– Тогда развяжите мне руки и дайте перо. Я напишу.
   – Признание?
   – Да, признание, я согласен.
   Ликующему Таншону пришлось только дать знак: все было предусмотрено. У одного из лучников находилось в руках все: он передал лейтенанту чернильницу, перья, бумагу, которые тот и положил прямо на доски эшафота.
   В то же время канат, крепко охватывавший руку Сальседа, отпустили фута на три, а его самого приподняли на помосте, чтобы он мог писать.
   Сальсед, очутившись наконец в сидячем положении, несколько раз глубоко вздохнул и, разминая руку, вытер губы и откинул влажные от пота волосы, которые спадали к его коленям.
   – Ну, ну, – сказал Таншон, – садитесь поудобнее и напишите все подробно!
   – О, не бойтесь, – ответил Сальсед, протягивая руку к перу, – не бойтесь, я все припомню тем, кто меня позабыл.
   С этими словами он в последний раз окинул взглядом площадь.
   Видимо, для пажа наступило время показаться, ибо, схватив Эрнотона за руку, он сказал:
   – Сударь, молю вас, возьмите меня на руки и приподнимите повыше: из-за голов я ничего не вижу.
   – Да вы просто ненасытны, молодой человек, ей-богу!
   – Еще только одну эту услугу, сударь!
   – Вы уж, право, злоупотребляете.
   – Я должен увидеть осужденного, понимаете? Я должен его увидеть.
   И так как Эрнотон как будто медлил с ответом, он взмолился:
   – Сжальтесь, сударь, сделайте милость, умоляю вас!
   Теперь мальчик был уже не капризным тираном, он молил так жалобно, что невозможно было устоять.
   Эрнотон взял его на руки и приподнял не без удивления – таким легким показалось его рукам это юное тело.
   Теперь голова пажа вознеслась над головами всех прочих зрителей.
   Как раз в это мгновение, оглядев еще раз всю площадь, Сальсед взялся за перо.
   Он увидел лицо юноши и застыл от изумления.
   В тот же миг паж приложил к губам два пальца. Невыразимая радость озарила лицо осужденного: она похожа была на опьянение, охватившее злого богача из евангельской притчи, когда Лазарь уронил ему на пересохший язык каплю воды.
   Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь.
   В течение нескольких секунд Сальсед смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал ему обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся с лихорадочной поспешностью писать.
   – Пишет, пишет! – пронеслось в толпе.
   – Пишет! – произнес король. – Клянусь богом, я его помилую.
   Внезапно Сальсед перестал писать и еще раз взглянул на юношу.
   Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать.
   Затем, после еще более короткого промежутка, он опять поднял глаза.
   На этот раз паж не только сделал знак пальцами, но и кивнул головой.
   – Вы кончили? – спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги.
   – Да, – машинально ответил Сальсед.
   – Так подпишите.
   Сальсед поставил свою подпись, не глядя на бумагу, глаза его были устремлены на юношу.
   Таншон протянул руку к бумаге.
   – Королю, одному лишь королю! – произнес Сальсед.
   И он отдал бумагу лейтенанту короткой мантии, но слегка поколебавшись, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие.
   – Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, – сказал лейтенант, – то вы спасены.
   Улыбка ироническая, но вместе с тем немного тревожная, заиграла на губах осужденного, который словно нетерпеливо спрашивал о чем-то какого-то неведомого собеседника.
   Под конец усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разъял руки, и паж соскользнул на землю.
   Вместе с тем исчезло и то, что поддерживало осужденного.
   Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его повсюду глазами. Затем, словно в смятении, он вскочил:
   – Ну когда же, когда!
   Никто ему не ответил.
   – Скорее, скорее, торопитесь, – крикнул он. – Король уже взял бумагу, сейчас он прочитает ее.
   Никто не шевельнулся.
   Король поспешно развернул признание Сальседа.
   – О, тысяча демонов! – закричал Сальсед. – Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я ее узнал. Это была она, она!
   Пробежав глазами первые несколько строк, король, видимо, пришел в негодование.
   Затем он побледнел и воскликнул:
   – О, негодяй! Злодей!
   – В чем дело, сын мой? – спросила Екатерина.
   – Он отказывается от своих показаний, матушка. Он утверждает, что никогда ни в чем не сознавался.
   – А дальше?
   – А дальше он заявляет, что господа де Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют.
   – Что ж, – пробормотала Екатерина, – а если это правда?
   – Он лжет, – вскричал король, – лжет, как последний нехристь.
   – Почем знать, сын мой? Может быть, господ де Гизов оклеветали. Может быть, судьи в своем чрезмерном рвении неверно истолковали показания.
   – Что вы, государыня, – вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. – Я сам все слышал.
   – Вы, сын мой?
   – Да, я.
   – А когда же это?
   – Когда преступника подвергали пытке… Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни одного его слова, и каждое это слово вонзилось мне в мозг, точно гвоздь, вбиваемый молотком.
   – Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя. Прикажите подхлестнуть лошадей.
   Разъяренный Генрих поднял руку.
   Лейтенант Таншон повторил этот жест.
   Канаты были уже снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо человек прыгнули на спины лошадей, хлестнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях.
   Ужасающий хруст и раздирающий вопль раздались с помоста эшафота. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего человеческого – оно казалось личиной демона.
   – Предательство, предательство! – закричал он. – Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! А, проклятая гер…
   Голос его покрывал лошадиное ржанье и ропот толпы, но внезапно он стих.
   – Стойте, стойте! – кричала Екатерина.
   Но было уже поздно. Голова Сальседа, сперва приподнявшаяся в судорогах боли и ярости, упала вдруг на эшафот.
   – Дайте ему говорить! – вопила королева-мать. – Стойте, стойте же!
   Зрачки Сальседа, непомерно расширенные, не двигались, упорно глядя в ту группу людей, где он увидел пажа. Сообразительный Таншон стал смотреть в том же направлении.
   Но Сальсед уже не мог говорить. Он был мертв. Таншон отдал тихим голосом какое-то приказание своим лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа.
   – Я обнаружена, – шепнул юный паж на ухо Эрнотону. – Сжальтесь, помогите мне, спасите меня, сударь. Они идут, идут!
   – Но чего же вы еще хотите?
   – Бежать. Разве вы не видите, что они ищут меня?
   – Но кто же вы?
   – Женщина… Спасите, защитите меня!
   Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх.
   Он поставил девушку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой своей шпаги, расчистил ей путь и протолкнул ее до угла улицы Мутон к какой-то открытой на улицу двери.
   Юный паж бросился вперед и исчез за дверью, которая, казалось, только ждала того, ибо тотчас же за ним захлопнулась.
   Эрнотон даже не успел спросить девушку, как ее имя и как им снова увидеться.
   Но прежде чем исчезнуть, незнакомка, словно угадав его мысль, кивнула Эрнотону и бросила ему многообещающий взгляд.
   Освободившись, Эрнотон направился обратно к центру площади и окинул взглядом сразу эшафот и королевскую ложу.
   Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, вытянувшись, лежал на помосте.
   Екатерина, тоже мертвенно-бледная, вся дрожа, стояла у себя в ложе.
   – Сын мой, – вымолвила она наконец, отирая со лба пот, – сын мой, вам бы следовало переменить главного палача, он – сторонник Лиги.
   – Из чего вы это заключаете, матушка? – спросил Генрих.
   – Смотрите, смотрите хорошенько!
   – Ну, я смотрю, а дальше что?
   – Сальсед умер после первой же растяжки.
   – Он оказался слишком чувствителен к боли.
   – Да нет же, нет! – возразила Екатерина с презрительной усмешкой – очень уж непроницательным показался ей сын. – Его удавили из-под эшафота тонкой веревкой как раз в то мгновение, когда он намеревался обвинить тех, кто предал его на смерть. Велите какому-нибудь ученому врачу осмотреть труп, и, я уверена, вокруг его шеи найдут след от веревки.
   – Вы правы, – произнес Генрих, и глаза его на мгновенье вспыхнули, – моему кузену де Гизу служат лучше чем мне.
   – Тс, тс, сын мой! – сказала Екатерина. – Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены.
   – Жуаез правильно поступил, что пошел развлечься в другом месте. В этом мире больше ни на что нельзя положиться, даже на казнь. Пойдемте, пойдемте отсюда государыни!



Глава 6.

БРАТЬЯ ЖУАЕЗ


   Пока на площади и в королевской ложе происходило все описанное выше, оба брата де Жуаез, как мы видели, выбрались из ратуши черным ходом и, оставив своих слуг с лошадьми у королевских экипажей, пошли рядышком по улицам этого обычно людного, но сейчас почти пустынного квартала; весь жадный до зрелищ народ собрался на Гревской площади.
   Выйдя из ратуши, они зашагали рука об руку, но не говоря ни слова.
   Анри, обычно такой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм.
   Анн казался встревоженным и смущенным необщительностью брата.
   Он первый прервал молчание:
   – Куда же ты ведешь меня, Анри?
   – Я никуда не веду тебя, брат, – я просто иду куда глаза глядят, – ответил Анри, словно внезапно пробудившись. – Ты хочешь куда-нибудь направиться?
   – А ты?
   – О, мне-то безразлично, куда идти.
   – Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, – сказал Анн, – каждый вечер в один и тот же час ты удаляешься из дому и возвращаешься лишь поздно ночью, а то и вовсе не приходишь.
   – Ты что же, расспрашиваешь меня, брат? – спросил Анри. В голосе его чувствовалась нежность, смешанная с известным уважением к старшему брату.
   – Я стану тебя расспрашивать? – переспросил Анн. – Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна.
   – Когда ты только пожелаешь, брат, – ответил Анри, – у меня от тебя не будет никаких тайн. Ты же сам это знаешь.
   – У тебя не будет от меня тайн?
   – Никогда, брат. Ведь ты и сеньор мой, и друг.
   – По правде сказать, я думал, что у тебя могут быть от меня тайны: я ведь всего-навсего мирянин. Я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословской науки, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом, что ты доверяешься ему, исповедуешься у него, получаешь и отпущение грехов, и.., кто знает? может быть, даже полезный совет. Ибо, – добавил Анн со смехом, – члены нашей семьи – на все руки мастера, тебе это хорошо известно: доказательство – наш возлюбленный батюшка.
   Анри де Бушаж схватил брата за руку и сердечно пожал ее.
   – Ты для меня, милый мой Анн, – сказал он, – больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец: повторяю тебе – ты мой друг.
   – Так скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, постепенно становишься все печальнее, почему ты выходишь теперь из дому не днем, а только по ночам?
   – Я, брат, вовсе не грущу, – улыбнувшись, ответил Анри.
   – Что же с тобой такое?
   – Я влюблен.
   – Ладно, откуда же такая озабоченность?
   – Оттого, что я беспрерывно думаю о своей любви.
   – Вот сейчас ты вздыхаешь!
   – Да.
   – Ты вздыхаешь, ты, Анри, граф дю Бушаж, брат Жуаеза, которого злые языки называют третьим королем Франции… Ты ведь знаешь, что второй – это господин де Гиз.., если, впрочем, он не первый.., ты, богатый, красивый, ты, который при первом же представившемся мне случае станешь, как я, пэром Франции и герцогом, – ты влюблен, погружен в раздумье, вздыхаешь.., ты, избравший себе девизом: Hilariter1– Милый мой Анн, от всех этих даров прошлого и обещаний будущего я никогда не ожидал счастья. Я не обладаю честолюбием.
   – То есть больше не обладаешь.
   – Во всяком случае, я не гонюсь за тем, о чем ты говоришь.
   – Сейчас – возможно. Но потом это вернется.
   – Никогда, брат. Я ничего не желаю. Ничего не хочу.
   – И ты не прав, брат. Тебя зовут Жуаез – это одно из лучших имен во Франции, твой брат – любимец короля, ты должен всего хотеть, ко всему стремиться, все получать.
   Анри покачал своей белокурой, грустно поникшей головой.
   – Послушай, – сказал Анн, – мы одни, вдали от всех. Черт побери, да мы и не заметив перешли реку и стоим на мосту Турнель. Не думаю, чтобы на этом пустынном берегу, у этой зеленой воды, при таком холодном ветре нас кто-нибудь подслушал. Может быть, тебе надо сообщить мне что-нибудь важное?
   – Ничего, ничего. Я просто влюблен, и ты это уже знаешь, брат, – ведь я сам тебе только что сказал.
   – Но, черт возьми, – это же не серьезное дело, – вскричал Анн, топнув ногой. – Я ведь тоже, клянусь римским папой, влюблен.
   – Не так, как я, брат.
   – Я ведь тоже порой думаю о своей возлюбленной.
   – Да, но не постоянно.
   – У меня тоже бывают любовные огорчения, даже горести.
   – Да, но у тебя есть и радости, ты любим.
   – О, мне приходится преодолевать препятствия: от меня требуют соблюдения величайшей тайны.
   – Требуют? Ты сказал «требуют», брат? Если твоя возлюбленная требует, значит, она тебе принадлежит.
   – Ясное дело, она мне принадлежит, то есть принадлежит мне и господину Майену. Ибо, доверюсь я тебе, Анри, у меня одна любовница с этим бабником Майеном. Эта девица без ума от меня, она в один миг бросила бы Майена, только боится, чтоб он ее не убил, ты ведь знаешь: убивать женщин вошло у него в привычку. Вдобавок я ненавижу этих Гизов, и меня забавляет.., развлекаться за их счет. Ну так вот, говорю тебе, повторяю, у меня бывают препятствия и размолвки, но из-за этого я не становлюсь мрачным, как монах, не таращу глаз. Продолжаю смеяться, если не всегда, то хотя бы время от времени. Ну же, доверься мне, кого ты любишь? Твоя любовница, по крайней мере, красива?
   – Увы, брат, она вовсе не моя любовница.
   – Но она красива?
   – Даже слишком.
   – Как ее зовут?
   – Не знаю.
   – Ну вот еще!
   – Клянусь честью.
   – Друг мой, я начинаю думать, что дело опаснее, чем мне казалось. Это уже не грусть, клянусь папой. Это безумие!
   – Она говорила со мной лишь один раз, или, вернее, она лишь один раз говорила в моем присутствии, и с той поры я ни разу не слышал ее голоса.
   – И ты ничего о ней не разузнавал?
   – У кого?
   – Как у кого? У соседей.
   – Она живет одна в доме, и никто ее не знает.
   – Что ж, выходит – это какая-то тень?
   – Эта женщина, высокая и прекрасная, как нимфа, неулыбчивая и строгая, как архангел Гавриил.
   – Как ты узнал ее? Где вы встретились?
   – Однажды я увязался за какой-то девушкой на перекрестке Жипесьен, зашел в садик у церкви. Там под деревьями есть плита. Ты когда-нибудь заходил в этот сад?
   – Никогда. Но не важно, продолжай. Плита под деревьями, ну а дальше что?
   – Начинало смеркаться. Я потерял девушку из виду и, разыскивая ее, подошел к этой плите.
   – Ну, ну, я слушаю.
   – Подходя, я заметил кого-то в женском платье, я протянул руки, но вдруг голос какого-то мужчины, мною раньше не замеченного, произнес: «Простите, сударь, простите», – и рука этого человека отстранила меня без резкости, но твердо.
   – Он осмелился коснуться тебя, Жуаез?
   – Послушай. Лицо его было скрыто чем-то вроде капюшона: я принял его за монаха. Кроме того, на меня произвел впечатление его вежливый, даже дружелюбный тон, он указывал на находившуюся шагах в десяти от нас женщину, чье белое одеяние привлекло меня в ту сторону: она как раз преклонила колени перед каменной плитой, словно то был алтарь.
   Я остановился, брат. Случилось это в начале сентября. Воздух был теплый. Розы и фиалки, посаженные верующими на могилах в этом садике, овевали меня нежным ароматом. За колокольней церкви сквозь белесоватое облачко прорывался лунный луч, посеребривший верхние стекла витражей, в то время как нижние золотил отблеск зажженных в церкви свечей. Друг мой, подействовала ли на меня торжественность обстановки или благородная внешность этой коленопреклоненной женщины, но она сияла для меня в темноте, словно мраморная статуя, словно сама была действительно из мрамора. Я ощутил к ней непопятное почтение, и в сердце мое проник какой-то холод.
   Я жадно глядел на нее.
   Она склонилась над плитой, обняла ее обеими руками, приникла к ней губами, и я увидел, как плечи ее сотрясаются от вздохов и рыданий. Такого голоса ты, брат, никогда не слыхал: никогда еще острая сталь не пронзала чье-либо сердце так мучительно, как мое.
   Плача, она целовала камень, словно в каком-то опьянении, и тут я просто погиб. Слезы ее растрогали мое сердце, поцелуи эти довели меня до безумия.
   – Но, клянусь папой, это она обезумела, – сказал Жуаез, – кому придет в голову целовать камень и рыдать безо всякого повода?
   – О, рыданья эти вызвала великая скорбь, а целовать камень заставила ее глубокая любовь. Но кого же она любила? Кого оплакивала? За кого молилась?
   – А ты не расспрашивал мужчину?
   – Расспрашивал.
   – Что он тебе ответил?
   – Что она потеряла мужа.
   – Да разве мужей так оплакивают? – сказал Жуаез. – Ну и ответ, черт побери. И ты им удовлетворился?
   – Пришлось: другого он мне дать не пожелал.
   – Он сам, этот человек, кто он?
   – Нечто вроде живущего у нее слуги.
   – А как его зовут?
   – Он не захотел сказать.
   – Молод?.. Стар?
   – Лет двадцати восьми – тридцати.
   – Ну ладно, а дальше?.. Она ведь не всю ночь напролет молилась и плакала, правда?
   – Нет. Перестав плакать, то есть истощив все свои слезы и устав прижимать губы к каменной плите, она поднялась. Такая таинственная скорбь осеняла эту женщину, что я, вместо того чтобы устремиться за ней, как сделал бы в любом другом случае, отступил. Тогда-то она подошла ко мне, вернее, пошла в мою сторону, ибо меня она даже не заметила. Лунный луч озарил ее лицо, и оно показалось мне сияющим, необыкновенно прекрасным: на него снова легла печать скорбной суровости. Ни трепета, ни содроганий, ни слез – оставался только их влажный след. Одни глаза еще блестели. Полуоткрытый рот вбирал в себя дыхание жизни, которое еще миг назад, казалось, оставляло ее. Медленно, томно прошла она несколько шагов, как люди, блуждающие во сне. Тот человек поспешил к ней и взял ее за руку, ибо она, по-видимому, не сознавала, что ступает по земле. О брат, какая пугающая красота и какая в ней была сверхчеловеческая сила! Ничего подобного я на свете еще не видел: лишь иногда во сне, когда передо мною раскрывалось небо, оттуда нисходили видения, подобные этой яви.
   – Дальше, Анри, дальше? – спросил Анн, увлеченный помимо воли этим рассказом, над которым он намеревался посмеяться.
   – Рассказ мой сейчас кончится, брат. Слуга произнес шепотом несколько слов, и она опустила покрывало. Наверно, он сказал ей, что здесь нахожусь я, но она даже не взглянула в мою сторону. Она опустила покрывало, и больше я не видел ее, брат. Мне почудилось, что все небо заволоклось и что она не живое существо, а тень, выступившая из этих могил, которые, пока я шел, безмолвно проплывали мимо меня, заросшие буйной травой.
   Она вышла из садика, я последовал за ней. Слуга время от времени оборачивался и мог меня видеть, ибо я не скрывался, как ни был потрясен. Что поделаешь? Надо мной еще властны были прежние пошлые привычки, в сердце еще оставалась закваска былой грубости.
   – Что ты хочешь сказать, Анри? – спросил Анн. – Я тебя не понимаю.
   Юноша улыбнулся.
   – Я хочу сказать, брат, что провел бурную молодость, что мне часто казалось, будто я полюбил, и что до этого мгновения я мог любой приглянувшейся мне женщине предложить свою любовь.
   – Ого, а она-то что же такое? – сказал Жуаез, стараясь вновь обрести веселость, несколько сникшую от признаний брата. – Берегись, Анри, ты заговариваешься. Разве это не женщина из плоти и крови?
   – Брат, – ответил юноша, лихорадочно пожимая руку Жуаеза, – брат, – произнес он так тихо, что его дыхание едва долетало до слуха старшего, – беру господа бога в свидетели – я не знаю, существо ли она от мира сего.
   – Клянусь папой! – вскричал тот. – Я бы испугался, если бы кто-нибудь из Жуаезов способен был испытывать страх.
   Затем, пытаясь вернуть себе веселое расположение духа, он сказал:
   – Но в конце-то концов, она ходит по земле, плачет и умеет целовать – ты сам говорил – и, по-моему, это, друг милый, не предвещает худого. Но ведь на том не кончилось, что же было дальше?
   – Дальше почти ничего. Я шел вслед за ней, она не попыталась скрыться, свернуть с дороги, переменить направление. Она, видимо, даже и не думала о чем-либо подобном.
   – Так где же она жила?
   – Недалеко от Бастилии, на улице Ледигьер. Когда они дошли до дому, спутник ее обернулся и увидел меня.
   – Тогда ты сделал ему знак, что хотел бы с ним поговорить?
   – Я не осмелился. То, что я тебе скажу, покажется нелепостью, но перед слугой я робел почти так же, как и перед его госпожой.
   – Все равно, в дом-то ты вошел?
   – Нет, брат мой.
   – Право же, Анри, просто не верится, что ты Жуаез. Но на другой день ты, по крайней мере, вернулся туда?
   – Да, но тщетно. Тщетно ходил я и на перекресток Жипесьен, тщетно и на улицу Ледигьер.
   – Она исчезла?
   – Ускользнула, как тень.
   – Но ты расспрашивал о ней?
   – Улица мало населена, никто не мог мне ничего сообщить. Я подстерегал того человека, чтобы расспросить его, но он, как и она, больше не появлялся. Однако свет, проникавший по вечерам сквозь щели ставен, утешал меня, указывая, что она еще здесь. Я испробовал сотни способов проникнуть в дом: письма, цветы, подарки – все было напрасно. Однажды вечером даже свет не появился и больше уже не появлялся ни разу: даме, наверно, наскучило мое преследование, и она переехала с улицы Ледигьер. И никто не мог сказать – куда.
   – Однако ты все же разыскал эту прекрасную дикарку?
   – По счастливой случайности. Впрочем, я несправедлив, брат, в дело вмешалось провидение, не допускающее, чтобы человек бессмысленно тратил дни своей жизни. Послушай, право же, все произошло очень странно. Две недели назад, в полночь, я шел по улице Бюсси. Ты знаешь, брат, что приказ о тушении огня строжайше соблюдается. Так вот, окна одного дома не просто светились – на третьем этаже был настоящий пожар. Я принялся яростно стучаться в двери, в окне показался человек. «У вас пожар!» – сказал я. «Тише, сжальтесь над нами! – ответил он. – Тише, я как раз тушу его». – «Хотите, я позову ночную стражу?» – «Нет, нет, во имя неба, никого не зовите». – «Но, может быть, вам все-таки помочь?» – «А вы не отказались бы? Так идите сюда, и вы окажете мне услугу, за которую я буду благодарен вам всю жизнь». И он бросил мне через окно ключ. Я быстро поднялся по лестнице и вошел в комнату, где произошел пожар. Горел пол. Я находился в лаборатории химика. Он делал какой-то опыт, горючая жидкость разлилась по полу, который и вспыхнул. Когда я вошел, химик уже справился с огнем, благодаря чему я мог его разглядеть. Это был человек лет двадцати восьми – тридцати. По крайней мере, так мне показалось. Ужасный шрам рассекал ему полщеки, другой глубоко врезался в лоб. Все остальные черты скрывала густая борода. «Спасибо, сударь, но вы сами видите, что все уже кончено. Если вы, как можно судить по внешности, человек благородный, будьте добры, удалитесь, так как в любой момент может зайти моя госпожа, а она придет в негодование, увидев в такой час чужого человека у меня, вернее же – у себя в доме». Услышав этот голос, я оцепенел, повергнутый почти что в ужас. Я открыл рот, чтобы крикнуть: «Вы человек с перекрестка Жипесьен, с улицы Ледигьер, слуга неизвестной дамы!» Ты помнишь, брат, он был в капюшоне, лица его я не видел, а только слышал голос. Я хотел сказать ему это, расспросить, умолять его, как вдруг открылась дверь, и вошла женщина. «Что случилось, Реми? – спросила она, величественно останавливаясь на пороге. – Почему такой шум?» О брат, это была она, еще более прекрасная в затухающем блеске пожара, чем в лунном сиянье. Это была она, женщина, память о которой непрерывно терзала мое сердце. Услышав мое восклицание, слуга, в свою очередь, пристально посмотрел на меня. «Благодарю вас, сударь, – сказал он, – еще раз благодарю, но вы сами видите – огонь потушен. Удалитесь, молю вас, удалитесь». – «Друг мой, – ответил я, – вы меня очень уж нелюбезно выпроваживаете». – «Сударыня, – сказал слуга, – это он». – «Да кто же?» – спросила она. «Молодой дворянин, которого мы встретили у перекрестка Жипесьен и который следовал за нами до улицы Ледигьер». Тогда она взглянула на меня, и по взгляду ее я понял, что она видит меня впервые. «Сударь, – молвила она, – умоляю вас, удалитесь!» Я колебался, я хотел говорить, просить, но слова не слетали с языка. Я стоял неподвижный, немой и только смотрел на нее. «Остерегитесь, сударь, – сказал слуга скорее печально, чем сурово, – вы заставите госпожу бежать во второй раз». – «О, не дай бог, – ответил я с поклоном, – но ведь я ничем не оскорбил вас, сударыня». Она не ответила. Бесчувственная, безмолвная, ледяная, она, словно и не слыша меня, отвернулась, и я увидел, как она постепенно исчезает, словно это двигался призрак.