Сентябрь перевалил на вторую половину.
   Дожди торопливо гасили многоцветные краски лесов, лихорадочно синели лужи, земля пахла кровью, порохом, гарью. Грустно перекликались отлетающие журавли, всполошенно трещали сороки.
   Тоскливой, испуганной, неустойчивой жизнью жил Ижевск. В горожанах росло и крепло мучительное чувство безнадежности, мрачный пессимизм захлестывал и офицеров. Воспаленные шепотки сновали по кабакам, по базарам. Из ушка в ушко переливались слухи о наступлении красных. Говорили, что на Ижевск идет сам Азин, и, хотя никто не знал, кто он такой, слово "сам" устрашало. Во всех этих слухах таился страх, и люди уже не могли отличить правду от вымысла. Как всегда, больше верили вымыслу. Словно лесное пламя, вымыслы обжигали людей. Идет красный комиссар на Ижевск, в деревни, в села, чтобы петлей и пулей наказать восставших. Расстреливает красный комиссар правых и виноватых, отнимает у мужика хлеб, разоряет церкви и мечети. Нет никому пощады: девкам вырезает на грудях кровавые звезды, старикам ставит на лбах каинову печать.
   Божьи странники, убогие старушки клятвенно шептали: близится светопреставление. Праведники видели небесные знамения: в лесной ключ близ Елабуги упал огненный крест, и горькими стали воды источника, в полях Сарапула встретили всадников на вороном и бледном конях. Там, где проскакали они, следы налились человеческой кровью.
   Над городом жалобно звонил соборный колокол: по мокрым деревянным тротуарам тащились купчихи, закутанные в шали, лавочники с постными физиономиями. Матерились подвыпившие офицеры, просматривая на заборах приказы начальника контрразведки Солдатова: "Если красные приблизятся к Ижевску на десять верст, я расстреляю всех арестованных".
   Нервозная атмосфера царствовала и в штабе мятежников. Двухэтажный особняк миллионера-лесопромышленника трезвонил телефонами, звякал шпорами, гудел повелительными голосами.
   В гостиных, спальнях, будуарах пахло псиной, сивухой, махорочными сигаретами, скверной пудрой и еще черт знает чем, не имеющим названия. Из мраморных каминов торчали связки военных приказов, на туалетных столиках валялись револьверы системы "веблей" и "кольт", по оттоманкам грудились гранаты.
   От табачного дыма померкли розовые амуры на потолках, закоптились фарфоровые вазы; когда-то дышавшие девственной чистотой стены покрылись размашистыми завитками неприличных ругательств.
   До падения Казани ижевские мятежники были относительно спокойны: полковник Федечкин командовал Народной армией и все надеялся освободить Агрыз от Чевырева, Солдатов кнутобойничал в контрразведке, капитан Юрьев и Граве создавали Воткинскую дивизию.
   То, что происходило на Волге, на Урале, казалось ижевским главарям вспышками далекой, но не приближающейся грозы.
   Граве повеселел было, когда узнал, что сибирское, уральское и самарское правительства уступили свою власть омской Директории. Уж лучше одно настоящее, чем тройка никем не признаваемых правительств! Может, Директория взнуздает выломившуюся из оглобель Русь?
   Но вот совсем неожиданно под ударами красных пали Казань и Симбирск, на волосок от гибели Самара. Душная политическая атмосфера Ижевска сразу похолодела: между главарями началась распря.
   Ротмистр Долгушин, бежавший из Казани, был радушно принят Николаем Николаевичем. После грустных воспоминаний о гибели Евгении Петровны, о своих разоренных большевиками поместьях они долго говорили про ижевские дела. Граве дал выразительные, подперченные иронией характеристики полковнику Федечкину, капитану Юрьеву, фельдфебелю Солдатову.
   - У этих людей нет ни военных знаний, ни политического авторитета, ни личного обаяния. Мизерные личности, узколобые политики. Они могут шумно требовать победоносного наступления от своих войск, заглазно уничтожать красных целыми дивизиями, расстреливать мужиков и рабочих. Трусливые поганыши! Думают пустыми словесами отогнать грозные красные призраки. У них есть только недавнее сладкое прошлое: ах, как они пили, жрали, картежничали! Ах, как стреляли в ресторанные потолки, ах, как били зеркала в бардаках! Вчерашний день полон их преступлениями, а сегодняшнего дня они страшатся: как бы не пришлось отвечать за содеянное - вот и все, что мучает их.
   - Тогда Ижевск обречен. Тогда к чему и огород городить, - горько сказал Долгушин.
   - Вы меня неправильно поняли. Обречены на позорную гибель здешние вожаки, а само движение нуждается в талантливых руководителях. Можно сдать Казань, Самару, Симбирск, Ижевск большевикам, сдать им еще пять, двадцать пять городов, но это не вся Россия. Мать-Россия, насколько вам известно, необъятна и неохватна. Сдать ее на милость красным ли, белым ли в настоящий момент нельзя. Русская монархия развалилась не потому, что скверной стала монархическая идея, скверными оказались цари. От Николая Палкина до Николая Кровавого без исключения! Это говорю я - русский дворянин - вам - русскому дворянину! Возрождать великую Россию придется нам, русским дворянам. Я не признаю всяких правительств, возникающих сейчас на окраинах земли русской. Мне противны кадеты и эсеры из омской Директории, но ее военный министр Александр Васильевич Колчак симпатичен. Он человек наших воззрений. Колчаку можно верить, на Колчака можно положиться.
   - Когда же он приехал в Омск? - заинтересованно спросил Долгушин.
   - На днях. Из Владивостока. Колчака сопровождал отряд гемпширских солдат под командой полковника Уорда. Сие весьма знаменательный факт: из всех наших союзников англичане - самые надежные. Вы знакомы с Александром Васильевичем?
   - К сожалению, нет.
   - У Колчака славное морское имя. У него ничем не запятнанная репутация, - усилил свои восторги Николай Николаевич. - Вице-адмирал Колчак в омской Директории - добрый вестник нашего возрождения...
   Атмосфера в Ижевске становилась все напряженнее, все тревожнее. Город притих, кабаки опустели, лавки прикрылись. Даже пьяные драки между фронтовиками не завязывались на улицах. На оружейном заводе, в железнодорожных мастерских прекратились митинги, с заборов исчезли призывы: "За власть Советов без коммунистов. Славься свобода и труд!"
   В штабе с утра до вечера сатанели на заседаниях главари мятежников. По кабинету командующего армией бегал, матерясь, фельдфебель Солдатов.
   - Это позор, полковник! Десять тысяч солдат не могли распотрошить двухтысячный отряд Чевырева. Вы же сорок дней обещали изловить и повесить самого Чевырева. А что получилось? Что вышло? Чевырев и Азин захватили Агрыз и угрожают Ижевску.
   - У Азина всего пять тысяч бойцов. Надо быть идиотом, чтобы идти на Ижевск. У нас, слава богу, тридцать тысяч штыков, - багровея от обиды, возражал Федечкин.
   - Смелость города берет, милейший мой! Вы же, извините за грубость, старая ж...! Вдарь кулаком - и мокренько!
   - Господин фельдфебель! - завизжал полковник. - Если не возьмете своих слов обратно, я вызову на дуэль...
   - Пошли вы, милейший, к бабушке!
   - Не время ссориться, господа. Вы же государственные люди, - успокоил расходившихся главарей Граве. - Я лично полагаю, Азин пойдет на Сарапул и отрежет нас от Урала. А на Каме под Елабугой стоит вражеская флотилия, а в Вятских Полянах формируются свежие полки Второй армии красных. Нас возьмут в мешок, если... если Азин овладеет Сарапулом. Укрепляйте Ижевск, но спасайте Сарапул.
   Поздней ночью, совершенно обалдев от споров, ругани, взаимных угроз, мятежники перетасовали свои посты. Командующим Народной армией был назначен капитан Юрьев. Полковник Федечкин стал командиром Воткинской дивизии, Николай Николаевич Граве принял на себя сарапульский военный гарнизон. Ротмистру Долгушину предложили пост командира Особого добровольческого полка имени Иисуса Христа.
   31
   Азин размашисто шагал в серых сумерках, проверяя посты. У вагонов, под вагонами, по канавам, окольцевав тлеющие костры, спали красноармейцы. У полевых батарей храпели номерные; положив головы на "максимы", дремали пулеметчики. Бормотали во сне вятские мужички, раскрестив руки лежали казанские татары. Отовсюду неслись храпы, вздохи, всхлипы, стоны.
   - Вот орлы, на брюхе спят, спиной укрываются. - Азин перешагивал через спящих, понимая, что лишь смертная угроза может подбросить его бойцов на ноги.
   Он прошел на околицу к опушке соснового бора. Здесь тоже горели костры, в сумерках всплескивались рыжие огни. Влажно шуршала палая листва, лошади звучно хрумкали овес, ползли по кустам сивые клубы дыма. В сторонке от костра, стоя на коленях, татарин страстно бормотал:
   - Великий Аллах, создатель всего живого! Не забудь меня, защити от белой пули.
   Незаметный среди кустарников, Азин переходил от костра к костру. Останавливался в тени, слушая разговоры. Азину нужна была возбуждающая атмосфера движения и деятельности, он испытывал волнение от тысячи лиц, от потока событий. Этот поток людей и событий словно начался с самого детства и будет течь через всю его жизнь, ширясь и клокоча.
   Азин не мог долго и спокойно сидеть на месте. Он или чистил маузер, или стрелял по телеграфным столбам, или спорил с кавалеристами о статях доброго коня. Отчаянная его храбрость, суровая доброта, даже то, что он очень молод, собачится на трех языках, ест что попало, спит на ходу, с труса может спустить шкуру, смелого расхвалить перед строем, - все расцвечивалось яркими, веселыми красками, обрастало грубоватыми солдатскими баснями. Вокруг Азина стали возникать легенды, в которых правда тонула в неудержимой фантазии.
   Азин остановился в густом вереске, прислушиваясь к голосам спорящих бойцов. Чей-то бас непререкаемо утверждал:
   - И приговорил военно-полевой суд парня к вышке: не насильничай девок. Не фулигань. Сообщают про это Азину, а он: ко мне подлеца. Привели: парень - кровь с молоком, рожа кирпича просит. Рыжий, ссукин сын, как дуб осенний. Азин даже языком пощелкал:
   "Этакой молодец, а у девки попросить не сумел..."
   И как почал его нагайкой обхаживать, как почал! А потом говорит: "Иди, едиот, к белым, достань "языка". Я тебя за это, может, у военно-полевого на поруки выпрошу..."
   - Что-то ты заврался, - прервал рассказчика тоненький голосок. Насильника али мародера Азин не пощадит. Они для него - самая белая контра. Видел, знаю, как он в Вятских Полянах начальника санитарного поезда в расход пустил. Начальник-то сам с потаскухой в мягкий вагон забрался, а раненых в товарные вагоны, будто дрова, покидал. А тут Азин нагрянул, аж почернел весь:
   "Для тебя бойцы революции хуже скотов? Ах ты, собака! Да я ж тебя именем Революции к стенке..."
   И все. И точка. И отправился начальник к генералу Духонину в гости...
   Мелькали в дымных отблесках пламени головы, спины, плечи. Пахло крепким самосадом, вареными грибами. Азин стоял в высоком темном вереске и улыбался: радостное настроение его подскочило еще выше: было приятно, что им восхищаются бойцы.
   - Вот еще, ребятье, какая хреновина приключилась со связным Вятского полка. В Агрызе, здесь, позавчера дело было. Послал командир Северихин своего связного к Азину с важнецким пакетом. А тому Азина в глаза видеть не приходилось. Ну, явился, подает пакет. Азин взял, прочел бумагу, а потом ка-ак выдернет маузер:
   "Руки вверх! Ты кому секретные документы приволок? Я не Азин, я белый полковник. Вашего губошлепа Азина кокнул, теперь и тебе конец..."
   А потом засмеялся:
   "Нельзя, парень, в такое сурьезное время растяписто-культяписто жить. Ты сначала убедись, что я за птица, а потом документики суй..."
   Небо мигало зыбкими звездами, ночь была наполнена сырыми, таинственными шорохами, свежо и легко дышалось.
   Азин шел через ночь и все улыбался: "Когда в невероятное веришь, словно в правду, тогда особенно хорошо жить". Между соснами вновь замаячил костер, Азин направился к нему.
   - Ты про Азина что хошь болтай, а он в мою душу с ходу вошел. Герой!
   - Ерой с дырой! Обыкновенный сукин сын!
   - А за похабные твои слова я тебя в морду! Сразу перестанешь квакать...
   Азин подошел к костру, красноармейцы смолкли. Боец, только что его поносивший, смущенно закашлялся.
   - Повтори-ка, приятель, что ты сейчас говорил. Ты, ты, что сукиным сыном меня величал, - сказал Азин, сдвигая на затылок папаху; по его лицу засновали пестрые тени.
   Красноармеец вскинул голову, отчаянным усилием встал на ноги.
   - И повторю! И не испугаюсь. Кто тебе дал право бойцов плеткой лупить? Ленин дал? Почему ты людей судишь по своему хотению? Ленин велел? А может, врешь ты! Ежели я провинился - суди меня по закону, по правде суди, а не как тебе в башку взбрело.
   Красноармеец тут же сник, вздрагивая от испуга, злости, собственной смелости. Азин резко вскинул руку, красноармеец откачнулся, ожидая удара.
   - Молодец! Люблю прямых, ценю откровенных. Спасибо за правду!
   Азин снова шел под осенними звездами, мимо спящих и мимо беседующих о житье-бытье красноармейцев. Остро и терпко пах вереск, с сосновых веток брызгала влага, чадили костры.
   - Стой! Кто идет? - раздался свирепый окрик, и гневно щелкнул затвор винтовки.
   - Свои, свои, - торопливо отозвался Азин.
   - Парол? - выступил из темноты часовой.
   - Кого порол? - уже насмешливо спросил Азин у щуплого, в лаптях и азяме, часового-вотяка. Шагнул вперед.
   - Назад, кереметь!
   - Я - начальник дивизии...
   - Вижу, ты сама Азин, а без парола нельзя.
   - Позабыл я пароль. Запамятовал, понимаешь...
   - Ага, ого! Сама Азин парол позабыла! Утром меня хоть по самую шляпку в землю вбивай, а сейчас не пущу, - часовой вскинул на руку винтовку.
   - Вот леший! - восхищенно присвистнул Азин. - Влеплю ему завтра благодарность в приказе.
   Он вернулся в штабной вагон, где его уже ждали Северихин, Чевырев, Шпагин, Лутошкин, Дериглазов, Шурмин.
   - Есть хочу. Стен! - крикнул Азин счастливым голосом. - Стаканчик самогону тоже недурно.
   Стен собрал на стол. Между картошкой в мундире, миской соленых грибов, ломтей черного хлеба появилось большое деревянное блюдо вареной конины.
   - Прошу к столу, лошади поданы, - сострил Стен, скосив на Азина дерзкие глаза.
   После самогона у всех разрумянились лица, развязались языки. Разговор стал непринужденным и общим: каждому хотелось сказать что-то свое, если не значительное, то хотя бы интересное.
   - Я только что слушал, как пулеметчик Ахмет Аллаху молился. Что ты, Чевырев, своих партизан от бога не отучишь? - шутил Азин, очистив и круто посолив картофелину.
   - Пусть молятся. Мне недавно самому пришлось намаз совершить, широко улыбнулся воспоминанию Чевырев.
   - Да ты шутишь, ты же коммунист, Чевырев...
   - А все же пришлось. Мои татары курбан-байрам праздновали. Все встали на колени, склонили головы, прижали руки к сердцу. Только один я, как идол, на ногах. Вижу, косятся татары. Пришлось и мне упасть на колени. Все остались довольными, а я, понимаешь, и верующих красноармейцев не оскорбил, и у них доверия ко мне стало больше.
   - Коммунист совершил намаз, а? Может ли красный командир молиться богу, а? - блестя глазами, спрашивал у всех Азин.
   - Ради революции допускаю! - сказал Дериглазов. - Я как-то хлебный поезд отправлял. Кулаки железнодорожный мост через речку взорвали, а у меня в отряде двадцать бойцов. Как мост восстановишь? Вокруг в деревнях живут одни татары, вот я и собрал в мечети всех мулл. Глубокочтимые, говорю, вы верные ученики Магомета и знатоки корана. А известны ли вам последние слова пророка, сказанные перед смертью?
   "Как мы станем править народом, если ты уйдешь от нас?" - спросили его ученики.
   "Создайте совет и через совет управляйте", - ответил пророк.
   Вижу, кивают башками муллы. Глубокочтимые, говорю, пришло время, и по всей России возникли Советы, о которых говорил Магомет. Скажите народу, что надо помочь Совету и его защитникам. Пусть правоверные отремонтируют мост...
   - Но это же демагогия! - воскликнул Лутошкин.
   - А что такое демагогия? - повернулся к нему Чевырев.
   Игнатий Парфенович находился в блаженном состоянии духа: командиры то и дело обращались к нему за разъяснениями, призывали в свидетели своих споров: общее внимание льстило старому горбуну. Сейчас Лутошкин удивлялся не невежеству Чевырева, а его откровенному признанию в невежестве.
   - Я ведь бездонный дурак, - с обезоруживающей улыбкой продолжал Чевырев. - Совершенно ничего не знаю. Вот слышал слово - философия. Для чего такое слово? Какой в нем смысл, поставь к стенке - не отвечу.
   - Философия - наука о познании мира, в котором мы живем, и о познании самих себя как живущих, - весело объяснил Игнатий Парфенович. - Вопросами познания мира и человека занимается философия, но, по-моему, она никогда не разрешит их.
   - Философы только тем и занимались, что объясняли мир, а мир надо переделать, - ввязался в разговор Азин. - Так говорил Карл Маркс.
   - Маркс требовал от философов действия, я же хочу, чтобы они размышляли.
   - Бессильные и безвольные личности не переделают мира. Воля без решимости хуже бессилья, - сказал Азин.
   - Согласен, бессилье приводит к отчаянию, но и отчаянье иногда порождает силу, - не отступал Лутошкин. - Но это уже безумство храброго отчаяния.
   - Безумство храбрых - вот мудрость жизни! - патетически произнес Азин.
   - Неправда! - отрезал Лутошкин. - Безумство даже самых храбрых не было и не будет мудростью жизни. - Лутошкин вышел из-за стола, оперся спиной на вагонную стенку. - Вы, юные мои люди, верите в каждую красивую фразу. А вам следует знать: абсолютной и обязательной правды для всех нет! Каждый сочиняет свою правду. Есть господь бог - это правда поповская. Нет бога - ваша правда. Боги - всего лишь выдуманные попами идолы для обмана верующих, говорите вы. Хорошо! Пусть так! А сами вы, как и верующие, поклоняетесь идее коммунистического общества. Думать не хотите нужно ли людям общее счастье. А счастье не дается насильно. Счастье - это желанье иметь то, чего нет, но человеческие желания бесконечны. Полное удовлетворение всех желаний - погибель для человека. Впрочем, стремиться к всеобщему счастью все равно что подниматься в небо по солнечному лучу. Удивительно хорошо, должно быть, но совершенно невозможно...
   - Я не зря вам советовал податься к белым, - сердито перебил горбуна Северихин. - Теперь в самый раз перекинуться к ним, - мрачно добавил он, отставляя стакан. - Мы еще можем, усмехаясь, выслушивать ваши рассуждения, а потолкуйте-ка с красноармейцами. Скажите-ка им, что к счастью стремиться глупо. Не знаю, что тогда спасет вашу душу, Игнатий Парфенович.
   - Почему вы в каждом моем слове ищете враждебность? Почему отказываете мне в праве на самостоятельную мысль? Это очень опасно лишать права на мысль, - защищался Игнатий Парфенович.
   Азин, досадливо закусив нижнюю губу, поглядывал на Лутошкина, на Северихина: было неприятно, что Северихин задирает Игнатия Парфеновича. Шпагин сидел с непроницаемым видом, Дериглазов скручивал цигарку, Чевырев улыбался. Стен смотрел в потолок, сразу утратив интерес к спору. Лишь Шурмин, с восемнадцатилетней жадностью ко всему интересному, шумно вздыхал.
   - Хорошо иметь знания! Грамотный любого тюху-матюху на лопатки положит. А какой из меня командир, ежили я трех классов церковноприходской не кончил? Я, что такое траектория, не понимаю. Мне толкуют - пуля летит по траектории, а я только ушами хлопаю, - снова заговорил Чевырев.
   - Ты сорок суток отбивался от ижевцев, а ведь их силы десятикратно превосходили твои, - заметил Азин.
   - Так это же до первого умного генерала. А разве ты не прочь поучиться? И у тебя, думаю, военные знания не ахти?
   Азин хотел признаться, что и он - военно необразованный, но мелкий бес тщеславия удержал его. И он вдохновенно соврал:
   - Я Елисаветградское училище окончил. Как-никак, а капитан царской армии. - Почему он назвал Елисаветградское училище, для чего присвоил чин капитана, Азин не мог бы объяснить и самому себе. Просто взбрело на ум, к тому же хотелось увидеть, как среагирует на его хвастовство Чевырев.
   ...Азин еще не выбрался из короткого сна, но сентябрьское утро с бесконечными заботами уже проникало в ум. В дверях купе появился Стен, завертел головой, не зная, будить - не будить командира.
   - Ну, что тебе? - сонно спросил Азин.
   - Проситель какой-то. Старик-татарин.
   - Что надо татарину?
   - Подай ему командира - и только.
   - Ну позови его.
   Тотчас же в дверь протиснулся татарин в изодранном бешмете, настороженно остановился у двери.
   - С чем пожаловал, старина?
   Татарин снял засаленную тюбетейку, обтер ею лысину и быстро-быстро заговорил, мешая татарские слова с русскими:
   - И чево я теперь стану делать? Избу мою чисто-начисто сдуло. Детишки без хлеба, баба померла, да успокоит Аллах ее душу. Куда мне теперь деваться, скажи? Нет, ты скажи?
   - Постой, я ничего не понимаю...
   - Ты Агрыз брал? Брал. Вот твоя пушка начисто сдула мою избу...
   - Ничего не попишешь, отец, война...
   - Война войной, а где мне жить, скажи? Почему так: белый ходил сарай сгорел, красный пришел - изба горит? Баба помирай и внуки, по-твоему, помирай? А мне сапсем помирать надо? Бедному человеку не стало житья! А почему, скажи? - старик сцепил на рваном бешмете скрученные, как вишневые сучья, пальцы.
   Азин вышел на перрон, где испуганно топтались босые, со стеариновыми личиками ребятишки. Дети бросились к татарину, он прикрыл их черные головки мокрыми полами бешмета.
   - Вот они, внучата. Сапсем мал-мала, ашать хотят, спать хотят, чево делать буду?
   - Забери ребят. Стен! И разыщи мне Игнатия Парфеновича, - сердито приказал Азин.
   Татарин привел его на свое пепелище. Лишь стайка обгорелых черемух да печная труба напоминали о гнезде старика. Азин отшвырнул ногой головешку, тронул голый черемуховый ствол: с головы до ног обдало водяной пылью. Расстроенный, он вернулся в штабной вагон, но на пороге салона удивленно остановился.
   Лутошкин сидел у стола, по-бабьи подперев правую щеку ладонью. Стен стоял в картинной позе, выпятив грудь, откинув белокурую голову; татарчата, разинув рты, ухмылялись. Все слушали Шурмина, а тот, размахивая руками и подвывая, декламировал:
   Мы с Камы, с берега крутова,
   Тебе, буржуй, ответим снова:
   - Прими, хозяин дорогой,
   Поклон под задницу ногой!..
   - А поклон под задницу ногой - здорово! - захохотал Азин. - Чьи стихи, Шурмин?
   - Его собственного сочинения, - добродушно крякнул Лутошкин. - Мы и не подозревали, что наш Андрюша - поэт...
   - Не одним буржуазам стихи писать, - насмешливые глаза Азина уставились в родниковые глаза Шурмина. - Игнатий Парфенович, дайте-ка мне пять тысяч...
   - Для каких чрезвычайных надобностей? - осведомился Лутошкин.
   - Деньги нужны для беды человеческой. Давайте, не кобеньтесь.
   Лутошкин вытащил из-под лавки рогожный куль, вывалил на пол груду пачек. Взял одну - тугую, перевязанную голубой ленточкой.
   - Держи, отец! - протянул татарину пачку ассигнаций Азин. - И черкани, ради Аллаха, расписку. Что, неграмотный? Игнатий Парфенович сам напишет, а ты крестик поставь. И не кланяйся, не я - Советская власть дает.
   - Души прекрасные порывы! Словами вдохновляют, примерами воспитывают. А мне ваш поступок нравится, гражданин Азин. Лучше дать хоть что-нибудь человеку, чем отнять у него, - разглагольствовал Игнатий Парфенович, пряча расписку в кобуру от нагана.
   Татарин и дети ушли, Азин присел к столу, взял из чугунка картофелину. Покатал на ладони, очистил, посыпал солью. Съел и опять рассмеялся:
   - Поклон под задницу ногой! Приодеть бы тебя надо, Шурмин. Сапоги бы по мерке, гимнастерку по росту. Игнатий Парфенович, вы же хвастались, что сапоги тачать умеете?
   - Я мастер по лаптям. Могу русские, могу черемисские, но для Андрюшки сапоги соображу. Может, поэтом станет.
   С того часа, как Андрей Шурмин встретился с Азиным, он подпал под его влияние. Юноша старался во всем походить на своего командира: как и Азин, он высокомерно носил бурку, заламывал набекрень папаху. Он научился работать на телеграфном аппарате и молниеносно передавал азинские послания штабу Второй армии. Неожиданно для себя юноша оказался в центре стремительного перемещения человеческих масс и был уверен их движущей силой является Азин.
   Еще год назад мир виделся Андрею лесными омутами, зеленой зыбью некошеных трав, конопляниками, пахнущими теплой истомой, окуневыми стаями, грибными дождями. Теперь в жизнь Шурмина ворвались атаки, штурмы, погони, разрушенные села, горящие города, "кольты", "веблеи", маузеры. Его окружали храбрецы и трусы, герои и шкурники, хорошие и дурные люди, но все они сливались в одну непостижимую, удивительную толпу бойцов революции. Все, кроме одного Азина.
   - Еще проситель, командир, - доложил Стен. - Вернее, просительница. Красивая, чертовка...
   - Ну, ты, жеребец!
   Девушка в синем платье, высоких козловых ботинках появилась в салон-вагоне, как являются лесные цветы из сумрачной тени на утренний свет.
   Азин не мог бы определить, красавица или дурнушка она, но именно такого девичьего лица вот с таким высоким белым лбом, подвижными бровями, глазами черными, словно ночное стекло, - ждал он в последние дни. Теперь оно появилось, и должно случиться что-то очень хорошее.
   - Вы хотите со мной говорить? - спросил Азин, вглядываясь в встревоженное лицо девушки.
   - Я пришла из Сарапула. Я хочу сообщить...
   - Как вам удалось пройти через позиции белых? Они же никого не выпускают из города.
   - А вот я вышла, - невесело усмехнулась девушка. - Нужда заставила...