Страница:
- Любит русский интеллигент выдумывать, - насмешливо заметил Пылаев. - Сочинять себе несуществующих врагов - постоянная его забота.
Ева слушала эти споры и смотрела на всех чистыми, проникновенными глазами. Тогда все они, словно по внезапному уговору, перестали говорить о политике и предались наивным воспоминаниям, как это часто бывает среди молодых людей.
Все вспоминали свое отрочество, и каждому казалось, что в голубой высоте неба поют звонкие трубы и струи звуков льются на землю. Это чувство захлестывало их целиком, и радость их была терпкой, как запах вереска.
Наступившая ночь дышала прелью прошлогодних листьев, бормотала ручьями, озарялась кострами. В час, когда утомленные бойцы спали где попало, аромат земли становился сильнее запахов пороха, ружейного масла, ржавого железа.
Азин, Пылаев, Ева, Северихин, Дериглазов, Лутошкин, Шурмин сидели, сдвинув головы, упираясь плечами друг в друга.
- Разве можно забыть луга перед рассветом? Бежишь по седой траве, а подошвы жалит роса. Выскочишь к озеру, да так и замрешь: кувшинки еще не раскрылись, листья круглые, толстые, не шелохнутся, - восторженно говорила Ева. Вздохнув всей грудью, уже совершенно некстати добавила: - Когда выйду замуж, стану рожать одних девочек.
- Это почему же? - спросил Пылаев.
- Девочки будут - войны не будет...
Тогда они заговорили о великой, неистребимой силе материнской любви.
- Не забуду я последних слов матушки, - вспоминал Дериглазов. - Перед смертью своей сказала она: "Когда, сынок, хоронить меня станешь, смотри шапку-то не снимай. Простудиться можно..."
Слова эти потрясли их. Они долго молчали, ведь никто еще не знал более сильной любви, чем материнская. Молчание нарушил Шурмин, прочитал по памяти чьи-то стихи:
Но дважды ангел протрубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет...
- "И сын от матери отпрянет", - повторил последнюю строку Пылаев. Заметьте: не мать, а сын отпрянет. Это подсознательно сказалось, поэт, может, и не думал, а сердце его сказало так. Не страшно умереть - страшно потеряться в памяти человеческой...
- Ты прав, Пылаев, - согласился Северихин. - Боюсь быть похороненным в чужой земле. Хорошо лежать у родных могил, но только солдата хоронят там, где он упал.
- Бросьте вы о смерти! - поморщился Азин. - Мы живем в дни великой социальной бури. Если нет поэтов, воспевших нашу юность, пусть явятся для прославления нашего натиска...
Они безотчетно старались уберечь в памяти все, что исчезало под действием новых впечатлений. Самая беззаботная часть их жизни уже окончилась, новая началась войнами, революциями. Еще никто из них не знал, что станет делать, когда окончится война, но все они верили в необыкновенное будущее. Жизнь после революции представлялась им продолжением их отрочества - все с теми же золотистыми горизонтами, синими ландшафтами, струями ясных звуков, льющихся с высоты.
Короткие светлые ночи озарялись трубными кликами, гоготаньем, стонами, свистом, писком, хлопаньем крыльев, а в затонах и заводях жила полнозвучная тишина. Опрокинувшись в водяную зыбь, цвело двойное небо. На мелком песчаном дне лежали тени дубов, со дна поднимались белесые горошины воздуха. Утки проглатывали их, словно жемчужины, пичуги пили с пихтовой хвои росу, соловьи прочищали горлышки перед песней любви и подступающего цветенья.
Но об этом весеннем сияющем мире не хотели знать люди.
Вторая армия, сжавшаяся почти до одной азинской дивизии, окопалась на правом берегу реки. Азин вернулся к тем самым Вятским Полянам, откуда прошлым летом его отряд начинал поход на Казань.
Штаб командарма Шорина тоже находился в Вятских Полянах, на пароходике "Король Альберт". Пароходик стоял у железнодорожного моста, под глинистым обрывом.
Азин взбежал по сходням на палубу, полюбовался горбатыми пролетами моста: головокружительно неслись воды, но с такой же быстротой летел вверх по реке и огромный мост.
Азин вошел в пароходный салон. Салон с трудом вмещал обеденный стол, кожаный диван, пару глубоких кресел, пузатый буфет, пианино.
Командарм разговаривал по прямому проводу.
Азин сел в кресло, оно подалось под ним, как моховой пласт. Он старался не слушать командарма, но улавливал его слова против своего желания.
- Катастрофы мы избежали, но какой ценой? В отдельных полках осталось по полсотни бойцов. Красноармейцы и командиры много раз участвовали в штыковых схватках, в рукопашных боях. Если бы я приказал умереть всем умерли бы, товарищ главком. Но ведь нам надо жить для победы. - Командарм замолк. Запавшие его глаза мельком глянули на Азина, потом снова зазвучал его хриплый, отрывистый бас: - Составить списки для награждения никак не могу, товарищ главком. Или всех награждать, или никого...
Шорин, перестав диктовать телеграфисту, сел напротив Азина, собрал морщины на рыжем лице.
- Мой мальчик, ты мужаешь, - сказал он с неожиданной задушевностью. Я рад! Ты теперь не просто воюешь, ты осмысливаешь каждый бой. Это осмысливание меняющихся во время боев событий очень важно. Для армии Колчака гражданская война - или все, или ничего, для нас - только все! Выйдем-ка на берег, - предложил командарм, вставая и беря суковатую палку.
В высоком небе пел жаворонок. Опершись на палку, командарм отыскал место, в котором самозабвенно звенела пичужка, ткнул палкой в эту недосягаемую точку.
- Заливается, пахать зовет. Бойцы тоскуют, мужики ведь. Ты, Азин, парень городской, не знаешь, что такое тоска по земле. - Командарм поднял комок влажной земли, растер в пальцах, понюхал. - Пахать пора, Азин.
Они шли к мосту. С зеленой кручи хорошо проглядывался весенний разлив, отсеченный темной кромкой лесов. От моста прямой полосой уходила к горизонту железнодорожная насыпь, и только она да луговые гривы приподнимались над полыми водами. Левобережное предместье и насыпь удерживал Северихин, - противник не мог до спада воды начать переправу.
- Есть у меня мыслишка, Азин. - Командарм обвел палкой горизонт. Белые выпустили из рук инициативу, они ведь тоже измочалены, но знают: скоро мы начнем контрнаступление. Вопрос только в том, где мы начнем наступать. Белые уверены, что с предмостного плацдарма, - ничего не скажешь, удобный плацдарм. Постараемся поддерживать это их заблуждение, а сами переправимся в другом месте.
Командарм снова повел палкой по горизонту.
- К мосту стянем воинские части, подведем пароходы, установим бутафорские орудия. Я издам приказ, по нему ты якобы начнешь отсюда наступление. Приказ этот попадет в руки колчаковского командования - он фальшивый. Одним словом, создадим иллюзию, что дивизия переправится и начнет наступление от моста. А на самом деле будем переправляться значительно ниже по течению. На хитрость врага нужна своя хитрость. Командарм воткнул палку в землю и навалился на нее всем корпусом.
Так он и стоял, с мужичьим лукавством поглядывая на Азина.
- Да, мальчик мой, много качеств должен иметь красный командир. Тут и смелость, и хитрость, и благородство характера, и понимание революционного долга, и сильный ум. Во время боя командир - дирижер боя. Он должен чувствовать движение своих полков, предугадывать намерения противника. Помни об этом всегда!
11
Северихин сидел на пороге мельницы, околдованный ее сдержанными, успокоительными звуками. А на мельнице звучали стены, потолки, косяки, оконные рамы, сусеки, даже толстые жгуты мучной пыли. Полнозвучно шумел поток, вырываясь из-под водяного колеса, скрипели жернова, шелестела теплая струя ржаной муки, падавшая в сусек.
С мельничного порога Северихин видел особенно черный ночной бор, плакучие ивы на плотине, заросли черемухи по береговому обрыву, белесые столбы испарений, передвигавшиеся над камышами. От призрачного лунного свечения неузнаваемо изменился простой сельский пейзаж, под стать ему изменилось и настроение Северихина. Прискакав на мельницу, он сперва обрушился на мельника:
- Хочешь красных бойцов без хлеба оставить! Почему мало муки мелешь, старый хрыч?
- Чево шумишь, комиссар? Если ты сам мужик, то смотри: может ли моя мельница молоть на целую армию, колды ейной силы только на роту?
Северихин обошел мельницу, проверил, убедился - не может. И, сразу успокоившись, залюбовался спорой работой старого мельника. Майская, полная запаха цветущей черемухи ночь, сонный, уходящий в синюю роздымь пруд, серое, начинающее зеленеть небо еще больше усиливали покой и томительную негу. Отошли куда-то бои и походы, бурные митинги и красноармейские, обозленные отступлением физиономии, и против воли Северихин погрузился в милые сердцу воспоминания.
Вспомнилась такая же водяная мельница в вятском селе. Она жила в памяти как неизбывное впечатление детства, а теперь выступила на первый план, завладела всем существом Северихина. Только его родная, далекая во времени мельница отличалась от нынешней, совсем незнакомой, совершенно иными разговорами помольцев. Сегодня Северихин не слышал страшных побасенок о водяном, о русалке, а без них он не мог представить себе мельницы.
Он вынул изо рта трубку, подумал: "А в самом деле, бродил ли по лесным берегам моего детства водяной Федор Иваныч, жила ли в глубокой яме под карасами русалка Ямаиха?" Северихин с детства верил, что в звездные ночи водяной и русалка катались по пруду на тройке. Как ржали тогда вороные, гремели бубенцы, ухал водяной, смеялась русалка!
До своей русалочьей жизни была она учительницей, но обманул ее проезжий купчик. Сошла с ума учительница и утопилась в глубокой яме возле карас. И прозвали ее Ямаихой. А водяной когда-то служил ямщиком, утерял казенные деньги и, страшась каторги, загнал тройку вороных в пруд, сам повесился на осине.
С той поры и жили под карасами русалка с водяным и катались по звездному, сонному пруду. Обмирало сердце от страха, но все же хотелось Северихину увидеть хоть раз черную тройку. Не довелось.
Нежно любил Северихин свое село, и мельницу, и муравейники, и диких голубей в сосновой тишине, - все живое водило с ним дружбу. Веселой этой дружбе с природой научил его мельник. В вятском крае каждая деревня имела своего праведника, своего еретика, своего мечтателя. Мельник бегал в черемушник слушать соловьев - бабы смеялись над ним. Мельник заступался за бродячего пса - парни лупили его. Он был живуч, как репейник, и обожали его мальчишки. Никто лучше мельника не ловил щук, не гнал из сосны живицу, не мастерил манки на рябчиков.
Сквозь прикрытые веки Северихин снова видел мельника - долговязого, худого, белого с головы до лаптей. Подмигивал ему и шепелявил мельник:
- Вот тебе, Алешка, манок на рябков. Больно смешно рябки на свистки бегут. Ты посвистываешь, а они - бегом-бегом, только трава качается. Муторно из ружья палить, вроде как по малым детишкам. И ты, сынок, не пали, ты их приманывай, любуйся ими, но не омманывай. Грех омманывать зверя ли, птицу ли, ты завсегда человеком будь.
Как-то мельник явился с большим, плетеным из луба коробом, поставил короб посередине избы, приоткрыл крышку, и Северихин увидел книги.
А мельник, одетый в чистую посконную рубаху, новые лапти и войлочную шляпу, был как-то особенно торжествен. Он вынимал из короба растрепанные тома, вытирал рукавом плесень с корок.
- Тебе, Алешка, чти! Покойного пономаря книги-то. Наказывал мне: "Будешь помирать - пересунь другому. Глядишь, до книгочия дойдут". Чти, Алешка, может, человеком будешь.
Северихин читал на сеновале, в избе при свете лучины; отец отваживал его от чтения вожжами, братья хлопали по башке "Дон Кихотом".
Глаза Северихина смыкались, он уже не различал траву, полегшую от росы, не видел испарений, поднимавшихся от воды, лошадей, хрупающих овес у коновязи. Сквозь набегающие тени сна слышал он ворчливые разговоры. Знал Северихин: на мельницах создавались и рушились репутации, выносились приговоры добрым и дурным поступкам, здесь всегда било обнаженной мужицкой политикой.
- Под корень-то мужичий род хотят вывести...
- Толокна ишшо мало хлебали.
- Бога нет, царя не стало, - кто теперича правит Расеей?
- Ох, робята, робята! Языком ботать - на Чеку работать!
Северихин встал, расправил плечи, отряхнул с лица сладкую пыль. Мужик с красными от бессонницы глазами положил ему на плечо руку:
- Пошто с Колчаком воюете? Че не поделили?
- Долго объяснять, а мне некогда, - еще не освободившись от сна, ответил Северихин. - Прощайте пока! - Звеня шпорами, прошел к пряслу, где застоялся его буланый.
Луна уже склонялась к вершинам соснового бора, на пруду закрякали утки. Черемуховые сугробы уходили по берегу в ночь, белая роща казалась и густой, и очень глубокой, и прозрачной в то же время, и невесомо ускользающей вдаль и ввысь. Блеклые лепестки наискосок падали между стволами.
Северихин вдохнул дурманящий аромат лепестков, черемуховой смолы, этот аромат подавлял плотный запах конского навоза, приторный и гнилой прошлогодних трав, чуть слышный запах ландышей. Все пропахло черемухой, даже лошадиная грива, даже повод в руке Северихина.
Опершись ладонью на лошадиную шею, он вглядывался в белесую глубину рощи, но мысленно видел свое село, свой двор, охваченные таким же мощным цветением черемухи, и услышал лихое щелканье соловьев.
От звучного свиста таяло сердце, и невозможно было бы выхватить маузер и открыть пальбу по соловьиным кустам. Северихин тискал повод и улыбался; исчезли настороженность и постоянное чувство опасности. Все стало легким, радужным, опять появилась надежда на скорое счастье. А счастье его состояло из мира и тишины. Мир и тишина были необходимы Северихину, чтобы мог он пахать, сеять, убирать урожай, любить свою бабу.
Огненная вспышка взорвалась перед глазами, Северихин схватился за грудь, между пальцами брызнула кровь. Он вонзил шпоры в бок буланого, жеребец понесся по предрассветной дороге.
Отряд "Черного орла и землепашца" крадучись вышел на берег Вятки, собираясь уничтожить железнодорожный мост. Разведчики случайно попали к мельнице, где и натолкнулись на Северихина.
Он примчался к мосту в разгар рукопашной схватки. Бойцам некуда было отступать: за спиной - река, впереди - насыпь, подпертая полыми водами и захваченная черноорловцами.
Северихин спешился и повел бойцов в штыковую атаку: зажимая рану рукой, он бежал по насыпи и стрелял под откос, где залегли черноорловцы, слышал топот множества ног, противный звон рельсов от пуль, угадывал роковую черту между собой и противником. Если он проскочит эту невидимую линию смерти, если сумеет, если, если...
Он вскинул руки: правую - выпустившую маузер, левую - огненную от крови; споткнулся о шпалу. Упал с размаху на рельсы.
...Ветреное утро вставало над Вяткой, в небе бежали разорванные облака, пахло порохом и кровью вперемешку с запахами мяты и медуницы. Азин сидел в ногах покойного, обхватив голову руками, выкатив белые от горя глаза. Гибель друга потрясла его; он долго плакал молчаливыми слезами, потом онемел у гроба. "Ежедневно гибнут мои друзья, а сколько их еще погибнет! Но пока я живу - Северихин бессмертен".
Он украдкой посмотрел на смуглое, приобретшее тяжесть камня лицо друга; в нем уже появилось выражение полной отрешенности от всего земного, спокойствие стыло в каждой черте. И это страшно дорогое лицо уже отодвигалось куда-то от Азина. "Революция вошла в его кровь, стала его страстью, он был ее воплощением, всегда героическим". Как только он подумал о Северихине в третьем лице, тот утратил свою реальность. Теперь Азин не боялся говорить о комбриге самые высокие слова, Северихин редко пользовался ими, но ценил их силу. Многое не любил покойный: не терпел мягкотелости, но не признавал и жестокости.
- Наконец он свободен. Слава богу, совершенно свободен, - прошептал Игнатий Парфенович.
- Что ты шепчешь? - спросил тихо Азин.
- Он хорошо прожил свою жизнь и больше не нуждается в счастье...
12
"Звездоносцы, боевые орлы! Не одна лавровая ветвь вплетена вами в победный венец революции. Славные бои с чехословаками под Казанью, взятие Чистополя, Елабуги, Сарапула, Ижевска - вот те кроваво-красные рубины, которые вкраплены вашими руками в страницы боевой истории..."
Сидя на пеньке, положив на колени блокнот с картонными корками, Азин крупным почерком писал этот приказ.
Наконец-то начинается наступление. Дивизия пополнена свежими силами, люди отдохнули и не нуждаются в звонких словах. Но Азин любит все эти лавровые ветки и красные рубины, верит в силу слов "звездоносцы", "боевые орлы". Ему кажется, что все бойцы воспринимают эти слова, как и он, романтически.
Было раннее утро двадцать четвертого мая. У причалов грудились пароходики, буксиры, баркасы, лодки, плоты. Бойцы тащили пулеметы, ящики с патронами, связки гранат. У воды выстроился кавалерийский полк Турчина. Торопливо курили всадники, нетерпеливо переступали ногами лошади.
Азин то расспрашивал, есть ли у левого берега мели, то скакал к Турчину убедиться, могут ли кавалеристы переправиться вплавь. Шурмин неотступно следовал за ним, особо стараясь привлечь внимание Азина к духовому оркестру. Оркестр блистал медными инструментами, на лицах музыкантов Азин увидел то же нетерпение, что испытывал сам.
В ответ на его приветствие грянула лихая мелодия.
Как наш Азин-командир
Боевой надел мундир.
Вышел грозно на крыльцо.
Глянул каждому в лицо.
Брызжут пеной удила,
Вихрем кони стелются.
К черту белых замела
Красная метелица!
Азин оторопел от неожиданности. Прихлестывая нагайкой по голенищу сапога, ждал, когда Шурмин остынет от возбуждения.
- Откуда песня?
- Слова Шурмина, музыка народная, - ответил с глупой улыбкой Шурмин.
- Слова чужие, и музыка краденая! Эту песню еще в Порт-Артуре пели. Но не в этом дело. Кто позволил тебе славословить меня? Я что, Суворов? Может, я фельдмаршал Кутузов? Тебя под арест бы, да времени нет! Ну, да я еще попомню тебе эту песенку...
С верховьев, из зеленого далека, донеслись короткие, плотные звуки. От железнодорожного моста по заречным позициям белых били тяжелые орудия; маскировка красных сводилась к одной цели - поддержать в противнике уверенность, что именно отсюда они нанесут удар. Приказ Шорина, называвший части Седьмой и Пятой дивизий, производившие маскировку, скрытно забросили в штаб белых.
Азин взбежал на палубу парохода.
Обжигающий зов "Марсельезы" возник над лесной рекой, от причалов на стрежень ринулись баркасы, буксиры, лодки, паромы.
Солнце желтым и, синим светом пронизывало воду. Азин с подозрением всматривался в луговой берег - за травянистыми гривами могли таиться вражеские пулеметы.
А левый берег молчал. Ответит ли он свинцовым ливнем, Азин не знал. Но призывала к действию "Марсельеза": "О граждане, в ружье! Смыкай за взводом взвод! Вперед, вперед!"
Бывают такие минуты, когда неслыханно прибавляются силы, люди обретают звериный слух и птичье зрение. Разношерстная флотилия быстро пересекла стрежень, но у левого берега ее подстерегали мели. Первым сел на мель пароход со штабом кавалерийского полка и полевыми разведчиками.
Шурмин прыгнул в воду. Коснувшись ногами дна, выпрямился; глубина доходила до шеи.
Еще не опал сноп брызг, поднятый Шурминым, а река уже вздыбилась радужными всплесками, над водой появились тысячи голов. Повсюду блестели штыки, пулеметные стволы. В этой суматохе был свой порядок; пестрые линии голов то выравнивались, то вновь разрывались. Отдельным косяком переправлялся полк Турчина. Кавалеристы, совершенно раздетые, стояли в седлах, темляки их шашек были украшены бантами, алевшими, словно цветы шиповника. Всадники подбадривали друг друга веселым гоготом, лошади фыркали, храпели, ржали.
- Они, чего доброго, нагишом в атаку бросятся, - сказал Пылаев, любуясь крепкими белыми телами.
- Почему колчаковцы не открывают огня? - удивлялся Азин.
Зеленая линия кустарника за песчаной косой стала казаться ему еще опаснее.
Шурмин между тем вышел на песчаную косу, отряхнулся и помчался к зарослям дубняка, за которыми находились окопы белых.
Окопы оказались пустыми. Колчаковское командование отвело войска к железной дороге.
Азин полевыми проселками пошел на Елабугу, выслав вперед конную разведку. Шурмин увязался с кавалеристами, за три часа они проскакали все расстояние от берега Вятки до Камы.
С камских высот Андрею раскрылись красочные ландшафты родных мест. Справа по горизонту извивалась Вятка, впереди голубой дугой лежала Кама, ее берег темнел липовыми рощами и назывался Святыми горами. Слева лежали зеленевшие поля, плотный глянцевитый блеск озимых радовал глаз.
Придержав дончака, Шурмин рассматривал в бинокль сизые, в сиреневых тенях, дали. Темные одинокие сосны, легкие стайки берез прошли в окулярах, над полевым простором струилось марево погожего дня.
- Ни единова сукина сына! - разочарованно выругался Шурмин.
Разведчики уже ехали не маскируясь, бряцая стременами, громко разговаривая. Ленивой рысцой спустились по угору к реке, очутились у сторожки бакенщика, где дотлевал непотушенный костер. Здесь они устроили перекур и задремали.
Стреноженные лошади щипали траву, в черемухе протяжно стонала иволга. Река терлась о берег, словно мощный зверь.
Ветерок приоткрыл дверцу сторожки, выпорхнул листок. Шурмин поймал его - листок оказался клятвой колчаковского солдата: "Обещаю и клянусь перед святым Евангелием и животворящим крестом Господа в том, что, не увлекаясь ни дружбою, ни родством, ни ожиданьем каких-либо выгод, буду служить и правде, и Отечеству Русскому".
Шурмин разорвал бумажку, швырнул клочки в воду.
Сон сморил и его; он спал и не спал, но чудилось ему и прошлое и настоящее. Он видел себя одновременно и на Каме, и на Вятке, и в родном Зеленом Рою. Мир, расплываясь, отдалился, стал отуманенным и невесомым, будто во сне.
- Встать! - Жестокий удар сапога разбудил Шурмина.
Андрей затряс головой, новый удар окончательно вышиб его из сна. Он вскочил и увидел связанных товарищей.
Бежавший бакенщик сообщил отряду черноорловцев о красных кавалеристах. Граве незаметно окружил их.
Пленных построили на берегу реки. Шурмин перебирал ногами теплый песок, испытывая полное бессилие. Он был еще слишком неопытен, чтобы предугадать зигзаги жизни: в восемнадцать лет не помнят, что было утром или вчера; юность не знает воспоминаний.
К пленным подошел Граве. Кобура "смит-вессона" выглядывала из-под полы его мундира, солнечные искры отскакивали от коричневых краг. Он встал перед пленными, забросил за спину руки.
- Кто желает вступить в мой отряд? Желающие отходят направо, нежелающие - налево, и да поможет бог нежелающим!
Андрей смотрел на этого человека с совиными глазами, а позади него все так же плотно звучала река, и он спиной ощущал ее уходящую силу.
- Думайте поскорей, - поторопил их Граве. - Жить или не жить - десять минут даю на размышление. Ты большевик? - спросил он Андрея.
- Комсомолец я.
- Это про вас распевают: "Пароход идет, вода кольцами, станем рыбу кормить комсомольцами"?
Шурмин молчал, переступая с ноги на ногу.
- Какое слово сочинили - комсомолец! Русскому смыслу наперекор, говорил Граве, стоя перед пленными с видом человека, имеющего по револьверу в каждом кармане. - А ведь из таких пареньков можно надежный конвой для адмирала подобрать. Пойдешь в телохранители верховного правителя?
В голосе его Андрей почувствовал безграничное презрение к себе. Страшась за себя, ненавидя себя за безобразный этот страх, спеша подавить его, Андрей крикнул:
- Поцелуй в зад своего адмирала!
- Смелый, звереныш! Выйди из строя, щенок!
Андрей вышел из шеренги, холодея от мысли, что его сейчас расстреляют.
- Ну, а вы? - спросил Граве остальных. - Срок истек. Или вы ко мне в добровольцы, или я вас из пулемета...
13
"Пиши, Игнатий, о том, как дивизия освобождает город за городом, как летит она от Камы к Уралу. Тебе приказал комиссар Пылаев вести журнал боевых действий. С сухой точностью протоколировать события. Факты и даты. Сражения, трофеи, количество пленных. Пиши вот так: "После двухдневных боев освобождена Елабуга. Взято в плен восемьсот колчаковцев. Тридцать первого мая освобожден Агрыз. Семьсот пленных, тысячи винтовок, сотни тысяч патронов. Шестого июня подступили к Ижевску. Город обороняли две колчаковские дивизии. Они разбиты наголову, в плен взята тысяча человек".
Игнатий Парфенович отложил журнал, взял тетрадь в коленкоровом переплете - свой личный дневник. Параллельно с журналом он записывал в тетрадь все самое интересное, на его взгляд.
"Люди любят вспоминать исторические события, в которых они участвовали. В воспоминаниях самое ценное - правда. Голая, жестокая, но только правда. Ее можно скрывать долго, но нельзя скрывать бесконечно. Некоторые думают: полезная ложь лучше бесполезной правды. Опасное заблуждение! Я пишу одну правду, потому что уже давно перестал бояться.
Я не очень-то доверяю людям, которые говорят и пишут красиво, но в то же время я противник плоских фраз, тусклых истин. Что такое факты истории? Всего лишь перечень совершившихся событий. Они сухи, хуже - они мертвы, как мертва сосновая ветка, окаменевшая в соляном растворе. Но вот ветка попадает в полосу солнечного света и начинает переливаться, как радуга. Так сверкают и сухие факты истории в произведениях истинных поэтов. Пусть я не поэт, но, сохранив правду времени в воспоминаниях, я заставляю сиять их всей своей сутью.
Ева слушала эти споры и смотрела на всех чистыми, проникновенными глазами. Тогда все они, словно по внезапному уговору, перестали говорить о политике и предались наивным воспоминаниям, как это часто бывает среди молодых людей.
Все вспоминали свое отрочество, и каждому казалось, что в голубой высоте неба поют звонкие трубы и струи звуков льются на землю. Это чувство захлестывало их целиком, и радость их была терпкой, как запах вереска.
Наступившая ночь дышала прелью прошлогодних листьев, бормотала ручьями, озарялась кострами. В час, когда утомленные бойцы спали где попало, аромат земли становился сильнее запахов пороха, ружейного масла, ржавого железа.
Азин, Пылаев, Ева, Северихин, Дериглазов, Лутошкин, Шурмин сидели, сдвинув головы, упираясь плечами друг в друга.
- Разве можно забыть луга перед рассветом? Бежишь по седой траве, а подошвы жалит роса. Выскочишь к озеру, да так и замрешь: кувшинки еще не раскрылись, листья круглые, толстые, не шелохнутся, - восторженно говорила Ева. Вздохнув всей грудью, уже совершенно некстати добавила: - Когда выйду замуж, стану рожать одних девочек.
- Это почему же? - спросил Пылаев.
- Девочки будут - войны не будет...
Тогда они заговорили о великой, неистребимой силе материнской любви.
- Не забуду я последних слов матушки, - вспоминал Дериглазов. - Перед смертью своей сказала она: "Когда, сынок, хоронить меня станешь, смотри шапку-то не снимай. Простудиться можно..."
Слова эти потрясли их. Они долго молчали, ведь никто еще не знал более сильной любви, чем материнская. Молчание нарушил Шурмин, прочитал по памяти чьи-то стихи:
Но дважды ангел протрубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет...
- "И сын от матери отпрянет", - повторил последнюю строку Пылаев. Заметьте: не мать, а сын отпрянет. Это подсознательно сказалось, поэт, может, и не думал, а сердце его сказало так. Не страшно умереть - страшно потеряться в памяти человеческой...
- Ты прав, Пылаев, - согласился Северихин. - Боюсь быть похороненным в чужой земле. Хорошо лежать у родных могил, но только солдата хоронят там, где он упал.
- Бросьте вы о смерти! - поморщился Азин. - Мы живем в дни великой социальной бури. Если нет поэтов, воспевших нашу юность, пусть явятся для прославления нашего натиска...
Они безотчетно старались уберечь в памяти все, что исчезало под действием новых впечатлений. Самая беззаботная часть их жизни уже окончилась, новая началась войнами, революциями. Еще никто из них не знал, что станет делать, когда окончится война, но все они верили в необыкновенное будущее. Жизнь после революции представлялась им продолжением их отрочества - все с теми же золотистыми горизонтами, синими ландшафтами, струями ясных звуков, льющихся с высоты.
Короткие светлые ночи озарялись трубными кликами, гоготаньем, стонами, свистом, писком, хлопаньем крыльев, а в затонах и заводях жила полнозвучная тишина. Опрокинувшись в водяную зыбь, цвело двойное небо. На мелком песчаном дне лежали тени дубов, со дна поднимались белесые горошины воздуха. Утки проглатывали их, словно жемчужины, пичуги пили с пихтовой хвои росу, соловьи прочищали горлышки перед песней любви и подступающего цветенья.
Но об этом весеннем сияющем мире не хотели знать люди.
Вторая армия, сжавшаяся почти до одной азинской дивизии, окопалась на правом берегу реки. Азин вернулся к тем самым Вятским Полянам, откуда прошлым летом его отряд начинал поход на Казань.
Штаб командарма Шорина тоже находился в Вятских Полянах, на пароходике "Король Альберт". Пароходик стоял у железнодорожного моста, под глинистым обрывом.
Азин взбежал по сходням на палубу, полюбовался горбатыми пролетами моста: головокружительно неслись воды, но с такой же быстротой летел вверх по реке и огромный мост.
Азин вошел в пароходный салон. Салон с трудом вмещал обеденный стол, кожаный диван, пару глубоких кресел, пузатый буфет, пианино.
Командарм разговаривал по прямому проводу.
Азин сел в кресло, оно подалось под ним, как моховой пласт. Он старался не слушать командарма, но улавливал его слова против своего желания.
- Катастрофы мы избежали, но какой ценой? В отдельных полках осталось по полсотни бойцов. Красноармейцы и командиры много раз участвовали в штыковых схватках, в рукопашных боях. Если бы я приказал умереть всем умерли бы, товарищ главком. Но ведь нам надо жить для победы. - Командарм замолк. Запавшие его глаза мельком глянули на Азина, потом снова зазвучал его хриплый, отрывистый бас: - Составить списки для награждения никак не могу, товарищ главком. Или всех награждать, или никого...
Шорин, перестав диктовать телеграфисту, сел напротив Азина, собрал морщины на рыжем лице.
- Мой мальчик, ты мужаешь, - сказал он с неожиданной задушевностью. Я рад! Ты теперь не просто воюешь, ты осмысливаешь каждый бой. Это осмысливание меняющихся во время боев событий очень важно. Для армии Колчака гражданская война - или все, или ничего, для нас - только все! Выйдем-ка на берег, - предложил командарм, вставая и беря суковатую палку.
В высоком небе пел жаворонок. Опершись на палку, командарм отыскал место, в котором самозабвенно звенела пичужка, ткнул палкой в эту недосягаемую точку.
- Заливается, пахать зовет. Бойцы тоскуют, мужики ведь. Ты, Азин, парень городской, не знаешь, что такое тоска по земле. - Командарм поднял комок влажной земли, растер в пальцах, понюхал. - Пахать пора, Азин.
Они шли к мосту. С зеленой кручи хорошо проглядывался весенний разлив, отсеченный темной кромкой лесов. От моста прямой полосой уходила к горизонту железнодорожная насыпь, и только она да луговые гривы приподнимались над полыми водами. Левобережное предместье и насыпь удерживал Северихин, - противник не мог до спада воды начать переправу.
- Есть у меня мыслишка, Азин. - Командарм обвел палкой горизонт. Белые выпустили из рук инициативу, они ведь тоже измочалены, но знают: скоро мы начнем контрнаступление. Вопрос только в том, где мы начнем наступать. Белые уверены, что с предмостного плацдарма, - ничего не скажешь, удобный плацдарм. Постараемся поддерживать это их заблуждение, а сами переправимся в другом месте.
Командарм снова повел палкой по горизонту.
- К мосту стянем воинские части, подведем пароходы, установим бутафорские орудия. Я издам приказ, по нему ты якобы начнешь отсюда наступление. Приказ этот попадет в руки колчаковского командования - он фальшивый. Одним словом, создадим иллюзию, что дивизия переправится и начнет наступление от моста. А на самом деле будем переправляться значительно ниже по течению. На хитрость врага нужна своя хитрость. Командарм воткнул палку в землю и навалился на нее всем корпусом.
Так он и стоял, с мужичьим лукавством поглядывая на Азина.
- Да, мальчик мой, много качеств должен иметь красный командир. Тут и смелость, и хитрость, и благородство характера, и понимание революционного долга, и сильный ум. Во время боя командир - дирижер боя. Он должен чувствовать движение своих полков, предугадывать намерения противника. Помни об этом всегда!
11
Северихин сидел на пороге мельницы, околдованный ее сдержанными, успокоительными звуками. А на мельнице звучали стены, потолки, косяки, оконные рамы, сусеки, даже толстые жгуты мучной пыли. Полнозвучно шумел поток, вырываясь из-под водяного колеса, скрипели жернова, шелестела теплая струя ржаной муки, падавшая в сусек.
С мельничного порога Северихин видел особенно черный ночной бор, плакучие ивы на плотине, заросли черемухи по береговому обрыву, белесые столбы испарений, передвигавшиеся над камышами. От призрачного лунного свечения неузнаваемо изменился простой сельский пейзаж, под стать ему изменилось и настроение Северихина. Прискакав на мельницу, он сперва обрушился на мельника:
- Хочешь красных бойцов без хлеба оставить! Почему мало муки мелешь, старый хрыч?
- Чево шумишь, комиссар? Если ты сам мужик, то смотри: может ли моя мельница молоть на целую армию, колды ейной силы только на роту?
Северихин обошел мельницу, проверил, убедился - не может. И, сразу успокоившись, залюбовался спорой работой старого мельника. Майская, полная запаха цветущей черемухи ночь, сонный, уходящий в синюю роздымь пруд, серое, начинающее зеленеть небо еще больше усиливали покой и томительную негу. Отошли куда-то бои и походы, бурные митинги и красноармейские, обозленные отступлением физиономии, и против воли Северихин погрузился в милые сердцу воспоминания.
Вспомнилась такая же водяная мельница в вятском селе. Она жила в памяти как неизбывное впечатление детства, а теперь выступила на первый план, завладела всем существом Северихина. Только его родная, далекая во времени мельница отличалась от нынешней, совсем незнакомой, совершенно иными разговорами помольцев. Сегодня Северихин не слышал страшных побасенок о водяном, о русалке, а без них он не мог представить себе мельницы.
Он вынул изо рта трубку, подумал: "А в самом деле, бродил ли по лесным берегам моего детства водяной Федор Иваныч, жила ли в глубокой яме под карасами русалка Ямаиха?" Северихин с детства верил, что в звездные ночи водяной и русалка катались по пруду на тройке. Как ржали тогда вороные, гремели бубенцы, ухал водяной, смеялась русалка!
До своей русалочьей жизни была она учительницей, но обманул ее проезжий купчик. Сошла с ума учительница и утопилась в глубокой яме возле карас. И прозвали ее Ямаихой. А водяной когда-то служил ямщиком, утерял казенные деньги и, страшась каторги, загнал тройку вороных в пруд, сам повесился на осине.
С той поры и жили под карасами русалка с водяным и катались по звездному, сонному пруду. Обмирало сердце от страха, но все же хотелось Северихину увидеть хоть раз черную тройку. Не довелось.
Нежно любил Северихин свое село, и мельницу, и муравейники, и диких голубей в сосновой тишине, - все живое водило с ним дружбу. Веселой этой дружбе с природой научил его мельник. В вятском крае каждая деревня имела своего праведника, своего еретика, своего мечтателя. Мельник бегал в черемушник слушать соловьев - бабы смеялись над ним. Мельник заступался за бродячего пса - парни лупили его. Он был живуч, как репейник, и обожали его мальчишки. Никто лучше мельника не ловил щук, не гнал из сосны живицу, не мастерил манки на рябчиков.
Сквозь прикрытые веки Северихин снова видел мельника - долговязого, худого, белого с головы до лаптей. Подмигивал ему и шепелявил мельник:
- Вот тебе, Алешка, манок на рябков. Больно смешно рябки на свистки бегут. Ты посвистываешь, а они - бегом-бегом, только трава качается. Муторно из ружья палить, вроде как по малым детишкам. И ты, сынок, не пали, ты их приманывай, любуйся ими, но не омманывай. Грех омманывать зверя ли, птицу ли, ты завсегда человеком будь.
Как-то мельник явился с большим, плетеным из луба коробом, поставил короб посередине избы, приоткрыл крышку, и Северихин увидел книги.
А мельник, одетый в чистую посконную рубаху, новые лапти и войлочную шляпу, был как-то особенно торжествен. Он вынимал из короба растрепанные тома, вытирал рукавом плесень с корок.
- Тебе, Алешка, чти! Покойного пономаря книги-то. Наказывал мне: "Будешь помирать - пересунь другому. Глядишь, до книгочия дойдут". Чти, Алешка, может, человеком будешь.
Северихин читал на сеновале, в избе при свете лучины; отец отваживал его от чтения вожжами, братья хлопали по башке "Дон Кихотом".
Глаза Северихина смыкались, он уже не различал траву, полегшую от росы, не видел испарений, поднимавшихся от воды, лошадей, хрупающих овес у коновязи. Сквозь набегающие тени сна слышал он ворчливые разговоры. Знал Северихин: на мельницах создавались и рушились репутации, выносились приговоры добрым и дурным поступкам, здесь всегда било обнаженной мужицкой политикой.
- Под корень-то мужичий род хотят вывести...
- Толокна ишшо мало хлебали.
- Бога нет, царя не стало, - кто теперича правит Расеей?
- Ох, робята, робята! Языком ботать - на Чеку работать!
Северихин встал, расправил плечи, отряхнул с лица сладкую пыль. Мужик с красными от бессонницы глазами положил ему на плечо руку:
- Пошто с Колчаком воюете? Че не поделили?
- Долго объяснять, а мне некогда, - еще не освободившись от сна, ответил Северихин. - Прощайте пока! - Звеня шпорами, прошел к пряслу, где застоялся его буланый.
Луна уже склонялась к вершинам соснового бора, на пруду закрякали утки. Черемуховые сугробы уходили по берегу в ночь, белая роща казалась и густой, и очень глубокой, и прозрачной в то же время, и невесомо ускользающей вдаль и ввысь. Блеклые лепестки наискосок падали между стволами.
Северихин вдохнул дурманящий аромат лепестков, черемуховой смолы, этот аромат подавлял плотный запах конского навоза, приторный и гнилой прошлогодних трав, чуть слышный запах ландышей. Все пропахло черемухой, даже лошадиная грива, даже повод в руке Северихина.
Опершись ладонью на лошадиную шею, он вглядывался в белесую глубину рощи, но мысленно видел свое село, свой двор, охваченные таким же мощным цветением черемухи, и услышал лихое щелканье соловьев.
От звучного свиста таяло сердце, и невозможно было бы выхватить маузер и открыть пальбу по соловьиным кустам. Северихин тискал повод и улыбался; исчезли настороженность и постоянное чувство опасности. Все стало легким, радужным, опять появилась надежда на скорое счастье. А счастье его состояло из мира и тишины. Мир и тишина были необходимы Северихину, чтобы мог он пахать, сеять, убирать урожай, любить свою бабу.
Огненная вспышка взорвалась перед глазами, Северихин схватился за грудь, между пальцами брызнула кровь. Он вонзил шпоры в бок буланого, жеребец понесся по предрассветной дороге.
Отряд "Черного орла и землепашца" крадучись вышел на берег Вятки, собираясь уничтожить железнодорожный мост. Разведчики случайно попали к мельнице, где и натолкнулись на Северихина.
Он примчался к мосту в разгар рукопашной схватки. Бойцам некуда было отступать: за спиной - река, впереди - насыпь, подпертая полыми водами и захваченная черноорловцами.
Северихин спешился и повел бойцов в штыковую атаку: зажимая рану рукой, он бежал по насыпи и стрелял под откос, где залегли черноорловцы, слышал топот множества ног, противный звон рельсов от пуль, угадывал роковую черту между собой и противником. Если он проскочит эту невидимую линию смерти, если сумеет, если, если...
Он вскинул руки: правую - выпустившую маузер, левую - огненную от крови; споткнулся о шпалу. Упал с размаху на рельсы.
...Ветреное утро вставало над Вяткой, в небе бежали разорванные облака, пахло порохом и кровью вперемешку с запахами мяты и медуницы. Азин сидел в ногах покойного, обхватив голову руками, выкатив белые от горя глаза. Гибель друга потрясла его; он долго плакал молчаливыми слезами, потом онемел у гроба. "Ежедневно гибнут мои друзья, а сколько их еще погибнет! Но пока я живу - Северихин бессмертен".
Он украдкой посмотрел на смуглое, приобретшее тяжесть камня лицо друга; в нем уже появилось выражение полной отрешенности от всего земного, спокойствие стыло в каждой черте. И это страшно дорогое лицо уже отодвигалось куда-то от Азина. "Революция вошла в его кровь, стала его страстью, он был ее воплощением, всегда героическим". Как только он подумал о Северихине в третьем лице, тот утратил свою реальность. Теперь Азин не боялся говорить о комбриге самые высокие слова, Северихин редко пользовался ими, но ценил их силу. Многое не любил покойный: не терпел мягкотелости, но не признавал и жестокости.
- Наконец он свободен. Слава богу, совершенно свободен, - прошептал Игнатий Парфенович.
- Что ты шепчешь? - спросил тихо Азин.
- Он хорошо прожил свою жизнь и больше не нуждается в счастье...
12
"Звездоносцы, боевые орлы! Не одна лавровая ветвь вплетена вами в победный венец революции. Славные бои с чехословаками под Казанью, взятие Чистополя, Елабуги, Сарапула, Ижевска - вот те кроваво-красные рубины, которые вкраплены вашими руками в страницы боевой истории..."
Сидя на пеньке, положив на колени блокнот с картонными корками, Азин крупным почерком писал этот приказ.
Наконец-то начинается наступление. Дивизия пополнена свежими силами, люди отдохнули и не нуждаются в звонких словах. Но Азин любит все эти лавровые ветки и красные рубины, верит в силу слов "звездоносцы", "боевые орлы". Ему кажется, что все бойцы воспринимают эти слова, как и он, романтически.
Было раннее утро двадцать четвертого мая. У причалов грудились пароходики, буксиры, баркасы, лодки, плоты. Бойцы тащили пулеметы, ящики с патронами, связки гранат. У воды выстроился кавалерийский полк Турчина. Торопливо курили всадники, нетерпеливо переступали ногами лошади.
Азин то расспрашивал, есть ли у левого берега мели, то скакал к Турчину убедиться, могут ли кавалеристы переправиться вплавь. Шурмин неотступно следовал за ним, особо стараясь привлечь внимание Азина к духовому оркестру. Оркестр блистал медными инструментами, на лицах музыкантов Азин увидел то же нетерпение, что испытывал сам.
В ответ на его приветствие грянула лихая мелодия.
Как наш Азин-командир
Боевой надел мундир.
Вышел грозно на крыльцо.
Глянул каждому в лицо.
Брызжут пеной удила,
Вихрем кони стелются.
К черту белых замела
Красная метелица!
Азин оторопел от неожиданности. Прихлестывая нагайкой по голенищу сапога, ждал, когда Шурмин остынет от возбуждения.
- Откуда песня?
- Слова Шурмина, музыка народная, - ответил с глупой улыбкой Шурмин.
- Слова чужие, и музыка краденая! Эту песню еще в Порт-Артуре пели. Но не в этом дело. Кто позволил тебе славословить меня? Я что, Суворов? Может, я фельдмаршал Кутузов? Тебя под арест бы, да времени нет! Ну, да я еще попомню тебе эту песенку...
С верховьев, из зеленого далека, донеслись короткие, плотные звуки. От железнодорожного моста по заречным позициям белых били тяжелые орудия; маскировка красных сводилась к одной цели - поддержать в противнике уверенность, что именно отсюда они нанесут удар. Приказ Шорина, называвший части Седьмой и Пятой дивизий, производившие маскировку, скрытно забросили в штаб белых.
Азин взбежал на палубу парохода.
Обжигающий зов "Марсельезы" возник над лесной рекой, от причалов на стрежень ринулись баркасы, буксиры, лодки, паромы.
Солнце желтым и, синим светом пронизывало воду. Азин с подозрением всматривался в луговой берег - за травянистыми гривами могли таиться вражеские пулеметы.
А левый берег молчал. Ответит ли он свинцовым ливнем, Азин не знал. Но призывала к действию "Марсельеза": "О граждане, в ружье! Смыкай за взводом взвод! Вперед, вперед!"
Бывают такие минуты, когда неслыханно прибавляются силы, люди обретают звериный слух и птичье зрение. Разношерстная флотилия быстро пересекла стрежень, но у левого берега ее подстерегали мели. Первым сел на мель пароход со штабом кавалерийского полка и полевыми разведчиками.
Шурмин прыгнул в воду. Коснувшись ногами дна, выпрямился; глубина доходила до шеи.
Еще не опал сноп брызг, поднятый Шурминым, а река уже вздыбилась радужными всплесками, над водой появились тысячи голов. Повсюду блестели штыки, пулеметные стволы. В этой суматохе был свой порядок; пестрые линии голов то выравнивались, то вновь разрывались. Отдельным косяком переправлялся полк Турчина. Кавалеристы, совершенно раздетые, стояли в седлах, темляки их шашек были украшены бантами, алевшими, словно цветы шиповника. Всадники подбадривали друг друга веселым гоготом, лошади фыркали, храпели, ржали.
- Они, чего доброго, нагишом в атаку бросятся, - сказал Пылаев, любуясь крепкими белыми телами.
- Почему колчаковцы не открывают огня? - удивлялся Азин.
Зеленая линия кустарника за песчаной косой стала казаться ему еще опаснее.
Шурмин между тем вышел на песчаную косу, отряхнулся и помчался к зарослям дубняка, за которыми находились окопы белых.
Окопы оказались пустыми. Колчаковское командование отвело войска к железной дороге.
Азин полевыми проселками пошел на Елабугу, выслав вперед конную разведку. Шурмин увязался с кавалеристами, за три часа они проскакали все расстояние от берега Вятки до Камы.
С камских высот Андрею раскрылись красочные ландшафты родных мест. Справа по горизонту извивалась Вятка, впереди голубой дугой лежала Кама, ее берег темнел липовыми рощами и назывался Святыми горами. Слева лежали зеленевшие поля, плотный глянцевитый блеск озимых радовал глаз.
Придержав дончака, Шурмин рассматривал в бинокль сизые, в сиреневых тенях, дали. Темные одинокие сосны, легкие стайки берез прошли в окулярах, над полевым простором струилось марево погожего дня.
- Ни единова сукина сына! - разочарованно выругался Шурмин.
Разведчики уже ехали не маскируясь, бряцая стременами, громко разговаривая. Ленивой рысцой спустились по угору к реке, очутились у сторожки бакенщика, где дотлевал непотушенный костер. Здесь они устроили перекур и задремали.
Стреноженные лошади щипали траву, в черемухе протяжно стонала иволга. Река терлась о берег, словно мощный зверь.
Ветерок приоткрыл дверцу сторожки, выпорхнул листок. Шурмин поймал его - листок оказался клятвой колчаковского солдата: "Обещаю и клянусь перед святым Евангелием и животворящим крестом Господа в том, что, не увлекаясь ни дружбою, ни родством, ни ожиданьем каких-либо выгод, буду служить и правде, и Отечеству Русскому".
Шурмин разорвал бумажку, швырнул клочки в воду.
Сон сморил и его; он спал и не спал, но чудилось ему и прошлое и настоящее. Он видел себя одновременно и на Каме, и на Вятке, и в родном Зеленом Рою. Мир, расплываясь, отдалился, стал отуманенным и невесомым, будто во сне.
- Встать! - Жестокий удар сапога разбудил Шурмина.
Андрей затряс головой, новый удар окончательно вышиб его из сна. Он вскочил и увидел связанных товарищей.
Бежавший бакенщик сообщил отряду черноорловцев о красных кавалеристах. Граве незаметно окружил их.
Пленных построили на берегу реки. Шурмин перебирал ногами теплый песок, испытывая полное бессилие. Он был еще слишком неопытен, чтобы предугадать зигзаги жизни: в восемнадцать лет не помнят, что было утром или вчера; юность не знает воспоминаний.
К пленным подошел Граве. Кобура "смит-вессона" выглядывала из-под полы его мундира, солнечные искры отскакивали от коричневых краг. Он встал перед пленными, забросил за спину руки.
- Кто желает вступить в мой отряд? Желающие отходят направо, нежелающие - налево, и да поможет бог нежелающим!
Андрей смотрел на этого человека с совиными глазами, а позади него все так же плотно звучала река, и он спиной ощущал ее уходящую силу.
- Думайте поскорей, - поторопил их Граве. - Жить или не жить - десять минут даю на размышление. Ты большевик? - спросил он Андрея.
- Комсомолец я.
- Это про вас распевают: "Пароход идет, вода кольцами, станем рыбу кормить комсомольцами"?
Шурмин молчал, переступая с ноги на ногу.
- Какое слово сочинили - комсомолец! Русскому смыслу наперекор, говорил Граве, стоя перед пленными с видом человека, имеющего по револьверу в каждом кармане. - А ведь из таких пареньков можно надежный конвой для адмирала подобрать. Пойдешь в телохранители верховного правителя?
В голосе его Андрей почувствовал безграничное презрение к себе. Страшась за себя, ненавидя себя за безобразный этот страх, спеша подавить его, Андрей крикнул:
- Поцелуй в зад своего адмирала!
- Смелый, звереныш! Выйди из строя, щенок!
Андрей вышел из шеренги, холодея от мысли, что его сейчас расстреляют.
- Ну, а вы? - спросил Граве остальных. - Срок истек. Или вы ко мне в добровольцы, или я вас из пулемета...
13
"Пиши, Игнатий, о том, как дивизия освобождает город за городом, как летит она от Камы к Уралу. Тебе приказал комиссар Пылаев вести журнал боевых действий. С сухой точностью протоколировать события. Факты и даты. Сражения, трофеи, количество пленных. Пиши вот так: "После двухдневных боев освобождена Елабуга. Взято в плен восемьсот колчаковцев. Тридцать первого мая освобожден Агрыз. Семьсот пленных, тысячи винтовок, сотни тысяч патронов. Шестого июня подступили к Ижевску. Город обороняли две колчаковские дивизии. Они разбиты наголову, в плен взята тысяча человек".
Игнатий Парфенович отложил журнал, взял тетрадь в коленкоровом переплете - свой личный дневник. Параллельно с журналом он записывал в тетрадь все самое интересное, на его взгляд.
"Люди любят вспоминать исторические события, в которых они участвовали. В воспоминаниях самое ценное - правда. Голая, жестокая, но только правда. Ее можно скрывать долго, но нельзя скрывать бесконечно. Некоторые думают: полезная ложь лучше бесполезной правды. Опасное заблуждение! Я пишу одну правду, потому что уже давно перестал бояться.
Я не очень-то доверяю людям, которые говорят и пишут красиво, но в то же время я противник плоских фраз, тусклых истин. Что такое факты истории? Всего лишь перечень совершившихся событий. Они сухи, хуже - они мертвы, как мертва сосновая ветка, окаменевшая в соляном растворе. Но вот ветка попадает в полосу солнечного света и начинает переливаться, как радуга. Так сверкают и сухие факты истории в произведениях истинных поэтов. Пусть я не поэт, но, сохранив правду времени в воспоминаниях, я заставляю сиять их всей своей сутью.