Силуэт на мгновение замер у порога: вышедший смотрел на то же окно, на которое глядел Шико.
   – Ого, – прошептал тот, – похоже на монаха от святого Иакова. Неужто мэтр Горанфло так пренебрегает дисциплиной, что разрешает овцам своим бродить повсюду в такую глубокую ночь и так далеко от обители?
   Шико проследил взглядом за монахом, удалявшимся по улице Августинцев, и какой-то особый инстинкт подсказал ему, что в этом монахе он и обретет разгадку тайны, которую все время тщетно искал.
   Вдобавок, как тогда облик всадника показался Шико знакомым, так и теперь, глядя на монашка, он узнавал в нем по некоторым движениям плеч, по особой военной повадке завсегдатая фехтовальных школ и гимнастических площадок.
   – Пусть я буду проклят, – прошептал он, – если под этой рясой не скрывается тот маленький безбожник, которого мне хотели дать в спутники и который так ловко владеет аркебузом и рапирой.
   Не успела эта мысль прийти в голову Шико, как он, дабы убедиться в ее правильности, расставил длинные ноги и, сделав шагов десять, догнал паренька, который шел, приподняв рясу, чтобы дать волю своим худощавым сильным ногам.
   Это было, впрочем, не так уж трудно, ибо монашек время от времени останавливался и смотрел назад, словно уходил он с трудом и величайшим сожалением.
   Взгляд его неизменно устремлялся на ярко освещенные окна гостиницы.
   Шико и десяти шагов не сделал, как был уже уверен, что не ошибся в своих предположениях.
   – Эй, куманек, – сказал он, – эй, маленький мой Жак, эй, миленький мой Клеман, стой!
   Последнее слово он произнес настолько по-военному, что монашек вздрогнул.
   – Кто меня зовет? – спросил юноша резким и отнюдь не доброжелательным, а скорее вызывающим тоном.
   – Я, – ответил Шико, подойдя вплотную к монашку, – Я, узнаешь ты меня, сынок?
   – О, господин Робер Брике! – вскричал монашек.
   – Он самый, мальчуган. А куда это ты так поздно направляешься, дорогое дитя?
   – В обитель, господин Брике.
   – Ладно. А откуда идешь?
   – Я?
   – Ну да, распутник ты этакий.
   Юноша вздрогнул.
   – Не понимаю, о чем вы говорите, господин Брике, я, наоборот, выполнил очень важное поручение дома Модеста, что он и сам подтвердит, если понадобится.
   – Ну, ну, потише, мой маленький святой Иероним, похоже, что мы загораемся, как фитиль.
   – Да как не загореться, услышав то, что вы мне сказали?
   – Бог ты мой, а что же сказать, когда человек в таком облачении выходит в такой час из кабачка…
   – Я, из кабачка?
   – Ну да, разве ты вышел не из «Гордого рыцаря»? Вот видишь, попался!
   – Я вышел из этого дома, – сказал Клеман, – вы правы, но не из кабачка.
   – Как? – возразил Шико. – Гостиница «Гордый рыцарь», по-твоему, не кабак?
   – Кабак – это место, где пьют вино, а так как в этом доме я не пил, он для меня не кабак.
   – Черт побери! Различие ты провел тонко. Или я в тебе сильно ошибаюсь, или ты когда-нибудь станешь искушенным богословом. Но, в конце-то концов, если ты заходил в этот дом не для того, чтобы пить, для чего же ты туда заходил?
   Клеман ничего не ответил, и, несмотря на темноту, Шико прочел на его лице твердую решимость не сказать больше ни слова.
   Решимость эта крайне огорчила нашего друга, который привык все знать.
   Нельзя сказать, чтобы молчание Клемана было враждебным. Наоборот, он, по-видимому, был очень рад неожиданной встрече со своим многоопытным учителем фехтования, мэтром Робером Брике, и проявил всю ту любезность, какой можно было ожидать от существа, столь замкнутого и необщительного.
   Разговор совсем прекратился. Чтобы возобновить его, Шико готов был уже произнести имя брата Борроме, но, хотя угрызений совести он не испытывал или же полагал, что не испытывает, имя это так и не слетело с его уст.
   Молодой человек не произносил ни слова, но при этом, казалось, чего-то ждал. Можно было подумать, что он считает за счастье как можно дольше задерживаться вблизи гостиницы «Гордый рыцарь».
   Робер Брике попытался заговорить о путешествии, которое юноша мог надеяться совершить вместе с ним.
   Когда Шико упомянул о просторе и свободе, глаза Жака Клемана заблестели.
   Робер Брике рассказал ему, что в странах, где он только что побывал, искусство фехтования в большом почете, и небрежно добавил, что даже изучил там несколько удивительных приемов.
   У Жака это было больное место. Он попросил изобразить ему новые приемы, и Шико своей длинной рукой показал на руке монашка, как они выполняются.
   Но вся болтовня Шико не смягчила неподатливого мальчика. Пробуя парировать неизвестные ему удары своего друга мэтра Робера Брике, он хранил упорное молчание насчет того, что же ему нужно было в этом квартале.
   Раздосадованный, но вполне владея собой, Шико решил испробовать несправедливые нападки. Несправедливость – самое мощное средство заставить разоткровенничаться женщин, детей и всех занимающих более низкое положение, кто бы они ни были.
   – Что там ни говори, мальчуган, – сказал он, словно возвращаясь к прерванной мысли, – что там ни говори, а ты, хоть и очень славный монашек, все же посещаешь гостиницы, да еще какие! Те, в которых можно застать прекрасных дам, и ты, словно зачарованный, глядишь на окно, где мелькнет их тень. Мальчик, мальчик, я все расскажу дому Модесту.
   Удар попал в цель, и притом гораздо вернее, чем предполагал Шико, ибо, начиная разговор, он даже не представлял себе, что нанес такую глубокую рану.
   Жак быстро обернулся к нему, словно змея, задетая ногой.
   – Неправда! – вскричал он, краснея от стыда и гнева. – Я на женщин не смотрю!
   – Смотришь, смотришь, – продолжал Шико. – Когда ты вышел из «Гордого рыцаря», там находилась одна очень красивая дама, и ты обернулся, чтобы увидеть ее еще раз, и я знаю, что ты ждал ее в башенке, и знаю, что ты с ней говорил.
   Шико действовал методом индукции.
   Жак не в состоянии был сдержаться.
   – Конечно, я с ней говорил! – вскричал он. – Разве это грех – разговаривать с женщинами?
   – Нет, когда с ними разговаривают не по личному побуждению и не во власти сатанинского искушения.
   – Сатана тут совсем ни при чем: я вынужден был говорить с этой дамой, раз мне поручили передать ей письмо.
   – Это было поручение от дома Модеста Горанфло? – вскричал Шико.
   – Да, а теперь можете ему на меня жаловаться!
   Шико, на мгновение растерявшийся и словно нащупывавший путь во мраке, при этих словах почувствовал, что в мозгу его сверкнула молния.
   – А, я так и знал, – сказал он.
   – Что вы знали?
   – То, чего ты не хотел мне говорить.
   – Я и своих личных секретов не выдаю, тем более не стал бы выдавать чужие тайны.
   – Да, но мне можно.
   – Почему именно вам?
   – Мне, потому что я друг дома Модеста, а кроме того…
   – Ну?
   – Я заранее знаю все, что ты мог бы мне сообщить.
   Маленький Жак посмотрел на Шико и с недоверчивой улыбкой покачал головой.
   – Ну вот, – сказал Шико, – хочешь, я сам расскажу тебе то, чего ты не хотел мне рассказывать?
   – Хочу, – сказал Жак.
   Шико сделал над собой усилие.
   – Во-первых, этот бедняга Борроме…
   Лицо Жака помрачнело.
   – О, – сказал мальчик, – если бы я там был…
   – Если бы ты там был?..
   – Все обернулось бы по-другому.
   – Ты бы стал защищать его от швейцарцев, с которыми он затеял ссору?
   – Я бы защищал его от всех на свете!
   – Так что он не был бы убит?
   – Или меня убили бы вместе с ним.
   – Но тебя там не оказалось, так что бедняга скончался в каком-то третьеразрядном кабачке и, отдавая богу душу, произнес имя дома Модеста?
   – Да.
   – Так что дома Модеста об этом известили?
   – Прибежал какой-то насмерть перепуганный человек и поднял в монастыре тревогу.
   – А дом Модест велел подать носилки и поспешил в «Рог изобилия»?
   – Откуда вы все это знаете?
   – О, ты меня еще не знаешь, малыш. Я ведь немножко колдун.
   Жак попятился.
   – Это еще не все, – продолжал Шико, чье лицо прояснялось при свете его же собственных слов, – в кармане убитого нашли письмо.
   – Совершенно верно, письмо.
   – И дом Модест поручил своему малютке Жаку отнести это письмо по адресу.
   – Да.
   – И малютка Жак тотчас же побежал в особняк Гизов.
   – О!
   – Где он никого не нашел.
   – Боже мой!
   – Кроме господина де Мейнвиля.
   – Господи помилуй!
   – Каковой господин де Мейнвиль привел Жака в гостиницу «Гордый рыцарь».
   – Господин Брике, господин Брике! – вскричал Жак. – Раз вы и это знаете…
   – Э, черти полосатые! Ты же сам видишь, что знаю! – воскликнул Шико, торжествуя, что ему удалось извлечь нечто, дотоле неизвестное и для него чрезвычайно важное, из пелен, в которые оно было завернуто.
   – Значит, – продолжал Жак, – вы должны признать, господин Брике, что я ни в чем не погрешил!
   – Нет, – сказал Шико, – ты не грешил ни действием, ни каким-либо упущением, но ты грешил мыслью.
   – Я?!
   – Разумеется: ты нашел герцогиню очень красивой.
   – Я!!
   – И обернулся, чтобы еще раз увидеть ее в окно.
   – Я!!!
   Монашек вспыхнул и пробормотал:
   – Это правда, она похожа на образ девы Марии, что висел у изголовья моей матери.
   – О, – прошептал Шико, – как много теряют люди нелюбопытные!
   Тут он заставил юного Клемана, которого держал теперь в руках, пересказать заново все, что он сам только что рассказал, но на этот раз со всеми неизвестными ему, разумеется, подробностями.
   – Теперь видишь, – сказал Шико, когда мальчик кончил рассказывать, – каким плохим учителем фехтования был для тебя брат Борроме!
   – Господин Брике, – заметил юный Жак, – не надо говорить дурно о мертвых.
   – Правильно, но одно ты признай.
   – Что именно?
   – Что брат Борроме владел шпагой хуже, чем тот, кто его убил.
   – Это правда.
   – Ну а теперь мне больше нечего тебе сказать. Доброй ночи, мой маленький Жак, до скорого свиданья, и если ты хочешь…
   – Чего, господин Брике?
   – Я сам буду давать тебе уроки фехтования.
   – О, я очень хочу!
   – А теперь иди скорее, малыш, тебя ведь с нетерпением ждут в монастыре.
   – Верно. Спасибо, господин Брике, что вы мне об этом напомнили.
   Монашек побежал прочь и скоро исчез из виду.
   У Шико имелись основания избавиться от собеседника. Он вытянул из него все, что хотел знать, а с другой стороны, ему надо было добыть и кое-какие другие сведения.
   Он быстрым шагом вернулся домой. Носилки, носильщики и лошадь все еще стояли у дверей «Гордого рыцаря». Шико снова бесшумно примостился на своей водосточной трубе.
   Дом напротив был по-прежнему освещен.
   Теперь он не спускал глаз с этого дома.
   Сперва он увидел сквозь прореху в занавеси, как Эрнотон, явно поджидавший с нетерпением свою гостью, шагает взад и вперед по комнате. Потом он увидел, как возвратились носилки, как удалился Мейнвиль, наконец, как герцогиня вошла в комнату, где Эрнотон уже не дышал, а просто задыхался.
   Эрнотон преклонил перед герцогиней колени, и она протянула ему для поцелуя свою белую ручку. Затем герцогиня подняла молодого человека и заставила его сесть рядом с собою за изящно накрытый стол.
   – Странно, – пробормотал Шико, – началось это как заговор, а кончается как любовное свидание!… Да, но кто явился на это свидание? Госпожа де Монпансье.
   Все для него внезапно прояснилось.
   – Ого! – прошептал он. – «Дорогая сестра, я одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Но позвольте мне заметить, что вы оказываете этим головорезам слишком много чести». Черти полосатые! – вскричал Шико. – Мое первое предположение было правильным: туг никакая не любовь, а заговор. Госпожа де Монпансье любит господина Эрнотона де Карменжа. Понаблюдаем же за любовными делами госпожи герцогини.
   И Шико наблюдал до половины первого ночи, когда Эрнотон убежал, закрыв лицо плащом, а госпожа герцогиня де Монпансье села опять в носилки.
   – А теперь, – прошептал Шико, – спускаясь по своей лестнице, – какой же это счастливый случай должен привести к гибели престолонаследника и избавить от него герцога де Гиза? Кто эти люди, которых считали умершими, но которые еще живы! Черт побери! Может быть, я уже иду по верному следу!



Глава 21.

КАРДИНАЛ ДЕ ЖУАЕЗ


   Молодые люди бывают упорными как во зле, так и в добре, и упорство это стоит твердой решимости, свойственной зрелому возрасту.
   Когда это своеобразное упрямство направлено к добру, оно порождает великие дела и естественным образом направляет человека, вступающего в жизнь, на путь, ведущий к тому или иному виду геройства.
   Так, Баярд и Дюгеклен стали великими полководцами хотя в свое время были самыми злыми и невыносимыми мальчишками, какие когда-либо встречались. Так, свинопас, который по рождению был монтальтским пастухом, а благодаря своим дарованиям превратился в Сикста V, стал великим папой именно потому, что никак не мог сделаться хорошим свинопасом.
   Так, самые дурные от природы спартанцы пошли по героическому пути после того, как начали с упорства в притворстве и жестокости.
   Здесь нам предстоит нарисовать образ обыкновенного человека. А между тем многие биографы обнаружили бы в дю Бушаже, когда ему было двадцать лет, задатки человека незаурядного.
   Анри упорно отказывался отречься от своей любви и вернуться к развлечениям светской жизни. По просьбе брата, по требованию короля он на несколько дней остался наедине со своей неизменной мыслью. И так как мысль эта становилась все более и более неколебимой, он решил в одно прекрасное утро посетить своего брата-кардинала, лицо очень важное: в свои двадцать шесть лет тот был уже два года кардиналом и, став сперва архиепископом Нарбоннским, достиг уже высших ступеней духовной иерархии благодаря своему высокому происхождению и выдающемуся уму.
   Франсуа де Жуаез, которого мы уже выводили на сцену, чтобы он разъяснил сомнения Генриха Валуа относительно Суллы, Франсуа де Жуаез, молодой и светский, красивый и остроумный, был одним из примечательнейших людей того времени. Честолюбивый от природы, но в то же время осмотрительный из расчетливости и вследствие особого своего положения, Франсуа де Жуаез мог избрать себе девизом: «Мне всего мало», – и оправдать этот девиз.
   Единственный, быть может, из всех придворных, – а Франсуа де Жуаез был прежде всего придворным, – он сумел обеспечить себе поддержку обоих государей – светского и духовного, от которых он зависел, как французский дворянин и как князь церкви: папа Сикст покровительствовал ему не менее, чем Генрих III, Генрих III – не менее, чем Сикст. В Париже он был итальянцем, в Риме – французом, повсюду отличаясь щедростью и ловкостью.
   Конечно, одна лишь шпага того Жуаеза, который являлся главным адмиралом Франции, весила и значила больше. Но по губам кардинала скользила порою такая улыбка, что всем было видно: лишенный тяжелого оружия светских властителей, которым так хорошо владела рука его утонченно-изящного брата-адмирала, он умел пользоваться и даже злоупотреблять духовным оружием, врученным ему верховным главою церкви.
   Кардинал Франсуа де Жуаез очень быстро разбогател – и благодаря своей доле родового наследия, и благодаря причитавшимся ему по его сану доходам. В те времена церковь многим владела, и владения ее были крупные. Когда же она оскудевала, то находила для своего пополнения источники, ныне иссякшие.
   Поэтому Франсуа де Жуаез жил на широкую ногу. Если брат его горделиво окружал себя пышной свитой из военных, то в его приемных толпились священники, епископы, архиепископы. Став кардиналом, то есть князем церкви, он оказался по рангу выше своего брата и завел себе по итальянскому обычаю пажей, а по французскому – личную охрану. Но охрана и пажи отнюдь не стесняли его, а наоборот, обеспечивали ему еще большую свободу. Часто он окружал солдатами и пажами просторные крытые носилки, и из-за их занавесок высовывалась затянутая в перчатку рука его секретаря, а сам он, верхом, при шпаге, разъезжал по городу, переодетый, в парике, в огромных брыжах и сапогах со шпорами, радовавшими его своим звоном.
   Итак, кардинал пользовался всеобщим уважением, ибо нередко случается, что когда чья-либо жизненная удача начинает расти, она обретает притягательную силу и, словно все ее атомы снабжены щупальцами, заставляет счастье других людей становиться своим сателлитом. По этой причине кардиналу придавали еще больший блеск и славное имя его отца, и недавнее неслыханное возвышение его брата Анна. К тому же он неуклонно следовал мудрому правилу скрывать от всех свою жизнь, выставляя напоказ свой ум. Поэтому его знали лишь с лучшей стороны, и даже в своей семье он слыл великим человеком, – а этого счастья лишены были многие земные владыки, обремененные славой и пользующиеся восхищением целого народа.
   К этому прелату и отправился граф дю Бушаж после объяснения с братом и беседы с королем Франции. Но, как мы уже сказали, он не сразу, а лишь спустя несколько дней выполнил приказание короля и старшего брата.
   Франсуа жил в красивом доме, стоящем в Сите. Огромный двор постоянно полон был всадников и носилок. Но прелат не мешал своим придворным толпиться и во дворах и в приемных. Сад его примыкал к берегу реки, куда выходила одна из калиток, а неподалеку от калитки всегда находилась лодка, которая без лишнего шума уносила его так далеко и так незаметно, как он только желал. И потому частенько случалось, что посетители тщетно ожидали прелата, так и не выходившего к ним под предлогом серьезного недомогания или наложенной им на себя суровой епитимьи. Так в славный город французского короля переносились нравы Италии, так между двумя рукавами Сены возникала Венеция.
   Франсуа был горделив, но отнюдь не тщеславен. Друзей он любил как братьев, а братьев – почти как друзей. Будучи на пять лет старше дю Бушажа, он не скупился для него ни на добрые, ни на дурные советы, ни на улыбки, ни на деньги.
   Но так как он великолепно умел носить свою кардинальскую мантию, дю Бушаж находил его красивым, благородным, почти устрашающим и чтил его, может быть, даже больше, чем самого старшего из трех братьев Жуаезов. Анри в своей блестящей кирасе и пышных галунах военного с трепетом повествовал о своей любви Анну, но он не осмелился бы исповедаться Франсуа.
   Однако когда он направился к особняку кардинала, решение его было принято: он вполне откровенно побеседует сперва с исповедником, потом с другом.
   Он вошел во двор, откуда как раз выходили несколько дворян, которым надоело домогаться, так и не получая ее, чести быть принятыми.
   Он прошел через приемные залы, внутренние покои. Ему, как и другим, сказали, что у его брата – важное совещание. Но ни одному слуге не пришло бы в голову закрыть перед дю Бушажем дверь.
   Итак, дю Бушаж прошел через все апартаменты и вышел в сад, настоящий сад римского прелата, полный тени, прохлады, благоухания, сад, подобный тем, которые можно доныне найти на вилле Памфиле и во дворцах Боргезе.
   Анри остановился под купой деревьев. В то же мгновение решетчатая калитка, выходившая на реку, распахнулась и вошел какой-то человек, закутанный в широкий коричневый плащ. Следом за ним шел юноша, по-видимому, паж. Человек этот заметил дю Бушажа, слишком погруженного в раздумье, чтобы обратить на него внимание, и проскользнул между деревьями, стараясь, чтобы его не видел ни дю Бушаж, ни кто-либо другой.
   Для Анри это таинственное появление прошло незамеченным. Лишь случайно обернувшись, он увидел, как незнакомец вошел в дом.
   Прождав минут десять, он уже собирался, в свою очередь, вернуться туда же и расспросить какого-нибудь лакея – в котором часу может наконец появиться его брат, но тут к нему подошел слуга, видимо искавший его, и пригласил пройти в библиотеку, где его ожидает кардинал.
   Анри без особой поспешности последовал за слугой, ибо предугадывал, что ему придется выдержать новую борьбу. Когда он вошел, камердинер облачал его брата-кардинала в одежду прелата, несколько, быть может, светского покроя, но изящную, а главное – удобную.
   – Здравствуй, граф, – сказал кардинал. – Что нового, брат?
   – Что касается наших семейных дел, то новости отличные, – сказал Анри. – Анн, как вы знаете, покрыл себя славой при отступлении из-под Антверпена и остался жив.
   – Ты тоже, слава богу, жив и здоров, Анри!
   – Да, брат.
   – Вот видишь, – произнес кардинал, – господь бог хранит нас для некоего назначения.
   – Брат мой, я так благодарен господу богу, что решил посвятить себя служению ему. Я и пришел поговорить с вами обстоятельно об этом своем решении. Оно, по-моему, уже вполне созрело, и я вам даже как-то о нем обмолвился.
   – Ты еще не оставил этой мысли, дю Бушаж? – спросил кардинал, причем у него вырвалось восклицание, по которому Жуаез понял, что ему предстоит выдержать бой.
   – Не оставил, брат.
   – Но это невозможно, Анри, разве тебе не говорили?
   – Я не слушал того, что мне говорили, брат, ибо голос более властный звучит во мне и не дает мне слушать слов, пытающихся отвратить меня от бога.
   – Ты достаточно сведущ в мирских делах, брат, – произнес кардинал глубоко серьезным тоном, – чтобы верить, будто голос этот и вправду – глас божий. Наоборот, я утверждаю это, в тебе говорит самое что ни на есть мирское чувство. Бог не имеет ко всему этому ни малейшего касательства, поэтому «не поминай имени его всуе», а главное – не принимай голоса земного за глас неба.
   – Я их и не смешиваю друг с другом, брат, я хочу лишь сказать, что некая непреодолимая сила влечет меня к уединению вдали от мира.
   – Ну и прекрасно, Анри, это выражения точные. Так вот, дорогой, вот что ты должен сделать. Вняв твоим словам, я сделаю тебя счастливейшим из людей.
   – Спасибо, о, спасибо вам, брат!
   – Выслушай меня, Анри. Тебе надо взять побольше денег, двух берейторов и путешествовать по всей Европе, как подобает сыну такого дома, к какому мы принадлежим. Ты побываешь в далеких странах, в Татарии, даже в России, у лапландцев, у всех сказочных народов, никогда не видящих солнца. Ты станешь все глубже погружаться в свои мысли, пока наконец подтачивающий тебя червь не насытится или не умрет.., тогда ты возвратишься к нам.
   Анри, который сперва сел, теперь встал с видом еще более серьезным, чем у его брата.
   – Вы, – сказал он, – не поняли меня, монсеньер.
   – Прости, Анри, ты же сам сказал: уединение вдали от мира.
   – Да, я так сказал, но под уединением вдали от мира я подразумевал монастырь, брат мой, а не путешествие. Путешествовать – это значит все же пользоваться жизнью, а я стремлюсь претерпеть смерть, если же нет, то хотя бы насладиться ее подобием.
   – Что за нелепая мысль, позволь сказать тебе это, Анри! Ведь тот, кто стремится к уединению, может достигнуть этого где угодно. Ну, хорошо, пусть даже монастырь. Я понимаю, что ты пришел поговорить со мной об этом. Я знаю весьма ученых бенедиктинцев, весьма изобретательных августинцев, живущих в обителях, где весело, нарядно, не строго и удобно! Среди трудов, посвященных наукам и искусствам, ты приятно проведешь год в очень хорошем обществе, что очень важно, ибо нельзя в этом мире общаться с чернью, и если по истечении этого года ты будешь упорствовать в своем намерении, тогда, милейший мой Анри, я не стану больше тебе препятствовать и сам открою перед тобой дверь, которая безболезненно приведет тебя к вечному спасению.
   – Вы решительно не понимаете меня, брат, – ответил, покачав головой, дю Бушаж, – или, вернее, ваш великодушный ум не хочет меня понять. Я хочу не такого места, где весело, не такой обители, где приятно живется, – я хочу строгого заточения, мрака, смерти. Я хочу принять на себя обеты, такие обеты, которые оставили бы мне одно лишь развлечение – рыть себе могилу, читать бесконечную молитву.
   Кардинал нахмурился и встал.
   – Да, – сказал он, – я тебя отлично понял, однако старался бороться с твоим безумным решением, противодействуя тебе безо всяких фраз и диалектики. Но ты вынуждаешь меня говорить по-другому. Так слушай.
   – Ах, брат, – сказал Анри безнадежным тоном, – не пытайтесь убедить меня, это невозможно.
   – Брат, я буду говорить прежде всего во имя божие, во имя бога, которого ты оскорбляешь, утверждая, что он внушил тебе это мрачное решение: бог не принимает безрассудных жертв. Ты слаб, ты приходишь в отчаяние от первых же горестей: как же бог может принять ту, почти недостойную его жертву, которую ты стремишься ему принести?
   Анри сделал движение.
   – Нет, я больше не стану щадить тебя, брат, ведь ты-то никого из нас не щадишь, – продолжал кардинал. – Ты забыл о горе, которое причинишь и нашему старшему брату, и мне…
   – Простите, – прервал Анри, и лицо его покраснело, – простите, монсеньер, разве служение богу дело такое мрачное и бесчестное, что целая семья облекается из-за этого в траур? А вы, брат мой, вы сами, чье изображение я вижу в этой комнате, украшенное золотом, алмазами, пурпуром, разве вы не честь и не радость для нашего дома, хотя избрали служение владыке небесному, как мой старший брат служит владыкам земным?
   – Дитя! Дитя! – с досадой вскричал кардинал. – И вправду можно подумать, что ты рехнулся. Как! Ты сравниваешь мой дом с монастырем? Сотню моих слуг, всех моих егерей, моих дворян и мою охрану с кельей да веником – единственным оружием и единственным богатством монастыря? Да ты обезумел! Разве ты не сказал только сейчас, что отвергаешь все эти излишества, которые мне необходимы, – картины, драгоценные сосуды, роскошь и шум? Разве ты, подобно мне, испытываешь желание и надеешься увенчать себя тиарой святого Петра? Вот это карьера, Анри, к этому стремятся, за это борются, этим живут. Но ты! Ты ведь жаждешь мотыги землекопа, лопаты траписта, ямы могильщика. Ты отвергаешь воздух, радость, надежду. И все это – мне просто стыдно за тебя, мужчину, – лишь потому, что ты полюбил женщину, которая тебя не любит! Право же, Анри, ты позоришь наш род!