Страница:
- Вы объяснили любовь как счастье, но ведь есть и другие оттенки, сказала Лариса.
- Бесконечное множество! У каждого влюбленного сердца свой оттенок, радостно согласилась Ева.
Вошел матрос с кипящим самоваром, разговор о любви угас, но тотчас вспыхнул новый, еще более волнующий, - о победе мировой революции. В неизбежность ее они верили, как в восход солнца.
- Я назову отступником каждого из нас, кто перестанет сражаться за революцию, - произнес горячо Пылаев.
- Золотые слова! Только таких стоит называть не отступниками, а преступниками! - воскликнул Дериглазов. - А драться за мировую революцию надо с безумной храбростью. У нас же кое-кто болтает о бесплодной лихости, о ненужной храбрости, треплются, что командир не обязан ходить в разведку, не должен вести бойцов в атаку. По-моему, это интеллигентская чуть! Командир - пример и для смельчаков и для трусов, сам Аллах велел ему быть впереди! Так поступают настоящие командиры, если они не плюгавые хлюпики. Терпеть не могу интеллигентишек, они - чуть что - пролетарьят за понюшку продадут...
- Это ты от невежества болтаешь, - возразил Игнатий Парфенович. - В свое время гражданин Гёте хорошо сказал, что нет ничего страшнее деятельного невежества.
- Брехун твой Гёте! Паршивый немецкий интеллигент, а нам своих девать некуда. Наши-то все контрреволюционеры, а советским воздухом, сволочи, дышат.
- Свинья ты, свинья! - осердился Игнатий Парфенович. - Народ революцию совершил под водительством интеллигенции нашей. Профессор Штернберг, командарм Тухачевский - кто они? Интеллигенты! Перед тобой Лариса Михайловна сидит. Кто она? Дочь профессора. А сам Ленин кто? Образованнейший человек, философ! Я с тобой даже разговаривать не хочу.
Чтобы прекратить неприятный спор, Ева провела пальцами по клавишам, Лариса запела "Марсельезу".
Ей помогли Азин, начальник флотилии, командир десантных отрядов. Игнатий Парфенович мгновенно расцвел, сердитое выражение в глазах растаяло, лицо преобразилось. Мощный бас его приподнял и повел зажигательную мелодию.
Ларисе почудилось - сама Волга звучными всплесками, вскриками чаек, медным гулом ветра, шепотом чернеющих трав поет "Марсельезу", а тонкий голосок ее вливается в голубой, могучий бас Лутошкина.
Дотлевал закат, на фоне его особенно четкими казались отдаленные силуэты военных судов. В лицах старых матросов жило тревожное ожидание боев, они курили, загадочно улыбаясь необстрелянным паренькам, а молодые испытывали непонятную бодрость, словно судьба уже принесла им пьянящее счастье победы.
Лариса вышла на палубу, приподнялась на цыпочки, вдохнула полынный воздух степи.
Степь начиналась с берегового обрыва: ржавая, в ломких стеблях неубранной пшеницы, в сером налете подорожника, над ней тоже клубились чайки, но среди кричащих белых хлопьев Лариса увидела раскрещенную тень ворона. "Черный ворон являлся Эдгару По в самые горькие часы его жизни. Ворон - страж бесконечности, благородный свидетель горя, пустынник и судья". Воображение Ларисы разыгралось прихотливо и бурно, она уже видела то, чего еще нет, но что будет в сумасшедшей ярости боя.
Ей виделись крылья ворона, благословляющие страх беглецов, трусы, бросившие оружие, храбрецы, сжигающие себя в атаках, лошади без седоков, лодки, на борта которых опрокинулись мертвецы.
Они видели косматые грибы орудийных взрывов, уродливые тени аэропланов, ползущие броневики.
Над ее видениями проносился черный ворон и каркал:
- Никогда! Никогда!
Кто он, этот ворон? Бредовый ли образ поэта, хранитель ли загробных тайн? Может, обрывок пиратского знамени, может, грозный символ бренности всего земного?
Чайки унеслись на Царицын, ворон - в осеннюю притихшую степь; завтра его час оплакивать злосчастный город на Волге.
Закат истлел, вставала тяжелая луна. Под ее резким, неприятным светом река блистала, словно движущаяся полоса крови.
- Кто из нас не доживет до послезавтрашнего рассвета? - вздохнула Лариса. - Кто ляжет под степным небом и уже никогда не встанет, над кем прокаркает проклятый ворон забвения: "Никогда, никогда!.."
Они уже сказали друг другу все милые, все глупые слова любви, но повторяли вновь, отыскивая в них вечно живой, божественный смысл.
- Ты меня любишь?
- А ты меня?
- Нет, скажи ты!
- Я же спросила первой.
В полусветлой тишине каюты они шептались, пересмеивались, развертывали картины будущей жизни, великолепной, как божий день. Отступили все тревоги, мир сузился до пределов пароходной каюты; в этом мире были только они, чумные от счастья.
- Маленькой я часто летала во сне. Иногда хочется летать наяву, я подпрыгиваю и падаю.
- У меня бывают похожие сны. Иногда снится: стою на краю пропасти, а кажется - стою на краю земли. Если сорвусь, то буду падать в бесконечность, но вечного падения не могу вообразить...
- Что это такое - вечность?
Он рассмеялся ее наивному вопросу.
- У Игнатия Парфеновича есть забавная притча. Раз в столетие маленькая птичка прилетает к Казбеку, чтобы почистить свой клювик. Когда Казбек источится, минует один день вечности...
Теперь уже рассмеялась она.
- Эту притчу я уже слышала. Не повторяй ее кстати и некстати. Меня подобная вечность не устраивает, лучше кратковременное счастье быть любимой.
Он прервал ее слова поцелуем.
- Игнатий Парфенович утверждает - надо любить человека, а не безымянное человечество. Счастье всех заключено в счастье каждого. - Азин любовался ее утомленным лицом, радужными зрачками, грудью, вздымающейся спокойно и ровно. Все женщины разделились для него на "они" и "она", и Ева стала иной, единственной, неповторимой. Сегодня в ней он любил всех.
Женщины, что жили в сердце мужчины, что томились в душе, сегодня вошли в его любовь.
Он любил Пылаева за строгий облик мыслителя и фанатизм мечтателя, думающего преобразовать общество; Ларису Рейснер - за женскую красоту и железную комиссарскую волю; Ахмета Дериглазова - за непримиримость и прямолинейность, но больше всех любил Игнатия Парфеновича.
Он любил старого горбуна за его любовь к людям, за ненависть к звериному началу в человеке.
С нежностью гладил он тонкую кожу своей возлюбленной, под которой пульсировала жаркая кровь. Вся она - полуженщина, полудитя - вызывала бурное желание; он целовал ее нагие, полные, слегка приподнятые груди, потом, умиротворенный и благодарный, грезил наяву.
Ева обнимала его за шею, тоже умиротворенная и благодарная за любовь. Если и было на земле счастье, то сейчас принадлежало только ей.
Над Волгой шла ночь их первой и последней любви.
20
Волга содрогалась от железного рявканья, снаряды с воем уходили во мглу, ослепляя ночь короткими толчками взрывов. Из реки то и дело взлетали огненные смерчи, вертелись по бортам миноносца, опадали за кормой. Разношерстные суда возникали, как летучие призраки, чтобы тут же провалиться в темноту, резкие запахи горящего железа и пороха плыли над водой.
У Сереги Гордеича исчезло бодрое, праздничное настроение: невозможно быть веселым среди товарищей, растерзанных огнем и сталью. Он уже не помнил, когда начался этот бой с невидимым противником; оттого, что противник был неизвестно где, Серегу Гордеича не покидал страх. Он то вбирал голову в плечи, то сжимался в знобкий комочек у капитанского мостика.
Оглушительный взрыв пошатнул миноносец, рубка исчезла в дыму. Серега Гордеич замотал головой, откашливаясь, ощупывая себя. В оседавшем дыму мелькнуло белое платье Ларисы Рейснер, Серега Гордеич облегченно вздохнул. Уже второй год сражался он плечо в плечо с этой молодой красивой женщиной, не переставая удивляться комиссару военной флотилии. Лариса стала дорогой и понятной морякам: они как бы полюбили в ней свою мечту о красоте, о доблести.
- Приготовьте катер, - приказала Лариса.
- Есть приготовить катер! - Серега Гордеич бросился выполнять приказ.
Предрассветье было полно опасностей, но катер мчался навстречу им, вздымая снежные крылья воды. Лариса сидела на корме, положив на колени винтовку, Серега Гордеич сутулился около пулемета, моторист неистово крутил баранку руля.
Катер вылетел на широкий простор, и сразу открылись вражеские корабли. Лихорадочная заря убирала ночные тени, все изменялось на небе и на земле. Из-за обрывов вздымались мрачные дымы пожаров, в небе висели безобразные "этажерки": самолеты продолжали бомбить реку. С подлым воем снаряды выворачивали из воды столбы брызг; осколки, шипя, падали в глубину.
Раздался железный вопль, но тут же смолк и сразу же повторился: миноносец предупреждал короткими гудками о появлении самолета.
"Фарман" опускался на катер рывками, будто падал, черная капля выскользнула из-под его матерчатых крыльев; неуловимым движением моторист кинул катер влево. Бомба взорвалась по правому борту. Река подбросила катер, он перескочил на другую волну, стал уходить от самолета.
Неуловимое время умеет уплотняться до тяжеловесных мгновений. Несколько минут летчик и моторист состязались в ловкости. Истребительный катер кидался вправо, влево, отступал назад, проскакивал вперед, замирал на месте. Человек и катер стали одним живым механизмом, руки моториста словно приросли к рулю, глаза следили за каждым заходом самолета.
Серега Гордеич дал пулеметную очередь по "фарману", тот, покачав крыльями, исчез за берегом. Серега Гордеич услышал звонкий смешок и оглянулся.
Лариса смеялась, но беззлобно, прощая ему страх перед самолетом.
- Пора привыкать! Страшно только до первого сбитого коршуна! прокричала она.
Опять остерегающе завопил миноносец.
- Первый, второй, третий, четвертый, - торопливо подсчитывала Лариса самолеты.
Они сбросили груз на миноносец и, развернувшись, ушли на Царицын. Над миноносцем запарило белое облако, его орудия били наугад; огненные вспышки вырывались из длинных стволов, Сереге Гордеичу почудилось - корабль истекает кровью.
Оставляя пенистый ров, катер снова мчался вперед. Розовело небо, розовела вода, и рысистый бег катера по заревой реке возбуждал Серегу Гордеича. Стремительно приближались корабли противника, словно захватывая весь волжский простор: двигались пароходы, буксиры, баржи, баркасы, расшивы, шаланды, катера. Переделанные на военные, оснащенные орудиями, пулеметами, минометами, суда эти, казалось, надежно прикрывают белый Царицын.
Истребительный катер перескакивал с волны на волну, содрогаясь от их тяжеловесных шлепков. Лариса придерживала рукой разлетавшиеся волосы.
Шумящий гейзер встал у борта - осколки просвистели над истребителем. Моторист, не выдержав опасного сближения, повернул обратно.
- Почему назад? Можно было еще немножко вперед, - заворчала Лариса.
- У меня душонка в пятках, а ей еще немножко! - ругнулся моторист.
Катер шел у берега, где скапливались раненые красноармейцы и матросы.
Катер врезался в прибрежный песок, бойцы побежали ему навстречу. Двое несли тело, покрытое солдатской шинелью; из-под полы торчали женские башмаки.
- Кто это? - спросила Лариса.
- Сестричку пулей срезало. Перевязывала раненых и сама попала под пулю, - ответил боец.
Лариса приподняла полу шинели и увидела Еву.
Девушка была без сознания; от сильной потери крови щеки ее приобрели холодную чистоту мела, синяя жилка вспухла, волосы спутались на мокром лбу. Лариса едва нащупала пульс.
- Азин знает?
- Не знает Азин. В третью атаку бойцов повел. Белые окопались на Французском заводе, никак их не выковырнешь, - говорил боец, окровавленными пальцами вытаскивая кисет с самосадом. - Азин их и так и этак, а они за тройным рядом проволоки колючей, хоть бы што им.
Оттого ли, что красноармеец говорил о белых в третьем лице, оттого ли, что он произносил все слова с вялым равнодушием, белые показались Ларисе бесконечно далекими, нереальными, неопасными. Она старалась привести в сознание Еву. Раненая девушка была странно хрупкой и нежной, точь-в-точь былинка на осеннем ветру. "Ведь она совсем еще ребенок. Умирающим детям, вероятно, является вся их небывшая жизнь, отраженная снами, как зеркалом". Лариса представила вечер накануне, пароходный салон, Еву, играющую на рояле, и показалось невероятным, что девушка умирает.
- Перенесите ее на катер.
Серега Гордеич осторожно поднял на руки Еву, но тут же положил обратно.
- Она скончалась, Лариса Михайловна.
Смерть на поле боя давно не пугала Ларису. Уже стали обыденным явлением мертвые в мокрых от крови шинелях, с холодными, пустыми лицами, но в эту смерть она все не могла поверить.
- Еще одной жизнью мы заплатили за тебя, революция. - Лариса опустилась на колени перед мертвой.
21
Осенняя степь, окрестности Царицына, сама атмосфера были воспалены непрестанными боями. Неустанно и яростно атаковал Азин позиции Врангеля, но с каждым днем нарастало сопротивление барона.
Люди уже не успевали хоронить мертвых, но успели изодрать в клочья, сжечь, испепелить, развеять дымом все живое на многие версты вверх и вниз по великой реке.
Мелькали дни с черными дождями, пыльными бурями, а схватки за Царицын не остывали. Дивизия Азина при поддержке военной флотилии сковала армию барона Врангеля и генерала Сидорина; они не могли перебросить свои части под Орел и Кромы, на помощь Деникину.
Пушечный завод на окраине Царицына превратился в груду развалин: теперь в них укрывались бойцы Дериглазова и кавалерийский полк Турчина. В позднее сентябрьское утро было отбито семь вражеских атак: красноармейцы радовались наступившей передышке.
- Боже мой, боже! Ежели невредимым в родной Мамадыш вернусь, рудовую свечу поставлю, - клялся Дериглазов.
К нему, горяча саврасого жеребца, подскакал Азин.
- Танек-то не видели? - весело спросил он и, не дождавшись ответа, пояснил: - Врангелевец перебежал, говорит: "Таньки на рассвете пойдут". Жарко станет нам скоро, комбриг.
- С белыми броневиками дрались, колчаковские бронепоезда взрывали, неужто танков убоимся? Аллах не выдаст - свинья не съест, - захорохорился было Дериглазов.
- Я, кроме смерти, ничего не боюсь, да бойцы у нас не те, что Екатеринбург брали. Те-то - вятские мужики, да латышские стрелки, да татары твои казанские - спят в сырой земле, - нахмурился Азин, садясь на камень.
Рядом с ним сжался в комочек, притворился спящим Игнатий Парфенович: не хотелось, чтобы Азин заметил пасмурное его настроение. Он зашептал, словно молитву, случайно пришедшие на ум слова: "Господи боже, когда же ты вернешь мир на несчастную русскую землю, когда озарят людей добрая воля и радость мира?" Бессвязные слова успокаивали, а мысль, что он живет в век жестокости и насилия, постепенно угасала.
Среди красноармейцев разбегались шепоты о стальных заграничных машинах, из уха в ухо переливались слухи о несокрушимых "таньках" смешное это словечко стало крылатым. Рассудительные успокаивали паникеров:
- Танька в час три версты проползет, что труса-то праздновать.
- Ежели мотузок гранат швырнуть, танька сядет на все четыре колеса.
- У ней ленты стальные заместо колес. Она не броневик на литых шинах, ткни шилом - и дух вон.
В сторонке, укрывшись в развалины заводского цеха, Азин и Дериглазов обдумывали план предстоящего боя с танками.
- Конные батареи поставим впереди пехоты и будем расстреливать танки только с близкой дистанции. Если, прикрываясь танками, пойдет пехота, то кинем на нее кавалеристов, - развертывал свой план Азин.
- Жаль, Пылаева нет, что-нибудь бы присоветовал.
- Комиссар ночью должен вернуться из штаба армии. Я сам его жду с нетерпением. Пылаев меня успокаивает, как хорошая погода. Ей-богу, правда, - рассмеялся Азин, но тут же сдвинул брови. - А ты больше про интеллигентов не ври! Не оскорбляй Игнатия Парфеновича, он у нас в дивизии вместо святого...
- Я попрошу у него прощения. Перед боем хорошо помириться со всеми, покаяться даже в том, в чем и виноватым не был, - с сердечной усмешкой сказал Дериглазов.
Кавалерийский полк Турчина скрывался в степной балке; кавалеристы спали, похожие в своих бурках на мохнатых черных зверей. Только Турчин не мог уснуть: неуютно было на промозглой осенней земле, томила мысль о завтрашнем бое. Завернувшись в бурку, Турчин курил, курил и старался представить себе предстоящее утром сражение.
Потом он стал перебирать в памяти события своей жизни: замелькали дни и ночи непрестанных походов. Не восемьсот дней и ночей, а целую вечность уже воюет он ради одной всепоглощающей цели - уничтожить белых, добиться победы Советов.
Турчин любил на земле хлебные злаки, травы, животных, птиц, но никогда не классифицировал их по виду, по роду. Зато людей он, как и Азин, разделял непроходимой чертой: рабы и господа, богатые и бедные. С ненавистью труженика сражался он против белых, ненависть его была совершенно конкретной: прожигатель жизни - враг, белоручка - враг, тунеядец - враг.
Над степью повисла серая, непроницаемая масса тумана. Земля побурела от росы, бурку словно обрызнули водой. Кавалеристы уже не спали: тревога прогнала сон. Все думали про танки: придется ли с ними драться или грозу пронесет?
Послышался лошадиный топот, из тумана вынырнул дозор.
- Танки идут, товарищ командир! Танки идут!
Турчин вскочил, накинул на плечи бурку, надвинул на лоб папаху.
- Сколько танков?
- Счесть не можно, туман...
- Вихрем к Азину! Доложить о танках. Всем приготовиться к бою! скомандовал он зычным, сырым голосом.
Танки шли, пока еще не видимые в тумане, железный грохот катился по линии фронта. Туман тоже плыл, рвался на клочья; с каждой минутой все шире открывался обзор.
Азин, ополоснутый утренней свежестью, крепко и бодро сидел в седле, нетерпеливо поглядывая вокруг.
Как в восемнадцатом году под Ижевском белые впервые применили против азинцев психическую атаку, так и сейчас впервые за время гражданской войны шли на них танки.
В полосе степи, освободившейся из тумана, появилось первое чудовище, - ползло, подминая землю, в кузовной башне торчало орудие, в боковых полубашнях - пулеметы. Азин то ловил в бинокль полубашни, то старался разглядеть тех, кто притаился за стальной броней. Чувство опасности еще не возникло в нем, но он рассматривал грохочущую машину с волнением.
- Скажи Турчину, что пора ему, - приказал Азин.
Игнатий Парфенович побежал к кавалеристам.
Азин уже почувствовал, что страх перед танками распространяется среди красноармейцев. Машины еще были далеко, а уже приподнимается кое-кто на колени. Особенная нервозность была на батареях, поставленных в открытой степи. Азин подскакал к первой из батарей, соскочил с коня, не спеша закурил, стал угощать папиросами артиллеристов.
- Закуривайте, а потом дадим прикурить белякам. - Азин махнул нагайкой в сторону танков: - Идут незваные гости...
Он сел на траву, снял сапог, перемотал портянку. Притопнул ногой, оправил галифе. Проделал все это с нарочитой медлительностью, с пренебрежением к танкам. Артиллеристы с напряженным вниманием следили за каждым его жестом.
Между тем Дериглазов с десятком добровольцев уже двинулся навстречу танкам. Кто-то, не выдержав, швырнул связку гранат, она взорвалась, не долетев. С танка саданула струя пулеметного огня.
- Не смей без команды! - заорал Дериглазов. - Подпускай на короткий вздох!
И вот, пробивая железный грохот, раздалась его команда:
- По танку гранатами разом!
Танк, скрежеща гусеницами, надвигался на добровольцев. Все видели, как шевелятся пулеметы в боковых полубашнях, поворачивается передняя башня с орудием, дружно и ровно идут за танками врангелевцы.
Степь задрожала от грузного топота: из оврага выплеснулась конная лава и под оглушительные, сливающиеся в сплошной рев крики начала, как было задумано, отсекать пехоту белых от танков. Впереди всех скакал Турчин, крутя над головой шашку, поднимаясь на стременах и как бы вырастая над лукой седла.
Танк неуязвимо прошел сквозь взрывы гранат, сквозь ряды добровольцев, смял проволочные заграждения, словно паутину. Неуязвимость танка Дериглазов принял как оскорбление. Наметанным глазом он определил мертвую зону, которую образует вокруг танка устройство его башен, и, проскочив ее, теперь шел возле самой машины, не опасаясь пулеметов. Вскидывая бритую, заляпанную грязью голову, он кричал:
- Сволочь! Гадюка! Открой дверку, я тебе бомбу суну! - и стучал кулаком по броне.
Он видел, как пулеметные стволы опускаются вниз до крайнего предела, как отваливаются от гусениц ошметки грязи, как дрожит стальное тело машины. Он знал, что на него смотрят все красноармейцы, и понимал, что в единоборстве с танком он должен сделать все возможное и невозможное. Все, что делал в эти секунды он, Дериглазов, - и то, как он шел возле самого танка, это приобрело значение и оказывало уже психологическое воздействие на бойцов. Они сами увидели, что стальная машина не так уж страшна, и мужество уже рождалось у них в сердцах, и восхищение за своего комбрига.
Танк вдруг повернул и пошел на батарею. Азин отступил на шаг.
- На прицел эту таньку, мать ее в душу!
Командир батареи подбежал к первому орудию, отодвинул плечом наводчика, сам навел прицел.
Азин отшвырнул дымящуюся папиросу, словно говоря этим размашистым жестом: "Пора обломать рога зверю".
- Батарея, огонь!
- Первое! - отозвался наводчик.
Орудие, проблестев огненной струей выстрела, отскочило назад, накатилось вновь.
- Батарея, огонь!
- Второе!
- Батарея, огонь!..
Черные клубы дыма опутали передний танк. Заскрежетав гусеницами, машина остановилась, и тогда на ней скрестился огонь трех батарей...
Первое сражение с танками белых закончилось победой азинцев, но дорого обошлась им эта победа.
В то осеннее утро в степи в жестокой сече полегли почти все кавалеристы - младшие и средние командиры. Погибли Турчин и Дериглазов, а раненого, потерявшего сознание Азина вынесли с поля боя.
22
- "Красный шар с бешеной скоростью ударился о шар белый и в силу закона физики откатился назад. Обратное его движение будет безостановочным до самой Москвы", - прочитал Тухачевский.
- Шар красный, шар белый, закон физики - и никакой тебе классовой борьбы. Прочтите что-нибудь поновее, - усмехнулся Лапин.
- Ничего нового нет. Впрочем, соврал. Трепещите, Альберт, колчаковская газета предупреждает вашего брата: "Латышей в плен не берем. Расстреливаем их на месте".
- Чей орган эта газетка? Монархистов? Кадетов? - спросил Павлов.
- "Орган деликатной критики и смеха сквозь слезы", - прочел Тухачевский. - Милейшие критики у Колчака! Где ты ее взял, Грызлов?
- У пленного прапорщика отобрал. Прапорщик весельчаком оказался, целый час анекдоты про Колчака выдавал.
- Люблю анекдоты. Хоть один запомнил? - оживился Павлов.
- Фельдфебель спрашивает у солдата: "Зачем верховный правитель опять на фронт поехал?" - "А штоб сдать новый город краснюкам".
Все рассмеялись, командарм вытер платком губы, откинулся на стенку салон-вагона. Еще ранним утром он прибыл в штаб Двадцать седьмой дивизии, находившейся на западном берегу Тобола. На другом стояли войска адмирала, только триста сажен мутной воды разделяли красных и белых.
Над Тоболом висело низкое, косматое небо, сеявшее снежную крупу, ветер выкручивал оголенные ветки берез, гнал к берегу волны.
- По сведениям нашей разведки, генерал Дитерихс собирается форсировать Тобол пятнадцатого октября. Он думает начать наступление на дивизию Павлова. Против вас, Александр Васильевич, сосредоточено пять дивизий, две казачьи бригады, батальон морских стрелков, - быстро перечислил Тухачевский. - План Дитерихса хорош своей простотой, но только мы опередим генерала. Мы начнем свое наступление тайно завтра на рассвете. Какие полки у вас будут первыми?
Павлов шумно вздохнул, сцепил на массивном животе руки.
- Карельский полк Путны начнет, но тайна переправы невозможна, товарищ командарм. Ведь белые заметят и наши приготовления и нас самих. Начдив вынул из планшета аккуратно исписанный лист. - Мой приказ уже зачитан перед каждым взводом, повторю только последние его слова: "Бойцы, лихая конница, славная пехота! Мы прошли тысячи верст от Волги до Тобола, громя врагов революции. Мы почти у цели. Так вперед и - смерть Колчаку!"
За окном салон-вагона послышались громкие голоса: кто-то кого-то поучал развязно, нахально, пользуясь самыми неприличными выражениями.
- Мишка, сукин сын, обезьяна бесштанная, это ты?
- Это я, мать тебя, - отвечал молодой серебряный голос, чересчур правильно произносивший русские слова.
- Ах ты гад на мохнатых лапах! Бросай, стервец, ружье, перебегай ко мне.
Тухачевский поднял створку окна.
- Зайдите ко мне. Оба, сейчас же!
В салон-вагон вошли красивые парни: первый - с глазами василькового цвета, второй - черноглазый южанин.
- Какого полка? - с опасной вежливостью спросил Тухачевский.
- Командир четвертого батальона Карельского полка, - откозырял синеглазый.
- А вы?
- Связной командира Карельского полка Микаэле Годони.
- Вы всегда так разговариваете? - спросил Тухачевский у батальонного.
- Никак нет! Я его русскому языку с недавней поры учу.
- Ловко научил, слышал. Только кто вам позволил позорить честь командира? Семь суток гауптвахты ему. Идите, комбат!
Батальонный погас лицом и вышел.
- Он храбрый командир, - заступился за батальонного Грызлов.
- Бесконечное множество! У каждого влюбленного сердца свой оттенок, радостно согласилась Ева.
Вошел матрос с кипящим самоваром, разговор о любви угас, но тотчас вспыхнул новый, еще более волнующий, - о победе мировой революции. В неизбежность ее они верили, как в восход солнца.
- Я назову отступником каждого из нас, кто перестанет сражаться за революцию, - произнес горячо Пылаев.
- Золотые слова! Только таких стоит называть не отступниками, а преступниками! - воскликнул Дериглазов. - А драться за мировую революцию надо с безумной храбростью. У нас же кое-кто болтает о бесплодной лихости, о ненужной храбрости, треплются, что командир не обязан ходить в разведку, не должен вести бойцов в атаку. По-моему, это интеллигентская чуть! Командир - пример и для смельчаков и для трусов, сам Аллах велел ему быть впереди! Так поступают настоящие командиры, если они не плюгавые хлюпики. Терпеть не могу интеллигентишек, они - чуть что - пролетарьят за понюшку продадут...
- Это ты от невежества болтаешь, - возразил Игнатий Парфенович. - В свое время гражданин Гёте хорошо сказал, что нет ничего страшнее деятельного невежества.
- Брехун твой Гёте! Паршивый немецкий интеллигент, а нам своих девать некуда. Наши-то все контрреволюционеры, а советским воздухом, сволочи, дышат.
- Свинья ты, свинья! - осердился Игнатий Парфенович. - Народ революцию совершил под водительством интеллигенции нашей. Профессор Штернберг, командарм Тухачевский - кто они? Интеллигенты! Перед тобой Лариса Михайловна сидит. Кто она? Дочь профессора. А сам Ленин кто? Образованнейший человек, философ! Я с тобой даже разговаривать не хочу.
Чтобы прекратить неприятный спор, Ева провела пальцами по клавишам, Лариса запела "Марсельезу".
Ей помогли Азин, начальник флотилии, командир десантных отрядов. Игнатий Парфенович мгновенно расцвел, сердитое выражение в глазах растаяло, лицо преобразилось. Мощный бас его приподнял и повел зажигательную мелодию.
Ларисе почудилось - сама Волга звучными всплесками, вскриками чаек, медным гулом ветра, шепотом чернеющих трав поет "Марсельезу", а тонкий голосок ее вливается в голубой, могучий бас Лутошкина.
Дотлевал закат, на фоне его особенно четкими казались отдаленные силуэты военных судов. В лицах старых матросов жило тревожное ожидание боев, они курили, загадочно улыбаясь необстрелянным паренькам, а молодые испытывали непонятную бодрость, словно судьба уже принесла им пьянящее счастье победы.
Лариса вышла на палубу, приподнялась на цыпочки, вдохнула полынный воздух степи.
Степь начиналась с берегового обрыва: ржавая, в ломких стеблях неубранной пшеницы, в сером налете подорожника, над ней тоже клубились чайки, но среди кричащих белых хлопьев Лариса увидела раскрещенную тень ворона. "Черный ворон являлся Эдгару По в самые горькие часы его жизни. Ворон - страж бесконечности, благородный свидетель горя, пустынник и судья". Воображение Ларисы разыгралось прихотливо и бурно, она уже видела то, чего еще нет, но что будет в сумасшедшей ярости боя.
Ей виделись крылья ворона, благословляющие страх беглецов, трусы, бросившие оружие, храбрецы, сжигающие себя в атаках, лошади без седоков, лодки, на борта которых опрокинулись мертвецы.
Они видели косматые грибы орудийных взрывов, уродливые тени аэропланов, ползущие броневики.
Над ее видениями проносился черный ворон и каркал:
- Никогда! Никогда!
Кто он, этот ворон? Бредовый ли образ поэта, хранитель ли загробных тайн? Может, обрывок пиратского знамени, может, грозный символ бренности всего земного?
Чайки унеслись на Царицын, ворон - в осеннюю притихшую степь; завтра его час оплакивать злосчастный город на Волге.
Закат истлел, вставала тяжелая луна. Под ее резким, неприятным светом река блистала, словно движущаяся полоса крови.
- Кто из нас не доживет до послезавтрашнего рассвета? - вздохнула Лариса. - Кто ляжет под степным небом и уже никогда не встанет, над кем прокаркает проклятый ворон забвения: "Никогда, никогда!.."
Они уже сказали друг другу все милые, все глупые слова любви, но повторяли вновь, отыскивая в них вечно живой, божественный смысл.
- Ты меня любишь?
- А ты меня?
- Нет, скажи ты!
- Я же спросила первой.
В полусветлой тишине каюты они шептались, пересмеивались, развертывали картины будущей жизни, великолепной, как божий день. Отступили все тревоги, мир сузился до пределов пароходной каюты; в этом мире были только они, чумные от счастья.
- Маленькой я часто летала во сне. Иногда хочется летать наяву, я подпрыгиваю и падаю.
- У меня бывают похожие сны. Иногда снится: стою на краю пропасти, а кажется - стою на краю земли. Если сорвусь, то буду падать в бесконечность, но вечного падения не могу вообразить...
- Что это такое - вечность?
Он рассмеялся ее наивному вопросу.
- У Игнатия Парфеновича есть забавная притча. Раз в столетие маленькая птичка прилетает к Казбеку, чтобы почистить свой клювик. Когда Казбек источится, минует один день вечности...
Теперь уже рассмеялась она.
- Эту притчу я уже слышала. Не повторяй ее кстати и некстати. Меня подобная вечность не устраивает, лучше кратковременное счастье быть любимой.
Он прервал ее слова поцелуем.
- Игнатий Парфенович утверждает - надо любить человека, а не безымянное человечество. Счастье всех заключено в счастье каждого. - Азин любовался ее утомленным лицом, радужными зрачками, грудью, вздымающейся спокойно и ровно. Все женщины разделились для него на "они" и "она", и Ева стала иной, единственной, неповторимой. Сегодня в ней он любил всех.
Женщины, что жили в сердце мужчины, что томились в душе, сегодня вошли в его любовь.
Он любил Пылаева за строгий облик мыслителя и фанатизм мечтателя, думающего преобразовать общество; Ларису Рейснер - за женскую красоту и железную комиссарскую волю; Ахмета Дериглазова - за непримиримость и прямолинейность, но больше всех любил Игнатия Парфеновича.
Он любил старого горбуна за его любовь к людям, за ненависть к звериному началу в человеке.
С нежностью гладил он тонкую кожу своей возлюбленной, под которой пульсировала жаркая кровь. Вся она - полуженщина, полудитя - вызывала бурное желание; он целовал ее нагие, полные, слегка приподнятые груди, потом, умиротворенный и благодарный, грезил наяву.
Ева обнимала его за шею, тоже умиротворенная и благодарная за любовь. Если и было на земле счастье, то сейчас принадлежало только ей.
Над Волгой шла ночь их первой и последней любви.
20
Волга содрогалась от железного рявканья, снаряды с воем уходили во мглу, ослепляя ночь короткими толчками взрывов. Из реки то и дело взлетали огненные смерчи, вертелись по бортам миноносца, опадали за кормой. Разношерстные суда возникали, как летучие призраки, чтобы тут же провалиться в темноту, резкие запахи горящего железа и пороха плыли над водой.
У Сереги Гордеича исчезло бодрое, праздничное настроение: невозможно быть веселым среди товарищей, растерзанных огнем и сталью. Он уже не помнил, когда начался этот бой с невидимым противником; оттого, что противник был неизвестно где, Серегу Гордеича не покидал страх. Он то вбирал голову в плечи, то сжимался в знобкий комочек у капитанского мостика.
Оглушительный взрыв пошатнул миноносец, рубка исчезла в дыму. Серега Гордеич замотал головой, откашливаясь, ощупывая себя. В оседавшем дыму мелькнуло белое платье Ларисы Рейснер, Серега Гордеич облегченно вздохнул. Уже второй год сражался он плечо в плечо с этой молодой красивой женщиной, не переставая удивляться комиссару военной флотилии. Лариса стала дорогой и понятной морякам: они как бы полюбили в ней свою мечту о красоте, о доблести.
- Приготовьте катер, - приказала Лариса.
- Есть приготовить катер! - Серега Гордеич бросился выполнять приказ.
Предрассветье было полно опасностей, но катер мчался навстречу им, вздымая снежные крылья воды. Лариса сидела на корме, положив на колени винтовку, Серега Гордеич сутулился около пулемета, моторист неистово крутил баранку руля.
Катер вылетел на широкий простор, и сразу открылись вражеские корабли. Лихорадочная заря убирала ночные тени, все изменялось на небе и на земле. Из-за обрывов вздымались мрачные дымы пожаров, в небе висели безобразные "этажерки": самолеты продолжали бомбить реку. С подлым воем снаряды выворачивали из воды столбы брызг; осколки, шипя, падали в глубину.
Раздался железный вопль, но тут же смолк и сразу же повторился: миноносец предупреждал короткими гудками о появлении самолета.
"Фарман" опускался на катер рывками, будто падал, черная капля выскользнула из-под его матерчатых крыльев; неуловимым движением моторист кинул катер влево. Бомба взорвалась по правому борту. Река подбросила катер, он перескочил на другую волну, стал уходить от самолета.
Неуловимое время умеет уплотняться до тяжеловесных мгновений. Несколько минут летчик и моторист состязались в ловкости. Истребительный катер кидался вправо, влево, отступал назад, проскакивал вперед, замирал на месте. Человек и катер стали одним живым механизмом, руки моториста словно приросли к рулю, глаза следили за каждым заходом самолета.
Серега Гордеич дал пулеметную очередь по "фарману", тот, покачав крыльями, исчез за берегом. Серега Гордеич услышал звонкий смешок и оглянулся.
Лариса смеялась, но беззлобно, прощая ему страх перед самолетом.
- Пора привыкать! Страшно только до первого сбитого коршуна! прокричала она.
Опять остерегающе завопил миноносец.
- Первый, второй, третий, четвертый, - торопливо подсчитывала Лариса самолеты.
Они сбросили груз на миноносец и, развернувшись, ушли на Царицын. Над миноносцем запарило белое облако, его орудия били наугад; огненные вспышки вырывались из длинных стволов, Сереге Гордеичу почудилось - корабль истекает кровью.
Оставляя пенистый ров, катер снова мчался вперед. Розовело небо, розовела вода, и рысистый бег катера по заревой реке возбуждал Серегу Гордеича. Стремительно приближались корабли противника, словно захватывая весь волжский простор: двигались пароходы, буксиры, баржи, баркасы, расшивы, шаланды, катера. Переделанные на военные, оснащенные орудиями, пулеметами, минометами, суда эти, казалось, надежно прикрывают белый Царицын.
Истребительный катер перескакивал с волны на волну, содрогаясь от их тяжеловесных шлепков. Лариса придерживала рукой разлетавшиеся волосы.
Шумящий гейзер встал у борта - осколки просвистели над истребителем. Моторист, не выдержав опасного сближения, повернул обратно.
- Почему назад? Можно было еще немножко вперед, - заворчала Лариса.
- У меня душонка в пятках, а ей еще немножко! - ругнулся моторист.
Катер шел у берега, где скапливались раненые красноармейцы и матросы.
Катер врезался в прибрежный песок, бойцы побежали ему навстречу. Двое несли тело, покрытое солдатской шинелью; из-под полы торчали женские башмаки.
- Кто это? - спросила Лариса.
- Сестричку пулей срезало. Перевязывала раненых и сама попала под пулю, - ответил боец.
Лариса приподняла полу шинели и увидела Еву.
Девушка была без сознания; от сильной потери крови щеки ее приобрели холодную чистоту мела, синяя жилка вспухла, волосы спутались на мокром лбу. Лариса едва нащупала пульс.
- Азин знает?
- Не знает Азин. В третью атаку бойцов повел. Белые окопались на Французском заводе, никак их не выковырнешь, - говорил боец, окровавленными пальцами вытаскивая кисет с самосадом. - Азин их и так и этак, а они за тройным рядом проволоки колючей, хоть бы што им.
Оттого ли, что красноармеец говорил о белых в третьем лице, оттого ли, что он произносил все слова с вялым равнодушием, белые показались Ларисе бесконечно далекими, нереальными, неопасными. Она старалась привести в сознание Еву. Раненая девушка была странно хрупкой и нежной, точь-в-точь былинка на осеннем ветру. "Ведь она совсем еще ребенок. Умирающим детям, вероятно, является вся их небывшая жизнь, отраженная снами, как зеркалом". Лариса представила вечер накануне, пароходный салон, Еву, играющую на рояле, и показалось невероятным, что девушка умирает.
- Перенесите ее на катер.
Серега Гордеич осторожно поднял на руки Еву, но тут же положил обратно.
- Она скончалась, Лариса Михайловна.
Смерть на поле боя давно не пугала Ларису. Уже стали обыденным явлением мертвые в мокрых от крови шинелях, с холодными, пустыми лицами, но в эту смерть она все не могла поверить.
- Еще одной жизнью мы заплатили за тебя, революция. - Лариса опустилась на колени перед мертвой.
21
Осенняя степь, окрестности Царицына, сама атмосфера были воспалены непрестанными боями. Неустанно и яростно атаковал Азин позиции Врангеля, но с каждым днем нарастало сопротивление барона.
Люди уже не успевали хоронить мертвых, но успели изодрать в клочья, сжечь, испепелить, развеять дымом все живое на многие версты вверх и вниз по великой реке.
Мелькали дни с черными дождями, пыльными бурями, а схватки за Царицын не остывали. Дивизия Азина при поддержке военной флотилии сковала армию барона Врангеля и генерала Сидорина; они не могли перебросить свои части под Орел и Кромы, на помощь Деникину.
Пушечный завод на окраине Царицына превратился в груду развалин: теперь в них укрывались бойцы Дериглазова и кавалерийский полк Турчина. В позднее сентябрьское утро было отбито семь вражеских атак: красноармейцы радовались наступившей передышке.
- Боже мой, боже! Ежели невредимым в родной Мамадыш вернусь, рудовую свечу поставлю, - клялся Дериглазов.
К нему, горяча саврасого жеребца, подскакал Азин.
- Танек-то не видели? - весело спросил он и, не дождавшись ответа, пояснил: - Врангелевец перебежал, говорит: "Таньки на рассвете пойдут". Жарко станет нам скоро, комбриг.
- С белыми броневиками дрались, колчаковские бронепоезда взрывали, неужто танков убоимся? Аллах не выдаст - свинья не съест, - захорохорился было Дериглазов.
- Я, кроме смерти, ничего не боюсь, да бойцы у нас не те, что Екатеринбург брали. Те-то - вятские мужики, да латышские стрелки, да татары твои казанские - спят в сырой земле, - нахмурился Азин, садясь на камень.
Рядом с ним сжался в комочек, притворился спящим Игнатий Парфенович: не хотелось, чтобы Азин заметил пасмурное его настроение. Он зашептал, словно молитву, случайно пришедшие на ум слова: "Господи боже, когда же ты вернешь мир на несчастную русскую землю, когда озарят людей добрая воля и радость мира?" Бессвязные слова успокаивали, а мысль, что он живет в век жестокости и насилия, постепенно угасала.
Среди красноармейцев разбегались шепоты о стальных заграничных машинах, из уха в ухо переливались слухи о несокрушимых "таньках" смешное это словечко стало крылатым. Рассудительные успокаивали паникеров:
- Танька в час три версты проползет, что труса-то праздновать.
- Ежели мотузок гранат швырнуть, танька сядет на все четыре колеса.
- У ней ленты стальные заместо колес. Она не броневик на литых шинах, ткни шилом - и дух вон.
В сторонке, укрывшись в развалины заводского цеха, Азин и Дериглазов обдумывали план предстоящего боя с танками.
- Конные батареи поставим впереди пехоты и будем расстреливать танки только с близкой дистанции. Если, прикрываясь танками, пойдет пехота, то кинем на нее кавалеристов, - развертывал свой план Азин.
- Жаль, Пылаева нет, что-нибудь бы присоветовал.
- Комиссар ночью должен вернуться из штаба армии. Я сам его жду с нетерпением. Пылаев меня успокаивает, как хорошая погода. Ей-богу, правда, - рассмеялся Азин, но тут же сдвинул брови. - А ты больше про интеллигентов не ври! Не оскорбляй Игнатия Парфеновича, он у нас в дивизии вместо святого...
- Я попрошу у него прощения. Перед боем хорошо помириться со всеми, покаяться даже в том, в чем и виноватым не был, - с сердечной усмешкой сказал Дериглазов.
Кавалерийский полк Турчина скрывался в степной балке; кавалеристы спали, похожие в своих бурках на мохнатых черных зверей. Только Турчин не мог уснуть: неуютно было на промозглой осенней земле, томила мысль о завтрашнем бое. Завернувшись в бурку, Турчин курил, курил и старался представить себе предстоящее утром сражение.
Потом он стал перебирать в памяти события своей жизни: замелькали дни и ночи непрестанных походов. Не восемьсот дней и ночей, а целую вечность уже воюет он ради одной всепоглощающей цели - уничтожить белых, добиться победы Советов.
Турчин любил на земле хлебные злаки, травы, животных, птиц, но никогда не классифицировал их по виду, по роду. Зато людей он, как и Азин, разделял непроходимой чертой: рабы и господа, богатые и бедные. С ненавистью труженика сражался он против белых, ненависть его была совершенно конкретной: прожигатель жизни - враг, белоручка - враг, тунеядец - враг.
Над степью повисла серая, непроницаемая масса тумана. Земля побурела от росы, бурку словно обрызнули водой. Кавалеристы уже не спали: тревога прогнала сон. Все думали про танки: придется ли с ними драться или грозу пронесет?
Послышался лошадиный топот, из тумана вынырнул дозор.
- Танки идут, товарищ командир! Танки идут!
Турчин вскочил, накинул на плечи бурку, надвинул на лоб папаху.
- Сколько танков?
- Счесть не можно, туман...
- Вихрем к Азину! Доложить о танках. Всем приготовиться к бою! скомандовал он зычным, сырым голосом.
Танки шли, пока еще не видимые в тумане, железный грохот катился по линии фронта. Туман тоже плыл, рвался на клочья; с каждой минутой все шире открывался обзор.
Азин, ополоснутый утренней свежестью, крепко и бодро сидел в седле, нетерпеливо поглядывая вокруг.
Как в восемнадцатом году под Ижевском белые впервые применили против азинцев психическую атаку, так и сейчас впервые за время гражданской войны шли на них танки.
В полосе степи, освободившейся из тумана, появилось первое чудовище, - ползло, подминая землю, в кузовной башне торчало орудие, в боковых полубашнях - пулеметы. Азин то ловил в бинокль полубашни, то старался разглядеть тех, кто притаился за стальной броней. Чувство опасности еще не возникло в нем, но он рассматривал грохочущую машину с волнением.
- Скажи Турчину, что пора ему, - приказал Азин.
Игнатий Парфенович побежал к кавалеристам.
Азин уже почувствовал, что страх перед танками распространяется среди красноармейцев. Машины еще были далеко, а уже приподнимается кое-кто на колени. Особенная нервозность была на батареях, поставленных в открытой степи. Азин подскакал к первой из батарей, соскочил с коня, не спеша закурил, стал угощать папиросами артиллеристов.
- Закуривайте, а потом дадим прикурить белякам. - Азин махнул нагайкой в сторону танков: - Идут незваные гости...
Он сел на траву, снял сапог, перемотал портянку. Притопнул ногой, оправил галифе. Проделал все это с нарочитой медлительностью, с пренебрежением к танкам. Артиллеристы с напряженным вниманием следили за каждым его жестом.
Между тем Дериглазов с десятком добровольцев уже двинулся навстречу танкам. Кто-то, не выдержав, швырнул связку гранат, она взорвалась, не долетев. С танка саданула струя пулеметного огня.
- Не смей без команды! - заорал Дериглазов. - Подпускай на короткий вздох!
И вот, пробивая железный грохот, раздалась его команда:
- По танку гранатами разом!
Танк, скрежеща гусеницами, надвигался на добровольцев. Все видели, как шевелятся пулеметы в боковых полубашнях, поворачивается передняя башня с орудием, дружно и ровно идут за танками врангелевцы.
Степь задрожала от грузного топота: из оврага выплеснулась конная лава и под оглушительные, сливающиеся в сплошной рев крики начала, как было задумано, отсекать пехоту белых от танков. Впереди всех скакал Турчин, крутя над головой шашку, поднимаясь на стременах и как бы вырастая над лукой седла.
Танк неуязвимо прошел сквозь взрывы гранат, сквозь ряды добровольцев, смял проволочные заграждения, словно паутину. Неуязвимость танка Дериглазов принял как оскорбление. Наметанным глазом он определил мертвую зону, которую образует вокруг танка устройство его башен, и, проскочив ее, теперь шел возле самой машины, не опасаясь пулеметов. Вскидывая бритую, заляпанную грязью голову, он кричал:
- Сволочь! Гадюка! Открой дверку, я тебе бомбу суну! - и стучал кулаком по броне.
Он видел, как пулеметные стволы опускаются вниз до крайнего предела, как отваливаются от гусениц ошметки грязи, как дрожит стальное тело машины. Он знал, что на него смотрят все красноармейцы, и понимал, что в единоборстве с танком он должен сделать все возможное и невозможное. Все, что делал в эти секунды он, Дериглазов, - и то, как он шел возле самого танка, это приобрело значение и оказывало уже психологическое воздействие на бойцов. Они сами увидели, что стальная машина не так уж страшна, и мужество уже рождалось у них в сердцах, и восхищение за своего комбрига.
Танк вдруг повернул и пошел на батарею. Азин отступил на шаг.
- На прицел эту таньку, мать ее в душу!
Командир батареи подбежал к первому орудию, отодвинул плечом наводчика, сам навел прицел.
Азин отшвырнул дымящуюся папиросу, словно говоря этим размашистым жестом: "Пора обломать рога зверю".
- Батарея, огонь!
- Первое! - отозвался наводчик.
Орудие, проблестев огненной струей выстрела, отскочило назад, накатилось вновь.
- Батарея, огонь!
- Второе!
- Батарея, огонь!..
Черные клубы дыма опутали передний танк. Заскрежетав гусеницами, машина остановилась, и тогда на ней скрестился огонь трех батарей...
Первое сражение с танками белых закончилось победой азинцев, но дорого обошлась им эта победа.
В то осеннее утро в степи в жестокой сече полегли почти все кавалеристы - младшие и средние командиры. Погибли Турчин и Дериглазов, а раненого, потерявшего сознание Азина вынесли с поля боя.
22
- "Красный шар с бешеной скоростью ударился о шар белый и в силу закона физики откатился назад. Обратное его движение будет безостановочным до самой Москвы", - прочитал Тухачевский.
- Шар красный, шар белый, закон физики - и никакой тебе классовой борьбы. Прочтите что-нибудь поновее, - усмехнулся Лапин.
- Ничего нового нет. Впрочем, соврал. Трепещите, Альберт, колчаковская газета предупреждает вашего брата: "Латышей в плен не берем. Расстреливаем их на месте".
- Чей орган эта газетка? Монархистов? Кадетов? - спросил Павлов.
- "Орган деликатной критики и смеха сквозь слезы", - прочел Тухачевский. - Милейшие критики у Колчака! Где ты ее взял, Грызлов?
- У пленного прапорщика отобрал. Прапорщик весельчаком оказался, целый час анекдоты про Колчака выдавал.
- Люблю анекдоты. Хоть один запомнил? - оживился Павлов.
- Фельдфебель спрашивает у солдата: "Зачем верховный правитель опять на фронт поехал?" - "А штоб сдать новый город краснюкам".
Все рассмеялись, командарм вытер платком губы, откинулся на стенку салон-вагона. Еще ранним утром он прибыл в штаб Двадцать седьмой дивизии, находившейся на западном берегу Тобола. На другом стояли войска адмирала, только триста сажен мутной воды разделяли красных и белых.
Над Тоболом висело низкое, косматое небо, сеявшее снежную крупу, ветер выкручивал оголенные ветки берез, гнал к берегу волны.
- По сведениям нашей разведки, генерал Дитерихс собирается форсировать Тобол пятнадцатого октября. Он думает начать наступление на дивизию Павлова. Против вас, Александр Васильевич, сосредоточено пять дивизий, две казачьи бригады, батальон морских стрелков, - быстро перечислил Тухачевский. - План Дитерихса хорош своей простотой, но только мы опередим генерала. Мы начнем свое наступление тайно завтра на рассвете. Какие полки у вас будут первыми?
Павлов шумно вздохнул, сцепил на массивном животе руки.
- Карельский полк Путны начнет, но тайна переправы невозможна, товарищ командарм. Ведь белые заметят и наши приготовления и нас самих. Начдив вынул из планшета аккуратно исписанный лист. - Мой приказ уже зачитан перед каждым взводом, повторю только последние его слова: "Бойцы, лихая конница, славная пехота! Мы прошли тысячи верст от Волги до Тобола, громя врагов революции. Мы почти у цели. Так вперед и - смерть Колчаку!"
За окном салон-вагона послышались громкие голоса: кто-то кого-то поучал развязно, нахально, пользуясь самыми неприличными выражениями.
- Мишка, сукин сын, обезьяна бесштанная, это ты?
- Это я, мать тебя, - отвечал молодой серебряный голос, чересчур правильно произносивший русские слова.
- Ах ты гад на мохнатых лапах! Бросай, стервец, ружье, перебегай ко мне.
Тухачевский поднял створку окна.
- Зайдите ко мне. Оба, сейчас же!
В салон-вагон вошли красивые парни: первый - с глазами василькового цвета, второй - черноглазый южанин.
- Какого полка? - с опасной вежливостью спросил Тухачевский.
- Командир четвертого батальона Карельского полка, - откозырял синеглазый.
- А вы?
- Связной командира Карельского полка Микаэле Годони.
- Вы всегда так разговариваете? - спросил Тухачевский у батальонного.
- Никак нет! Я его русскому языку с недавней поры учу.
- Ловко научил, слышал. Только кто вам позволил позорить честь командира? Семь суток гауптвахты ему. Идите, комбат!
Батальонный погас лицом и вышел.
- Он храбрый командир, - заступился за батальонного Грызлов.