– Сколько людей на моем месте благословляли бы вас, сир, за вашу несказанную снисходительность, за милость, которую вы мне оказываете и которая меня подавляет. Быть любимым таким государем, как ваше величество, – это ведь почти то же, что быть любимым самим богом.
   – Стало быть, ты согласен? Вот и отлично, не говори мне ничего, если хочешь соблюсти свою тайну: я велю добыть сведения, предпринять некоторые шаги. Ты знаешь, что я сделал для твоего брата? Для тебя я сделаю то же самое: расход в сто тысяч экю меня не смущает.
   Дю Бушаж схватил руку короля и прижал ее к своим губам.
   – Ваше величество, – воскликнул он, – потребуйте, когда только вам будет угодно, мою кровь, и я пролью ее всю, до последней капли, в доказательство того, сколь я признателен вам за покровительство, от которого отказываюсь.
   Генрих III досадливо повернулся к нему спиной.
   – Поистине, – воскликнул он, – эти Жуаезы еще более упрямы, чем Валуа. Вот этот заставит меня изо дня в день созерцать его кислую мину и синие круги под глазами – куда как приятно будет! Мой двор и без того изобилует радостными лицами!
   – О! Сир! Пусть это вас не заботит, – вскричал Жуаез, – лихорадка, пожирающая меня, веселым румянцем разольется по моим щекам, и, видя мою улыбку, все будут убеждены, что я – счастливейший из смертных.
   – Да, но я, жалкий ты упрямец! Я-то буду знать, что дело обстоит как раз наоборот, и эта уверенность будет сильно огорчать меня.
   – Ваше величество дозволяет мне удалиться? – спросил дю Бушаж.
   – Да, дитя мое, ступай и постарайся быть мужчиной.
   Молодой человек поцеловал руку короля, отвесил почтительнейший поклон королеве-матери, горделиво прошел мимо д'Эпернона, который ему не поклонился, и вышел.
   Как только он переступил порог, король вскричал:
   – Закройте двери, Намбю!
   Придворный, которому было дано это приказание, тотчас громогласно объявил в прихожей, что король никого больше не примет.
   Затем Генрих подошел к д'Эпернону, хлопнул его по плечу и сказал:
   – Ла Валет, сегодня вечером ты прикажешь раздать твоим Сорока пяти деньги, которые тебе вручат для них, и отпустишь их на целые сутки. Я хочу, чтобы они повеселились вволю. Клянусь мессой, они ведь спасли меня, негодники, спасли, как Суллу – его белый конь!
   – Спасли вас? – удивленно переспросила Екатерина.
   – Да, матушка.
   – Спасли – от чего именно?
   – А вот – спросите д'Эпернона!
   – Я спрашиваю вас – мне кажется, это еще надежнее?
   – Так вот, государыня, дражайшая наша кузина, сестра вашего доброго друга господина де Гиза, – о! не возражайте, – разумеется, он ваш добрый друг…
   Екатерина улыбнулась, как улыбается женщина, говоря себе: «Он этого никогда не поймет».
   Король заметил эту улыбку, поджал губы и, продолжая начатую фразу, сказал:
   – Сестра вашего доброго друга де Гиза вчера устроила против меня засаду.
   – Засаду?
   – – Да, государыня, вчера меня намеревались схватить – быть может, лишить жизни…
   – И вы вините в этом де Гиза? – воскликнула Екатерина.
   – Вы этому не верите?
   – Признаться – не верю, – сказала Екатерина.
   – Д'Эпернон, друг мой, ради бога, расскажите ее величеству королеве-матери эту историю со всеми подробностями. Если я начну рассказывать сам и государыня вздумает подымать плечи так, как она подымает их сейчас, я рассержусь, а – право слово! – здоровье у меня неважное, надо его беречь.
   Обратясь к Екатерине, он добавил:
   – Прощайте, государыня, прощайте; любите господина де Гиза так нежно, как будет вам угодно; в свое время я уже велел четвертовать де Сальседа – вы это помните?
   – Разумеется!
   – Так вот! Пусть господа де Гиз берут пример с вас – пусть и они этого не забывают!
   С этими словами король поднял плечи еще выше, нежели перед тем его мать, и направился в свои покои в сопровождении Мастера Лова, которому пришлось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ним.



Глава 25.

БЕЛОЕ ПЕРО И КРАСНОЕ ПЕРО


   После того как мы вернулись к людям, от которых временно отвлеклись, вернемся к их делам.
   Было восемь часов вечера; дом Робера Брике, пустой, печальный, темным треугольником вырисовывался на покрытом мелкими облачками небе, явно предвещавшем ночь скорее дождливую, чем лунную.
   Этот унылый дом, всем своим видом наводивший на мысль, что его душа рассталась с ним, вполне соответствовал высившемуся против него таинственному дому, о котором мы уже говорили читателю. Философы, утверждающие, что у неодушевленных предметов есть своя жизнь, свой язык, свои чувства, сказали бы про эти два дома, что они зевают, уставясь друг на друга.
   Неподалеку оттуда было очень шумно: металлический звон сливался с гулом голосов, с каким-то страшным клокотаньем и шипеньем, с резкими выкриками и пронзительным визгом – словно корибанты в какой-то пещере совершали мистерии доброй богине.
   По всей вероятности, именно этот содом привлекал к себе внимание прохаживавшегося по улице молодого человека в высокой фиолетовой шапочке с красным пером и в сером плаще; красавец кавалер часто останавливался на несколько минут перед домом, откуда исходил весь этот шум, после чего, опустив голову, с задумчивым видом возвращался к дому Робера Брике.
   Из чего же слагалась эта симфония?
   Металлический звон издавали передвигаемые на плите кастрюли; клокотали котлы с варевом, кипевшие на раскаленных угольях; шипело жаркое, насаженное на вертела, которые приводились в движение собаками; кричал Фурнишон, хозяин гостиницы «Гордый рыцарь», хлопотавший у раскаленных плит, а визжала его жена, надзиравшая за служанками, которые убирали покои в башенках.
   Внимательно посмотрев на огонь очага, вдохнув аромат жаркого, пытливо вглядевшись в занавески окон, кавалер в фиолетовой шапочке снова принялся расхаживать и немного погодя возобновил свои наблюдения.
   На первый взгляд повадка молодого кавалера представлялась весьма независимой. Однако он никогда не переступал определенной черты, а именно: сточной канавы, пересекавшей улицу перед домом Робера Брике и кончавшейся у таинственного дома.
   Правда, нужно сказать, что всякий раз, как он, прогуливаясь, доходил до этой черты, ему там, словно бдительный страж, представал молодой человек примерно одного с ним возраста, в высокой черной шапочке с белым пером и фиолетовом плаще; с неподвижным взглядом, нахмуренный, он крепко сжимал рукой эфес шпаги и, казалось, объявлял, подобно великану Адамастору: «Дальше ты не пойдешь – или будет буря!»
   Молодой человек с красным пером – иначе говоря, тот, кого мы первым вывели на сцену, прошелся раз двадцать, но был настолько озабочен, что не обратил на все это внимание. Разумеется, он не мог не заметить человека, шагавшего, как и он сам, взад и вперед по улице; но этот человек был слишком хорошо одет, чтобы быть вором, а обладателю красного пера в голову бы не пришло беспокоиться о чем-либо, кроме того, что происходило в гостинице «Гордый рьщарь».
   Другой же – с белым пером – при каждом новом появлении красного пера делался еще более мрачным; наконец его досада стала настолько явной, что привлекла внимание обладателя красного пера.
   Он поднял голову, и на лице молодого человека, не сводившего с него глаз, прочел живейшую неприязнь, которую тот, видимо, возымел к нему.
   Это обстоятельство, разумеется, навело его на мысль, что он мешает кавалеру с белым пером; однажды возникнув, эта мысль вызвала желание узнать, чем, собственно, он ему мешает.
   Движимый этим желанием, он принялся внимательно глядеть на дом Робера Брике, а затем на тот, что стоял насупротив.
   Наконец, вволю насмотревшись и на то, и на другое строение, он, не тревожась или, по крайней мере, делая вид, что не тревожится тем, как на него смотрит молодой человек с белым пером, повернулся к нему спиной и снова направился туда, где ярким огнем пылали плиты Фурнишона.
   Обладатель белого пера, счастливый тем, что обратил красное перо в бегство (ибо крутой поворот, сделанный противником у него на глазах, он счел бегством), – обладатель белого пера зашагал в своем направлении, то есть с востока на запад, тогда как красное перо двигалось с запада на восток. Но каждый из них, достигнув предела, мысленно назначенного им самим для своей прогулки, остановился и, повернув в обратную сторону, устремился к другому по прямой линии, притом так неуклонно ее придерживаясь, что, не будь между ними нового Рубикона – канавы, они неминуемо столкнулись бы носом к носу.
   Обладатель белого пера принялся с явным нетерпением крутить ус.
   Обладатель красного пера сделал удивленную мину; затем он снова бросил взгляд на таинственный дом.
   Тогда белое перо двинулось вперед, чтобы перейти Рубикон, но красное перо уже повернуло назад, и прогулка возобновилась в противоположных направлениях.
   В продолжение каких-нибудь пяти минут можно было думать, что оба они встретятся у антиподов; но вскоре они одновременно повернули вспять, с тем же безошибочным чутьем и с той же точностью, что и в первый раз.
   Подобно двум тучам, гонимым в одной и той же небесной сфере противными ветрами и мчащимся друг на друга вслед за своими зоркими разведчиками – оторвавшимися от них темными клочьями, оба противника на сей раз встретились лицом к лицу, твердо решив скорее тяжко оскорбить друг друга, нежели отступить хотя бы на один шаг.
   Более порывистый, по всей вероятности, чем тот, кто шел ему навстречу, обладатель белого пера не остановился у канавы, как в те разы, а перепрыгнул ее и заставил отпрянуть противника; тот, застигнутый врасплох и несвободный в движениях – обеими руками он придерживал плащ, с трудом удержался на ногах.
   – Что же это такое, сударь, – воскликнул кавалер с красным пером, – вы с ума сошли или намерены оскорбить меня?
   – Сударь, я намерен дать вам понять, что вы изрядно мешаете мне; мне даже показалось, что вы и сами это заметили без моих слов!
   – Нисколько, сударь, ибо я поставил себе за правило никогда не видеть того, на что я не хочу смотреть!
   – Есть, однако, предметы, на которые, надеюсь, вы внимательно посмотрите, если они засверкают перед вашими глазами!
   Сочетая слово с делом, обладатель белого пера сбросил плащ и выхватил шпагу, блеснувшую при свете луны, в ту минуту выглянувшей из-за туч.
   Кавалер с красным пером не шелохнулся.
   – Можно подумать, сударь, – заявил он, передернув плечами, – что вы никогда не вынимали шпагу из ножен: уж очень вы торопитесь обнажить ее против человека, который не обороняется.
   – Нет, но надеюсь, будет обороняться.
   Обладатель красного пера улыбнулся с невозмутимым видом, что еще более разъярило его противника.
   – Из-за чего весь этот шум? Какое вы имеете право мешать мне гулять по улице?
   – А почему вы гуляете именно по этой улице?
   – Черт возьми! Ну и вопрос! Потому что так мне угодно!
   – Ах!.. Так вам угодно?
   – Несомненно. Вы-то гуляете по ней! Одному вам, что ли, дозволено гранить мостовую улицы Бюсси?
   – Дозволено или не дозволено, а вас это не касается.
   – Вы ошибаетесь, меня это очень даже касается. Я верноподданный его величества и ни за что не хотел бы нарушить его волю.
   – Да вы, кажется, смеетесь надо мной!
   – А хотя бы и так! Вы-то угрожаете мне?
   – Гром и молния! Я вам заявляю, сударь, что вы мне мешаете, и если вы не удалитесь, я сумею насильно заставить вас уйти!
   – Ого-го, сударь! Это мы еще посмотрим!
   – Черт подери! Я ведь битый час твержу вам: смотрите!
   – Сударь, у меня в этих местах некое сугубо личное дело. Теперь вы предупреждены. Если вы непременно этого хотите, я охотно сражусь с вами на шпагах, но я не уйду.
   – Сударь, – заявил кавалер с белым пером, рассекая шпагой воздух и вплотную сдвигая ноги, как человек, готовый стать в оборонительную позицию, – сударь, я – граф Анри дю Бушаж, я брат герцога Жуаез; в последний раз спрашиваю вас, согласны ли вы уступить мне первенство и удалиться?
   – Сударь, – ответил кавалер с красным пером, – я виконт Эрнотон де Карменж; вы нисколько мне не мешаете, и я ничего не имею против того, чтобы вы остались.
   Дю Бушаж подумал минуту-другую и вложил шпагу в ножны, сказав:
   – Извините меня, сударь, – я влюблен и по этой причине наполовину потерял рассудок.
   – Я тоже влюблен, – ответил Эрнотон, – но из-за этого отнюдь не считаю себя сумасшедшим.
   Анри побледнел.
   – Вы влюблены?
   – Да, сударь.
   – И вы признаетесь в этом?
   – С каких пор на это наложен запрет?
   – Влюблены в особу, находящуюся на этой улице?
   – В настоящую минуту – да.
   – Ради бога, сударь, – скажите мне, кого вы любите?
   – О! Господин дю Бушаж, вы задали мне этот вопрос, не подумав; вы отлично знаете, что дворянин не может открыть тайну, принадлежащую ему лишь наполовину.
   – Верно! Простите, господин де Карменж, – право же, нет человека несчастнее меня на этом свете!
   В этих немногих словах, сказанных молодым человеком, было столько подлинного горя и отчаяния, что Эрнотон был глубоко растроган ими.
   – О боже! Я понимаю, – сказал он, – вы боитесь, как бы мы не оказались соперниками.
   – Да, я боюсь этого.
   – Ну, что ж, – продолжал Эрнотон. – Ну, что ж, сударь, я буду с вами откровенен.
   Жуаез побледнел и провел рукой по лбу.
   – Мне, – продолжал Эрнотон, – назначено свидание.
   – Вам назначено свидание?
   – Да, самым надлежащим образом.
   – На этой улице?
   – На этой улице.
   – Письменно?
   – Да – и очень красивым почерком.
   – Женским?
   – Нет – мужским.
   – Мужским! Что вы хотите этим сказать?
   – То, что я сказал, – ничего другого. Свидание мне назначила женщина, но записку писал мужчина; это не столь таинственно, но более изысканно; по всей вероятности, у дамы есть секретарь.
   – А! – воскликнул Анри, – доскажите, сударь, ради бога, доскажите.
   – Вы так просите меня, сударь, что я не могу вам отказать. Итак, я сообщу вам содержание записки.
   – Я слушаю.
   – Вы увидите, совпадет ли оно с текстом вашей.
   – Довольно, сударь, умоляю вас! Мне не назначали свидания, не присылали записки.
   Эрнотон вынул из своего кошелька листочек бумаги.
   – Вот эта записка, сударь, – сказал он, – мне трудно было бы прочесть вам ее в такую темную ночь, но она коротка, и я помню ее наизусть; вы верите, что я вас не обману?
   – Вполне верю!
   – Итак, вот что в ней сказано:

 
   «Мосье Эрнотон, мой секретарь уполномочен мною передать вам, что мне очень хочется побеседовать с вами часок; ваши заслуги тронули меня».

 
   – Так здесь сказано?
   – Честное слово, да, сударь, эта фраза даже подчеркнута. Я пропускаю следующую, чересчур уж лестную.
   – И вас ждут?
   – Вернее сказать – я жду, – как видите.
   – Стало быть, вам должны открыть дверь?
   – Нет, должны три раза свистнуть из окна.
   Весь дрожа, Анри положил свою руку на руку Эрнотона и, другой рукой указывая на таинственный дом, спросил:
   – Отсюда?
   – Вовсе нет, – ответил Эрнотон, указывая на башенки «Гордого рыцаря», – оттуда!
   Анри издал радостное восклицание.
   – Значит, вы не сюда идете? – спросил он.
   – Нет, нет; в записке ясно сказано: гостиница «Гордый рыцарь».
   – О, да благословит вас господь! – воскликнул молодой человек, пожимая Эрнотону руку. – О! Простите мою неучтивость, мою глупость. Увы! Вы ведь знаете, для человека, который любит истинной любовью, существует только одна женщина, и вот, видя, что вы постоянно возвращаетесь к этому дому, я подумал, что вас ждет именно она.
   – Мне нечего вам прощать… – с улыбкой ответил Эрнотон, – ведь, правду сказать, и у меня промелькнула мысль, что вы прогуливаетесь по этой улице из тех же побуждений, что и я.
   – И у вас хватило выдержки ничего мне не сказать! Это просто невероятно! О! Вы не любите, не любите!
   – Да помилуйте же! Мои права еще совсем невелики. Я дожидаюсь какого-нибудь разъяснения, прежде чем начать сердиться. У этих знатных дам такие странные капризы, а мистифицировать – так забавно!
   – Полноте, полноте, господин де Карменж, – вы любите не так, как я, а между тем…
   – А между тем? – повторил Эрнотон.
   – А между тем – вы счастливее меня.
   – – Вот как! Стало быть, в этом доме жестокие сердца?
   – Господин де Карменж, – сказал Жуаез, – вот уж три месяца я безумно влюблен в ту, которая здесь обитает, и я еще не имел счастья услышать звук ее голоса!
   – Вот дьявольщина! Немного же вы успели! Но – погодите-ка!
   – Что случилось?
   – Как будто свистят?
   – Да, мне тоже показалось.
   Молодые люди прислушались, вскоре со стороны «Гордого рыцаря» снова донесся свист.
   – Граф, – сказал Эрнотон, – простите, но я вас покину. Мне думается, что это и есть сигнал, которого я жду.
   Свист раздался в третий раз.
   – Идите, мосье, идите, – воскликнул Анри, – желаю вам успеха!
   Эрнотон быстро удалился; собеседник увидел, как он исчез во мраке улицы. Затем его озарил свет, падавший из окон гостиницы «Гордый рыцарь», а через минуту его снова поглотила тьма.
   Сам же Анри, еще более хмурый, чем до своеобразной перепалки с Эрнотоном, которая на короткое время вывела его из всегдашнего уныния, сказал себе:
   – Ну что ж! Вернусь к обычному своему занятию – пойду, как всегда, стучать в проклятую дверь, которая никогда не отворяется.
   С этими словами он нетвердой поступью направился к таинственному дому.



Глава 26.

ДВЕРЬ ОТВОРЯЕТСЯ


   Подойдя к двери, несчастный Анри снова исполнился обычной своей нерешительности.
   – Смелее, – твердил он себе, – смелее! – и сделал еще один шаг.
   Но прежде чем постучать, он в последний раз оглянулся и увидел на мостовой отблески огней, горевших в окнах гостиницы.
   «Туда, – подумал он, – входят, чтобы насладиться радостями любви, входят те, кого призывают, кто даже не домогался этого: почему же спокойное сердце и беспечная улыбка – не мой удел? Быть может, я бы тогда тоже бывал там, вместо того чтобы тщетно пытаться войти сюда».
   В эту минуту с колокольни церкви Сен-Жермен-де-Пре донесся печальный звон.
   – Вот уже десять часов пробило, – тихо сказал себе Анри.
   Он встал на пороге и приподнял молоток.
   – Ужасная жизнь! – прошептал он. – Жизнь дряхлого старца! О! Скоро ли наконец настанет день, когда я смогу сказать: привет тебе, прекрасная, радостная смерть, привет, желанная могила!
   Он постучал во второй раз.
   – Все то же, – продолжал он, прислушиваясь, – вот открылась внутренняя дверь, под тяжестью шагов заскрипела лестница, шаги приближаются; и так всегда, всегда одно и то же!
   Он снова приподнял молоток.
   – Постучу еще раз, – промолвил он. – Последний раз. Да, так я и знал: поступь становится более осторожной, слуга смотрит сквозь чугунную решетку, видит мое бледное, мрачное несносное лицо – и, как всегда, уходит, не открыв мне!
   Водворившаяся вокруг тишина, казалось, оправдывала предсказание, произнесенное несчастным.
   – Прощай, жестокий дом; прощай до завтра! – воскликнул он и, склонясь над каменным порогом, запечатлел на нем поцелуй, в который вложил всю свою душу и который, казалось, пронизал трепетом неимоверно твердый гранит – менее твердый, однако, нежели сердца обитателей таинственного дома.
   Затем он удалился, так же, как накануне, так же, как думал удалиться на следующий день.
   Но едва отошел он на несколько шагов, как, к величайшему его изумлению, загремел засов; дверь отворилась, и стоявший на пороге слуга низко поклонился.
   Это был тот самый человек, наружность которого мы изобразили в момент его свидания с Робером Брике.
   – Добрый вечер, сударь, – сказал он резким голосом, который, однако, показался дю Бушажу слаще тех ангельских голосов, что иной раз слышатся нам в детстве, когда во сне перед нами отверзаются небеса.
   Растерявшись, дрожа всем телом, молитвенно сложив руки, Анри поспешно пошел назад; у самого дома он зашатался так сильно, что неминуемо упал бы на пороге, если бы его не подхватил слуга, лицо которого при этом явно выражало почтительное сочувствие.
   – Ну вот, сударь, я здесь перед вами, – заявил он. – Скажите мне, прошу вас, чего вы желаете!
   – Я так страстно любил, – ответил молодой человек, – что уже не знаю, люблю ли я еще. Мое сердце так сильно билось, что я не могу сказать, бьется ли оно еще.
   – Не соблаговолите ли вы, сударь, сесть вот сюда, рядом со мной, и побеседовать?
   – О да!
   Слуга сделал ему знак рукой.
   Анри повиновался этому знаку с такой готовностью, словно его сделал французский король или римский император.
   – Говорите же, сударь, – сказал слуга, когда они сели рядом, – и поверьте мне ваше желание.
   – Друг мой, – ответил дю Бушаж, – мы с вами встречаемся и говорим не впервые. Вы знаете, я зачастую подстерегал вас в пустынных закоулках и неожиданно заговаривал с вами; я предлагал золото в количестве, казалось бы, достаточном, чтобы соблазнить вас, будь вы даже самым алчным из людей; иногда я пытался вас запугать; вы никогда не соглашались выслушать меня, всегда видели, как я страдаю, и, по-видимому, никогда не испытывали жалости к моим страданиям. Сегодня вы предлагаете мне беседовать с вами, советуете мне поверить вам свои желания; что же случилось, великий боже! Какое новое несчастье таится за снисхождением, которое вы мне оказываете?
   Слуга вздохнул. По-видимому, под этой суровой оболочкой билось сострадательное сердце.
   Ободренный этим вздохом, Анри продолжал.
   – Вы знаете, – сказал он, – что я люблю, горячо люблю; вы видели, как я разыскивал одну особу и сумел ее найти, несмотря на все те усилия, которые она прилагала, чтобы скрыться и избежать встречи со мной; при самых мучительных терзаниях у меня никогда не вырывалось ни единого слова горечи; никогда я не поддавался мыслям о насильственных действиях – мыслям, зарождающимся под влиянием отчаяния и дурных советов, которые нам нашептывает безрассудная юность с ее огненной кровью.
   – Это правда, сударь, – сказал слуга, – и в этом отношении моя госпожа и я – мы отдаем вам должное.
   – Так вот, признайте же, – продолжал Анри, сжимая руки бдительного слуги в своих руках, – разве я не мог однажды вечером, когда вы упорно не впускали меня в этот дом, – разве я не мог высадить дверь, как это делают что ни день пьяные или влюбленные школяры? Тогда я бы хоть на один миг увидел эту неумолимую женщину, поговорил бы с ней!
   – И это правда.
   – Наконец, – продолжал молодой граф с неизъяснимой кротостью и грустью, – я кое-что значу в этом мире; у меня знатное имя, крупное состояние, я пользуюсь большим влиянием, мне покровительствует сам король. Не далее как сегодня король настаивал на том, чтобы я поверил ему свои горести, советовал мне обратиться к нему, предлагал мне свое содействие.
   – Ах! – воскликнул слуга, явно встревоженный.
   – Но я не согласился, – поспешно прибавил молодой человек, – нет, нет, я все отверг, от всего отказался, чтобы снова прийти сюда, и, молитвенно сложив руки, упрашивать вас открыть мне эту дверь, которая – я это знаю – никогда не открывается.
   – Граф, у вас поистине благородное сердце, и вы достойны любви.
   – И что же! – с глубокой тоской воскликнул Анри. – На какие муки вы обрекли этого человека, у которого благородное сердце и который даже на ваш взгляд достоин любви? Каждое утро мой паж приносит сюда письмо, которое никогда не принимают; каждый вечер я сам стучусь в эту дверь, и мне никогда не отпирают; словом – мне предоставляют страдать, отчаиваться, умирать на этой улице, не выказывая даже того сострадания, какое вызывает жалобно воющая собака. Ах, друг мой, я вам говорю – у этой женщины неженское сердце; можно не любить несчастного – пусть так, ведь сердцу – о, господи! – так же нельзя приказать любить, как нельзя заставить его разлюбить того, кому оно отдано; но ведь жалеют того, кто так страдает, и говорят ему хоть несколько слов утешения; жалеют несчастного, который падает, и протягивают руку, чтобы помочь ему подняться; но нет-нет! Этой женщине приятны мои мучения; у этой женщины нет сердца! Будь у нее сердце, она сама убила бы меня отказом, ею произнесенным, или велела бы убить меня либо ударом ножа, либо ударом кинжала; мертвый я бы, по крайней мере, не страдал более!
   – Граф, – ответил слуга, чрезвычайно внимательно выслушав молодого человека, – верьте мне, дама, которую вы яростно обвиняете, отнюдь не так бесчувственна и не так жестока, как вы полагаете; она страдает больше, чем вы сами, ибо она кое-когда видела вас, она поняла, как сильно вы страдаете, и исполнена живейшего сочувствия к вам.
   – О! Сочувствия! Сочувствия! – воскликнул молодой человек, утирая холодный пот, струившийся по его вискам. – О, пусть придет день, когда ее сердце, которое вы так восхваляете, познает любовь – такую, какою исполнен я; и если в ответ на эту любовь ей тогда предложат сочувствие, я буду отмщен!
   – Граф, граф, – иной раз женщина отвергает любовь не потому, что не способна любить; быть может, та, о которой идет речь, знала страсть более сильную, чем когда-либо дано будет изведать вам; быть может, она любила так, как вы никогда не полюбите!
   Анри воздел руки к небу.
   – Кто так любил – тот любит вечно! – вскричал он.
   – А разве я вам сказал, граф, что она перестала любить? – спросил слуга.
   Анри тяжко застонал и, словно его смертельно ранили, рухнул наземь.