесекундно одергивал его, сплевывая от злости. Было заметно, что и костюм, и узкий жилет, и пышный галстук мешали человеку и не давали ему спокойно жить.
Сам Илья Иваныч очень похудел и осунулся. И лицо было желтое и нездоровое, со многими мелкими морщинками под глазами.
— Ну, как? — спросил я.
— Да что ж, — уныло сказал Спиридонов. — Живем. Дровец, конечно, купил… А так-то, конечно, скучновато.
— С чего бы?
Илья Иваныч махнул рукой и пригласил меня в пивную. Там, одергивая розовый галстук, Илья Иваныч сказал:
— Вот все говорят: буржуи, буржуи… Буржуям, дескать, не житье, а малина. А вот я сам, скажем, буржуем побывал, капиталистом… А чего в этом хорошего?
— А что?
— Да как же, — сказал Спиридонов. — Нуте-ка, сами считайте. Родственники и свойственники, которые были мои и женины, — со всеми расплевался. Поссорился. Это, скажем, раз. В народный суд попал я или нет? Попал. Но делу гражданки Быковой. Разбор будет. Эго, скажем, два… Жена, супруга то есть, Марья Игнатьевна, насквозь все дни сидит на сундучке и плачет… Это, скажем, три… Налетчики дверь мне в квартире ломали или нет? Ломали. Хотя и не сломали, но есть мне от этого беспокойство? Есть. Я, может, теперь из квартиры не могу уйти. А если в квартире сидишь, опять плохо — дрова во дворе крадут. Куб у меня дров куплен. Следить надо.
Илья Иваныч с отчаянием махнул рукой.
— Чего же ты теперь делать-то будешь? — спросил я.
— А я не знаю, — сказал Илья Иваныч. — Прямо хоть в петлю… Я как в первый день получил деньги, так все и началось, все несчастья… То жил спокойно и безмятежно, то повезло со всех концов.
А я как в квартиру с деньгами вкатился, так сразу вижу, что неладно что-то. Родственники, конечно, вижу, колбасятся по квартире. То нет никого, а то сидят на всех стульях. Поздравляют. Я, конечно, дал каждому для потехи по два рубля.
А Мишка, женин братишка, наибольше колбасится.
— Довольно, — говорит, — стыдно по два рубля отваливать, когда, говорит, капиталец есть.
Ну, слово за слово, руками по столу — драка. Кто кого бьет — неизвестно. А Мишка снял с вешалки мое демисезонное пальтишко и вышел.
Ну, расплевался я с родственниками. Стал так жить.
Купил, конечно, всякого добра. Кастрюли купил, пшена на два года. Стал думать, куда еще деньги присобачить. Смотрю — жена по хозяйству трется, ни отдыху ей, ни сроку.
"Не дело, — думаю. — Хоть и баба она, а все-таки равноправная баба. Стоп, думаю. Возьму, думаю, ей в помощь небольшую девчонку. Пущай девчонка продукты стряпает".
Ну, взял. Девчонка крупу стряпает, а жена, на досуге, сидит целые дни на сундучке и плачет. То работала и веселилась, а то сидит и плачет. Ей, видите ли, на досуге всякие несчастья стали вспоминаться, и как папа ее скончался, и как она замуж за меня вышла… Вообще полезла ей в голову полная ерунда от делать нечего.
Дал я, конечно, супруге денег.
— Сходи, — говорю, — хотя бы в клуб или в театр. Я бы, говорю, и сам с тобой пошел, да мне, видишь ли, за дровами последить надо.
Ну, поплакала баба — пошла в клуб. В лото стала играть. Днем плачет на досуге, а вечером играет. А я за дровами слежу. А девчонка продукты стряпает.
А после председатель заходит и говорит:
— Ты, говорит, что ж это, сукин кот, подростков эксплуатируешь? Почему, говорит, девчонка Быкова не зарегистрирована? Я, говорит, на тебя в народный суд подам, даром что ты деньги выиграл…
Илья Иваныч снова махнул рукой, поправил галстук и замолчал.
— Плохо, — сказал я.
— Еще бы не плохо, — оживился Илья Иваныч. — Сижу, скажем, за пивом, а в груди сосет. Может, сию минуту дрова у меня сперли. Или, может, в квартиру лезут… А у меня самовар новый стоит. И сидеть неохота, и идти неохота. Что ж дома? Жена, конечно, может быть, плачет. Девчонка Быкова тоже плачет — боится под суд идти… Мишка, женин брат, наверное, вокруг квартиры колбасится — влезть хочет… Эх, лучше бы мне и денег этих не выигрывать!
Илья Иваныч расплатился за пиво и грустно пожал мне руку. Я было хотел его утешить на прощанье, по он вдруг спросил:
— А чего это самое… Розыгрыш-то новый скоро ли будет? Тысчонку бы мне, этово, неплохо выиграть для ровного счета…
Илья Иваныч одернул свой розовый галстук и, кивнув мне головой, торопливо пошел к дому.
1923
Первое время Илья Иваныч ходил совсем ошалевший, разводил руками, тряс головой и приговаривал:
— Ну и ну… Ну и штука… Да что же это, братцы?..
Потом, освоившись со своим богатством, Илья Иваныч принимался высчитывать, сколько и чего он может купить на эту сумму. Но выходило так много и так здорово, что Спиридонов махал рукой и бросал свои подсчеты.
Ко мне, по старой дружбишке, Илья Иваныч заходил раза два в день и всякий раз со всеми мелочами и новыми подробностями рассказывал, как он узнал о своем выигрыше и какие удивительные переживания были у него в тот счастливый день.
— Ну, что ж теперь делать-то будешь? — спрашивал я. — Чего покупать намерен?
— Да чего-нибудь куплю, — говорил Спиридонов. — Вот дров, конечно, куплю. Кастрюли, конечно, нужны новые для хозяйства… Штаны, конечно…
Илья Иваныч получил наконец из банка целую груду новеньких червонцев и исчез без следа. По крайней мере он не заходил ко мне более двух месяцев.
Но однажды я встретил Илью Иваныча на улице.
Новый светло-коричневый костюм висел на нем мешком. Розовый галстук лез в лицо и щекотал подбородок. Илья Иваныч ежесекундно одергивал его, сплевывая от злости. Было заметно, что и костюм, и узкий жилет, и пышный галстук мешали человеку и не давали ему спокойно жить.
Сам Илья Иваныч очень похудел и осунулся. И лицо было желтое и нездоровое, со многими мелкими морщинками под глазами.
— Ну, как? — спросил я.
— Да что ж, — уныло сказал Спиридонов. — Живем. Дровец, конечно, купил… А так-то, конечно, скучновато.
— С чего бы?
Илья Иваныч махнул рукой и пригласил меня в пивную. Там, одергивая розовый галстук, Илья Иваныч сказал:
— Вот все говорят: буржуи, буржуи… Буржуям, дескать, не житье, а малина. А вот я сам, скажем, буржуем побывал, капиталистом… А чего в этом хорошего?
— А что?
— Да как же, — сказал Спиридонов. — Нуте-ка, сами считайте. Родственники и свойственники, которые были мои и женины, — со всеми расплевался. Поссорился. Это, скажем, раз. В народный суд попал я или нет? Попал. Но делу гражданки Быковой. Разбор будет. Эго, скажем, два… Жена, супруга то есть, Марья Игнатьевна, насквозь все дни сидит на сундучке и плачет… Это, скажем, три… Налетчики дверь мне в квартире ломали или нет? Ломали. Хотя и не сломали, но есть мне от этого беспокойство? Есть. Я, может, теперь из квартиры не могу уйти. А если в квартире сидишь, опять плохо — дрова во дворе крадут. Куб у меня дров куплен. Следить надо.
Илья Иваныч с отчаянием махнул рукой.
— Чего же ты теперь делать-то будешь? — спросил я.
— А я не знаю, — сказал Илья Иваныч. — Прямо хоть в петлю… Я как в первый день получил деньги, так все и началось, все несчастья… То жил спокойно и безмятежно, то повезло со всех концов.
А я как в квартиру с деньгами вкатился, так сразу вижу, что неладно что-то. Родственники, конечно, вижу, колбасятся по квартире. То нет никого, а то сидят на всех стульях. Поздравляют. Я, конечно, дал каждому для потехи по два рубля.
А Мишка, женин братишка, наибольше колбасится.
— Довольно, — говорит, — стыдно по два рубля отваливать, когда, говорит, капиталец есть.
Ну, слово за слово, руками по столу — драка. Кто кого бьет — неизвестно. А Мишка снял с вешалки мое демисезонное пальтишко и вышел.
Ну, расплевался я с родственниками. Стал так жить.
Купил, конечно, всякого добра. Кастрюли купил, пшена на два года. Стал думать, куда еще деньги присобачить. Смотрю — жена по хозяйству трется, ни отдыху ей, ни сроку.
"Не дело, — думаю. — Хоть и баба она, а все-таки равноправная баба. Стоп, думаю. Возьму, думаю, ей в помощь небольшую девчонку. Пущай девчонка продукты стряпает".
Ну, взял. Девчонка крупу стряпает, а жена, на досуге, сидит целые дни на сундучке и плачет. То работала и веселилась, а то сидит и плачет. Ей, видите ли, на досуге всякие несчастья стали вспоминаться, и как папа ее скончался, и как она замуж за меня вышла… Вообще полезла ей в голову полная ерунда от делать нечего.
Дал я, конечно, супруге денег.
— Сходи, — говорю, — хотя бы в клуб или в театр. Я бы, говорю, и сам с тобой пошел, да мне, видишь ли, за дровами последить надо.
Ну, поплакала баба — пошла в клуб. В лото стала играть. Днем плачет на досуге, а вечером играет. А я за дровами слежу. А девчонка продукты стряпает.
А после председатель заходит и говорит:
— Ты, говорит, что ж это, сукин кот, подростков эксплуатируешь? Почему, говорит, девчонка Быкова не зарегистрирована? Я, говорит, на тебя в народный суд подам, даром что ты деньги выиграл…
Илья Иваныч снова махнул рукой, поправил галстук и замолчал.
— Плохо, — сказал я.
— Еще бы не плохо, — оживился Илья Иваныч. — Сижу, скажем, за пивом, а в груди сосет. Может, сию минуту дрова у меня сперли. Или, может, в квартиру лезут… А у меня самовар новый стоит. И сидеть неохота, и идти неохота. Что ж дома? Жена, конечно, может быть, плачет. Девчонка Быкова тоже плачет — боится под суд идти… Мишка, женин брат, наверное, вокруг квартиры колбасится — влезть хочет… Эх, лучше бы мне и денег этих не выигрывать!
Илья Иваныч расплатился за пиво и грустно пожал мне руку. Я было хотел его утешить на прощанье, по он вдруг спросил:
— А чего это самое… Розыгрыш-то новый скоро ли будет? Тысчонку бы мне, этово, неплохо выиграть для ровного счета…
Илья Иваныч одернул свой розовый галстук и, кивнув мне головой, торопливо пошел к дому.
1923
ЖЕРТВА РЕВОЛЮЦИИ
Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд, ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть па ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.
— Заживают, — с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. — Ничего не поделаешь — седьмой год все-таки пошел.
— А что это? — спросил я.
— Это? — сказал Ефим Григорьевич. — Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал. Ну, а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой — я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен революционным мотором.
Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:
— Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так чтобы как прохожий или там какая-нибудь мелкая пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив — я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?
— Нет.
— Ну, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне, так наплевать — только расход лишний. Хотя, конечно, блеск получается. А графы были очень богатые и в этом смысле себя не урезывали.
Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
— Иди, говорит, кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.
Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу — и к ним.
— Заживают, — с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. — Ничего не поделаешь — седьмой год все-таки пошел.
— А что это? — спросил я.
— Это? — сказал Ефим Григорьевич. — Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал. Ну, а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой — я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен революционным мотором.
Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:
— Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так чтобы как прохожий или там какая-нибудь мелкая пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив — я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?
— Нет.
— Ну, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне, так наплевать — только расход лишний. Хотя, конечно, блеск получается. А графы были очень богатые и в этом смысле себя не урезывали.
Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
— Иди, говорит, кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.
Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу — и к ним.